Страница:
-- Собака... это... покусала!
Монтажники покачали головами сочувственно. Собака покусала -- дело
серьезное.
Юра поднялся к иллюминатору, из которого было видно крыло с полосой
гари от выхлопных патрубков, и подумал: почему ляпнул про собаку?.. Вот
ведь, о чем болит, о том и...
Едва Юра получил паспорт, сразу отнес заявление в летную школу.
Привезли Юру в город Чугуев, под Харьковом, вышел к ним, стриженым, кадровик
в синем кителе и сказал, чтобы написали биографии в свободной форме. Юра
решил, что в свободной форме -- значит, вроде сочинения на вольную тему.
Писал, как было... Что долго жил с дедом в Норильске. Дед работал
машинистом, бабка -- стрелочницей, а вся поездная бригада -- зэки. Рос на
руках у зэков, которые в нем души не чаяли, поскольку где у зэков свои-то?
Письма в лагеря редки, а в письмах -- слезы.
"...Слово "зэки" у иных вызывает неприязнь, опасения, -- завершал свою
биографию-сочинение Юра. -- А в нашей семье это слово порождает
представление о честных добрых людях. Они, сам видел, люди не падшие, им
надо верить. Порой они больше стоят, чем тем, кто на свободе".
Юриных дружков зачислили в летную школу, а Юру, естественно, даже в
чугуевский гарнизон не пустили. Сообщили открыткой: мол, мандатная комиссия
считает невозможным...
Юра, ошарашенный, потерянный, вернувшись, побрел не домой, а к своей
классной руководительнице Надежде Ивановне, рассказал, что произошло...
Надежда Ивановна заплакала. "Выходит, -- сказала, -- я тебя плохо
учила, если ты решил, что можно говорить с кем угодно о чем угодно... Это я
виновата. Вышел с открытой душой... к собакам".
После того где только Юра ни работал, видел: собаки вокруг. Бешеные
псы. Шоферил на стройке: завгар записывал ему липовые ездки, а деньги --
себе. Бензин заставлял сливать в канаву. "Не хочешь сливать -- продавай..."
В Москве вещи начальству возил на дачу. А писали -- гравий... В другом месте
-- с завмастерскими не поделился, тот кулак к Юриному носу: "Убирайся к
такой-то матери!.."
На Братскую, твердо решил Юра. Комсомольско-молодежная стройка. Больше
некуда...
-- Хотуль! -- закричали со всех сторон самолетной кабины. -- Рули к
нам, Хотуль!
Юра привстал, чтобы увидеть Хотуля! Какой он? Оказалось, темнолицый,
мужиковатый, медлительный, с усмешинкой. Ватник как у простого работяги. В
незавязанной ушанке. Словно это не о нем писали в "Правде"! Сравнивали с
былинным богатырем и еще с кем-то...
Хотулев остановился посредине кабины, высматривая свободное место.
-- Хотуль! -- кричали механики. -- Уважь деревню Никитовку!
Хотулев кивнул засаленным кожухам и прошел дальше, к последнему ряду.
Приглянулся ему там, видать, огненно-рыжий юнец с желудевыми и огромными,
как пятаки, глазами. Вокруг было много озабоченных, пьяно-благодушных,
пустых глаз. А эти -- сияли как-то исступленно-встревоженно. Не то восторг в
них, не то страх. Ожидание чуда, которого всегда ждут с холодком на спине...
Энтузиаст, видать! Хотулев любил энтузиастов. И -- жалел их.
-- К нам? -- утвердительно спросил он, пристегиваясь рядом с юнцом.
-- Ага, на Братскую, -- с готовностью отозвался тот. -- Юрой зовут.
Шоферю по белу свету.
Фамилия его была известной. Оказалось, сын летчика-испытателя. "Папин
кусок застрял в горле, -- объяснил Юра с нервной веселостью. -- Слишком
жирный..."
Хотулев взглянул на него сбоку. Рыжие волосы торчком. Ровно факел.
Живет -- горит. Бороденка реденькая, монгольская. Словно кто-то выщипывал,
да недощипал. Лет двадцати семи парень. А все еще похож на гривастого, лет
семнадцати, школяра. "Недощипанный-от, -- с улыбкой подумал Хотулев. -- Эх,
как бы тебя тут не дощипали!.."
-- А чего в летчики не захотел? Как отец.
У Юры кровь от лица отхлынула. Даже губы посинели.
-- Давайте выпьем! -- воскликнул он торопливо. -- У меня коньяк есть.
"Ереван". Такого нигде не купишь...
Выпили по чайному стакану.
-- За новую жизнь! -- сказал Юра. -- Всюду. Как у вас, на Братской...
-- Оно конечно, -- не сразу согласился Хотулев. -- Передний край
коммунизма... Отец-от где?..
Пришло время привязаться ремнями, Юра пьяно хорохорился: "Что я,
собака, привязываться буду..", -- а тут сразу перестал отталкивать ремни,
уставился в иллюминатор отрезвело.
С птичьего полета мир кажется аккуратно расчерченным и прибранным. Даже
таежные болота -- не такими уж страшными...
Хотулев корил себя за то, что спросил Юру об отце; не зря, правда,
спросил, хотел понять, что за энтузиаст недощипанный. Может, пособить
надо?.. Эх, да не к месту спросил...
Когда самолет начал опускаться к Братску и высоченные мачтовые
сибирские лиственницы, за иллюминатором, кинулись зеленой волной навстречу,
Юра, едва не рассказал все, что бывает, говорят лишь другу или случайному
пассажиру, с которым больше не встретишься: что отец погиб. Разбился. Только
газеты не писали. И все подробности...
Провел ладонью по мокрому лицу с силой, чтоб не выболтать того, что
поклялся матери никому не говорить. Никогда. Что отец знал заранее:
разобьется. Подошел к нему, Юре, утром, сказал: "Я нынче, может, задержусь.
Надолго. Береги маму..." Потом уж друзья отца рассказывали: самолет был
недоведенный. Ему еще рано было в воздух. Да приказ был: начать облет к
годовщине Октября.
Отец никому не стал поручать, хотя под его началом было двенадцать
испытателей. Взлетел сам...
Мать твердила -- ничего не докажешь. Только отшвырнут, как от летной
школы. Вымолила обещание молчать. А дал слово -- держись.
Самолет тряхнуло, Юру отбросило вбок, он даже не заметил этого. Глядя
на расступавшиеся перед летным полем сосны, Юра произнес вдруг с
остервенением, удивившим Хотулева:
-- Тю!.. Собаки! Есть еще незагаженные места! По-нашему здесь будет!
По-людски!.. Не так?!.
Колеса ударились о землю, раз, еще раз, кто-то выматерился длинно. За
ним другой.
-- Ти-ха! -- прикрикнул Хотулев, и разом притихли матерщинники,
протрезвели...
Пассажиры, утомленные болтанкой, детским плачем, пьяными спорами,
вывалили на сосновый воздух, навстречу мчались санитарные машины. Они
подкатывали к трапу. Выгружали носилки с ранеными. Один выбрался из кабины
чуть поодаль. Забелела его нога в гипсе. Раненого повели, поддерживая под
локти, к самолету. Он скакал на одной ноге, другая -- толстая, загипсованная
-- колыхалась на свежем ветру.
-- Как на войне! -- Юра посерьезнел. -- Подвозят резервы. А навстречу
перемолотые.
-- А ты это откеда знаешь? -- Хотулев усмехнулся как-то криво, одной
щекой... Не дослушав ответа, рванулся вдруг к раненому с загипсованной
ногой, спросил его о чем-то.
Весь самолет утрамбовался в один старенький автобус. Сидели на
деревянных чемоданах, на коленях знакомых. И все же несколько парней не
протолкнулись. Шофер, молодой парнишка со шрамом во всю щеку, тряхнул
автобус, как мешок. Все попадали друг на друга, скрючились стиснуто у задних
сидений -- теперь влезли и оставшиеся.
-- Чем орать, -- огрызнулся он миролюбиво, огибая санитарные машины,
которые все прибывали, -- лучше подсчитайте процент вашей несознательности.
Еще восемь влезло. Им что тут, зимовать?!
Юра стоял, жарко сплюснутый парнями в ватных стеганках. Стеганки
зеленые, серые, черные. В извести, бетоне. Продранные. С торчащими клочьями
ваты. Стеганки хороших людей. Зэков, которые его нянчили вместо отца... Он
заранее любил этих ребят, небритых, веселых, бранящихся на ухабах, когда
автобус звенел, как брошенный чайник. От них разило сивухой, как и от тех
зэков, когда они, бывало, отправлялись с дедом из Норильска в Дудинку, по
рельсам, над которыми смыкалась болотная жижа.
"Живем!.."
И плакаты у дорог были как тогда. На облезлой фанере. Эти, правда, куда
лучше. Художники писали, профессионалы. Но тексты те же, из далекого
детства: "Закончим первую очередь к годовщине..." "Первый кубометр бетона
уложила бригада Никиты Хотулева. Слава удостоившимся..." "Коммунизм -- это
молодость мира..."
А вот белыми камушками, на склоне мшистой сопки. Далеко видать.
"Братская ГЭС -- передний край коммунизма". А на следующей, еще выше, на
отвесной скале. Как забрались? "Слава строителям Братской ГЭС -- лучшим
людям эпохи..."
Настроение у Юры стало праздничным. "Живе-о-ом!"
-- Знаете, какой я везучий! -- одушевленно сказал он Хотулеву. -- Когда
родился, голод был. К нам бандиты забрались, все выскребли, а хату подожгли,
подперев снаружи дверь. Мать выбила окно и, со мной на руках, выскочила... А
тетка ее сгорела... Все говорят, я -- везучий! Везучий!!.
Автобус затормозил у крутого обрыва, возле нарядного домика, редкой на
Руси нелиняло-небесной краски. Шофер затолкался к выходу, за папиросами, и
пассажиры -- за ним, поразмяться, вздохнуть вольготно. Подошли к обрыву, к
самому краю, и замерли, ошеломленные...
Справа ревели знаменитые падунские пороги. Скоро, говорили, они уйдут
под воду. Пока еще они чернели гигантскими стесанными зубьями, готовыми
перемолоть все, что ринется на них. Ангара кидалась на них волна за волной,
бушевала, кипела, а они торчали каменным завалом, похожим на линию обороны.
Вечными темными дотами, стерегущими тайгу...
А с левой руки подымалась к белесому небу серая громада плотины,
обезличенно-мертвая, плоская, как надгробье над Ангарой...
-- "Странно", -- мелькнуло у Юры. Человеческое, живое казалось мертвым,
а мертвые скалистые пороги -- чем-то живым, вечным, крикни -- откликнутся...
Посередине серого надгробья кипел, где-то внизу, водосброс. Ангару в
игольное ушко пропускали... Она закручивалась тут пенным жгутом, слепящим на
солнце, несла стоймя унесенные откуда-то лодки-долбенки, столбы, железные
бочки, выстреливая их с водосброса, как из катапульты. Она была прекрасна,
Ангара, в своей ярости и в своей беспомощности: и долбенки, и бочки, и
столбы с засмоленными концами -- весь мусор человеческий не выстреливался
прочь, в никуда, а рушился вниз со страшной высоты, вместе с пеной и гневным
ревом...
-- "Славное море, священный Байкал", -- забасил один из матросов,
вскинув руки, точно одобряя Ангару, мол, давай, круши...
-- "Славный корабль, омулевая бочка, -- подхватили его подвыпившие
друзьяки. -- Э-эй, баргузин, пошевеливай вал. Молодцу плы-ыть недалечко..."
-- Ох, искупаться ба! -- вздохнул кто-то в лоснящемся кожухе, от
которого подымался парок.
Все засмеялись.
-- Утопнуть ежели, -- сказал старик с плотницким ящиком. -- На что ехал
далече? Утопнуть лучше в своей деревне. Крест поставят. Яичко принесут...
Зашуршала земля, и Юра инстинктивно попятился, глянув вниз. У самого
берега, в затишке, и то кружило могуче, неостановимо, плескало, как в прибой
на море... А чуть дальше! Все сметет. Любую деревню, поезд, лес. С корнем
вырвет.
Вода ревела так, что надо было повысить голос, чтоб услыхали.
Было чуть-чуть страшно, и от этой самолетной высоты, и от величия
беззвучной, заглушенной ревом Ангары стройки. Кино не кино, жизнь не жизнь.
Сказка...
-- Что уставились? -- крикнул шофер, бегущий от
неправдоподобно-голубого домика. -- Вы что, иностранцы?! Это место для
интуристов!.. Отсюда они социализм снимают-понимают, -- добавил он
добродушно, усаживаясь за руль. -- Все, что ль, на месте?.. Значит, первая
остановка гостиница города Братска. Название: "Придешь незваный, уйдешь
драный!" Есть желающие?
Никита Хотулев, наклоняясь к Юре, шепнул, что, если не устроится на
ночь, чтоб двигал к рабочему общежитию, сказал бабке-коменданту, мол, Хотуль
прислал. Слыхал?!
-- Тю! -- Юра уверенно мотнул головой. -- Приткнусь куда-нибудь...
В двухэтажном деревянном бараке-гостинице, возле которой Юра выпрыгнул
из автобуса, мест не было.
-- И не будет! -- обнадежила старуха, скребущая пол, на котором
валялись консервные банки. Ты кто, рыжий? Шофер? -- В ее голосе зазвучало
некоторое уважение. -- Иди, малый, в партком стройки, там записки дают, у
кого дефицитная профессия. Сунут куда-нибудь.
Юра взвалил чемодан на плечо и отправился в дальний барак, на который
старуха показала щеткой.
У дверей парткома маялась длиннющая очередь; кто-то закусывал, разложив
на коленях крутые яйца, соль, черный хлеб, женщина кормила грудью ребенка;
двое грузин играли в нарды. Юра пристроился последним, после того, как
девушка-секретарь сказала, что шоферский лимит кончился.
Ждал он оторопело, порой в испуге: из кабинета выходили в слезах, крича
что-то свое; парень с якорями-наколками на огромных волосатых руках
пробасил, с силой швырнув тихую, обитую кожей дверь парткома:
-- Кто тут не был, тот будет, кто побыл, тот х.. забудет!..
Юра хотел было укорить матерщинника, да только поглядел на него с
состраданием: до чего дошел человек, если он в парткоме Братской ГЭС этак?
Без тормозов! Биографию в свободной форме...
Часа три принимал главный. Он назывался многообещающе: парторг ЦК КПСС
на строительстве Братской ГЭС. Юра мельком взглянул на него, когда тот
быстро, ни на кого не глядя, вышел: здоровущий, краснолицый, похожий на
ожиревшего волжского крючника. Его заменил другой, помоложе, помельче чином;
очередь зароптала: главный не может пособить, так что ж зам-пом сделает?..
-- Ничто! -- примиренно сказал старик в замасленном кожухе. -- Наши
дела маленькие. Дай каравай в день, а ушицы наварим.
-- Меняются, как на вредной работе! -- не унималась женщина в
брезентовой робе. -- Ровно на урановых.
-- Мужик, он, ежели его допечь, вредней урана, -- вздохнул старик.
В эту минуту из дверей вышел принимавший. Очередь повскакала на ноги,
закричала на все голоса.
-- Ну, народ, -- сипловато протянул старик в кожухе. -- Человеку
поссать не дадут.
Юра попал в кабинет лишь под вечер. За столом измученно, горбясь, сидел
незнакомый человек в измятом костюме. Третий за день. Сменщик. Он был похож
на учителя в конце уроков, осатанелого от крикливой и неуемной детской
ненависти. Круглое серое лицо его было обращено в пустой угол. На вошедшего
не глядел. Юра начал говорить, сбиваясь, что прибыл по комсомольской
путевке, выложил документы, а тот все смотрел пустыми глазами в пустой угол.
-- Ложь мне надоела! -- выкрикнул Юра, решив, что его не слушают. -- За
честность ныне по башке бьют!.. Вот и решил к вам. На свежий воздух.
И тут только пустые глаза обрели осмысленное выражение. В них
промелькнули любопытство, почти участие.
-- Бьют, говоришь? По башке?.. За честность... -- И протянул вдруг
по-сибирски, умудренно, совсем как Хотулев: -- Быва-ат, быват!.. Сам-то
откуда?
Но ответить Юре не пришлось. В кабинет ворвалась молоденькая девчушка с
ревущим ребенком на руках. Хлебнула, видать, горюшка! Лицо -- точно
известкой присыпано. Ни кровинки Ключицы выпирают. Длинная деревенская юбка
затянута флотским ремнем, иначе не удержится на худобе. Юра видел таких
только в Норильске. В лагере. Мать называла их доходягами и, когда гнали
мимо дома колонну доходяг, мать бросала им под ноги хлеб и картошку. Однажды
ее чуть не застрелили за это. Огрели прикладом, бабка кровоподтек
отмачивала. А когда другую колонну повели, сама вышла с чугунком картошки.
-- Извели, -- сказала девчушка напряженным глухим шепотом, полным
голого страшного отчаяния. -- Извиняйте, что не так!
И положила на канцелярский стол ребенка. Аккуратненько положила.
Подальше от чернильниц. Провела рукой по ножкам, не оголились ли, пока
несла. И тут же бросилась назад, закрыв измученное лицо руками. Лишь
выскочив из кабинета, заголосила, как голосят русские бабы над покойником.
Навзрыд.
А они остались сидеть недвижимо По одну сторону парткомовский с Юриной
комсомольской путевкой в руке. По другую Юра, потерявший дар речи.
Но самое непостижимое (Юре показалось -- во сне это): парткомовский
продолжал листать Юрины документы, словно ничего не случилось. И бровью не
повел. Словно не лежал между ними, на канцелярском столе, бледный
улыбающийся подкидыш, почмокивающий во сне. И не голосила девчонка на улице,
где проносились, сотрясая барак, грузовики.
От вскрика матери, что ли, снова захныкал во сне ребенок, засучил туго
спеленутыми ножками.
-- Скоро к нам гиганты-самосвалы придут, -- деловито начал
парткомовский. -- Опыт есть? Пристроим... А пока пороби на бетоне. Пойдет?
-- И тут только поднял глаза на Юру. И так смотрел оцепенело несколько
секунд, словно Юрино выражение лица и было самым неожиданным из того, что
здесь произошло.
-- Проститутки! -- наконец выдавил он из себя. -- Видал, что делают,
суки! Нарожали на нашу голову...
Юра ошеломленно молчал, и тот взялся за телефон, сказал кому-то в
досаде, чтоб прислала за очередным.
-- Слышишь, орет? Давай, а то срывает всю партработу.
Юра не помнил, как выбрался на улицу. В ушах все еще стоял детский рев.
Попытался найти девчушку, только что голосившую под окнами. Девчонки шли
гуртом. В брезентовых робах, висевших на них кулем, в резиновых сапогах.
Некоторые такие же белые. От извести, что ли? Но той не было...
Солнце зависло над ночной тайгой раскаленным прутом. Как болванка в
горне, в шипцах кузнеца. Вдали грохотало, словно и впрямь отковывал где-то
молотобоец новый день...
Юра сел на чемодан, обхватил голову. Не хотелось никого видеть. Идти?
Куда идти?..
Продрогнув, поднялся, водрузил чемодан на плечо, поплелся к рабочему
общежитию. Слова "Хотуль прислал" оказались верней записки.
-- Ложись на любую! -- Громкоголосая, на раздутых от водянки ногах,
комендантша отомкнула комнату, заставленную железными кроватями с серыми
солдатскими одеялами. -- До пяти все на бетоне. Отоспишься, а там Хотуль
заглянет, разберемся... Да говорю -- на любую: тут хворых нет. Хворые на
погосте.
Заснуть Юра не мог. Где-то надрывался младенец -- ему слышался младенец
на канцелярском столе... Натянув отцовские резиновые сапоги, подвернув их,
чтоб не было видно, что охотничьи, для отдыха, отправился в котлован, на
поиски Хотулева. Мимо ревели "МАЗы" с буйволами на радиаторах. Повороты
таежные, крутые, раствор выплескивался через борта, шофера материли Юру,
жавшегося к кювету; когда добрел до котлована, он был в бетонной жиже с
головы до ног.
-- Эй, леший! -- закричал кто-то весело. -- Лазь к нам, у нас работа
чистая!.. -- Послышался негромкий, вразнобой, девичий хохот.
Юра вгляделся. Неподалеку рыли траншею. Человек двадцать девчат и трое
парней во флотских брюках, заправленных в сапоги. Траншея была глубокой,
вровень с плечами. Только лица виднелись над землей, да мелькали лопаты.
-- В старину неверных жен закапывали так, по шею, а вас за что? --
шутливо, в тон, ответил Юра, скользнув взглядом по девичьим лицам. И, от
неожиданности, даже с ноги на ногу переступил. Глазам не поверил. Посередине
траншеи работала та, белолицая, с ввалившимися щеками, лет восемнадцати
девчушка, не больше. В длинной и широкой деревенской юбке, подпоясанной
флотским ремнем. Юра шагнул к ней, но -- остановился: зачем бередить?.. Мало
ей вчерашнего?!
-- Платить будете? -- спросил хрипловато, чтоб хоть что-то сказать.
-- Будем! Будем! -- раздалось в ответ несколько девичьих голосов.
Ребята захохотали, один из них, в брезентовой накидке, видно, бригадир,
спросил деловито:
-- Время есть? Подсоби, а?.. Выведем, как всем. У нас половина на
больничном.
-- Тю! Что так?
-- Дак вода тут без газировки. Животами маемся. Тянем прямо из лужи.
-- Вы что, без понятия?
Бригадир усмехнулся:
-- Намахаешься лопатой, станешь без понятия. Троих уж увезли в Иркутск,
кровью изошли.
Юра прыгнул вниз, взмахнув руками; упал, поскользнувшись на вязкой,
оттаявшей сверху мерзлоте. Тонкая и желтая, как подсолнух, девчонка
засмеялась.
-- Сигает-то, как Икар... Икар, иди к нам, у нас земля мягче!
Девчата захохотали -- все ж отдых. Только одна не улыбнулась,
маленькая, белолицая, подпоясанная матросским ремнем. Даже кидать лопатой не
перестала. Да силы, видно, кончились -- не добросила доверху, и сырая земля
посыпалась обратно.
Юра протолкался вдоль траншеи, взял у нее лопату.
-- Передохни, белянка!
Девчата перестали рыть мерзлую, в комках, неподатливую землю, поглядели
на Юру, опершись на лопаты. Одни благодарно, другие -- с удивлением. Только
тоненькая, как подсолнух, работавшая без рубахи, в одном лифчике, бросила
уязвленно:
-- Рыжий, конопатый, убил дедушку лопатой...
Юра махал совковой лопатой, наверное, час, не меньше, соскучившись по
движению, по работе. Сквозь стенки траншеи просачивалась вода, за ворот
падали липкие комки.
-- Перекур, девки! -- закричал бригадир сиплым голосом.
Девчата развернули бумажные пакетики, достали бутерброды с салакой,
консервы из китового мяса, разделили всем поровну.
-- Кому махры? -- спросил, повысив голос, бригадир. -- Кому, говорю,
махры?
Юра опустился на землю рядом с белолицей. Когда он забрал у нее лопату,
она тут же выбралась наверх, натаскала хворосту для костра, а сейчас тащила
обугленный артельный чайник. Девчонки так измучились, что не стали
выбираться наверх. Ели в траншее.
-- И впрямь как солдаты, -- удивленно-весело сказал Юра. -- В окопах.
Белолицая не ответила, лишь взглянула на него холодновато и горестно.
-- Как вас звать? -- спросил Юра неуверенно. -- Давно вы тут, Стеша?..
Давно?
Она только головой мотнула.
-- А... откуда?
Стеша молчала, вроде кильку дожевывала, потом пересилила себя -- все ж
помог человек -- вздохнула:
-- О-ох, не доехать туда, не доплыть! Тысячи две километров, не мене.
-- А я московский! -- заторопился Юра, боясь, что разговор угаснет.
-- С самой Москвы? -- откликнулась тоненькая в лифчике. -- Земеля ,
значит!
На нее зашикали: в чужой разговор не встревай!
-- Из-под Москвы я. Город Жуковский. Слыхали, Стеша? Самолеты там
испытывают.
-- Под ревом, значит, жили, -- сочувственно вздохнула Стеша. --
Последнее дело!.. А приехал почто? От грохота? Иль бросил каку? С
ребятенком? Да подале?..
Юра даже руками всплеснул. Боже упаси! Огляделся вокруг, не слушают ли,
признался вполголоса:
-- Меня бросили.
-- Иди ты?! -- Такое изумление появилось в круглых детских глазах
Стеши, что Юра, понизив голос до шепота, рассказал, как его увозили в армию,
а любовь сказала, что ждать не будет. И точно, не ждала.
Стеша поглядела куда-то вдоль траншеи, в глазах ее была все та же
горечь.
-- Не любила, значит.
Юра протестующе взмахнул рукой:
-- Нет-нет, обожглась на одном! Уехал и -- писать перестал.
Разуверилась. Вот как! Любят, а бросают?
Сказал, и понял -- сморозил... Стеша прижала худющие пальцы к лицу, как
вчера, в парткоме, и кинулась вдоль траншеи, стараясь не всхлипывать;
выскочив наверх, заголосила с такой тоской, что все оглянулись в его сторону
враждебно.
-- Ты чего? -- Парень в брезентовой накидке быстро подошел к нему. --
Обидел?
Юра неуверенно затряс головой.
-- Беда! -- Парень вытащил кисет, затянулся зло. -- Ясель, понимаешь,
нет. С ребенком -- гибель. Без ребенка -- гибель...
-- Как нет?! Не строят? -- зачем-то шепотом спросил Юра. -- Почему?
-- Никто понять не может! Какая-то напасть!.. Медведь, и тот ребенка не
тронет. А тут, понимаешь, такое. Родила -- пропадай...
Полил дождь, все кинулись под брезент, а когда выглянули, увидели, что
работа насмарку. Талая мерзлота оплыла, стенка рухнула, траншею словно и не
копали.
Обступили траншею, опустив руки, как свежую могилу. Молча. Молчание
прервала матерная брань, изощренная, пакостная, блатная.
-- Агейчев прется, -- хмуро сказал бригадир.
-- Филоните?! -- прохрипел Агейчев, подбегая. -- Завтра трубы подвезут,
а вы блох давите?! В бога душу...
Рябоватый, во флотских брюках, паренек, объяснил, что произошло.
Агейчев потер раздутое от водки небритое лицо, прохрипел с издевкой:
-- За длинным рублем прикатили?.. Коль вы молодежно-комсомольская
бригада, ентузиасты, флаги-митинги, то вы должны выполнять самую
низкооплачиваемую работу. И грязную... А ну, давай!
Рябоватый, во флотских брюках, парень, схватил лопату наперевес, как
винтовку со штыком, и кинулся на Агейчева. Тот бросился вниз, к котловану,
крича диким голосом:
-- Убили! Убили!
Девчата двинулись к общежитию, а Юра, с трудом волоча облепленные
землей сапоги, начал спускаться в котлован, к Хотулеву.
Тут мы с ним и встретились, правда, позднее.
Я приехал в котлован на "такси", или на "воронке". Так назывались здесь
грузовики с обшитыми фанерой глухими кузовами. "Такси-воронки" доставляли
рабочих из деревянного Братска в котлован, в часы пик их брали с боя. Как и
автобусы. Я уже решил было остаться, но несколько парней, услышав, что ищу
Хотуля, кинули меня за ноги -- за руки в кузов, и я, таранив кого-то
головой, приткнулся возле липкого, в глине и растворе, дребезжащего борта.
-- Во! -- воскликнул старичок в ватнике, усыпанном древесными опилками.
-- Полна церква, негде яблоку упасть, городничий заявился, место нашлось!
В ответ грохнуло хохотом: казалось не от рытвин, от хохота зашатался
"такси-воронок". Стало разить сивухой, видать, кто-то утром сильно
опохмелялся.
-- Чтой-то на Хотуля лезут, как мухи на мед, -- фальцетом продолжал
старичок, ободренный весельем. -- Надысь телевиденье из Иркутска, хроника
какая-то из Ленинграда. Как стал Хотуль с Золотой звездой ходить, так все на
сияние, как сороки.
-- Заткнись, старый! -- пробасил кто-то из другого конца кузова. --
Хотулю медок, и нам сахаринчик перепадет...
-- Оно верно, -- согласился старик, и когда "такси-воронок" сполз в
котлован, сам вызвался отвести меня к Хотулю.
Никита Хотулев отнесся ко мне, как к неизбежному злу. И без того забот
хватает!
-- Давно вы тут? -- спросил я, чтобы хоть как-то начать разговор.
-- Всю жизнь, -- ответил он спокойно, усаживаясь на обломок валуна и
Монтажники покачали головами сочувственно. Собака покусала -- дело
серьезное.
Юра поднялся к иллюминатору, из которого было видно крыло с полосой
гари от выхлопных патрубков, и подумал: почему ляпнул про собаку?.. Вот
ведь, о чем болит, о том и...
Едва Юра получил паспорт, сразу отнес заявление в летную школу.
Привезли Юру в город Чугуев, под Харьковом, вышел к ним, стриженым, кадровик
в синем кителе и сказал, чтобы написали биографии в свободной форме. Юра
решил, что в свободной форме -- значит, вроде сочинения на вольную тему.
Писал, как было... Что долго жил с дедом в Норильске. Дед работал
машинистом, бабка -- стрелочницей, а вся поездная бригада -- зэки. Рос на
руках у зэков, которые в нем души не чаяли, поскольку где у зэков свои-то?
Письма в лагеря редки, а в письмах -- слезы.
"...Слово "зэки" у иных вызывает неприязнь, опасения, -- завершал свою
биографию-сочинение Юра. -- А в нашей семье это слово порождает
представление о честных добрых людях. Они, сам видел, люди не падшие, им
надо верить. Порой они больше стоят, чем тем, кто на свободе".
Юриных дружков зачислили в летную школу, а Юру, естественно, даже в
чугуевский гарнизон не пустили. Сообщили открыткой: мол, мандатная комиссия
считает невозможным...
Юра, ошарашенный, потерянный, вернувшись, побрел не домой, а к своей
классной руководительнице Надежде Ивановне, рассказал, что произошло...
Надежда Ивановна заплакала. "Выходит, -- сказала, -- я тебя плохо
учила, если ты решил, что можно говорить с кем угодно о чем угодно... Это я
виновата. Вышел с открытой душой... к собакам".
После того где только Юра ни работал, видел: собаки вокруг. Бешеные
псы. Шоферил на стройке: завгар записывал ему липовые ездки, а деньги --
себе. Бензин заставлял сливать в канаву. "Не хочешь сливать -- продавай..."
В Москве вещи начальству возил на дачу. А писали -- гравий... В другом месте
-- с завмастерскими не поделился, тот кулак к Юриному носу: "Убирайся к
такой-то матери!.."
На Братскую, твердо решил Юра. Комсомольско-молодежная стройка. Больше
некуда...
-- Хотуль! -- закричали со всех сторон самолетной кабины. -- Рули к
нам, Хотуль!
Юра привстал, чтобы увидеть Хотуля! Какой он? Оказалось, темнолицый,
мужиковатый, медлительный, с усмешинкой. Ватник как у простого работяги. В
незавязанной ушанке. Словно это не о нем писали в "Правде"! Сравнивали с
былинным богатырем и еще с кем-то...
Хотулев остановился посредине кабины, высматривая свободное место.
-- Хотуль! -- кричали механики. -- Уважь деревню Никитовку!
Хотулев кивнул засаленным кожухам и прошел дальше, к последнему ряду.
Приглянулся ему там, видать, огненно-рыжий юнец с желудевыми и огромными,
как пятаки, глазами. Вокруг было много озабоченных, пьяно-благодушных,
пустых глаз. А эти -- сияли как-то исступленно-встревоженно. Не то восторг в
них, не то страх. Ожидание чуда, которого всегда ждут с холодком на спине...
Энтузиаст, видать! Хотулев любил энтузиастов. И -- жалел их.
-- К нам? -- утвердительно спросил он, пристегиваясь рядом с юнцом.
-- Ага, на Братскую, -- с готовностью отозвался тот. -- Юрой зовут.
Шоферю по белу свету.
Фамилия его была известной. Оказалось, сын летчика-испытателя. "Папин
кусок застрял в горле, -- объяснил Юра с нервной веселостью. -- Слишком
жирный..."
Хотулев взглянул на него сбоку. Рыжие волосы торчком. Ровно факел.
Живет -- горит. Бороденка реденькая, монгольская. Словно кто-то выщипывал,
да недощипал. Лет двадцати семи парень. А все еще похож на гривастого, лет
семнадцати, школяра. "Недощипанный-от, -- с улыбкой подумал Хотулев. -- Эх,
как бы тебя тут не дощипали!.."
-- А чего в летчики не захотел? Как отец.
У Юры кровь от лица отхлынула. Даже губы посинели.
-- Давайте выпьем! -- воскликнул он торопливо. -- У меня коньяк есть.
"Ереван". Такого нигде не купишь...
Выпили по чайному стакану.
-- За новую жизнь! -- сказал Юра. -- Всюду. Как у вас, на Братской...
-- Оно конечно, -- не сразу согласился Хотулев. -- Передний край
коммунизма... Отец-от где?..
Пришло время привязаться ремнями, Юра пьяно хорохорился: "Что я,
собака, привязываться буду..", -- а тут сразу перестал отталкивать ремни,
уставился в иллюминатор отрезвело.
С птичьего полета мир кажется аккуратно расчерченным и прибранным. Даже
таежные болота -- не такими уж страшными...
Хотулев корил себя за то, что спросил Юру об отце; не зря, правда,
спросил, хотел понять, что за энтузиаст недощипанный. Может, пособить
надо?.. Эх, да не к месту спросил...
Когда самолет начал опускаться к Братску и высоченные мачтовые
сибирские лиственницы, за иллюминатором, кинулись зеленой волной навстречу,
Юра, едва не рассказал все, что бывает, говорят лишь другу или случайному
пассажиру, с которым больше не встретишься: что отец погиб. Разбился. Только
газеты не писали. И все подробности...
Провел ладонью по мокрому лицу с силой, чтоб не выболтать того, что
поклялся матери никому не говорить. Никогда. Что отец знал заранее:
разобьется. Подошел к нему, Юре, утром, сказал: "Я нынче, может, задержусь.
Надолго. Береги маму..." Потом уж друзья отца рассказывали: самолет был
недоведенный. Ему еще рано было в воздух. Да приказ был: начать облет к
годовщине Октября.
Отец никому не стал поручать, хотя под его началом было двенадцать
испытателей. Взлетел сам...
Мать твердила -- ничего не докажешь. Только отшвырнут, как от летной
школы. Вымолила обещание молчать. А дал слово -- держись.
Самолет тряхнуло, Юру отбросило вбок, он даже не заметил этого. Глядя
на расступавшиеся перед летным полем сосны, Юра произнес вдруг с
остервенением, удивившим Хотулева:
-- Тю!.. Собаки! Есть еще незагаженные места! По-нашему здесь будет!
По-людски!.. Не так?!.
Колеса ударились о землю, раз, еще раз, кто-то выматерился длинно. За
ним другой.
-- Ти-ха! -- прикрикнул Хотулев, и разом притихли матерщинники,
протрезвели...
Пассажиры, утомленные болтанкой, детским плачем, пьяными спорами,
вывалили на сосновый воздух, навстречу мчались санитарные машины. Они
подкатывали к трапу. Выгружали носилки с ранеными. Один выбрался из кабины
чуть поодаль. Забелела его нога в гипсе. Раненого повели, поддерживая под
локти, к самолету. Он скакал на одной ноге, другая -- толстая, загипсованная
-- колыхалась на свежем ветру.
-- Как на войне! -- Юра посерьезнел. -- Подвозят резервы. А навстречу
перемолотые.
-- А ты это откеда знаешь? -- Хотулев усмехнулся как-то криво, одной
щекой... Не дослушав ответа, рванулся вдруг к раненому с загипсованной
ногой, спросил его о чем-то.
Весь самолет утрамбовался в один старенький автобус. Сидели на
деревянных чемоданах, на коленях знакомых. И все же несколько парней не
протолкнулись. Шофер, молодой парнишка со шрамом во всю щеку, тряхнул
автобус, как мешок. Все попадали друг на друга, скрючились стиснуто у задних
сидений -- теперь влезли и оставшиеся.
-- Чем орать, -- огрызнулся он миролюбиво, огибая санитарные машины,
которые все прибывали, -- лучше подсчитайте процент вашей несознательности.
Еще восемь влезло. Им что тут, зимовать?!
Юра стоял, жарко сплюснутый парнями в ватных стеганках. Стеганки
зеленые, серые, черные. В извести, бетоне. Продранные. С торчащими клочьями
ваты. Стеганки хороших людей. Зэков, которые его нянчили вместо отца... Он
заранее любил этих ребят, небритых, веселых, бранящихся на ухабах, когда
автобус звенел, как брошенный чайник. От них разило сивухой, как и от тех
зэков, когда они, бывало, отправлялись с дедом из Норильска в Дудинку, по
рельсам, над которыми смыкалась болотная жижа.
"Живем!.."
И плакаты у дорог были как тогда. На облезлой фанере. Эти, правда, куда
лучше. Художники писали, профессионалы. Но тексты те же, из далекого
детства: "Закончим первую очередь к годовщине..." "Первый кубометр бетона
уложила бригада Никиты Хотулева. Слава удостоившимся..." "Коммунизм -- это
молодость мира..."
А вот белыми камушками, на склоне мшистой сопки. Далеко видать.
"Братская ГЭС -- передний край коммунизма". А на следующей, еще выше, на
отвесной скале. Как забрались? "Слава строителям Братской ГЭС -- лучшим
людям эпохи..."
Настроение у Юры стало праздничным. "Живе-о-ом!"
-- Знаете, какой я везучий! -- одушевленно сказал он Хотулеву. -- Когда
родился, голод был. К нам бандиты забрались, все выскребли, а хату подожгли,
подперев снаружи дверь. Мать выбила окно и, со мной на руках, выскочила... А
тетка ее сгорела... Все говорят, я -- везучий! Везучий!!.
Автобус затормозил у крутого обрыва, возле нарядного домика, редкой на
Руси нелиняло-небесной краски. Шофер затолкался к выходу, за папиросами, и
пассажиры -- за ним, поразмяться, вздохнуть вольготно. Подошли к обрыву, к
самому краю, и замерли, ошеломленные...
Справа ревели знаменитые падунские пороги. Скоро, говорили, они уйдут
под воду. Пока еще они чернели гигантскими стесанными зубьями, готовыми
перемолоть все, что ринется на них. Ангара кидалась на них волна за волной,
бушевала, кипела, а они торчали каменным завалом, похожим на линию обороны.
Вечными темными дотами, стерегущими тайгу...
А с левой руки подымалась к белесому небу серая громада плотины,
обезличенно-мертвая, плоская, как надгробье над Ангарой...
-- "Странно", -- мелькнуло у Юры. Человеческое, живое казалось мертвым,
а мертвые скалистые пороги -- чем-то живым, вечным, крикни -- откликнутся...
Посередине серого надгробья кипел, где-то внизу, водосброс. Ангару в
игольное ушко пропускали... Она закручивалась тут пенным жгутом, слепящим на
солнце, несла стоймя унесенные откуда-то лодки-долбенки, столбы, железные
бочки, выстреливая их с водосброса, как из катапульты. Она была прекрасна,
Ангара, в своей ярости и в своей беспомощности: и долбенки, и бочки, и
столбы с засмоленными концами -- весь мусор человеческий не выстреливался
прочь, в никуда, а рушился вниз со страшной высоты, вместе с пеной и гневным
ревом...
-- "Славное море, священный Байкал", -- забасил один из матросов,
вскинув руки, точно одобряя Ангару, мол, давай, круши...
-- "Славный корабль, омулевая бочка, -- подхватили его подвыпившие
друзьяки. -- Э-эй, баргузин, пошевеливай вал. Молодцу плы-ыть недалечко..."
-- Ох, искупаться ба! -- вздохнул кто-то в лоснящемся кожухе, от
которого подымался парок.
Все засмеялись.
-- Утопнуть ежели, -- сказал старик с плотницким ящиком. -- На что ехал
далече? Утопнуть лучше в своей деревне. Крест поставят. Яичко принесут...
Зашуршала земля, и Юра инстинктивно попятился, глянув вниз. У самого
берега, в затишке, и то кружило могуче, неостановимо, плескало, как в прибой
на море... А чуть дальше! Все сметет. Любую деревню, поезд, лес. С корнем
вырвет.
Вода ревела так, что надо было повысить голос, чтоб услыхали.
Было чуть-чуть страшно, и от этой самолетной высоты, и от величия
беззвучной, заглушенной ревом Ангары стройки. Кино не кино, жизнь не жизнь.
Сказка...
-- Что уставились? -- крикнул шофер, бегущий от
неправдоподобно-голубого домика. -- Вы что, иностранцы?! Это место для
интуристов!.. Отсюда они социализм снимают-понимают, -- добавил он
добродушно, усаживаясь за руль. -- Все, что ль, на месте?.. Значит, первая
остановка гостиница города Братска. Название: "Придешь незваный, уйдешь
драный!" Есть желающие?
Никита Хотулев, наклоняясь к Юре, шепнул, что, если не устроится на
ночь, чтоб двигал к рабочему общежитию, сказал бабке-коменданту, мол, Хотуль
прислал. Слыхал?!
-- Тю! -- Юра уверенно мотнул головой. -- Приткнусь куда-нибудь...
В двухэтажном деревянном бараке-гостинице, возле которой Юра выпрыгнул
из автобуса, мест не было.
-- И не будет! -- обнадежила старуха, скребущая пол, на котором
валялись консервные банки. Ты кто, рыжий? Шофер? -- В ее голосе зазвучало
некоторое уважение. -- Иди, малый, в партком стройки, там записки дают, у
кого дефицитная профессия. Сунут куда-нибудь.
Юра взвалил чемодан на плечо и отправился в дальний барак, на который
старуха показала щеткой.
У дверей парткома маялась длиннющая очередь; кто-то закусывал, разложив
на коленях крутые яйца, соль, черный хлеб, женщина кормила грудью ребенка;
двое грузин играли в нарды. Юра пристроился последним, после того, как
девушка-секретарь сказала, что шоферский лимит кончился.
Ждал он оторопело, порой в испуге: из кабинета выходили в слезах, крича
что-то свое; парень с якорями-наколками на огромных волосатых руках
пробасил, с силой швырнув тихую, обитую кожей дверь парткома:
-- Кто тут не был, тот будет, кто побыл, тот х.. забудет!..
Юра хотел было укорить матерщинника, да только поглядел на него с
состраданием: до чего дошел человек, если он в парткоме Братской ГЭС этак?
Без тормозов! Биографию в свободной форме...
Часа три принимал главный. Он назывался многообещающе: парторг ЦК КПСС
на строительстве Братской ГЭС. Юра мельком взглянул на него, когда тот
быстро, ни на кого не глядя, вышел: здоровущий, краснолицый, похожий на
ожиревшего волжского крючника. Его заменил другой, помоложе, помельче чином;
очередь зароптала: главный не может пособить, так что ж зам-пом сделает?..
-- Ничто! -- примиренно сказал старик в замасленном кожухе. -- Наши
дела маленькие. Дай каравай в день, а ушицы наварим.
-- Меняются, как на вредной работе! -- не унималась женщина в
брезентовой робе. -- Ровно на урановых.
-- Мужик, он, ежели его допечь, вредней урана, -- вздохнул старик.
В эту минуту из дверей вышел принимавший. Очередь повскакала на ноги,
закричала на все голоса.
-- Ну, народ, -- сипловато протянул старик в кожухе. -- Человеку
поссать не дадут.
Юра попал в кабинет лишь под вечер. За столом измученно, горбясь, сидел
незнакомый человек в измятом костюме. Третий за день. Сменщик. Он был похож
на учителя в конце уроков, осатанелого от крикливой и неуемной детской
ненависти. Круглое серое лицо его было обращено в пустой угол. На вошедшего
не глядел. Юра начал говорить, сбиваясь, что прибыл по комсомольской
путевке, выложил документы, а тот все смотрел пустыми глазами в пустой угол.
-- Ложь мне надоела! -- выкрикнул Юра, решив, что его не слушают. -- За
честность ныне по башке бьют!.. Вот и решил к вам. На свежий воздух.
И тут только пустые глаза обрели осмысленное выражение. В них
промелькнули любопытство, почти участие.
-- Бьют, говоришь? По башке?.. За честность... -- И протянул вдруг
по-сибирски, умудренно, совсем как Хотулев: -- Быва-ат, быват!.. Сам-то
откуда?
Но ответить Юре не пришлось. В кабинет ворвалась молоденькая девчушка с
ревущим ребенком на руках. Хлебнула, видать, горюшка! Лицо -- точно
известкой присыпано. Ни кровинки Ключицы выпирают. Длинная деревенская юбка
затянута флотским ремнем, иначе не удержится на худобе. Юра видел таких
только в Норильске. В лагере. Мать называла их доходягами и, когда гнали
мимо дома колонну доходяг, мать бросала им под ноги хлеб и картошку. Однажды
ее чуть не застрелили за это. Огрели прикладом, бабка кровоподтек
отмачивала. А когда другую колонну повели, сама вышла с чугунком картошки.
-- Извели, -- сказала девчушка напряженным глухим шепотом, полным
голого страшного отчаяния. -- Извиняйте, что не так!
И положила на канцелярский стол ребенка. Аккуратненько положила.
Подальше от чернильниц. Провела рукой по ножкам, не оголились ли, пока
несла. И тут же бросилась назад, закрыв измученное лицо руками. Лишь
выскочив из кабинета, заголосила, как голосят русские бабы над покойником.
Навзрыд.
А они остались сидеть недвижимо По одну сторону парткомовский с Юриной
комсомольской путевкой в руке. По другую Юра, потерявший дар речи.
Но самое непостижимое (Юре показалось -- во сне это): парткомовский
продолжал листать Юрины документы, словно ничего не случилось. И бровью не
повел. Словно не лежал между ними, на канцелярском столе, бледный
улыбающийся подкидыш, почмокивающий во сне. И не голосила девчонка на улице,
где проносились, сотрясая барак, грузовики.
От вскрика матери, что ли, снова захныкал во сне ребенок, засучил туго
спеленутыми ножками.
-- Скоро к нам гиганты-самосвалы придут, -- деловито начал
парткомовский. -- Опыт есть? Пристроим... А пока пороби на бетоне. Пойдет?
-- И тут только поднял глаза на Юру. И так смотрел оцепенело несколько
секунд, словно Юрино выражение лица и было самым неожиданным из того, что
здесь произошло.
-- Проститутки! -- наконец выдавил он из себя. -- Видал, что делают,
суки! Нарожали на нашу голову...
Юра ошеломленно молчал, и тот взялся за телефон, сказал кому-то в
досаде, чтоб прислала за очередным.
-- Слышишь, орет? Давай, а то срывает всю партработу.
Юра не помнил, как выбрался на улицу. В ушах все еще стоял детский рев.
Попытался найти девчушку, только что голосившую под окнами. Девчонки шли
гуртом. В брезентовых робах, висевших на них кулем, в резиновых сапогах.
Некоторые такие же белые. От извести, что ли? Но той не было...
Солнце зависло над ночной тайгой раскаленным прутом. Как болванка в
горне, в шипцах кузнеца. Вдали грохотало, словно и впрямь отковывал где-то
молотобоец новый день...
Юра сел на чемодан, обхватил голову. Не хотелось никого видеть. Идти?
Куда идти?..
Продрогнув, поднялся, водрузил чемодан на плечо, поплелся к рабочему
общежитию. Слова "Хотуль прислал" оказались верней записки.
-- Ложись на любую! -- Громкоголосая, на раздутых от водянки ногах,
комендантша отомкнула комнату, заставленную железными кроватями с серыми
солдатскими одеялами. -- До пяти все на бетоне. Отоспишься, а там Хотуль
заглянет, разберемся... Да говорю -- на любую: тут хворых нет. Хворые на
погосте.
Заснуть Юра не мог. Где-то надрывался младенец -- ему слышался младенец
на канцелярском столе... Натянув отцовские резиновые сапоги, подвернув их,
чтоб не было видно, что охотничьи, для отдыха, отправился в котлован, на
поиски Хотулева. Мимо ревели "МАЗы" с буйволами на радиаторах. Повороты
таежные, крутые, раствор выплескивался через борта, шофера материли Юру,
жавшегося к кювету; когда добрел до котлована, он был в бетонной жиже с
головы до ног.
-- Эй, леший! -- закричал кто-то весело. -- Лазь к нам, у нас работа
чистая!.. -- Послышался негромкий, вразнобой, девичий хохот.
Юра вгляделся. Неподалеку рыли траншею. Человек двадцать девчат и трое
парней во флотских брюках, заправленных в сапоги. Траншея была глубокой,
вровень с плечами. Только лица виднелись над землей, да мелькали лопаты.
-- В старину неверных жен закапывали так, по шею, а вас за что? --
шутливо, в тон, ответил Юра, скользнув взглядом по девичьим лицам. И, от
неожиданности, даже с ноги на ногу переступил. Глазам не поверил. Посередине
траншеи работала та, белолицая, с ввалившимися щеками, лет восемнадцати
девчушка, не больше. В длинной и широкой деревенской юбке, подпоясанной
флотским ремнем. Юра шагнул к ней, но -- остановился: зачем бередить?.. Мало
ей вчерашнего?!
-- Платить будете? -- спросил хрипловато, чтоб хоть что-то сказать.
-- Будем! Будем! -- раздалось в ответ несколько девичьих голосов.
Ребята захохотали, один из них, в брезентовой накидке, видно, бригадир,
спросил деловито:
-- Время есть? Подсоби, а?.. Выведем, как всем. У нас половина на
больничном.
-- Тю! Что так?
-- Дак вода тут без газировки. Животами маемся. Тянем прямо из лужи.
-- Вы что, без понятия?
Бригадир усмехнулся:
-- Намахаешься лопатой, станешь без понятия. Троих уж увезли в Иркутск,
кровью изошли.
Юра прыгнул вниз, взмахнув руками; упал, поскользнувшись на вязкой,
оттаявшей сверху мерзлоте. Тонкая и желтая, как подсолнух, девчонка
засмеялась.
-- Сигает-то, как Икар... Икар, иди к нам, у нас земля мягче!
Девчата захохотали -- все ж отдых. Только одна не улыбнулась,
маленькая, белолицая, подпоясанная матросским ремнем. Даже кидать лопатой не
перестала. Да силы, видно, кончились -- не добросила доверху, и сырая земля
посыпалась обратно.
Юра протолкался вдоль траншеи, взял у нее лопату.
-- Передохни, белянка!
Девчата перестали рыть мерзлую, в комках, неподатливую землю, поглядели
на Юру, опершись на лопаты. Одни благодарно, другие -- с удивлением. Только
тоненькая, как подсолнух, работавшая без рубахи, в одном лифчике, бросила
уязвленно:
-- Рыжий, конопатый, убил дедушку лопатой...
Юра махал совковой лопатой, наверное, час, не меньше, соскучившись по
движению, по работе. Сквозь стенки траншеи просачивалась вода, за ворот
падали липкие комки.
-- Перекур, девки! -- закричал бригадир сиплым голосом.
Девчата развернули бумажные пакетики, достали бутерброды с салакой,
консервы из китового мяса, разделили всем поровну.
-- Кому махры? -- спросил, повысив голос, бригадир. -- Кому, говорю,
махры?
Юра опустился на землю рядом с белолицей. Когда он забрал у нее лопату,
она тут же выбралась наверх, натаскала хворосту для костра, а сейчас тащила
обугленный артельный чайник. Девчонки так измучились, что не стали
выбираться наверх. Ели в траншее.
-- И впрямь как солдаты, -- удивленно-весело сказал Юра. -- В окопах.
Белолицая не ответила, лишь взглянула на него холодновато и горестно.
-- Как вас звать? -- спросил Юра неуверенно. -- Давно вы тут, Стеша?..
Давно?
Она только головой мотнула.
-- А... откуда?
Стеша молчала, вроде кильку дожевывала, потом пересилила себя -- все ж
помог человек -- вздохнула:
-- О-ох, не доехать туда, не доплыть! Тысячи две километров, не мене.
-- А я московский! -- заторопился Юра, боясь, что разговор угаснет.
-- С самой Москвы? -- откликнулась тоненькая в лифчике. -- Земеля ,
значит!
На нее зашикали: в чужой разговор не встревай!
-- Из-под Москвы я. Город Жуковский. Слыхали, Стеша? Самолеты там
испытывают.
-- Под ревом, значит, жили, -- сочувственно вздохнула Стеша. --
Последнее дело!.. А приехал почто? От грохота? Иль бросил каку? С
ребятенком? Да подале?..
Юра даже руками всплеснул. Боже упаси! Огляделся вокруг, не слушают ли,
признался вполголоса:
-- Меня бросили.
-- Иди ты?! -- Такое изумление появилось в круглых детских глазах
Стеши, что Юра, понизив голос до шепота, рассказал, как его увозили в армию,
а любовь сказала, что ждать не будет. И точно, не ждала.
Стеша поглядела куда-то вдоль траншеи, в глазах ее была все та же
горечь.
-- Не любила, значит.
Юра протестующе взмахнул рукой:
-- Нет-нет, обожглась на одном! Уехал и -- писать перестал.
Разуверилась. Вот как! Любят, а бросают?
Сказал, и понял -- сморозил... Стеша прижала худющие пальцы к лицу, как
вчера, в парткоме, и кинулась вдоль траншеи, стараясь не всхлипывать;
выскочив наверх, заголосила с такой тоской, что все оглянулись в его сторону
враждебно.
-- Ты чего? -- Парень в брезентовой накидке быстро подошел к нему. --
Обидел?
Юра неуверенно затряс головой.
-- Беда! -- Парень вытащил кисет, затянулся зло. -- Ясель, понимаешь,
нет. С ребенком -- гибель. Без ребенка -- гибель...
-- Как нет?! Не строят? -- зачем-то шепотом спросил Юра. -- Почему?
-- Никто понять не может! Какая-то напасть!.. Медведь, и тот ребенка не
тронет. А тут, понимаешь, такое. Родила -- пропадай...
Полил дождь, все кинулись под брезент, а когда выглянули, увидели, что
работа насмарку. Талая мерзлота оплыла, стенка рухнула, траншею словно и не
копали.
Обступили траншею, опустив руки, как свежую могилу. Молча. Молчание
прервала матерная брань, изощренная, пакостная, блатная.
-- Агейчев прется, -- хмуро сказал бригадир.
-- Филоните?! -- прохрипел Агейчев, подбегая. -- Завтра трубы подвезут,
а вы блох давите?! В бога душу...
Рябоватый, во флотских брюках, паренек, объяснил, что произошло.
Агейчев потер раздутое от водки небритое лицо, прохрипел с издевкой:
-- За длинным рублем прикатили?.. Коль вы молодежно-комсомольская
бригада, ентузиасты, флаги-митинги, то вы должны выполнять самую
низкооплачиваемую работу. И грязную... А ну, давай!
Рябоватый, во флотских брюках, парень, схватил лопату наперевес, как
винтовку со штыком, и кинулся на Агейчева. Тот бросился вниз, к котловану,
крича диким голосом:
-- Убили! Убили!
Девчата двинулись к общежитию, а Юра, с трудом волоча облепленные
землей сапоги, начал спускаться в котлован, к Хотулеву.
Тут мы с ним и встретились, правда, позднее.
Я приехал в котлован на "такси", или на "воронке". Так назывались здесь
грузовики с обшитыми фанерой глухими кузовами. "Такси-воронки" доставляли
рабочих из деревянного Братска в котлован, в часы пик их брали с боя. Как и
автобусы. Я уже решил было остаться, но несколько парней, услышав, что ищу
Хотуля, кинули меня за ноги -- за руки в кузов, и я, таранив кого-то
головой, приткнулся возле липкого, в глине и растворе, дребезжащего борта.
-- Во! -- воскликнул старичок в ватнике, усыпанном древесными опилками.
-- Полна церква, негде яблоку упасть, городничий заявился, место нашлось!
В ответ грохнуло хохотом: казалось не от рытвин, от хохота зашатался
"такси-воронок". Стало разить сивухой, видать, кто-то утром сильно
опохмелялся.
-- Чтой-то на Хотуля лезут, как мухи на мед, -- фальцетом продолжал
старичок, ободренный весельем. -- Надысь телевиденье из Иркутска, хроника
какая-то из Ленинграда. Как стал Хотуль с Золотой звездой ходить, так все на
сияние, как сороки.
-- Заткнись, старый! -- пробасил кто-то из другого конца кузова. --
Хотулю медок, и нам сахаринчик перепадет...
-- Оно верно, -- согласился старик, и когда "такси-воронок" сполз в
котлован, сам вызвался отвести меня к Хотулю.
Никита Хотулев отнесся ко мне, как к неизбежному злу. И без того забот
хватает!
-- Давно вы тут? -- спросил я, чтобы хоть как-то начать разговор.
-- Всю жизнь, -- ответил он спокойно, усаживаясь на обломок валуна и