Страница:
до Панферова, которые ели друг друга поедом. В достославном МГУ поножовщина
не утихала никогда. Словом, все как везде.
И вот так сложилось, они сидели на конференции рядом, и я видел их
глаза, -- крошечные центовики Тома и огромные, навыкате, почти базедовые, --
Марии Ивановны, с длиннющими наклеенными ресницами.
"Доехал ли Павел Иванович Чичиков до Москвы? -- так начал я свою
лекцию. -- Мужики с первой страницы "Мертвых душ" поглядели на колесо его
красивой рессорной брички и решили: "Доедет!"
И оказались, сами того не ведая, провидцами...
Рассказывал ли я, приводил ли гоголевские цитаты, она меня ненавидела.
Давно уж никто не смотрел на меня с такой ненавистью. Ее длинные ресницы
нацеливались, как пики. Как целый ворох пик. Но мог ли я в своем
давным-давно выстраданном докладе высказать что-либо иное, если птица-тройка
-- символ Руси, несла Чичикова, смыслом жизни которого было выдавать мертвое
за живое? И точь-в-точь, как Чичикова, выносила -- во все века -- на люди
сонмище государственных чиновников, занятых совершенно тем же, что и
гоголевский герой. Выдававших за святую вечную истину очередную
умозрительную схему, -- то уваровскую триаду -- православие, самодержавие,
народность. То -- "кто был ничем, тот... " И вот уже более полувека -- вечно
живое учение, названное "социализмом в одной стране", "зрелым социализмом" и
прочее и прочее... И так из века в век -- доктринерское, засохшее,
мертвейше-мертвое расписывается фанатиками и государственными прохвостами
как самое живое. Как вечно зеленое дерево жизни. Это, возможно, еще не
понятая до конца трагедия России, которая и к своим подданным -- "простым
людям", и к чужестранцам относится, как к гоголевскому капитану Копейкину.
Бедовать копейкиным в веках, называйся они диссидентами, эмигрантами,
беженцами, инородцами или как-то иначе. Мертвечина неизменно, при всех
режимах, выдается за живое, живые люди и мысли, наоборот, -- за мертвое и
потому враждебное... Гоголь и не представлял себе, как он вечен и подлинно
велик!
Княгиня кипела, пошла красными пятнами, но, вопреки ожиданию, рта не
раскрыла. Я наступил на ее любимую мозоль, это было очевидно. Но попробуй
пойми, что это за мозоль?
А Бурда сиял, и было ясно, что наших профессоров разделяет что-то выше
карьеры, значительней борьбы с "польским засильем" на русской ниве. Что-то
глубинно несоединимое, но что именно?
Том и на конференции хвалил меня, заодно деликатно лягнув профессора
Бугаеву-Ширинскую, которая, как и он, имела в университете "теньюр" --
постоянство и потому могла провалиться под землю разве что вместе со всем
славянским департаментом.
Вскоре Том повез меня к известному конгрессмену, на показ. Зачем повез,
не знаю. Скорее всего, выбивал дополнительные ассигнования.
В конце полугодия мне выделили самую большую аудиторию, и я мог, как
Борис Годунов, объявить, что достиг я высшей власти...
Веннцом своей островной славы я считаю телефонный звонок неизвестного
деляги, который, судя по его языку, перестал читать книги еще в четвертом
классе советской школы. Он сообщил, что открывает на островах имени Джорджа
Вашингтона русский ресторан в три зала. Название ему будет "Доктор Живаго".
-- ... И вы, уважаемый, значит, как прохвессор русскому языку, прошу
открыть, перерезать ленточку, ну, толкнуть речу...
У меня кровь прилила к вискам. "Скот паршивый! -- подумал я
неблагодарно. -- Когда солдаты белой армии открывали в Париже рестораны, у
них достало такта освящать их разве именем Распутина. А у этого ничего
святого... "
-- Ресторан "Доктор Живаго", -- ответил я ему, как мог, спокойно, --
недостаточный повод, чтобы звать на открытие профессора-русиста. Вот когда
вы заодно откроете и прачечную имени Анны Карениной, тогда другое дело...
На очередное письмо Володички, состоящее из вопросительных знаков,
ответил телеграммой: "Вознесен до неба. Пью греческий твое здоровье!"
2. КНЯГИНЯ МАРЬЯ
Во втором полугодии на мой курс послевоенной литературы записалось 49
студентов. Совместно с временными слушателями, из вашингтонских учреждений и
колледжей, образовалась толпа. Марья Ивановна, или княгиня Марья, как
называл ее Том, пришла ко мне встревоженная донельзя.
-- Григорий, будьте осторожны. Даже из моего семинара к вам ушли трое.
От Тома -- пятеро. До вас уже было такое с талантливым парнем-языковедом,
почему-то объявившим себя политологом. Распустили слух, что ухлестывает за
своими студентками и они на нем висят...
-- Я, как мужчина, буду горд, если обо мне пустят такой слух.
-- Григорий, не шутите с огнем! Том мужественно перенес бегство
студентов, даже пошутить изволил в профессорской : "Стоит ли грустить, ушли
самые недисциплинированные... " Но ежели так будет каждый семестр?!. На
славянских департаментах Америки царит не закон, а телефонное право.
Позвонит один взбешенный Том Бурда другому Тому Бурде, и, когда вы будете
приближаться к славянским факультетам, на вас будут спускать всех собак...
-- Дорогая Мария Ивановна, я давненько под столом, кого мне опасаться?
-- Самого себя опасайтесь! Вы сами не знаете, что завтра выкинете... Не
продлят с вами контракта, а наша Польска еще не сгинела.
Но я вовсе не жаждал, чтобы со мной продлили контракт. Мне прислали
приглашение из университета в штате Охайо, где, рассказывали, нет такого
взаимопоедания, как на достославных островах. Но более всего хотелось бы
вернуться в Торонто, к моей жене Полине, которая стала там, судя по письмам,
"феей двух факультетов": химические корпорации США давали канадским
университетам "под нее" гранты. Положение ее стало прочным. Сколько можно
жить на два дома?
Конечно, американцев этим не удивишь. Здесь издавна существует
выражение "лонг дистанс меридж" -- семейная жизнь по междугороднему
телефону. Но поскольку я так и не стал настоящим американцем, отправлюсь-ка
к жене. И наконец напишу свои книги, которые не дали завершить в Москве.
... Второе полугодие никаких треволнений не предвещало. Перед началом
лекции инженер, руководитель лингвистической лаборатории университета,
надевал на мою шею большой микрофон, похожий на колокольчик, который вешают
на корову. И я похаживал-позванивал.
Первой встревожилась профессор Бугаево-Ширинская, которая то звонила
мне по нескольку раз в день, то демонстративно подавала один палец.
Породистое мясистое лицо княгини становилось в такие дни
холодно-недосягаемым, и я величал ее в сердцах "Байрон на тонких ножках".
Естественно, только про себя. (позднее запальчивую фразу эту вспоминал
часто). Но вот морозные дни кончались, и она снова опекала меня, как
собственного сына. Однажды остановила в коридоре, поинтересовалась, видел ли
я, как в библиотеке университета слависты, отдыхающие на островах,
прокручивают, водрузив на голову наушники, мои лекции?
-- Как "ну и что"? -- изумилась она. -- Украдут! Все до последней
нитки! Растащат по своим диссертациям, статьям... Вы что, не знаете, как в
благословенной Америке крадут? Вдохновенно крадут.
Успокоилась лишь тогда, когда в письме на имя Тома Бурды я объявил на
свои лекции "копирайт" как на главы будущей книги.
На моих занятиях все чаще стали появляться различные не студенческого
возраста американцы, которые интересовались современной русской литературой,
а больше всего "деревенщиками", которых я любил: своих черносотенных
взглядов они еще не обнародовали. Впрочем, Василий Шукшин спьяну чего только
не молол, да только не принимал я его жидоморства всерьез...
Иные великовозрастные студенты вместо своих фамилий называли только
имена: "Джон", "Джек" -- и, главное, старались улучшить свое московское
произношение.
"Шпионы, что ли?" -- спросил я Бугаево-Ширинскую, которая, как
известно, различала шпионов с первого взгляда.
Она засмеялась, сказала, что я слишком много о себе понимаю. Даже ей
Том Бурда и его дружки не доверяют вполне, хотя она эмигрантка с полувековым
стажем.
-- Что же говорить о вас, свежачке, с никому не понятными связями и
понятными стенаниями о судьбе России? -- Она взглянула на меня испытующе: --
Григорий, как вы можете проводить у этого ковбоя целые вечера? Выносить его
фельдфебельский русский. -- Она очень похоже передразнила: "Что есть прямая
речь? Прямая речь, -- это когда говорят прямо... " Григорий, у нас
славянский департамент, а не ЦРУ, не его крейсер, который когда-то рвался
непрошеным гостем к Севастополю... Между нами, Григорий, верю в вашу
порядочность, он ненавидит Россию... Да, он вынужден ее изучать. Пришлось
ему даже русскую жену взять напрокат для этой цели. Он изучает врага... Что
вам в этом доме?!. Но я вас все равно люблю... Почему? Григорий, мы люди
русской культуры. Здесь наша земля обетованная, вечный Иерусалим... Что мы с
вами без русского языка, без Лескова, без Блока? А они, все эти Томы и
Джоны, чертыхнутся и быстро переквалифицируются на индологов, арабистов,
синологов, кого угодно! Они -- чужие навсегда. Это-то вам понятно? Ну,
дорогой коллега, честно?
Я вздохнул тяжело. Опять, как в московском горкоме, перед лицом
незабвенных громил, всех этих гришиных-егорычевых, кричавших, чтоб я был
"искренним перед партией", то есть перед ними...
-- Если быть честным, -- заставил себя сказать, -- до сих пор не могу
понять, как вы могли съесть доклад этого хиппи с мордой десантника: "37-й
год -- верх демократии и равенства". Они чужие России, допустим. А вы?
Она покрылась румянцем.
-- Вы еврей. Вам этого не понять...
Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! То я более русский, чем сами русские,
то я чужеродный, которому не понять. Высказалась княгиня! Слезай,
приехали!..
Я был под впечатлением этого милого разговорчика целую неделю. Будь я
проклят, если постигну когда-либо нашу дорогую профессоршу. Чем более с ней
общаюсь, тем менее понимаю...
То она плачет, читая "Архипелаг Гулаг", то 37-й год -- вершина
демократии. То с горделивым видом слушает передачу брежневской речи, над
которой в Москве даже постовые милиционеры смеются, то вдруг обронит:
"Неужто им позволят извести Россию?"
Самый лучший друг ее -- эта мадам Рози, семитолог, которая русского не
знает и знать не хочет, то-то она пожелала мне быть лампой... Ну, что у нее
с ней общего? Почему они "не разлей вода?" И что имела в виду Мария
Ивановна, сказав как-то, что Рози стоит на роковой, на "блоковской черте",
на грани срыва, дальше смерть души... Блока добил Октябрь, когда он
вгляделся в него. При чем здесь Рози? Как это постичь?..
Профессор-семитолог Рози Гард, израильтянка, ШОМЕР, как прозвали ее
наши острословы-докторанты. Прозвали, как я понимаю, вовсе не потому, что в
юности она была членом молодежной организации "Страж Израиля" ("Шомер"), а
затем чем-то верховодила у израильских социалистов. У острословов были свои
причины.
Как-то Том Бурда на одной из "парти" заметил не зло, с улыбкой, что
израильский социализм отличается от советского только тем, что у него пайп,
ну да, труба пониже, дым пожиже, а Гога Кислик, как бы полемизируя с
деканом, заставил всех рассмеяться: -- Что вы! Отличие есть, и огромадных
размеров. Сибирь! Сибирь-охранительница! -- И, развеселившись, добавил: Ах,
как ее не хватало в Израиле моим дружкам-инакомыслам, которые теперь
обречены пропадать-мерзнуть в Нью-Йорке.
В общем хохоте и шуме не заметили прихода Рози, раздевавшейся в
прихожей, и стали всесторонне развивать тему "развитого социализма"
по-израильски, -- с Рози была истерика...
И это мне малопонятно: профессору Рози Гард мрачноватого юмора не
занимать, и вдруг он начисто испаряется, стоит только кому-нибудь иронически
отозваться об израильском социализме. Рози крестит любое подобное замечание
"антиизраильским выпадом", кидаясь на оторопевших критиков пантерой...
Впрочем, может быть, дело не столько в Рози, с которой Мария Ивановна
обнимается, как с подружкой-гимназисткой, сколько в том, что княгиня то и
дело демонстративно, чаще всего публично, приветствует Израиль и не терпит
антисемитов... Вот и нового, "западного" Солженицына раскусила первой, сразу
после "Ленина в Цюрихе", "Ну, -- сказала, -- какой же он интеллигент!
Ординарный русский шовинист, каких ныне пруд пруди... Сейчас все наши
юдофобы подымут голову... " Как ее постигнуть, эту княгинюшку? Воистину,
таинственная славянская душа!.. Правда, в данном случае, добрая.
Однажды студенты возили меня к зубодралу, чтоб не обманули. Выяснили,
что вырвать зуб стоит двадцать долларов. А счет прислали на сто сорок. Мария
Ивановна попросила меня задержать оплату и отправилась шуметь. Спасибо ей за
хлопоты, хотя мне это не помогло: с сильным не борись, с зубодралом не
судись...
В те дни и вызвали меня "на мостик". Том попросил меня "не в службу, а
в дружбу", кроме лекций о современной литературе вести языковой семинар --
для выпускников университета. Семинар назван "эдванст конверсейшен", в
буквальном переводе -- продвинутое собеседование.
Том Бурда представил меня слушателям, теснившимся за первыми рядами
огромной аудитории, в которой я не так давно сдавал тест на выживание.
Объявил, что курс рассчитан на два семестра и он надеется, что профессор
Свирский не откажется завершить начатое дело. Так мне было деликатно
объявлено, что мой контракт будет продлен еще на год. Через неделю, получив
письмо от жены, я заявил Тому, что весной уеду в Канаду. Это решено.
-- А на три года? -- Том улыбнулся хитровато, и тут же вызвал
секретаршу, чтоб перепечатать контракт. Я не подписал, но заколебался...
На мой семинар записались выпускники, которые уже постигли русскую
грамматику. Иные даже решались объясняться по-русски, но едва они раскрывали
рты, становилось ясно, что говорят иностранцы... А вокруг столько заманчивых
приглашений на работу: промышленные компании, торговые фирмы, газеты,
информационные агентства, таинственные три буквы CIA -- все зовут. Только
вот русский надо знать, как родной.
А как его постичь, как родной, когда у русских все засекречено? В
английском правила ударения известны каждому школьнику. На первом слоге. У
французов -- на последнем. А у русских -- секрет. Никто не может объяснить.
Даже профессор Бугаево-Ширинская.
Я тоже не могу. У русского ударения правил нет. Говори, как слышишь.
А на островах имени Джорджа Вашингтона поют, кричат, признаются в любви
на английском, испанском, португальском, даже на редких индейских диалектах,
но только не по-русски.
Безвыходное положение.
Я накупил сочную русскую прозу, без высокой образности или подтекста,
чтобы не осложнять. Повесть "Сережа" Веры Пановой, рассказы Михаила
Пришвина, от которых, чудилось, пахло разнотравьем. И предложил читать
вслух. Девчушка, сидевшая за первым столом, подняла руку: -- Можно я? -- И
понеслась:
-- Кислы плОды, пОлезны...
Бедный Пришвин!
Мужчина в затейливых очках, у окна:
-- Сережа бОится пЕтуха...
Бедная Панова!
Исправил произношение каждого слова. Схватили на лету. Произнесли
правильно. Повторили всем классом. Хором. Правильно. Слава Богу!
Прошло три дня. Снова взялись за Пришвина. Опять, как в первый раз.
Точь в точь:
-- Кислы плОды, пОлезны...
Вот уже месяц занятий позади. Опять "плОды", хоть караул кричи!
Отправился за советом к профессору Бугаево-Ширинской.
-- Дорогой коллега, -- сочувствует. -- Не вы первый зубы сломали. Это
только Том мог вообразить, что вы можете все... Поедут наши питомцы по
обмену в Москву или в Ленинград, научит их "улица безъязыкая... " А пока
даем, что в наших силах. Не убивайтесь понапрасну. Правил русского ударения
нет. А на нет и суда нет.
Я не убивался. Но обидно...
Все судьбоносные решения ко мне являются, когда дальше край. Еще шаг, и
погиб.
Как-то с привычной наглостью американского преподавателя я сел на стол,
закинул ногу на ногу так, что моя подошва покачивалась у носа сидевших
впереди, и стал декламировать заветное:
Я вас любил, любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем.
Но пусть она вас больше не тревожит.
Я не хочу печалить вас ничем...
Понимал ли я в полной мере, какой эксперимент начал? Продумал ли все
заранее? Нет! Хотел лишь, чтоб студенты освоили больше русских слов, ощущали
себя свободнее в языковом океане.
Вижу, как встрепенулись студенты. Две трети из них девушки. Зарделись
они, вытянули шеи. Глаза горят. Вряд ли все поняли. Скорее, почувствовали
музыку стиха.
Я чуть выждал и подарил им вторую бессмертную пушкинскую строфу.
Завершил тихо, без аффектации и, чувствую, сам горю, как мои девчушки.
... Я вас любил так искренно, так нежно,
Как дай вам Бог любимой быть другим.
Губы у девчушек приоткрыты. Смотрят на меня с восторгом, словно это я
Александр Сергеевич.
Взял мелок, воспроизвел на доске пушкинский текст, объяснил тем, кто не
знал, что такое "печалить" и "безнадежно". И попросил к следующему занятию
выучить наизусть.
В американских и канадских университетах, в которых пришлось работать,
наизусть стихи не учили. Не принято, объясняли мне. И без того студенты
загружены выше головы.
Не принято, не заведено, но Пушкина выучат, решил я.
Подошел на следующей неделе к аудитории. Остановился у стеклянных
дверей, закрашенных матовой краской. Сердце, чувствую, стучит, словно буду
объясняться в любви. За дверью шумят, как школяры на всех континентах.
Визжат, смеются.
Приоткрыл дверь, просунул нос. Все встали, все двадцать восемь душ, и
вдохновенным хором:
Я вас любил, любовь еще, быть может...
Лица такие, словно у каждой сегодня день рождения и каждой поднесли
бесценный подарок.
Ладно, думаю. Клюнуло. И стал каждый раз задавать наизусть. От Пушкина
к Лермонтову. От Лермонтова к Тютчеву. От Тютчева к Фету и Полонскому.
"Хором, прошу, ребятушки, хором... "
"Ребятушки" декламируют, а у меня спину холодит:
Писатель, если только он
Волна, а океан -- Россия,
Не может быть не возмущен,
Когда возмущена стихия.
Писатель, если только он
Есть нерв великого народа,
Не может быть не поражен,
Когда поражена свобода.
Месяца через три добрались уж до Алексея Константиновича Толстого,
читали по голосам "Потока-богатыря". Как-то я принес магнитофон, Иван
Семенович Козловский лично обратился к моим слушателям :
... На прощанье шаль с каймою
Ты на мне узлом стяни...
Речь моих девчушек и парней улучшалась стремительно. Я не сразу постиг,
в чем дело. Почему заговорили вдруг, как на родном. Диалектика? Количество
перешло в качество?
В конце концов можно ли было не постичь, -- это стихотворный размер, и
только он, намертво держит на своем месте ударение... Нельзя произнести,
если у тебя есть уши: "Я вас лЮбил... "
Увы, об этом не смог прочесть нигде. Ни в каких методиках преподавания.
Это было мое собственное эмпирическое открытие, хотя, не исключено, я
изобрел велосипед.
Так или иначе, навязанный мне семинар превратился в мою и, как вскоре
понял, не только мою маленькую радость.
Я был горд своим открытием, с удовольствием рассказывал о нем всем
преподавателям острова. Даже Бугаево-Ширинская признала мое авторство, что
было равноценно разве что званию Героя Соцтруда до его девальвации. Она
потребовала, чтобы немедленно взялся за статью в славянский вестник. Каюсь,
не написал я такой статьи, были, правда, смягчающие обстоятельства, о
которых сообщу тут же, не откладывая дела в дальний ящик.
Влетает как-то в профессорскую Том Бурда. Наш глава, как известно, не
просто человек воспитанный. Не просто сдержанный, как сдержанны, по
обыкновению, все морские офицеры, каждое слово которых команда ловит на
лету. Он к тому же Сахар Медович, для меня, во всяком случае. Издали
улыбнется, по спине похлопает. Улыбка у Тома кинематографическая, зубы
американских дантистов выше всяких похвал. То-то попала некогда в полон
интуристовская Ирина...
И вдруг Том Бурда, который прежде никогда и никуда не влетал, так как
никогда и никуда не опаздывал, влетел в профессорскую, будто за ним гнались
с ножом. И как заорет диким голосом! Я ушам своим не поверил. Не понял даже,
о чем крик.
А мой Сахар Медович орет и орет, жилы на загорелой командирской шее
наперечет.
-- Почему вы лезете в девятнадцатый век?!
Я глядел на него оторопело. И даже в некотором испуге. Бабушка из
детской сказки вдруг обернулась серым волком. Что за напасть?
Конечно, русская литература была поделена на славянских островах, как
территория России детьми лейтенанта Шмидта, героями Ильфа и Петрова. У
каждого профессора свой участок, с точными границами, освященными историей
литературы и расписанием. Бурда читал XIX век, мое дело XX век. У меня и в
мыслях не было прослыть нарушителем...
Принялся объяснять, что я вовсе "не залез", что привлек
поэтов-классиков для своего языкового семинара "эдванст конверсейшен... "
Том Бурда выразил понимание. Но сузившиеся глаза его не стали голубыми
центовиками, как прежде. Остались сабельно-узкими и холодными. Он тут же
ушел, хлопнув в сердцах дверью так, что с полки упала книга. Странно...
Только к вечеру узнал, что стряслось. Оказалось, что вся моя
студенческая группа, занимавшаяся языком, явилась к декану, ведавшему
гуманитарными факультетами. Все двадцать восемь пылающих гневом душ. И
заявила с категоричностью американских студентов, которые платят хорошие
деньги за каждый прослушанный курс:
-- Money back! Деньги назад! Нас обманули! От нас скрыли, что Пушкин
великий поэт...
Выяснилось: обстоятельный, дотошный и крайне требовательный к себе Том
Бурда в своем литературном курсе девятнадцатого века обходил поэтов, как
обходят заминированную тропу. Нет, он читал лекции об Александре Сергеевиче
Пушкине, но -- о его прозе. "Повести Белкина", "Капитанская дочка". Излагал
Лермонтова, но -- "Герой нашего времени". Выпускник армейского Монтерея и
морской академии, он не понимал поэзии и боялся ее. И я, сам того не ведая,
обнажил на всеобщее обозрение его сокровенную военно-морскую тайну, и вот
разразился неслыханный ранее на славянских островах скандал.
-- Money back! -- не унимались студенты. -- Нас обманули!
Через неделю мне как бы случайно встретилась на улице тоненькая, как
стрекоза, Ирина Бурда и объяснила, насколько я прав в своем устремлении
удалиться в Канаду, к жене. И я напрасно медлю, беря в пример американцев,
делающих деньги хоть у черта на куличках.
Естественно, я не стал ждать, когда Том Бурда, переставший мне
улыбаться, вытолкает меня в шею. Мирно удалился в свою тихую Канаду, правда,
не сразу: некому было читать XX век на летних курсах. Провожала меня
толпища, а встречал верный Володичка, которому я тут же поставил по
греческому обычаю бутылку в семь звездочек. Не скрою, жалко мне было моих
питомцев, брошенных Тому. Года три-четыре подряд они приезжали ко мне в
Торонто, звонили из разных городов Америки, радовали успехами, приглашали на
свадьбы, а однажды прозвучал по международному телефону, из Москвы, девичий
голос (сразу по тоненькому голоску узнал эту девчушку, ставшую московским
корреспондентом американского журнала). Поинтересовался тоненький голос,
забывший или пренебрегший советской песенной строкой: "Родина слышит, Родина
знает... ", можно ли доверять такому-то писателю, ходят слухи,что он сту...
-- Тут она перешла на английский: -- informer? Он навязывается на дружбу...
Но все это было позднее, а тогда, в день долгожданной правды, как
назвала его профессор Бугаево-Ширинская, она примчалась ко мне без звонка
("С утра звоню -- не дозвонюсь!"), вскричав с порога:
-- Имейте в виду, никуда вы не уедете! Пусть удаляется на свой крейсер
сей знаток поэзии! Сей морской Скалозуб!.. -- Она плюхнулась в кресло,
держась за сердце.
Я стоял на своем. Изложил свои резоны. Попросил не преувеличивать мое
значение в мире американской славистики. Мария Ивановна сморщилась
досадливо, но не отступилась. Лишь сменила тактику.
-- Хорошо! Скажем, дело не в вас! Том Бурда сорвался, станцевал не в
такт, это рано или поздно должно было случиться... Да-да, это случай, но вы
не станете спорить, что Том Бурда правомерен в университете на островах
имени Джорджа Вашингтона, как конь Калигулы в римском сенате?! Так вот, коню
место не в сенате, а в конюшне. В лучшем случае, на крейсере.
Скажу сразу, избавиться от профессора Тома Бурда университету не
удалось, какие силы земные и небесные ни пробудила великая княгиня.
Профессор на достославных островах, получивший свой "теньюр" -- постоянство,
оказался столь же неоспорим, как конь Калигулы в римском сенате. Да, все
видят, вот копыта, вот хвост, слышат ржание, да, никто не спорит, плохо
объезженная лошадь с оскаленной мордой, готовая рвануть зубами каждого, кто
попробует отнять у нее мешок с овсом, лошадь во всей красе, но... коль уже
введена! По всем академическим правилам!..
Я завершил последний семестр и летние курсы, принял экзамены, заполнив
тонну экзаменационных бумаг, и стал укладывать чемодан. Профессор
Бугаево-Ширинская устроила в мою честь прощальное "парти". Сняла китайский
ресторан, мы ели тающую во рту курятину со вкусом дорогой рыбы. Я только
поинтересовался: не жаркое ли это из удава?
Когда близко к полуночи все перецеловались и стали разъезжаться на
своих вошедших в моду японских машинах, Мария Ивановна обратила внимание на
то, что Рози, прикатив на "парти", не заперла двери своей новенькой белой
"тойоты", даже стекла не подняла. Княгиня попеняла Рози на рассеянность, та
не утихала никогда. Словом, все как везде.
И вот так сложилось, они сидели на конференции рядом, и я видел их
глаза, -- крошечные центовики Тома и огромные, навыкате, почти базедовые, --
Марии Ивановны, с длиннющими наклеенными ресницами.
"Доехал ли Павел Иванович Чичиков до Москвы? -- так начал я свою
лекцию. -- Мужики с первой страницы "Мертвых душ" поглядели на колесо его
красивой рессорной брички и решили: "Доедет!"
И оказались, сами того не ведая, провидцами...
Рассказывал ли я, приводил ли гоголевские цитаты, она меня ненавидела.
Давно уж никто не смотрел на меня с такой ненавистью. Ее длинные ресницы
нацеливались, как пики. Как целый ворох пик. Но мог ли я в своем
давным-давно выстраданном докладе высказать что-либо иное, если птица-тройка
-- символ Руси, несла Чичикова, смыслом жизни которого было выдавать мертвое
за живое? И точь-в-точь, как Чичикова, выносила -- во все века -- на люди
сонмище государственных чиновников, занятых совершенно тем же, что и
гоголевский герой. Выдававших за святую вечную истину очередную
умозрительную схему, -- то уваровскую триаду -- православие, самодержавие,
народность. То -- "кто был ничем, тот... " И вот уже более полувека -- вечно
живое учение, названное "социализмом в одной стране", "зрелым социализмом" и
прочее и прочее... И так из века в век -- доктринерское, засохшее,
мертвейше-мертвое расписывается фанатиками и государственными прохвостами
как самое живое. Как вечно зеленое дерево жизни. Это, возможно, еще не
понятая до конца трагедия России, которая и к своим подданным -- "простым
людям", и к чужестранцам относится, как к гоголевскому капитану Копейкину.
Бедовать копейкиным в веках, называйся они диссидентами, эмигрантами,
беженцами, инородцами или как-то иначе. Мертвечина неизменно, при всех
режимах, выдается за живое, живые люди и мысли, наоборот, -- за мертвое и
потому враждебное... Гоголь и не представлял себе, как он вечен и подлинно
велик!
Княгиня кипела, пошла красными пятнами, но, вопреки ожиданию, рта не
раскрыла. Я наступил на ее любимую мозоль, это было очевидно. Но попробуй
пойми, что это за мозоль?
А Бурда сиял, и было ясно, что наших профессоров разделяет что-то выше
карьеры, значительней борьбы с "польским засильем" на русской ниве. Что-то
глубинно несоединимое, но что именно?
Том и на конференции хвалил меня, заодно деликатно лягнув профессора
Бугаеву-Ширинскую, которая, как и он, имела в университете "теньюр" --
постоянство и потому могла провалиться под землю разве что вместе со всем
славянским департаментом.
Вскоре Том повез меня к известному конгрессмену, на показ. Зачем повез,
не знаю. Скорее всего, выбивал дополнительные ассигнования.
В конце полугодия мне выделили самую большую аудиторию, и я мог, как
Борис Годунов, объявить, что достиг я высшей власти...
Веннцом своей островной славы я считаю телефонный звонок неизвестного
деляги, который, судя по его языку, перестал читать книги еще в четвертом
классе советской школы. Он сообщил, что открывает на островах имени Джорджа
Вашингтона русский ресторан в три зала. Название ему будет "Доктор Живаго".
-- ... И вы, уважаемый, значит, как прохвессор русскому языку, прошу
открыть, перерезать ленточку, ну, толкнуть речу...
У меня кровь прилила к вискам. "Скот паршивый! -- подумал я
неблагодарно. -- Когда солдаты белой армии открывали в Париже рестораны, у
них достало такта освящать их разве именем Распутина. А у этого ничего
святого... "
-- Ресторан "Доктор Живаго", -- ответил я ему, как мог, спокойно, --
недостаточный повод, чтобы звать на открытие профессора-русиста. Вот когда
вы заодно откроете и прачечную имени Анны Карениной, тогда другое дело...
На очередное письмо Володички, состоящее из вопросительных знаков,
ответил телеграммой: "Вознесен до неба. Пью греческий твое здоровье!"
2. КНЯГИНЯ МАРЬЯ
Во втором полугодии на мой курс послевоенной литературы записалось 49
студентов. Совместно с временными слушателями, из вашингтонских учреждений и
колледжей, образовалась толпа. Марья Ивановна, или княгиня Марья, как
называл ее Том, пришла ко мне встревоженная донельзя.
-- Григорий, будьте осторожны. Даже из моего семинара к вам ушли трое.
От Тома -- пятеро. До вас уже было такое с талантливым парнем-языковедом,
почему-то объявившим себя политологом. Распустили слух, что ухлестывает за
своими студентками и они на нем висят...
-- Я, как мужчина, буду горд, если обо мне пустят такой слух.
-- Григорий, не шутите с огнем! Том мужественно перенес бегство
студентов, даже пошутить изволил в профессорской : "Стоит ли грустить, ушли
самые недисциплинированные... " Но ежели так будет каждый семестр?!. На
славянских департаментах Америки царит не закон, а телефонное право.
Позвонит один взбешенный Том Бурда другому Тому Бурде, и, когда вы будете
приближаться к славянским факультетам, на вас будут спускать всех собак...
-- Дорогая Мария Ивановна, я давненько под столом, кого мне опасаться?
-- Самого себя опасайтесь! Вы сами не знаете, что завтра выкинете... Не
продлят с вами контракта, а наша Польска еще не сгинела.
Но я вовсе не жаждал, чтобы со мной продлили контракт. Мне прислали
приглашение из университета в штате Охайо, где, рассказывали, нет такого
взаимопоедания, как на достославных островах. Но более всего хотелось бы
вернуться в Торонто, к моей жене Полине, которая стала там, судя по письмам,
"феей двух факультетов": химические корпорации США давали канадским
университетам "под нее" гранты. Положение ее стало прочным. Сколько можно
жить на два дома?
Конечно, американцев этим не удивишь. Здесь издавна существует
выражение "лонг дистанс меридж" -- семейная жизнь по междугороднему
телефону. Но поскольку я так и не стал настоящим американцем, отправлюсь-ка
к жене. И наконец напишу свои книги, которые не дали завершить в Москве.
... Второе полугодие никаких треволнений не предвещало. Перед началом
лекции инженер, руководитель лингвистической лаборатории университета,
надевал на мою шею большой микрофон, похожий на колокольчик, который вешают
на корову. И я похаживал-позванивал.
Первой встревожилась профессор Бугаево-Ширинская, которая то звонила
мне по нескольку раз в день, то демонстративно подавала один палец.
Породистое мясистое лицо княгини становилось в такие дни
холодно-недосягаемым, и я величал ее в сердцах "Байрон на тонких ножках".
Естественно, только про себя. (позднее запальчивую фразу эту вспоминал
часто). Но вот морозные дни кончались, и она снова опекала меня, как
собственного сына. Однажды остановила в коридоре, поинтересовалась, видел ли
я, как в библиотеке университета слависты, отдыхающие на островах,
прокручивают, водрузив на голову наушники, мои лекции?
-- Как "ну и что"? -- изумилась она. -- Украдут! Все до последней
нитки! Растащат по своим диссертациям, статьям... Вы что, не знаете, как в
благословенной Америке крадут? Вдохновенно крадут.
Успокоилась лишь тогда, когда в письме на имя Тома Бурды я объявил на
свои лекции "копирайт" как на главы будущей книги.
На моих занятиях все чаще стали появляться различные не студенческого
возраста американцы, которые интересовались современной русской литературой,
а больше всего "деревенщиками", которых я любил: своих черносотенных
взглядов они еще не обнародовали. Впрочем, Василий Шукшин спьяну чего только
не молол, да только не принимал я его жидоморства всерьез...
Иные великовозрастные студенты вместо своих фамилий называли только
имена: "Джон", "Джек" -- и, главное, старались улучшить свое московское
произношение.
"Шпионы, что ли?" -- спросил я Бугаево-Ширинскую, которая, как
известно, различала шпионов с первого взгляда.
Она засмеялась, сказала, что я слишком много о себе понимаю. Даже ей
Том Бурда и его дружки не доверяют вполне, хотя она эмигрантка с полувековым
стажем.
-- Что же говорить о вас, свежачке, с никому не понятными связями и
понятными стенаниями о судьбе России? -- Она взглянула на меня испытующе: --
Григорий, как вы можете проводить у этого ковбоя целые вечера? Выносить его
фельдфебельский русский. -- Она очень похоже передразнила: "Что есть прямая
речь? Прямая речь, -- это когда говорят прямо... " Григорий, у нас
славянский департамент, а не ЦРУ, не его крейсер, который когда-то рвался
непрошеным гостем к Севастополю... Между нами, Григорий, верю в вашу
порядочность, он ненавидит Россию... Да, он вынужден ее изучать. Пришлось
ему даже русскую жену взять напрокат для этой цели. Он изучает врага... Что
вам в этом доме?!. Но я вас все равно люблю... Почему? Григорий, мы люди
русской культуры. Здесь наша земля обетованная, вечный Иерусалим... Что мы с
вами без русского языка, без Лескова, без Блока? А они, все эти Томы и
Джоны, чертыхнутся и быстро переквалифицируются на индологов, арабистов,
синологов, кого угодно! Они -- чужие навсегда. Это-то вам понятно? Ну,
дорогой коллега, честно?
Я вздохнул тяжело. Опять, как в московском горкоме, перед лицом
незабвенных громил, всех этих гришиных-егорычевых, кричавших, чтоб я был
"искренним перед партией", то есть перед ними...
-- Если быть честным, -- заставил себя сказать, -- до сих пор не могу
понять, как вы могли съесть доклад этого хиппи с мордой десантника: "37-й
год -- верх демократии и равенства". Они чужие России, допустим. А вы?
Она покрылась румянцем.
-- Вы еврей. Вам этого не понять...
Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! То я более русский, чем сами русские,
то я чужеродный, которому не понять. Высказалась княгиня! Слезай,
приехали!..
Я был под впечатлением этого милого разговорчика целую неделю. Будь я
проклят, если постигну когда-либо нашу дорогую профессоршу. Чем более с ней
общаюсь, тем менее понимаю...
То она плачет, читая "Архипелаг Гулаг", то 37-й год -- вершина
демократии. То с горделивым видом слушает передачу брежневской речи, над
которой в Москве даже постовые милиционеры смеются, то вдруг обронит:
"Неужто им позволят извести Россию?"
Самый лучший друг ее -- эта мадам Рози, семитолог, которая русского не
знает и знать не хочет, то-то она пожелала мне быть лампой... Ну, что у нее
с ней общего? Почему они "не разлей вода?" И что имела в виду Мария
Ивановна, сказав как-то, что Рози стоит на роковой, на "блоковской черте",
на грани срыва, дальше смерть души... Блока добил Октябрь, когда он
вгляделся в него. При чем здесь Рози? Как это постичь?..
Профессор-семитолог Рози Гард, израильтянка, ШОМЕР, как прозвали ее
наши острословы-докторанты. Прозвали, как я понимаю, вовсе не потому, что в
юности она была членом молодежной организации "Страж Израиля" ("Шомер"), а
затем чем-то верховодила у израильских социалистов. У острословов были свои
причины.
Как-то Том Бурда на одной из "парти" заметил не зло, с улыбкой, что
израильский социализм отличается от советского только тем, что у него пайп,
ну да, труба пониже, дым пожиже, а Гога Кислик, как бы полемизируя с
деканом, заставил всех рассмеяться: -- Что вы! Отличие есть, и огромадных
размеров. Сибирь! Сибирь-охранительница! -- И, развеселившись, добавил: Ах,
как ее не хватало в Израиле моим дружкам-инакомыслам, которые теперь
обречены пропадать-мерзнуть в Нью-Йорке.
В общем хохоте и шуме не заметили прихода Рози, раздевавшейся в
прихожей, и стали всесторонне развивать тему "развитого социализма"
по-израильски, -- с Рози была истерика...
И это мне малопонятно: профессору Рози Гард мрачноватого юмора не
занимать, и вдруг он начисто испаряется, стоит только кому-нибудь иронически
отозваться об израильском социализме. Рози крестит любое подобное замечание
"антиизраильским выпадом", кидаясь на оторопевших критиков пантерой...
Впрочем, может быть, дело не столько в Рози, с которой Мария Ивановна
обнимается, как с подружкой-гимназисткой, сколько в том, что княгиня то и
дело демонстративно, чаще всего публично, приветствует Израиль и не терпит
антисемитов... Вот и нового, "западного" Солженицына раскусила первой, сразу
после "Ленина в Цюрихе", "Ну, -- сказала, -- какой же он интеллигент!
Ординарный русский шовинист, каких ныне пруд пруди... Сейчас все наши
юдофобы подымут голову... " Как ее постигнуть, эту княгинюшку? Воистину,
таинственная славянская душа!.. Правда, в данном случае, добрая.
Однажды студенты возили меня к зубодралу, чтоб не обманули. Выяснили,
что вырвать зуб стоит двадцать долларов. А счет прислали на сто сорок. Мария
Ивановна попросила меня задержать оплату и отправилась шуметь. Спасибо ей за
хлопоты, хотя мне это не помогло: с сильным не борись, с зубодралом не
судись...
В те дни и вызвали меня "на мостик". Том попросил меня "не в службу, а
в дружбу", кроме лекций о современной литературе вести языковой семинар --
для выпускников университета. Семинар назван "эдванст конверсейшен", в
буквальном переводе -- продвинутое собеседование.
Том Бурда представил меня слушателям, теснившимся за первыми рядами
огромной аудитории, в которой я не так давно сдавал тест на выживание.
Объявил, что курс рассчитан на два семестра и он надеется, что профессор
Свирский не откажется завершить начатое дело. Так мне было деликатно
объявлено, что мой контракт будет продлен еще на год. Через неделю, получив
письмо от жены, я заявил Тому, что весной уеду в Канаду. Это решено.
-- А на три года? -- Том улыбнулся хитровато, и тут же вызвал
секретаршу, чтоб перепечатать контракт. Я не подписал, но заколебался...
На мой семинар записались выпускники, которые уже постигли русскую
грамматику. Иные даже решались объясняться по-русски, но едва они раскрывали
рты, становилось ясно, что говорят иностранцы... А вокруг столько заманчивых
приглашений на работу: промышленные компании, торговые фирмы, газеты,
информационные агентства, таинственные три буквы CIA -- все зовут. Только
вот русский надо знать, как родной.
А как его постичь, как родной, когда у русских все засекречено? В
английском правила ударения известны каждому школьнику. На первом слоге. У
французов -- на последнем. А у русских -- секрет. Никто не может объяснить.
Даже профессор Бугаево-Ширинская.
Я тоже не могу. У русского ударения правил нет. Говори, как слышишь.
А на островах имени Джорджа Вашингтона поют, кричат, признаются в любви
на английском, испанском, португальском, даже на редких индейских диалектах,
но только не по-русски.
Безвыходное положение.
Я накупил сочную русскую прозу, без высокой образности или подтекста,
чтобы не осложнять. Повесть "Сережа" Веры Пановой, рассказы Михаила
Пришвина, от которых, чудилось, пахло разнотравьем. И предложил читать
вслух. Девчушка, сидевшая за первым столом, подняла руку: -- Можно я? -- И
понеслась:
-- Кислы плОды, пОлезны...
Бедный Пришвин!
Мужчина в затейливых очках, у окна:
-- Сережа бОится пЕтуха...
Бедная Панова!
Исправил произношение каждого слова. Схватили на лету. Произнесли
правильно. Повторили всем классом. Хором. Правильно. Слава Богу!
Прошло три дня. Снова взялись за Пришвина. Опять, как в первый раз.
Точь в точь:
-- Кислы плОды, пОлезны...
Вот уже месяц занятий позади. Опять "плОды", хоть караул кричи!
Отправился за советом к профессору Бугаево-Ширинской.
-- Дорогой коллега, -- сочувствует. -- Не вы первый зубы сломали. Это
только Том мог вообразить, что вы можете все... Поедут наши питомцы по
обмену в Москву или в Ленинград, научит их "улица безъязыкая... " А пока
даем, что в наших силах. Не убивайтесь понапрасну. Правил русского ударения
нет. А на нет и суда нет.
Я не убивался. Но обидно...
Все судьбоносные решения ко мне являются, когда дальше край. Еще шаг, и
погиб.
Как-то с привычной наглостью американского преподавателя я сел на стол,
закинул ногу на ногу так, что моя подошва покачивалась у носа сидевших
впереди, и стал декламировать заветное:
Я вас любил, любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем.
Но пусть она вас больше не тревожит.
Я не хочу печалить вас ничем...
Понимал ли я в полной мере, какой эксперимент начал? Продумал ли все
заранее? Нет! Хотел лишь, чтоб студенты освоили больше русских слов, ощущали
себя свободнее в языковом океане.
Вижу, как встрепенулись студенты. Две трети из них девушки. Зарделись
они, вытянули шеи. Глаза горят. Вряд ли все поняли. Скорее, почувствовали
музыку стиха.
Я чуть выждал и подарил им вторую бессмертную пушкинскую строфу.
Завершил тихо, без аффектации и, чувствую, сам горю, как мои девчушки.
... Я вас любил так искренно, так нежно,
Как дай вам Бог любимой быть другим.
Губы у девчушек приоткрыты. Смотрят на меня с восторгом, словно это я
Александр Сергеевич.
Взял мелок, воспроизвел на доске пушкинский текст, объяснил тем, кто не
знал, что такое "печалить" и "безнадежно". И попросил к следующему занятию
выучить наизусть.
В американских и канадских университетах, в которых пришлось работать,
наизусть стихи не учили. Не принято, объясняли мне. И без того студенты
загружены выше головы.
Не принято, не заведено, но Пушкина выучат, решил я.
Подошел на следующей неделе к аудитории. Остановился у стеклянных
дверей, закрашенных матовой краской. Сердце, чувствую, стучит, словно буду
объясняться в любви. За дверью шумят, как школяры на всех континентах.
Визжат, смеются.
Приоткрыл дверь, просунул нос. Все встали, все двадцать восемь душ, и
вдохновенным хором:
Я вас любил, любовь еще, быть может...
Лица такие, словно у каждой сегодня день рождения и каждой поднесли
бесценный подарок.
Ладно, думаю. Клюнуло. И стал каждый раз задавать наизусть. От Пушкина
к Лермонтову. От Лермонтова к Тютчеву. От Тютчева к Фету и Полонскому.
"Хором, прошу, ребятушки, хором... "
"Ребятушки" декламируют, а у меня спину холодит:
Писатель, если только он
Волна, а океан -- Россия,
Не может быть не возмущен,
Когда возмущена стихия.
Писатель, если только он
Есть нерв великого народа,
Не может быть не поражен,
Когда поражена свобода.
Месяца через три добрались уж до Алексея Константиновича Толстого,
читали по голосам "Потока-богатыря". Как-то я принес магнитофон, Иван
Семенович Козловский лично обратился к моим слушателям :
... На прощанье шаль с каймою
Ты на мне узлом стяни...
Речь моих девчушек и парней улучшалась стремительно. Я не сразу постиг,
в чем дело. Почему заговорили вдруг, как на родном. Диалектика? Количество
перешло в качество?
В конце концов можно ли было не постичь, -- это стихотворный размер, и
только он, намертво держит на своем месте ударение... Нельзя произнести,
если у тебя есть уши: "Я вас лЮбил... "
Увы, об этом не смог прочесть нигде. Ни в каких методиках преподавания.
Это было мое собственное эмпирическое открытие, хотя, не исключено, я
изобрел велосипед.
Так или иначе, навязанный мне семинар превратился в мою и, как вскоре
понял, не только мою маленькую радость.
Я был горд своим открытием, с удовольствием рассказывал о нем всем
преподавателям острова. Даже Бугаево-Ширинская признала мое авторство, что
было равноценно разве что званию Героя Соцтруда до его девальвации. Она
потребовала, чтобы немедленно взялся за статью в славянский вестник. Каюсь,
не написал я такой статьи, были, правда, смягчающие обстоятельства, о
которых сообщу тут же, не откладывая дела в дальний ящик.
Влетает как-то в профессорскую Том Бурда. Наш глава, как известно, не
просто человек воспитанный. Не просто сдержанный, как сдержанны, по
обыкновению, все морские офицеры, каждое слово которых команда ловит на
лету. Он к тому же Сахар Медович, для меня, во всяком случае. Издали
улыбнется, по спине похлопает. Улыбка у Тома кинематографическая, зубы
американских дантистов выше всяких похвал. То-то попала некогда в полон
интуристовская Ирина...
И вдруг Том Бурда, который прежде никогда и никуда не влетал, так как
никогда и никуда не опаздывал, влетел в профессорскую, будто за ним гнались
с ножом. И как заорет диким голосом! Я ушам своим не поверил. Не понял даже,
о чем крик.
А мой Сахар Медович орет и орет, жилы на загорелой командирской шее
наперечет.
-- Почему вы лезете в девятнадцатый век?!
Я глядел на него оторопело. И даже в некотором испуге. Бабушка из
детской сказки вдруг обернулась серым волком. Что за напасть?
Конечно, русская литература была поделена на славянских островах, как
территория России детьми лейтенанта Шмидта, героями Ильфа и Петрова. У
каждого профессора свой участок, с точными границами, освященными историей
литературы и расписанием. Бурда читал XIX век, мое дело XX век. У меня и в
мыслях не было прослыть нарушителем...
Принялся объяснять, что я вовсе "не залез", что привлек
поэтов-классиков для своего языкового семинара "эдванст конверсейшен... "
Том Бурда выразил понимание. Но сузившиеся глаза его не стали голубыми
центовиками, как прежде. Остались сабельно-узкими и холодными. Он тут же
ушел, хлопнув в сердцах дверью так, что с полки упала книга. Странно...
Только к вечеру узнал, что стряслось. Оказалось, что вся моя
студенческая группа, занимавшаяся языком, явилась к декану, ведавшему
гуманитарными факультетами. Все двадцать восемь пылающих гневом душ. И
заявила с категоричностью американских студентов, которые платят хорошие
деньги за каждый прослушанный курс:
-- Money back! Деньги назад! Нас обманули! От нас скрыли, что Пушкин
великий поэт...
Выяснилось: обстоятельный, дотошный и крайне требовательный к себе Том
Бурда в своем литературном курсе девятнадцатого века обходил поэтов, как
обходят заминированную тропу. Нет, он читал лекции об Александре Сергеевиче
Пушкине, но -- о его прозе. "Повести Белкина", "Капитанская дочка". Излагал
Лермонтова, но -- "Герой нашего времени". Выпускник армейского Монтерея и
морской академии, он не понимал поэзии и боялся ее. И я, сам того не ведая,
обнажил на всеобщее обозрение его сокровенную военно-морскую тайну, и вот
разразился неслыханный ранее на славянских островах скандал.
-- Money back! -- не унимались студенты. -- Нас обманули!
Через неделю мне как бы случайно встретилась на улице тоненькая, как
стрекоза, Ирина Бурда и объяснила, насколько я прав в своем устремлении
удалиться в Канаду, к жене. И я напрасно медлю, беря в пример американцев,
делающих деньги хоть у черта на куличках.
Естественно, я не стал ждать, когда Том Бурда, переставший мне
улыбаться, вытолкает меня в шею. Мирно удалился в свою тихую Канаду, правда,
не сразу: некому было читать XX век на летних курсах. Провожала меня
толпища, а встречал верный Володичка, которому я тут же поставил по
греческому обычаю бутылку в семь звездочек. Не скрою, жалко мне было моих
питомцев, брошенных Тому. Года три-четыре подряд они приезжали ко мне в
Торонто, звонили из разных городов Америки, радовали успехами, приглашали на
свадьбы, а однажды прозвучал по международному телефону, из Москвы, девичий
голос (сразу по тоненькому голоску узнал эту девчушку, ставшую московским
корреспондентом американского журнала). Поинтересовался тоненький голос,
забывший или пренебрегший советской песенной строкой: "Родина слышит, Родина
знает... ", можно ли доверять такому-то писателю, ходят слухи,что он сту...
-- Тут она перешла на английский: -- informer? Он навязывается на дружбу...
Но все это было позднее, а тогда, в день долгожданной правды, как
назвала его профессор Бугаево-Ширинская, она примчалась ко мне без звонка
("С утра звоню -- не дозвонюсь!"), вскричав с порога:
-- Имейте в виду, никуда вы не уедете! Пусть удаляется на свой крейсер
сей знаток поэзии! Сей морской Скалозуб!.. -- Она плюхнулась в кресло,
держась за сердце.
Я стоял на своем. Изложил свои резоны. Попросил не преувеличивать мое
значение в мире американской славистики. Мария Ивановна сморщилась
досадливо, но не отступилась. Лишь сменила тактику.
-- Хорошо! Скажем, дело не в вас! Том Бурда сорвался, станцевал не в
такт, это рано или поздно должно было случиться... Да-да, это случай, но вы
не станете спорить, что Том Бурда правомерен в университете на островах
имени Джорджа Вашингтона, как конь Калигулы в римском сенате?! Так вот, коню
место не в сенате, а в конюшне. В лучшем случае, на крейсере.
Скажу сразу, избавиться от профессора Тома Бурда университету не
удалось, какие силы земные и небесные ни пробудила великая княгиня.
Профессор на достославных островах, получивший свой "теньюр" -- постоянство,
оказался столь же неоспорим, как конь Калигулы в римском сенате. Да, все
видят, вот копыта, вот хвост, слышат ржание, да, никто не спорит, плохо
объезженная лошадь с оскаленной мордой, готовая рвануть зубами каждого, кто
попробует отнять у нее мешок с овсом, лошадь во всей красе, но... коль уже
введена! По всем академическим правилам!..
Я завершил последний семестр и летние курсы, принял экзамены, заполнив
тонну экзаменационных бумаг, и стал укладывать чемодан. Профессор
Бугаево-Ширинская устроила в мою честь прощальное "парти". Сняла китайский
ресторан, мы ели тающую во рту курятину со вкусом дорогой рыбы. Я только
поинтересовался: не жаркое ли это из удава?
Когда близко к полуночи все перецеловались и стали разъезжаться на
своих вошедших в моду японских машинах, Мария Ивановна обратила внимание на
то, что Рози, прикатив на "парти", не заперла двери своей новенькой белой
"тойоты", даже стекла не подняла. Княгиня попеняла Рози на рассеянность, та