поехали...
Отправился к Лизетт, рассказать, как чуть было не попал в силки. Дом
был заперт. Вокруг ни души. Вскоре Лизетт сама позвонила ему. Сказала, что
прилетела из Нью-Йорка. Поссорилась с матерью, незаметно взяла у нее из
сумки свой авиабилет и десять долларов, упаковала свой чемоданчик и уехала.
"Умчалась", -- радостно воскликнула она. Успела последним поездом метро.
Последним автобусом в аэропорт. Последним самолетом -- в Баффало... На
автобус в Торонто не хватило двух долларов. Какой-то пассажир доплатил за
нее. Позвонила предкам только из Торонто. Было уже три часа ночи. Четвертый
пошел. "Родители сходили с ума, -- сказала Лизетт с удовлетворением. --
Пропала девочка. Исчезла в ночном Нью-Йорке".
Не понравилось это Андрею. "Суровая ты дама", -- усмехнулся он, но
Андрейка знал отношение Лизетт к предкам и потому серьезно к этому не
отнесся.
Наутро он был у Лизетт, чтоб ехать с ней на озеро Гурон, где на юге
озера, в Масага-Бич, у родителей Лизетт была огромная дача, катер, яхта,
каноэ, чего только не было... Позвонил у дверей, никто не отвечает. Услышал
сипловатый лай пса Питера за домом, в саду, прошел туда.
Лизетт, посмеиваясь, стонала так натурально, что примчавшийся к ней
Питер, курчавый симпатяга, ее лучший друг, от жалости к Лизетт завыл.
Лизетт, судя по ее сияющему лицу, получала редкое удовольствие. Стонала
снова и снова, скривив пухлые губы, -- лучший друг выл и выл, круглые глаза
его были полны сочувствия и страха. Не замечая Андрея, Лизетт снова
демонстрировала свое умение "художественно постанывать". Добряк Питер
действительно страдал, в его глазах нарастал ужас -- Лизетт в восторге
хлопнула в ладоши.
Он оглядел двор. Никого не было. "Значит, это не для показа. Для самой
себя".
Андрею вдруг вспомнились бабушкины слова. Бабушка сказала когда-то о
Люсихе: "жестокосердная".
Лизетт -- жестокосердная! Это поразило его. Наибольшее удовольствие --
заставить страдать родителей, Питера... Жестокосердная! -- Он тихо отошел от
дерева, за которым стоял, и вдруг бросился бежать к улице -- от собачьего
стона, от смеха Лизетт...
Через неделю объявили результаты экзаменов. Андрею вручили диплом. И
объявили, что его общий балл 98,5. Это самый высокий балл в городе Торонто.
Самый высокий за последние три года. Он дает право поступить в четыре самых
лучших университета Северной Америки -- Гарвард, Технологический в Бостоне,
в Калифорнийский...
-- Это абсурд, -- усмехнувшись, сказал Андрей, когда Майкл Робинсон
поздравлял его с таким выбором. -- Учеба в Гарварде стоит двадцать тысяч в
год.
Майкл Робинсон долго смеялся, его широкие губы стали еще шире.
-- Эндрю, в Гарварде могут учиться либо дети миллионеров, либо дети
нищих, за которых платят из специальных фондов. А вот на профессорских детей
фондов нет. Им Гарвард не по карману...
-- Я действительно могу поехать в Гарвард?
Спустя две недели Андрей прошел собеседование в Торонтском университете
с представителем от Гарварда и вскоре получил официальное извещение о том,
что его зачислили. На все время учебы для него выделена стипендия,
"сколаршип" -- значит, в самом деле платить будет дядюшка Сэм.
На другой день его попросили приехать на студию Телевидения. "СВС" --
было написано у дверей. Там были еще два мальчика, у которых общий балл был
97,2. Трех мальчиков интервьюировали. Андрея -- особенно въедливо, так как
он иммигрант из России, и вдруг такой успех...
Когда кончилось интервью, Андрея попросили к телефону. Андрей взял
трубку и не поверил своим ушам: голос горловой, хрипастый. "Барри?"
-- Ты где, Барри! -- закричал он в восторге -- Где ты?!
Но тут же понял: хрипатый голос не Барри. А отца. Да и не хрипатый он.
Глухой, придушенный. Точно с того света.
-- Андрейка! Здравствуй, Андрейка! Ты едешь в Гарвард! Какая
метаморфоза! Давай встретимся...
Андрей проглотил комок и выдавил из себя:
-- Спасибо, отец! -- Почувствовал, что глаза у него влажные. А вот уж и
щеки мокрые. Но заставил себя твердо повторить слова, услышанные впервые в
Торонтском аэропорту. Их он не забывал никогда:
-- Не будем сентиментальны, отец! Мы -- мужчины...



НА ОСТРОВАХ ИМЕНИ ДЖОРДЖА ВАШИНГТОНА
маленькая повесть


1. ВОЛХВЫ
Письмо от Марьи Ивановны и приглашение профессорствовать на островах
имени Джорджа Вашингтона я получил, когда дома не осталось ни цента. Ну
просто день в день.
И вот проводины. Батареи пустых бутылок выстроились по периметру
гостиной.
-- Вы не бывали на сих островах? Тогда вы не видали чудес! На них
великим русским языком считаются польский и идиш. Идиш утвержден ученым
советом как сибирский диалект нашего великого и могучего... -- ораторствовал
с бокалом в руке мой давний приятель Володичка-каланча, взъерошенный
блондин, полиглот, лингвист милостью Божьей, убедивший самого себя в том,
что лингвистика -- дело не его ("Меня советская власть загнала в
лингвистику"), а его дело -- политология, борьба с русским параличом, как
крестил он Октябрьскую революцию.
Изгнанный с островов имени Джорджа Вашингтона, он волей-неволей
вернулся в филологию, став счастливым приобретением университета в одном из
тихих канадских городков. Прорываясь сквозь хохот гостей, он еще долго
смешил их, затем произнес тише и с такой тоской в голосе, что все притихли:
-- Мафия там царит, поняли? Розовая мафия! -- И, повернувшись в мою
сторону, предупредил по-дружески: -- Ты со своим вздорным характером там и
полгода не протанцуешь. Хотя на филологическом и потише, чем у советологов,
но все равно... Вытолкают взашей. Как меня...
Поглядываю на его нечесаные вихры и налитые, с конопатинкой, детские
щеки и вспоминаю чей-то рассказ о том, как Володичку турнули с островов:
ухаживал-де за своими студентками. Все может быть. Студентки любят конопатых
гениев. Не могли же изгнать за талант и мировую известность. Впрочем, кто
знает?
Я думаю о Володичке почти завистливо. Он моложе меня лет на пятнадцать,
беспечен, ему и карты в руки.
"Мафия... розовая", красно-бурая... -- Пропускаю его напутственную речь
мимо ушей. Я преподаю третий год. В Канаде. В Штатах. Академическая среда --
не сахар. Но... уж не Марья Ивановна ли, старая эмигрантка, -- мафия? Или
глава славянского департамента Том Бурда, питомец Монтерея, бывший моряк,
танцевавший на конференции славистов свои хорватские танцы? Радушные веселые
люди. Спасибо, что выудили меня на свои острова...
Если говорить всерьез, я доподлинно знаю, что такое университетская
мафия. В свое время за единицу мафиозности мною и моими друзьями был принят
философский факультет Московского университета, который славился своим
юдофобством и своими учениками. Самая знаменитая из них -- жена Михаила
Горбачева. Мы, филологи, учились под самой крышей, а под нами, в низинах
духа, как острили будущие литературоведы, располагались философы во главе со
своим деканом профессором Гагариным. И все наше гуманитарное крыло, от крыши
до котельной, повторяло негромко, посмеиваясь: "Хорош Гагарин, но бездарен".
Гагаринцы неостановимо, без выходных боролись ЗА ЧИСТОТУ МАРКСИСТСКИХ
ИДЕЙ. Когда они вырывались на страницы "Правды", на студенческих вечеринках
исполнялась хором популярная в те годы лирическая песня: "Снова замерло все
до рассвета... "
Вот там была мафия! Что перед такой Аль Капоне, и не предполагавший
даже, что можно мучить и убивать за абстрактные идеи!
"Розовая", серо-буро-малиновая! Шутники! За все годы в мои аудитории не
наведался ни один проверяющий. Никого не интересовало,что я проповедую.
В Йельском университете, кажется, был профессор, который утверждал на
основе стилистического анализа, что Солженицын -- это фикция. Коллективное
творчество КГБ. И... ничего. Профессорская ересь -- основа прогресса.
Можно ли, в таком случае, говорить о мафиозности? Не сработались -- иди
на все четыре стороны: в Штатах более тысячи университетов и колледжей.
Недоверие к мрачным пророчествам Володички, видно, отразилось на моем
лице, он прервал самого себя излюбленным греческим аргументом:
-- Выгонят после первого семестра, ставишь бутылку греческого коньяка
семь звездочек!
Володичка, добрая душа, закинул меня, тепленького, в аэропорт, но
вспомнил я о его предупреждении лишь на островах имени Джорджа Вашингтона,
заметив среди толчеи встречающих дебелую даму в цветной накидке "а ля
боярышня" и широченных шортах на тонких, точно без коленей, страусиных
ногах, она возвышалась над низкорослым островным людом, как пастух над
буренками.
Лицо породистое, горделиво-властное. Байрон в старости... Сама почтила,
профессор Бугаево-Ширинская, вдова командующих союзными войсками и глава
розовых, по определению желчного Володички. Я кинулся было за чемоданом, но
мою попытку пресек ее густой адмиральскиий бас:
-- Григорий Свирский, сю-да! Пли-из!
Так, не успев сделать ни одного выстрела, я попал в плен.
Впрочем, если на меня возлагают надежды особые, то где сядут, там и
слезут: я досыта навоевался в Москве. Мое дело -- литература ХХ века.
Контракт есть контракт.
Островное такси с неправдоподобно вежливым водителем цвета дегтя было
явно из девятнадцатого века: оно стреляло, чадило. Над нами прошелестело
что-то сверкавшее с туристами, не то вагончик на тросах, не то с крылышками.
Нечто из двадцать первого века. Все века на островах, захваченных
славистами, перемешались. Дурное предзнаменование, подумал я. И засмеялся:
вот уж не думал, что карканье Володички так застрянет в моем мозжечке.
Университет был в староанглийском стиле. Красный кирпич, укрытый
буйной, почти тропической листвой. Прозелень стекол в мелкую клетку. Две
неторопливые фигуры, шествующие по коридору, одна в истрепанных по моде
шортах, другая в черной мантии, точно шипят: пше-дже... Что за язык?.. Я
обратил внимание спутницы на это изобилие шипящих, что вызвало такой взрыв
страстей -- лучше б и не заикался.
-- Да разве ж вы не знаете, это все знают, на островах чума, хуже чумы!
Русские слависты вымерли, яко обри. И вот хлынуло, как из прорванной
канализации. В русском вдруг открыли столько диалектов, сколько дружков из
Речи Посполитой надо было пристроить. Польский затолкал нас своими острыми
локтями. -- Она задержалась у приоткрытой двери, где, судя по приколотой к
дверям бумажке, шли практические занятия русским языком. -- Нет на них
Муравьева! -- вырвалось у нее с сердцем.
-- Какого Муравьева? Генерала? Вешателя?!.
Профессор Бугаево-Ширинская взглянула на меня так, что я понял: мы
взираем на восход солнца с разных материков. В таком случае, я тут
действительно долго не протанцую.
Голос моей спутницы стал мягким, почти материнским:
-- Дорогой коллега! На островах имени Джорджа Вашингтона девятнадцатый
век мстит двадцатому. Такова историческая реальность. Польский бунт жаждет
реванша. Поживете тут, поймете... Вижу, мы в вас не ошиблись. Вы -- русский,
которого мы ищем столько лет.
-- Я еврей, -- кротко сообщил я.
Моя анкетная справка была отвергнута с негодованием.
-- Советские комплексы! Русский еврей, занимающйся русской литературой,
больше русский, чем сами русские. Гершензон, мой любимый учитель, сделал для
русской литературы куда более, чем все мы, вместе взятые... Вы, дорогой мой,
акальщик. У вас московский говор. И западный экспириенс. Вы здесь затем,
чтобы приблизить час, когда русский снова обретет на островах Джорджа
Вашингтона свои царственные права. Есть вопросы?
Она бросила взгляд на свои часики, сказала, что профессор Бурда --
немыслимый педант, явиться к нему надо минута в минуту.
-- Хотите, пока есть время, покажу все наши конюшни?
Ближайшая конюшня, к которой она меня подвела, таилась за дубовой
дверью со стеклянной табличкой "Украинский институт языка и литературы".
Внутри стояли впритык несколько столов, за которыми сидели молодые и средних
лет преподаватели. На всех короткая, почти армейская стрижка, белые
косоворотки с национальным украинским орнаментом, иные в сапогах, спущенных
гармошкой. Незнакомые портреты по стенам. Оказалось, Петлюра, Бандера, еще
несколько знаменитых гетманов.
Меня представили, но украинский институт радушия не изобразил. Скорее,
недоумение. Я попятился к выходу. Профессор Бугаево-Ширинская догнала меня в
коридоре.
-- Ну, как вам наши самостийники? Не выдохлись? Недавно залетал к нам
ваш диссидент. Из Киева. Плющ, есть такой? Он стал рассказывать о
брежневских психушках и о себе по русски. Тут же из зала перебили: "Говорите
на человеческом языке!"
-- У вас, вижу, жаркое место.
-- О-о! Вы еще услышите и не такое! Сафари. Звери на свободе.
Професор Бугаево-Ширинская так увлеклась, что к главе славянского
департамента, профессору Бурда, мы опоздали. Минуты на три, не более. Из
начальственных недр передали не без раздражения:
-- Ждать!
Приемная, наполненная до краев стрекотом пишущих машинок, затихла.
Затем стрекот стал таким, словно это рванулись танки: война без бумаг -- не
война!
Мы прождали полчаса, скрашенные лишь огненным кофе, который пивал разве
что в старом Иерусалиме. Бугаево-Ширинская отхлебнула глоток из первой
чашечки, опрокинула в себя, как воду, вторую, наконец заявила во
всеуслышанье:
-- Ну, это уж черт знает что! -- И удалилась, шурша своими широченными
шортами.
Профессор Бурда встретил меня улыбкой заговорщика:
-- Ушла?.. Как вам наши розовые?
"Розовые? Уж не княгиня ли розовая?" -- Я был несколько обескуражен.
-- Видите ли... я дальтоник.
Бурда захохотал: мол, понимаю, шутите. Распорядился принести кофе,
поинтересовался, с кем я работал в Вашингтоне D.C., в Мерилендском
университете, и просил называть его Томом. Без чинов. Затем произнес
вполголоса, почти таинственно: "Пора!" и "Вперед!"
Куда "Вперед!", чему "Пора!", я и понятия не имел. Он двинулся к дверям
кабинета, я за ним. Решил, что отвезет меня в отель: в университетах это
всегда было мужским делом. Действительно, пора мне принять душ и полежать.
Проводины тянулись до утра, самолет трясло, глаз не сомкнул.
Том Бурда остановился у стеклянных, в матовой краске, дверей, за
которыми послышались возгласы "Идут!", приоткрыл их и, ободрительно
улыбнувшись, подтолкнул меня за плечо -- внутрь.
Я обомлел. Передо мной оказалась большая аудитория. Скамейки с
пюпитрами подымались вверх горой. На нижних скамейках теснились человек сто
пятьдесят-- двести. На первой, неподалеку от кафедры, располагались
преподаватели с блокнотами, карандашами и портативными магнитофончиками в
руках, среди них и княгиня, которая мне даже не намекнула о предстоящем...
-- Ваша вступительная лекция, -- услышал за своей спиной голос Тома. --
У вас сорок пять минут.
"Та-ак, господа хорошие! Американские штучки. Тест на выживание... " --
Я был несколько уязвлен: в Канаде со мной обходились более уважительно. В
руках держал чемоданчик с самолетными бирками, в котором находились три
майки и полпирога с изюмом, которым меня снабдила в дорогу жена. Сейчас они
мне покажут фунт изюма. Ну-ну!
Положить чемоданчик на кафедру, отпить водички и откашляться -- больше
минуты не проволынишь...
Том Бурда представил меня широким жестом, я спросил его, на всякий
случай, вполголоса: что предпочтительней? Рассказать о своем будущем курсе
"Русская литература ХХ века" или более широко?
Он улыбнулся приязненно:
-- Что не сумели отнять у человека и гражданина даже на вашей бывшей
родине? Право путешествия в веках. Смеет ли кто помешать праву на такие
путешествия здесь? В любой век. И в прошлое, и в будущее. Как это у вас
говорится, вольному воля. -- Улыбка его стала почти медовой.
"Сахар Медович", -- мелькнуло у меня настороженное. На раздражение
времени не оставалось. Я повернул микрофон к себе и как в воду кинулся.
Огромные, в форме яйца, электрические часы висели сбоку надо мной, я
завершил нервно-вдохновенную повесть о литературе, времени и себе секунда в
секунду. Бугаево-Ширинская подплыла ко мне первой:
-- Какой русский язык! Какая страсть! Спорен, на мой взгляд, лишь ваш
Гоголь.
Я остановился. "Та-ак, заело графиню?"
-- ... Концепционно спорен, дорогой коллега... Пока что принимайте
поздравления, я подожду.
Тут же возле меня оказалась костлявая огненная женщина с порывистыми
движениями и черными подпалинами вокруг глаз, спросила негромко, знаю ли я
идиш.
Я помнил на идиш от бабушки слово "зуп", что означало "суп" и "беэйма"
(корова), -- так она порой величала своих дочерей, и еще какое-то проклятье.
Виновато развел руками.
Костлявая женщина усмехнулась чему-то и, отходя, произнесла на идиш то
самое единственно известное мне еврейское проклятье, которое любила
выпаливать, в перебранке со строптивым, интересовавшимся политикой дедом,
моя бабушка Сора-Эла: "Быть тебе лампой, висеть и гореть!"
"Ни и ну!.. Снова попал в чужеродные... "
Профессор Том Бурда, задержавшийся у дверей, похлопал меня
покровительственно по спине: мол, все о'кей! Сказал с офицерской
лаконичностью:
-- Освобожусь через двадцать три минуты. Подпишем контракт. --
Усмехнулся: -- Вот теперь я точно знаю, за что ваша родная партия выгнала
вас. За язык. Впечатляюще!
Профессор Бугаево-Ширинская ждала меня в коридоре.
-- Итак, почему спорен ваш Гоголь? Концептуально!.. Мы всю жизнь
повторяли упоенно: "Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая тройка
несешься? -- продекламировала она, закрыв глаза... -- Русь, куда ж несешься
ты? Дай ответ... и, косясь, постараниваются и дают ей дорогу другие народы и
государства". -- Она открыла крупные, как сливы, чуть подведенные глаза, в
которых еще не угас восторг, вызванный гоголевскими строками. Этот восторг
примирял меня с ней заранее. -- Итак, Русь птица-тройка, а кого она мчит по
нашей земле? -- настороженно спросили вы. Согласна, Чичикова, хотя на этом
мы внимание никогда не концентрировали. Смысл жизни Чичикова и всех
государственных чичиковых по сей день? Выдавать мертвое за живое!..
Слушайте, сделайте об этом доклад. Ух, я вас разделаю под орех. С
наслаждением... Договорились?.. Не будете усмехаться сардонически, мол,
умный поймет... По сути, вы оставили свою еретическую мысль в подтексте, тут
вы, советские, наловчились, но она прозвучала с предельной ясностью. Даже
Том вас понял. Все очень-очень субъективно... Поспорим об этом позднее,
хорошо? -- Она двинулась по коридору, говоря ожидавшей ее костлявой женщине
с черными подпалинами у глаз, пожалуй, излишне громко: -- Какая страсть!
Какой богатый и прозрачный язык!
-- Подпишите здесь! -- сказал Том Бурда, стоявший под батальной
картиной какого-то мариниста с дарственным росчерком внизу: "Капитану
американского корвета Тому Бурда". -- Пожалуйста, четко и по-английски.
Контракт на год, затем продлим. Несомненно.
Теперь была моя очередь усмехнуться. Он заметил усмешку.
-- Кому мешает дальтонизм в Америке? Увы, никому и никогда... Кстати,
если великая княгиня не исцелила вас от дальтонизма, вечером исцелитесь. Как
рукой снимет. Прибыли наши волхвы. Большинство розовые. Более того, самые
розовые в оранжереях Джорджа Вашингтона. Проснетесь здоровым и
воинственным... Словом, на отель даю два часа. В четырнадцать ноль-ноль
заеду за вами.
Так я попал с корабля на бал -- годовую конференцию волхвов. К
конференции отпечатана брошюра на блестящей глянцевой бумаге. Заседают всю
неделю. Докладов чертова дюжина.
Волхвами оказались советологи, историки, русисты и прочие специалисты,
занимающиеся Россией и русской культурой. В честь такого события прилетели
отовсюду.
Только из Москвы никого: до горбачевского лобызания с Западом время еще
не доскакало.
Несколько волхвов восседали в голове, за зеленым столом. У
круглолицего, с обвислыми черчиллевскими щеками толстяка в черной бархатной
кипе висел на багровой шее... золотой крест. Я спросил шепотом Марию
Ивановну, возможно ли такое сочетание -- кипа религиозного еврея и крест?
Мария Ивановна усмехнулась, окликнула шепотком сидевшую впереди нас
женщину с гордым, медного отлива иудейским профилем и темными подпалинами
вокруг глаз.
-- Рози, это по вашей части. Ваше просвещенное мнение. -- И она
повторила мой вопрос.
Рози встряхнула своей торчащей над затылком косичкой, ответствовала,
почти не оборачиваясь, быстро, с предельной язвительностью:
-- Если верить молве, на его цепочке с одной стороны патриарший крест,
с другой магендовид с автомобильное колесо, которые он демонстрирует... по
мере того, где в тот день председательствует.
-- Григорий, познакомтесь с коллегой, -- заторопилась Мария Ивановна.
-- Доктор Рози Гард, семитолог. А это Григорий Свирский.
-- Мы с вами встречались, доктор Рози, -- сказал я, растягивая губы в
улыбке... -- Где? В Москве.
-- Я никогда не была в Москве, -- ответила Рози настороженно.
-- Как? Кто же мог там сказать мне: "Быть тебе лампой, висеть и
гореть!"
-- Так это и в русском оргинале? -- Малиновые губы доктора Рози
вздрогнули: похоже, она все понимала с лету.
-- В русском оригинале: "Покажем тебе кузькину мать... "
Доктор Рози отвернулась, вскинув горделиво голову.
Том прикрыл рот ладонью, скрывая улыбку: наша полемика явно доставляла
ему удовольствие. Он наклонился ко мне и принялся рассказывать о тех, кто
сидел на сцене. В его приглушенном голосе звучало почтение, а то и
восхищение.
Пожалуй, оно не было чрезмерным: за столом располагались столпы
американской славистики. Юркий тонкошеий блондин, шептавшийся с обоими
своими соседями, был издателем и автором предисловий к собраниям сочинений
Осипа Мандельштама и Анны Ахматовой. Не кто иной, именно он сохранял для
России ее гениев, распятых на родной земле. Другой, подслеповатый, с
палочкой и собственной секретаршей-хлопотуньей, только что опубликовал свою
книгу о русской литературе, замечательную и на редкость беспристрастную, по
убеждению Тома.
-- Из типовых деталей книжица, -- добавила Мария Ивановна с вызовом. --
Замечательнейших!
Я невольно повернулся к ней. Губы ее были поджаты в иронической
усмешке. Думаю, это относилось, скорее, не к книге, а к Тому, взгляды
которого она не разделяла, что бы он ни сказал. Конфликты типа "Стрижено!"
-- "Нет,брито!" на славянских факультетах столь обычны, что я воспринял их
противоборство как нечто естественное... Спросил у нее, кто этот только что
влетевший кудрявый старик, к которому на сцене потянулись для рукопожатия
все сразу.
Мария Ивановна побагровела и не ответила. Начала говорить о других. О
подслеповатом -- плодовит, как и в литературе: шестеро детей, о юрком
блондине узнал, что он без ума от своих девочек. Похоже, у нее был и свой,
женский, взгляд на людей и события.
Снова упомянул кудрявого старика. Она отрезала:
-- Голубой!
-- Голубой?
-- Гомик! Вы не слыхали, что такое гомик?.. Ах, слыхали!
Я пожал плечами, мол, это его личное дело.
-- Когда вор и взяточник сообщает в своих работах, что все на земле
воры и взяточники, это его личное дело?.. Когда гомик печатает работу о
гомосексуализме в древней руской литературе, а затем тащит Николая
Васильевича Гоголя в гомики?!.. -- Ее передернуло от негодования.
Но тут толстяк с "крестом-магендовидом" на цепочке позвякал карандашом
по стакану. На кафедру поднялся средних лет хиппи, и хиппи странный. На
голове хаос нечесаных волос до плеч, а плечи широченные, квадратные, и лицо
длинное, лошадиное, без тени интеллекта -- плечи и лицо профессионала
американского футбола, который рванулся с мячом вперед и снесет любого, кто
встанет на пути. С таким хиппи не захочешь и спорить... В России о таких
говорят: "Здоров бугай!"
Свой доклад он читал. Негромко, безо всякого выражения.
Вначале я улавливал смысл, а затем что-то заколодило. То ли английский
хиппи-политолога оказался для меня слишком сложен, то ли я по рассеянности
что-то пропустил. Не мог же ученый хиппи утверждать, что 1937 год был в
Советском Союзе вершиной, пиком расцвета советской демократии. Так и сказал,
хипастый: top, peak of a democracy... Может быть, доктор-хиппи
сатирик-юморист. Американский Володя Войнович... Уж слишком черный юмор...
Не псих же он!
В перерыве отыскал Бугаеву-Ширинскую. Она разговаривала сразу с тремя
женщинами, досаждавшими ей вопросами. Представила меня им, а затем и
толстяку из президиума, который на бегу поцеловал ей руку, а затем,
вернувшись с двумя "дринками" и вручив ей один из них, стал предаваться
воспоминаниям о своей службе под началом покойного мужа Бугаево-Ширинской."
Это были самые светлые годы моей жизни!" -- воскликнул он и тут же
переключился на кого-то другого.
Я отвел Бугаево-Ширинскую в сторонку, признался, что ничего в докладе
не понял. Страшно произнести, мне послышалось, что... Тут я принялся
шептать.
Бугаево-Ширинская прервала меня своим адмиральским басом:
-- Вы правильно поняли.
-- Но это невозможно! Это вселенский скандал! "Пик демократии" в год,
когда Сталин вырезал миллионы невинных...
-- Дорогой коллега! Время скандалов осталось в шестидесятых. Ныне у
американских советологов, как и у славистов, скандалов не бывает. Тем более
вселенских. Докладчику зададут вопросы. Простые. По тексту. Распространенный
вопрос уже подозрителен. Воспринимается как нежелательное выступление. Тем
более что докладчик был в сфере своего исследования весьма доказателен...
-- То есть, извините?!
-- Он специализировался на государственных актах. Проанализировал все