Страница:
С замчища прискакал брат Альберт – белый плащ заляпан кровью, порван, на латах вмятины от мечей.
– Князь там? – поспешил узнать Валленрод.
– Неизвестно,– ответил монах.– Бешено отбиваются.
– Приведите кого-нибудь! – бросил рыцарям маршал. Скоро к нему подогнали копьем старика с лирой через плечо.
– Спроси, где князь Витовт? – сказал Валленрод переводчику.
Толмач спросил.
– Не знаю! – ответил лирник.
– Он прибыл в город?
– Нет! – ответил старик.
– Может, ты не видел?
– Точно не прибыл,– сказал лирник.– Был бы князь, вас бы здесь не было.
Услышав от толмача такой довод, великий маршал раздраженно повел рукой. Лирника отвели и зарубили.
«Однако какая обида,– подумал Валленрод,– если старый болван сказал правду и дьявол вновь уберег своего выкормыша!» Стоило ли ему, великому маршалу, мерзнуть всю ночь в лесу, слушая вой волков? Избить этот языческий городишко мог любой комтур.
– «Бешено отбиваются!» – желчно выкрикнул Валленрод в лицо брату Альберту.– Кто? Чем? Вербой? Всех перебить!
– Брат Фридрих! – оскорбился рыцарь.– Твой один меч сделает больше, чем десять наших.
Это значило: сам, мол, стоишь, боишься; попробуй-ка, покажи храбрость.
– Ты прав, брат! – ответил Валленрод и поскакал в гущу боя.
А на Слонимской, Виленской, на Песках народ хватал секиры и цепы; стрелами валили крыжацких коней, пеших крыжаков, били цепами и кистенями, закрывались в дворах, сбивались в десятки, заграждали улицы, и легкая поначалу рубка безоружных теперь оборачивалась для немцев тратой кнехтов.
Утром вербницы Фотий попросил Юрия прислужить ему в церкви. Одетый в белый подризник, Юрий стоял позади старика и, слушая его, отыскал в тесной толпе Еленку, зачарованно глядел, как она крестится, как чисто сияют ее глаза, как подрагивает огонек свечи в ее руке, и был счастлив, что она рядом, что видит ее, что ей радостно. Но когда в храм вбежал залитый кровью Матуш и крик «Немцы!» оборвал торжество дня, Юрий на краткий миг замер: ожили в памяти неманское побоище, кровавая иордань посреди ледяного поля – и праздничной благости как не бывало. Мысль, что здесь, в городе, те же, что убивали там, что они уже убивают, хотят зарубить всех этих малых и старых людей, Еленку, эта мысль погнала его из церкви; он бежал, обгоняя других, чувствуя, что должен остановить убийц, стать им поперек камнем. Кто-то схватил его за плечо и крикнул в ухо: «Куда с голыми руками? Убьют! В церковь беги!» Да, нужен меч, оружие, отрезвился Юрий и вспомнил, что у Фотия в сенях есть топор. Краем боя он побежал в хату. Дверь была отворена. Он вошел в сени и взял топор. Чужая речь слышалась в избе. Он заглянул. Двое немцев рылись в сундуке,' выбрасывая рукописные книги и сшитки летописи. Вдруг один, смеясь, воткнул в летопись меч и понес к печи. Юрий ступил в избу, поднял топор, шагнул вперед и, шепча «Сгинь!», всадил топор кнехту в шею. Второй, медленно поднимаясь с колен, глядел неверящим взглядом на блестящее лезвие топора, с которого капала кровь. Оно поднялось кверху, и Юрий безучастно, с резким вскриком расколол топором плоский широкополый шлем. Он поднял меч, оброненный кнехтом, поднял и положил на стол пробитые листы пергамина и вышел из хаты. Все замчище было занято яростной схваткой, и она втянула Юрия, как омут, разъяряя одно чувство – бить!
Уже много полегло волковысцев, и немцы, наступая, близясь к церкви и замковым избам, победно кричали. В этот тяжкий миг боя из храма вышел отец Фотий в золотых ризах с поднятым крестом в руках. Рядом с ним стали старый Матвей Суботка, скинувшая вдовий платок Ольга, седые старухи, дети. Твердым, как в молодые лета, голосом воззвал отец Фотий господа обрушить свой гнев на врагов. Его дружно поддержала толпа, высыпавшая из церкви. И кто из мужчин угасал духом – воспрял, кто ослаб мощью – окреп, кто отступал – остановился.
Это вызвало ярость немцев. В хор понеслись, жикая, стрелы; тихо падали на землю старухи, со стоном поник старый, давно не бравший в руки оружия воин Матвей Суботка. И Ольге в гордое сердце впилась стрела, и, шепча в последний раз любимое имя, она повалилась на кровавый снег.
Пришел смертный час и отца Фотия – вонзились в него стрелы, и оборвалась, замерла песнь, и он упал поперек паперти, преградивши вход в церковь врагам.
Оглянулись волковысцы – снег перед храмом устлан телами матерей, торчат из тел, давших жизнь, крыжацкие жала. Окаменели сердца, и перестали волковысцы защищаться, а стали убивать. Семка Суботка лез под коней и резал ножом брюхо. А следом шел Василь Волкович и рубил падавших. Снимал двуручным своим мечом головы Гнатка, бились боярин Иван, его сын Мишка, все братья Верещаки, примирившиеся в этот горький для города час, отец и сын Быличи, а рядом Шостаки, Сопотьки, Комейки, Сургайлы, Ходыки – все, кто был жив. По всему замчищу секлись волковысцы с крыжаками – на грудах трупов, у стен, у конюшен, на санях, у замка. Тяжело было, и кто-то надоумил Егора Верещаку сделать легче: побежал в церковь и вышел с горящим жгутом; донес огонь до первых саней – полыхнула солома и зажегся костер. С соломенным факелом кинулся Верещака ко вторым саням, к третьим, в гущу свалки. Загорелись возки, из которых строили вал в начале боя. Высоко взвились огни, десятки костров забушевали на замчище; лошади, спасаясь от жара, бились в оглоблях, ревели, шарахались, мчали на толпу, смешивая, давя рыцарей и волковысцев, площадь боя сузилась, и немцы стали выдавливаться из ворот.
Освежив меч кровью двух недоверков, Фридрих фон Валленрод вернул себе доброе расположение духа. Нет князя, думал маршал, есть бодливые язычники. Уменьшим их число. Раздули огонь, хотят защититься – в нем и очистятся! Внезапно конь маршала горько заржал и осел на задние ноги. Маршал увидел сквозь щель забрала метнувшегося в сторону молодого литвина. «Волк! – подумал маршал.– Зарезал дорогого коня!» И с бешенством секанул русина по спине. Но тут же пришлось отступить перед огромным волчищем, который рубил двуручным мечом. Маршала закрыли, он побрел с замчища на площадь. Тут ему подвели свежего коня. «Сбор!» – крикнул Валленрод трубачу. Над городом полетел звонкий сигнал рыцарям собираться в хоругви. И только замер голос трубы, как зазвонили колокола Пречистенской церкви: мужики отбили звонницу и Семашка ударил набат.
– Город поджечь и покинуть! – распорядился Валленрод, понимая, что исполнить приказ так, как следует, поджечь все, чтобы к утру только пепелище чернело на месте Волковыска, не удастся. Нельзя было без огромных потерь зажечь замок, из которого отходили рыцари, нельзя было без траты людей вновь войти на загороженные улицы. Погубить же рыцарей, прослыть неудачником – нет, Волковыск того не стоил.
Меж тем, исполняя приказ, лучники лезли в дома, где не было хозяев, где не кидались с топорами мозжить шлемы и головы. Загорелись лавки на рыночной площади, Миколаевский костел – потянуло дымом. Валленрод приказал трубить выступление, но сигнал глох в колокольном трезвоне, и хорунжий замахал стягом. Крыжаки, выстраиваясь в колонну, пропуская вперед сани с лупами, потянулись из города.
Когда ударили колокола на звоннице и шум боя заметно притих, бабы, молившиеся в церкви, стали подниматься с колен и выходить во двор. Страшное зрелище открылось их глазам, и с плачем, причитаниями взялись они за горькую работу. Внесли в храм и положили на алтарь отца Фотия, и положили на каменный пол побитых старух, хоруговника Суботку и Ольгу. Крестились, тихонько подвывали над родными: «Мамочка любая, мамочка дорогая!» Завыть бы во всю силу боли, заголосить бы во весь голос, но не тот был еще час, не знали, что еще придется оплакать – все замчище было покрыто убитыми. И плакать не дали, крикнули бежать, гасить хаты. Уже немцев не осталось в городе, уже возный Волкович, взяв на себя власть погибшего тиуна, отрядил к воротам людей, и ворота закрыли.
Горело около полусотни дворов. Растянувшись цепью к Волчанке, к колодцам, подавали ведрами воду, сбивали огонь, мешали разбушеваться, переброситься на соседей. Только через час, притушив пожары, пошли выяснять, кто жив, кто мертв. На замчище мужики и бабы разбирали убитых – волокли к стене немцев, несли к церкви своих.
Настрадавшаяся неведением Софья вернулась в замок искать отца, сестру, Гнатку. Увидев старого богатыря живым, кинулась к нему, обвила шею, зарыдала в жесткую мокрую бороду. «Ну, ну,– утешительно шептал старик,– живы, и слава богу!» Тут подошел закопченный, в обгоревшем кафтане Мишка. Уже втроем пошли ходить среди мертвых, смотреть своих. Увидали пробитого копьем тиуна. Увидали старика Былича с кинжалом в груди. Увидали Мату-ша, посеченного мечами. Отца нашли у сгоревших возков, среди посеченных крыжаков. Был еще жив. Возрадовались, понесли отца к Волковичам. У них свое горе: мать, Настя с Ольгой, братья голосят над Васильком. И некуда податься. В каждом дворе плачут, кричат, воют – там муж зарублен, там детей порубили, там мертвую жену принесли, там имать и отец убиты и сидят возле бездыханных родителей малолетние сироты. «Какая ж это вербница!» – ужасаясь, думал Мишка.– Конец света худшим не будет. Как господь мог позволить? Людей погублено сотни, не счесть, половина города и повета. За что? За какие грехи? Чем этот малец,– увидел на сугробе подростка, наискось рассаженного мечом,– провинился? Господи, глянь, воззрись на дело немцев! Как терпишь?!»
Встретив Егора Верещаку с паробками – несли на кожухах Петру и Миколку.
– Живы? – спросил Мишка.
– Дышат,– сказал Егор.– А боярин Иван?
– Дышит,– ответил Мишка.– Домой поедете?
– Что ж тут делать, поедем.
– И мы тоже – сейчас дворню соберем.
Из дворовых баб шесть оказались побиты. Их занесли в церковь, отыскали свободные еще местечки у стен, вложили в остывшие руки свечи и оставили до утра. Пошли искать сани и лошадей – свои, оставленные на рынке, были взяты крыжаками. Быстро нашли: не скупились в этот день люди, не жалели, откликались на горе. Соединились с Верещаками, чтобы вместе выбраться из несчастного Волковыска.
– Погодите,– опомнился Мишка,– Ольгу найду! Понесся на замчище.
– Ольга где? – кидался к знакомым.– Не видали?
– В церкви. Там они.
Вошел в церковь, и страхом сжалось сердце – от стены к стене пласт мертвых, украшены лозой, греют их поминальные свечи. Пробрался вперед и у алтарной ступени среди старух узнал Ольгин кожушок. Уже кто-то заботливый свечу вложил ей в руки. Рухнул на колени:
– Оленька! – и зарыдал, прижимаясь к любимому замершему лицу...
Кто-то гладил его. Он поднял голову: Еленка стояла возле него.
– Спасай отца, Миша. Я помолюсь. Он подчинился.
В Рось гнали, не щадя лошадей. Мнилось, что родной кров вернет отца к жизни, что сейчас прибудут, положат старика на кровать, согреют, перевяжут, напоят горячим медом – и шевельнутся губы, откроются живые, любимые глаза. Но задолго до поворота на Рось почуялся пугающий запах гари. Примчались – черная пустошь на месте двора, только печь да головешки остались от древнего дома. Не жалко добра, страшно, что отца негде приютить для ухода. Повернули к Кульчихе, однако с дурным предчувствием, потому что дорога была изрыта сотнями крыжацких коней. Хата шептуньи стояла целой, но жутко выл внутри пес. Мишка бросился в избу, позвал: «Кульчиха! Бабка!» Молчание. Раздул в печи уголек. Зажег лучину. Зарубленные старуха и коза Лешка лежали в углу, а рядом сидел пес Муха, слезился и выл. Мишка сжал руками лопавшиеся виски и тоже завыл, по-волчьи – безумно и зло.
Помчались к Егору Верещаке; тут немцы не проходили, двор был не тронут. Старика Ивана внесли в избу, положили на лавках, бабы заспешили ухаживать. Разрезали рубаху, глянули и стали креститься – торчал возле соска коротенький обломок стрелы, и запеклось вокруг него совсем мало крови, вся разлилась внутри. Гнатка и Софья зарыдали. В другом углу помирал Петра, а в третьем – Миколка. К полуночи все трое и отошли. Мишка поцеловал отца и поскакал в Волковыск.
Когда загасили пожары, Юрий вернулся на замчище и вошел в хату Фотия. Убитые им лежали так, как он их оставил. Юрий собрал в сундук книги. Потом попросил мужиков вынести мертвых. Тогда он сел на обычное место Фотия и прижался спиной к печи. Но уже не было Фотия и не было Ольги, он остался один и чувствовал полное разрушение жизни. Он увидел кровь на полу и кровь на своем изорванном мечами подризнике, поднялся и пошел в церковь. Взошел на алтарь. Снял с аналоя Библию и положил псалтырь. Он хотел прочесть псалом и не смог. Рядами лежали убиенные, возле каждого стояли на коленях, стеная и молясь, живые. Шепот раздельных молитв шелестел по церкви.
– Братие и сестры! – подражая отцу Фотию, воззвал Юрий.– Провидим свет во тьме скорби. Восстанем с колен и скажем: господи, не иссякнет наш дух, не поразилось страхом наше сердце. Ибо когда столько ушло от нас, то ушли они, чтобы живые жили... Вот лежат в братском единении наши люди. Омоем родных не слезами страдания, ибо они не грешны. Омоем их слезами славы за подвиг любви...
Тишина настала в церкви, и в этой тишине Юрий раскрыл псалтырь и стал читать слова успокоения, и читал всю долгую, горестную ночь.
И всю ночь с шестнадцатого на семнадцатое марта во всех волковыских и окрестных дворах доделывала смерть то, что не успела в погибельный день вербного воскресенья: подбирала недобитых, гасила надежды живых. И в мучительную эту ночь волковыские люди клялись припомнить крыжакам кощунственный наезд, вернуть мечами кровавый долг.
Назавтра под вечер, загнав по дороге из Слонима трех коней, появился у Верещаков измотанный страхами Андрей Ильинич. Печальной была встреча: готовился к празднику, сам маршалок Чупурна согласился сватать для Андрея дочь Росевича, а прибыл на похороны. Условился с Софьей, что в мае, когда пройдут сорок дней, приедет для обручения.
Мишка, схоронив на росском кладбище отца и Кульчиху, а на Волковыском Ольгу, проснулся после поминок седым. «Вот и жизнь прошла,– сказал он Андрею.– Два дела осталось сделать: девок замуж отдать и сходить в поход!» «Бог решит, Мишка»,– ответил Андрей и подумал про себя: время залечит, все оно залечивает, любую рану.
На великдень проследовал через Волковыск великий князь Витовт, и Андрей присоединился к свите. Великдень в Волковыске не отмечали: как было радоваться, если над сотнями своих чернели посреди снегов свежие могильные холмы?
КЕЖМАРК. 7 АПРЕЛЯ.
– Князь там? – поспешил узнать Валленрод.
– Неизвестно,– ответил монах.– Бешено отбиваются.
– Приведите кого-нибудь! – бросил рыцарям маршал. Скоро к нему подогнали копьем старика с лирой через плечо.
– Спроси, где князь Витовт? – сказал Валленрод переводчику.
Толмач спросил.
– Не знаю! – ответил лирник.
– Он прибыл в город?
– Нет! – ответил старик.
– Может, ты не видел?
– Точно не прибыл,– сказал лирник.– Был бы князь, вас бы здесь не было.
Услышав от толмача такой довод, великий маршал раздраженно повел рукой. Лирника отвели и зарубили.
«Однако какая обида,– подумал Валленрод,– если старый болван сказал правду и дьявол вновь уберег своего выкормыша!» Стоило ли ему, великому маршалу, мерзнуть всю ночь в лесу, слушая вой волков? Избить этот языческий городишко мог любой комтур.
– «Бешено отбиваются!» – желчно выкрикнул Валленрод в лицо брату Альберту.– Кто? Чем? Вербой? Всех перебить!
– Брат Фридрих! – оскорбился рыцарь.– Твой один меч сделает больше, чем десять наших.
Это значило: сам, мол, стоишь, боишься; попробуй-ка, покажи храбрость.
– Ты прав, брат! – ответил Валленрод и поскакал в гущу боя.
А на Слонимской, Виленской, на Песках народ хватал секиры и цепы; стрелами валили крыжацких коней, пеших крыжаков, били цепами и кистенями, закрывались в дворах, сбивались в десятки, заграждали улицы, и легкая поначалу рубка безоружных теперь оборачивалась для немцев тратой кнехтов.
Утром вербницы Фотий попросил Юрия прислужить ему в церкви. Одетый в белый подризник, Юрий стоял позади старика и, слушая его, отыскал в тесной толпе Еленку, зачарованно глядел, как она крестится, как чисто сияют ее глаза, как подрагивает огонек свечи в ее руке, и был счастлив, что она рядом, что видит ее, что ей радостно. Но когда в храм вбежал залитый кровью Матуш и крик «Немцы!» оборвал торжество дня, Юрий на краткий миг замер: ожили в памяти неманское побоище, кровавая иордань посреди ледяного поля – и праздничной благости как не бывало. Мысль, что здесь, в городе, те же, что убивали там, что они уже убивают, хотят зарубить всех этих малых и старых людей, Еленку, эта мысль погнала его из церкви; он бежал, обгоняя других, чувствуя, что должен остановить убийц, стать им поперек камнем. Кто-то схватил его за плечо и крикнул в ухо: «Куда с голыми руками? Убьют! В церковь беги!» Да, нужен меч, оружие, отрезвился Юрий и вспомнил, что у Фотия в сенях есть топор. Краем боя он побежал в хату. Дверь была отворена. Он вошел в сени и взял топор. Чужая речь слышалась в избе. Он заглянул. Двое немцев рылись в сундуке,' выбрасывая рукописные книги и сшитки летописи. Вдруг один, смеясь, воткнул в летопись меч и понес к печи. Юрий ступил в избу, поднял топор, шагнул вперед и, шепча «Сгинь!», всадил топор кнехту в шею. Второй, медленно поднимаясь с колен, глядел неверящим взглядом на блестящее лезвие топора, с которого капала кровь. Оно поднялось кверху, и Юрий безучастно, с резким вскриком расколол топором плоский широкополый шлем. Он поднял меч, оброненный кнехтом, поднял и положил на стол пробитые листы пергамина и вышел из хаты. Все замчище было занято яростной схваткой, и она втянула Юрия, как омут, разъяряя одно чувство – бить!
Уже много полегло волковысцев, и немцы, наступая, близясь к церкви и замковым избам, победно кричали. В этот тяжкий миг боя из храма вышел отец Фотий в золотых ризах с поднятым крестом в руках. Рядом с ним стали старый Матвей Суботка, скинувшая вдовий платок Ольга, седые старухи, дети. Твердым, как в молодые лета, голосом воззвал отец Фотий господа обрушить свой гнев на врагов. Его дружно поддержала толпа, высыпавшая из церкви. И кто из мужчин угасал духом – воспрял, кто ослаб мощью – окреп, кто отступал – остановился.
Это вызвало ярость немцев. В хор понеслись, жикая, стрелы; тихо падали на землю старухи, со стоном поник старый, давно не бравший в руки оружия воин Матвей Суботка. И Ольге в гордое сердце впилась стрела, и, шепча в последний раз любимое имя, она повалилась на кровавый снег.
Пришел смертный час и отца Фотия – вонзились в него стрелы, и оборвалась, замерла песнь, и он упал поперек паперти, преградивши вход в церковь врагам.
Оглянулись волковысцы – снег перед храмом устлан телами матерей, торчат из тел, давших жизнь, крыжацкие жала. Окаменели сердца, и перестали волковысцы защищаться, а стали убивать. Семка Суботка лез под коней и резал ножом брюхо. А следом шел Василь Волкович и рубил падавших. Снимал двуручным своим мечом головы Гнатка, бились боярин Иван, его сын Мишка, все братья Верещаки, примирившиеся в этот горький для города час, отец и сын Быличи, а рядом Шостаки, Сопотьки, Комейки, Сургайлы, Ходыки – все, кто был жив. По всему замчищу секлись волковысцы с крыжаками – на грудах трупов, у стен, у конюшен, на санях, у замка. Тяжело было, и кто-то надоумил Егора Верещаку сделать легче: побежал в церковь и вышел с горящим жгутом; донес огонь до первых саней – полыхнула солома и зажегся костер. С соломенным факелом кинулся Верещака ко вторым саням, к третьим, в гущу свалки. Загорелись возки, из которых строили вал в начале боя. Высоко взвились огни, десятки костров забушевали на замчище; лошади, спасаясь от жара, бились в оглоблях, ревели, шарахались, мчали на толпу, смешивая, давя рыцарей и волковысцев, площадь боя сузилась, и немцы стали выдавливаться из ворот.
Освежив меч кровью двух недоверков, Фридрих фон Валленрод вернул себе доброе расположение духа. Нет князя, думал маршал, есть бодливые язычники. Уменьшим их число. Раздули огонь, хотят защититься – в нем и очистятся! Внезапно конь маршала горько заржал и осел на задние ноги. Маршал увидел сквозь щель забрала метнувшегося в сторону молодого литвина. «Волк! – подумал маршал.– Зарезал дорогого коня!» И с бешенством секанул русина по спине. Но тут же пришлось отступить перед огромным волчищем, который рубил двуручным мечом. Маршала закрыли, он побрел с замчища на площадь. Тут ему подвели свежего коня. «Сбор!» – крикнул Валленрод трубачу. Над городом полетел звонкий сигнал рыцарям собираться в хоругви. И только замер голос трубы, как зазвонили колокола Пречистенской церкви: мужики отбили звонницу и Семашка ударил набат.
– Город поджечь и покинуть! – распорядился Валленрод, понимая, что исполнить приказ так, как следует, поджечь все, чтобы к утру только пепелище чернело на месте Волковыска, не удастся. Нельзя было без огромных потерь зажечь замок, из которого отходили рыцари, нельзя было без траты людей вновь войти на загороженные улицы. Погубить же рыцарей, прослыть неудачником – нет, Волковыск того не стоил.
Меж тем, исполняя приказ, лучники лезли в дома, где не было хозяев, где не кидались с топорами мозжить шлемы и головы. Загорелись лавки на рыночной площади, Миколаевский костел – потянуло дымом. Валленрод приказал трубить выступление, но сигнал глох в колокольном трезвоне, и хорунжий замахал стягом. Крыжаки, выстраиваясь в колонну, пропуская вперед сани с лупами, потянулись из города.
Когда ударили колокола на звоннице и шум боя заметно притих, бабы, молившиеся в церкви, стали подниматься с колен и выходить во двор. Страшное зрелище открылось их глазам, и с плачем, причитаниями взялись они за горькую работу. Внесли в храм и положили на алтарь отца Фотия, и положили на каменный пол побитых старух, хоруговника Суботку и Ольгу. Крестились, тихонько подвывали над родными: «Мамочка любая, мамочка дорогая!» Завыть бы во всю силу боли, заголосить бы во весь голос, но не тот был еще час, не знали, что еще придется оплакать – все замчище было покрыто убитыми. И плакать не дали, крикнули бежать, гасить хаты. Уже немцев не осталось в городе, уже возный Волкович, взяв на себя власть погибшего тиуна, отрядил к воротам людей, и ворота закрыли.
Горело около полусотни дворов. Растянувшись цепью к Волчанке, к колодцам, подавали ведрами воду, сбивали огонь, мешали разбушеваться, переброситься на соседей. Только через час, притушив пожары, пошли выяснять, кто жив, кто мертв. На замчище мужики и бабы разбирали убитых – волокли к стене немцев, несли к церкви своих.
Настрадавшаяся неведением Софья вернулась в замок искать отца, сестру, Гнатку. Увидев старого богатыря живым, кинулась к нему, обвила шею, зарыдала в жесткую мокрую бороду. «Ну, ну,– утешительно шептал старик,– живы, и слава богу!» Тут подошел закопченный, в обгоревшем кафтане Мишка. Уже втроем пошли ходить среди мертвых, смотреть своих. Увидали пробитого копьем тиуна. Увидали старика Былича с кинжалом в груди. Увидали Мату-ша, посеченного мечами. Отца нашли у сгоревших возков, среди посеченных крыжаков. Был еще жив. Возрадовались, понесли отца к Волковичам. У них свое горе: мать, Настя с Ольгой, братья голосят над Васильком. И некуда податься. В каждом дворе плачут, кричат, воют – там муж зарублен, там детей порубили, там мертвую жену принесли, там имать и отец убиты и сидят возле бездыханных родителей малолетние сироты. «Какая ж это вербница!» – ужасаясь, думал Мишка.– Конец света худшим не будет. Как господь мог позволить? Людей погублено сотни, не счесть, половина города и повета. За что? За какие грехи? Чем этот малец,– увидел на сугробе подростка, наискось рассаженного мечом,– провинился? Господи, глянь, воззрись на дело немцев! Как терпишь?!»
Встретив Егора Верещаку с паробками – несли на кожухах Петру и Миколку.
– Живы? – спросил Мишка.
– Дышат,– сказал Егор.– А боярин Иван?
– Дышит,– ответил Мишка.– Домой поедете?
– Что ж тут делать, поедем.
– И мы тоже – сейчас дворню соберем.
Из дворовых баб шесть оказались побиты. Их занесли в церковь, отыскали свободные еще местечки у стен, вложили в остывшие руки свечи и оставили до утра. Пошли искать сани и лошадей – свои, оставленные на рынке, были взяты крыжаками. Быстро нашли: не скупились в этот день люди, не жалели, откликались на горе. Соединились с Верещаками, чтобы вместе выбраться из несчастного Волковыска.
– Погодите,– опомнился Мишка,– Ольгу найду! Понесся на замчище.
– Ольга где? – кидался к знакомым.– Не видали?
– В церкви. Там они.
Вошел в церковь, и страхом сжалось сердце – от стены к стене пласт мертвых, украшены лозой, греют их поминальные свечи. Пробрался вперед и у алтарной ступени среди старух узнал Ольгин кожушок. Уже кто-то заботливый свечу вложил ей в руки. Рухнул на колени:
– Оленька! – и зарыдал, прижимаясь к любимому замершему лицу...
Кто-то гладил его. Он поднял голову: Еленка стояла возле него.
– Спасай отца, Миша. Я помолюсь. Он подчинился.
В Рось гнали, не щадя лошадей. Мнилось, что родной кров вернет отца к жизни, что сейчас прибудут, положат старика на кровать, согреют, перевяжут, напоят горячим медом – и шевельнутся губы, откроются живые, любимые глаза. Но задолго до поворота на Рось почуялся пугающий запах гари. Примчались – черная пустошь на месте двора, только печь да головешки остались от древнего дома. Не жалко добра, страшно, что отца негде приютить для ухода. Повернули к Кульчихе, однако с дурным предчувствием, потому что дорога была изрыта сотнями крыжацких коней. Хата шептуньи стояла целой, но жутко выл внутри пес. Мишка бросился в избу, позвал: «Кульчиха! Бабка!» Молчание. Раздул в печи уголек. Зажег лучину. Зарубленные старуха и коза Лешка лежали в углу, а рядом сидел пес Муха, слезился и выл. Мишка сжал руками лопавшиеся виски и тоже завыл, по-волчьи – безумно и зло.
Помчались к Егору Верещаке; тут немцы не проходили, двор был не тронут. Старика Ивана внесли в избу, положили на лавках, бабы заспешили ухаживать. Разрезали рубаху, глянули и стали креститься – торчал возле соска коротенький обломок стрелы, и запеклось вокруг него совсем мало крови, вся разлилась внутри. Гнатка и Софья зарыдали. В другом углу помирал Петра, а в третьем – Миколка. К полуночи все трое и отошли. Мишка поцеловал отца и поскакал в Волковыск.
Когда загасили пожары, Юрий вернулся на замчище и вошел в хату Фотия. Убитые им лежали так, как он их оставил. Юрий собрал в сундук книги. Потом попросил мужиков вынести мертвых. Тогда он сел на обычное место Фотия и прижался спиной к печи. Но уже не было Фотия и не было Ольги, он остался один и чувствовал полное разрушение жизни. Он увидел кровь на полу и кровь на своем изорванном мечами подризнике, поднялся и пошел в церковь. Взошел на алтарь. Снял с аналоя Библию и положил псалтырь. Он хотел прочесть псалом и не смог. Рядами лежали убиенные, возле каждого стояли на коленях, стеная и молясь, живые. Шепот раздельных молитв шелестел по церкви.
– Братие и сестры! – подражая отцу Фотию, воззвал Юрий.– Провидим свет во тьме скорби. Восстанем с колен и скажем: господи, не иссякнет наш дух, не поразилось страхом наше сердце. Ибо когда столько ушло от нас, то ушли они, чтобы живые жили... Вот лежат в братском единении наши люди. Омоем родных не слезами страдания, ибо они не грешны. Омоем их слезами славы за подвиг любви...
Тишина настала в церкви, и в этой тишине Юрий раскрыл псалтырь и стал читать слова успокоения, и читал всю долгую, горестную ночь.
И всю ночь с шестнадцатого на семнадцатое марта во всех волковыских и окрестных дворах доделывала смерть то, что не успела в погибельный день вербного воскресенья: подбирала недобитых, гасила надежды живых. И в мучительную эту ночь волковыские люди клялись припомнить крыжакам кощунственный наезд, вернуть мечами кровавый долг.
Назавтра под вечер, загнав по дороге из Слонима трех коней, появился у Верещаков измотанный страхами Андрей Ильинич. Печальной была встреча: готовился к празднику, сам маршалок Чупурна согласился сватать для Андрея дочь Росевича, а прибыл на похороны. Условился с Софьей, что в мае, когда пройдут сорок дней, приедет для обручения.
Мишка, схоронив на росском кладбище отца и Кульчиху, а на Волковыском Ольгу, проснулся после поминок седым. «Вот и жизнь прошла,– сказал он Андрею.– Два дела осталось сделать: девок замуж отдать и сходить в поход!» «Бог решит, Мишка»,– ответил Андрей и подумал про себя: время залечит, все оно залечивает, любую рану.
На великдень проследовал через Волковыск великий князь Витовт, и Андрей присоединился к свите. Великдень в Волковыске не отмечали: как было радоваться, если над сотнями своих чернели посреди снегов свежие могильные холмы?
КЕЖМАРК. 7 АПРЕЛЯ.
После двух недель неспешного путешествия через Брест и Люблин великий князь со всем своим обозом и полтысячью охраны прибыл в Ланцуту, где уже ожидал его король Ягайла. Отсюда зелеными весенними дорогами направились в Новый Сонч и остановились в замке, вознесенном на скале над разливом бурного Дунайца. Здесь, посовещавшись с епископами, король решил остаться под защитою замковых стен и передал все полномочия для бесед с королем Сигизмундом князю Витовту. Назавтра великий князь с пышною свитой своих и польских панов, со своею хоругвью и отрядом польских рыцарей, с внушительным поездом подвод выступил в путь. Дорога кружила среди лесистых гор – то вилась по узкому лесному ущелью, то взбиралась под самое поднебесье, и с высоты далеко открывались одетые свежей зеленью долины и холмы, а внизу сквозь позолоченный воздух сверкали петли реки, вдруг разбивавшейся жемчугом на перекатах; или дорога шла по крутым склонам, а то и вовсе краем каменистого обрыва, в котором стояли, подобно рогатинам, островерхие пихты. Часто виднелись на обезлесенных холмах крепостцы, сложенные из желтого камня, совершенно неприступные. Бояре княжеской охраны, привыкшие к глухим равнинным пущам и легким погоркам, дивились красоте здешней земли. «Ну, прямо рай! – думал Ильинич.– Буду рассказывать Софье – не поверит!»
Заночевали в Мушине: князь и епископы – в замке на вершине горы, бояре и польские шляхтичи – в повозках. С зарею поднялись и под вечер прибыли в Кежмарк, встреченные по дороге толпою знатных венгерских палатинов. Под постой князю, свите и охране были отведены в полуверсте от замка тесные деревянные дома в два-три потолка, с тесными же дворами и стайнями, однако хорошо обеспеченными овсом и сеном. Утром, с подобающей важностью вырядившись, поехали в замок. Пели трубы; венгерская стража раздвигала густую толпу кежмарских ротозеев, вышедших поглазеть на необычных королевских гостей и несметные подарки, которые несли на руках две сотни бояр.
Король Сигизмунд и королева Варвара встречали великого князя на замковом дворе. После взаимных многословных уверений в радости свидания князь Витовт попросил королевскую чету принять от него и великой княгини Анны скромные дары. Перед королем пронесли на перчатках двенадцать соколов, потом двенадцать кречетов и столько же седых канюков; провели свору из двенадцати великолепных борзых; провели двенадцать вороных рысаков, потом двенадцать каурых аргамаков, потом провели двенадцать седых скакунов под седлами из золотой парчи; кони, гордо переступая, стучали о камень двора золотыми подковами. Сигизмунд, заметив золото на копытах, побледнел. «А, защемило! – весело подумал Витовт, следивший за королем сквозь прищуренные веки.– Небось сам помчишь на конюшню подковы отдирать». Потом пронесли двенадцать золоченых круглых щитов, столько же овальных и по дюжине копий и дротиков; пронесли дюжину собольих шапок, вышитых жемчугом, и по стольку же собольих колпаков, куньих рукавиц и опять же куньих рукавов, шитых жемчугами; пронесли двенадцать кафтанов, двенадцать шелковых платков и двенадцать восточных ковров; тридцать бояр несли сороками соболей и еще тридцать сороками же несли горностаев.
Ильинич успел раза три пройти перед королем – ведя аргамака, потом неся копья, потом меха – и присмотрелся: Сигизмунд был рослый, дородный детина с плутоватым лицом; глаза его зорко впивались в каждую вещь, полные, приоткрытые губы легко шевелились, словно вели счет. Нарумяненная королева Варвара, молодая, но плоская, как немецкий щит, Андрею совсем не понравилась – ни в какое сравнение не шла с Софьей. И взгляд у нее был какой-то кошачий, блудливый; встретишь на улице, если не скажут – королева, подумаешь – потаскуха. «Ну,– думал,– буду рассказывать Софье, ни за что не поверит!»
А подарки не кончались. Несли двенадцать чаш из позолоченного серебра, и двенадцать пар покрытых золотом ножей, и четыре оправленных в серебро охотничьих рога, и соболью шубу, шитую жемчугом, с двенадцатью чистого золота пуговками, и двенадцать белых полотенец с золотым шитьем, и большое, шитое золотом полотенце с золотой бахромой, и три пары унизанных жемчугом башмаков, и еще тридцать сороков соболей и двенадцать скатертей, украшенных золотой нитью, и опять собольи рукавицы, и еще полотенца, и еще шелковые платки, и еще драгоценные шапки, и еще меха.
Все это принималось королевскими псарями, конюхами, сокольничими, мечниками, сотнею мелких слуг и уводилось в глубины двора, уносилось в покои замка под искренние восхваления королевы и короля Сигизмунда, который, радуясь таким непредвиденно богатым дарам, приговаривал себе для душевного равновесия: «Видит бог, я не принуждал этих людей везти сокровища, могли прибыть и с пустыми руками, я был бы не менее счастлив послужить против войны; и было бы лучше, если бы прибыли без ничего, ведь что там ни говори, а жемчуга, золото, горностаи – это нажим, подкуп. Но дух короля,– решил Сигизмунд,– должен быть тверд!»
Наконец прошли в залу и расселись в деревянные кресла: позади Витовта – маршалок Чупурна, виленский наместник Минигал и польские епископы, позади Сигизмунда – толпа баронов.
– Тому назад тринадцать лет,– приступил к делу Витовт,– божьей милостью король польский Владислав и ты, Сигизмунд, божьей милостью король венгерский, заключили мир, и до истечения его срока осталось три года. За эти тринадцать лет ни одна из сторон мир не нарушала, между нашими странами царило угодное господу понимание, дружелюбие и, можно сказать, братская любовь!
– К божьей славе! – воскликнул Сигизмунд.– Все, что мы ни делаем, делаем во имя Христа!
– И мы точно так же! – подтвердил Витовт. Все дружно перекрестились, и князь продолжал:
– Жить в мире со светлейшим королем Сигизмундом мы считаем для себя за высшее благо и большую радость, и мы готовы продлить мир, чтобы во веки веков на наших общих границах стояло нерушимое спокойствие и никто не терпел бы разорения. Но, к глубокому нашему сожалению, не все наши соседи дорожат миром, как ты, король Сигизмунд. Тевтонский орден, наоборот, за лучшее для себя считает войну против Литвы и Польши, каковая война и ведется с прошлого лета и остановлена коротким перемирием до дня Иоанна Крестителя. Мы, сколько себя помним, все время терпели от крестоносцев,– сказал Витовт и стал излагать жалобы. «Чем же ты отплатишь за редких коней, за жемчуг и золото? – думал он, перечисляя обиды, испытанные от немцев.– Как с неба тебе свалилось. При твоем-то безденежье». Вспомнилось вовсе некстати, потому что чуть не пырснул смехом средь горького повествования, как Сигизмунд, только получив в дар от английского короля две золотые чаши, тотчас послал их в Брюссель заложить за восемнадцать тысяч. «Воевать нелегко, флоренчики нужны, золотая монета,– думал князь.– Ну, хорошо, против нас орден подсыплет, а против турок кто даст?» Не откладывая, вплел в свою речь турецкую угрозу, сказав: – Король Сигизмунд известен всему миру как стойкий защитник христианства от свирепого язычества, как верный слуга господа, не жалеющий ради святой веры ни рыцарства, ни казны.
Сигизмунд же, слушая утомительнейшее перечисление всех нападений крестоносцев на литовские, русские и польские города, скучнейшую хронику всех поджогов, убийств, изнасилований и грабежей, совершенных братьями ордена за последние сто лет, и кивая головой в знак своего внимания, думал о наивности великого князя и польского короля, жаждавших услышать от него однозначный ответ: да, он, венгерский король Сигизмунд, согласен, что орден развязал несправедливую войну, и не будет его поддерживать, а будет хранить заключенный с Польшей мир, чтобы Ягайле и Витовту было проще разбить крестоносцев на поле боя. Нет, не иначе они полагают,– думал Сигизмунд, – что я набитый дурак. Какая мне беда, что вас жгут и насилуют? Сами виноваты. Объединили, черт побери, такие земли с множеством народа и удивляетесь, что все хотят укоротить вам крылья. Что мне за радость, что вы победите орден? Появится грозный сосед, только и всего, новые заботы. Скажи вам: «Да, мы в стороне!», да еще вслух. Ишь, хитрецы! Руку легче отрезать, чем сказать подобную глупость. Одним словом навсегда закрыть себе дорогу на императорский трон. Немцам не нужен император, потворствующий славянам.
И что такое Польша? Пусть поляки теперь укусят себя за локоть. Неужели они думают, я забыл то жуткое оскорбление, равного которому не переживал ни один человек на свете? Будто не поляки отказали мне в правах на польскую корону! А кто принял указ, запрещающий впускать меня в города и замки? Кружки воды и куска хлеба жалели выделить мне эти добренькие, несчастные поляки. Выгнали вон, как прокаженного. Другого искали, лучшего. Ягайлу-язычника предпочли. Так о чем речь? Отказаться от ордена, который обещал триста тысяч, если я одновременно с ним ударю на поляков? Отказаться от трехсот тысяч, от возможного раздела этой неблагодарной Польши, от императорского венца ради верности клочку пергамина, который пришлось скрепить печатью после неудачи под Никополем? По меньшей мере удивительно, что эти люди могут думать об этом серьезно! Лесные, дремучие умы! Пригнали десяток кляч, которые завтра могут поломать себе ноги на первом выезде и их придется зарезать и продать мяснику, привезли телегу соболей, которые им ровным счетом ничего не стоят, потому что ими кишат все их леса, и за такие-то подарки желают, чтобы я кинулся в омут, лишился доброго мнения и поддержки во всех немецких княжествах? И зачем мне, по сути дела, ваши соболя и горностаи? Что мне теперь, торговать ими в лавке или вступить в цех скорняков? Воистину, ростовщики рядом с ними ангелы: те требуют проценты, и больше ничего, а эти притащили стаю бешеных собак и требуют рассориться со всей Европой. Вот и Вацлава обливают грязью. Вацлав – плох, орден – плох, все – плохие, одни они хорошие».
– Мы не беремся обсуждать решение нашего брата, чешского короля Вацлава,– возразил Сигизмунд.– Ум наш, увы, слишком скромен для таких сложных задач. Тем более что он имел для рассуждения месяцы, которых мы сейчас не имеем. Однако мне трудно согласиться с мыслью, что мой венценосный брат объявил вопиющую несправедливость.– С удовольствием отметил, как помрачнели епископы, а литовцы гневно задвигали усами. «Двигайте, двигайте,– подумал Сигизмунд,– еще не то придется проглотить».– Что же касается Немецкого ордена,– сказал он веско,– то его заслуги перед лицом господа неоспоримы, его вековые старания во славу христианской церкви знают все. Орден оказал неоценимые услуги Великому княжеству в недавнее время. Насколько мы наслышаны, братья ордена сражались в хоругвях князя Александра под Ворсклой (нарочно вспомнил этот разгром, чтобы не заносились) и ходили под его началом утишать мятежный Смоленск (и здесь был неприятный намек Витовту: мол, что бы ты сделал без крестоносцев). Немало сделано орденом и для Польши,– заявил король.– Целый край пруссов познал благостную силу Христова учения, и прекратились известные нам из истории кровавые набеги пруссов на польские земли. Это великий подвиг братьев Тевтонского ордена.– Сигизмунд глянул на епископов. Те сидели с искаженными мордами, злобно сверлили его глазами. Ясно улыбнувшись, он ушпилил их еще сильнее: – Ведь именно от ордена изошли к польскому королю Владиславу, когда он по заблуждению был язычником, первые призывы познать светлое божье слово. Не кому-либо иному, а именно ордену князь Ягайла обещал принять крест в течение четырех лет, и в том, что он свое обещание сдержал, мы видим заслугу братьев. Такие славные дела,– воскликнул Сигизмунд,– не могут изгладиться из памяти! Боль глубоко пронзает мою душу, когда я слышу, что Польша, Великое княжество и орден не могут полюбовно решить...– Хотел сказать «земельные раздоры», но подумал, что «земельные раздоры» – прозвучит значительно, и сказал с колкостью и таким тоном, будто речь шла о нескольких деревушках с выпасами: —... Не могут разрешить мелкие порубежные дрязги. Уважение, которое испытывает к ордену весь христианский мир, и нам не позволит никогда и ни за что отказаться от заботы и помощи орденским братьям. Это было бы равнозначно для нас отказу от Христовых заветов любви, прости нам, господи, самые эти кощунственные слова.
Заночевали в Мушине: князь и епископы – в замке на вершине горы, бояре и польские шляхтичи – в повозках. С зарею поднялись и под вечер прибыли в Кежмарк, встреченные по дороге толпою знатных венгерских палатинов. Под постой князю, свите и охране были отведены в полуверсте от замка тесные деревянные дома в два-три потолка, с тесными же дворами и стайнями, однако хорошо обеспеченными овсом и сеном. Утром, с подобающей важностью вырядившись, поехали в замок. Пели трубы; венгерская стража раздвигала густую толпу кежмарских ротозеев, вышедших поглазеть на необычных королевских гостей и несметные подарки, которые несли на руках две сотни бояр.
Король Сигизмунд и королева Варвара встречали великого князя на замковом дворе. После взаимных многословных уверений в радости свидания князь Витовт попросил королевскую чету принять от него и великой княгини Анны скромные дары. Перед королем пронесли на перчатках двенадцать соколов, потом двенадцать кречетов и столько же седых канюков; провели свору из двенадцати великолепных борзых; провели двенадцать вороных рысаков, потом двенадцать каурых аргамаков, потом провели двенадцать седых скакунов под седлами из золотой парчи; кони, гордо переступая, стучали о камень двора золотыми подковами. Сигизмунд, заметив золото на копытах, побледнел. «А, защемило! – весело подумал Витовт, следивший за королем сквозь прищуренные веки.– Небось сам помчишь на конюшню подковы отдирать». Потом пронесли двенадцать золоченых круглых щитов, столько же овальных и по дюжине копий и дротиков; пронесли дюжину собольих шапок, вышитых жемчугом, и по стольку же собольих колпаков, куньих рукавиц и опять же куньих рукавов, шитых жемчугами; пронесли двенадцать кафтанов, двенадцать шелковых платков и двенадцать восточных ковров; тридцать бояр несли сороками соболей и еще тридцать сороками же несли горностаев.
Ильинич успел раза три пройти перед королем – ведя аргамака, потом неся копья, потом меха – и присмотрелся: Сигизмунд был рослый, дородный детина с плутоватым лицом; глаза его зорко впивались в каждую вещь, полные, приоткрытые губы легко шевелились, словно вели счет. Нарумяненная королева Варвара, молодая, но плоская, как немецкий щит, Андрею совсем не понравилась – ни в какое сравнение не шла с Софьей. И взгляд у нее был какой-то кошачий, блудливый; встретишь на улице, если не скажут – королева, подумаешь – потаскуха. «Ну,– думал,– буду рассказывать Софье, ни за что не поверит!»
А подарки не кончались. Несли двенадцать чаш из позолоченного серебра, и двенадцать пар покрытых золотом ножей, и четыре оправленных в серебро охотничьих рога, и соболью шубу, шитую жемчугом, с двенадцатью чистого золота пуговками, и двенадцать белых полотенец с золотым шитьем, и большое, шитое золотом полотенце с золотой бахромой, и три пары унизанных жемчугом башмаков, и еще тридцать сороков соболей и двенадцать скатертей, украшенных золотой нитью, и опять собольи рукавицы, и еще полотенца, и еще шелковые платки, и еще драгоценные шапки, и еще меха.
Все это принималось королевскими псарями, конюхами, сокольничими, мечниками, сотнею мелких слуг и уводилось в глубины двора, уносилось в покои замка под искренние восхваления королевы и короля Сигизмунда, который, радуясь таким непредвиденно богатым дарам, приговаривал себе для душевного равновесия: «Видит бог, я не принуждал этих людей везти сокровища, могли прибыть и с пустыми руками, я был бы не менее счастлив послужить против войны; и было бы лучше, если бы прибыли без ничего, ведь что там ни говори, а жемчуга, золото, горностаи – это нажим, подкуп. Но дух короля,– решил Сигизмунд,– должен быть тверд!»
Наконец прошли в залу и расселись в деревянные кресла: позади Витовта – маршалок Чупурна, виленский наместник Минигал и польские епископы, позади Сигизмунда – толпа баронов.
– Тому назад тринадцать лет,– приступил к делу Витовт,– божьей милостью король польский Владислав и ты, Сигизмунд, божьей милостью король венгерский, заключили мир, и до истечения его срока осталось три года. За эти тринадцать лет ни одна из сторон мир не нарушала, между нашими странами царило угодное господу понимание, дружелюбие и, можно сказать, братская любовь!
– К божьей славе! – воскликнул Сигизмунд.– Все, что мы ни делаем, делаем во имя Христа!
– И мы точно так же! – подтвердил Витовт. Все дружно перекрестились, и князь продолжал:
– Жить в мире со светлейшим королем Сигизмундом мы считаем для себя за высшее благо и большую радость, и мы готовы продлить мир, чтобы во веки веков на наших общих границах стояло нерушимое спокойствие и никто не терпел бы разорения. Но, к глубокому нашему сожалению, не все наши соседи дорожат миром, как ты, король Сигизмунд. Тевтонский орден, наоборот, за лучшее для себя считает войну против Литвы и Польши, каковая война и ведется с прошлого лета и остановлена коротким перемирием до дня Иоанна Крестителя. Мы, сколько себя помним, все время терпели от крестоносцев,– сказал Витовт и стал излагать жалобы. «Чем же ты отплатишь за редких коней, за жемчуг и золото? – думал он, перечисляя обиды, испытанные от немцев.– Как с неба тебе свалилось. При твоем-то безденежье». Вспомнилось вовсе некстати, потому что чуть не пырснул смехом средь горького повествования, как Сигизмунд, только получив в дар от английского короля две золотые чаши, тотчас послал их в Брюссель заложить за восемнадцать тысяч. «Воевать нелегко, флоренчики нужны, золотая монета,– думал князь.– Ну, хорошо, против нас орден подсыплет, а против турок кто даст?» Не откладывая, вплел в свою речь турецкую угрозу, сказав: – Король Сигизмунд известен всему миру как стойкий защитник христианства от свирепого язычества, как верный слуга господа, не жалеющий ради святой веры ни рыцарства, ни казны.
Сигизмунд же, слушая утомительнейшее перечисление всех нападений крестоносцев на литовские, русские и польские города, скучнейшую хронику всех поджогов, убийств, изнасилований и грабежей, совершенных братьями ордена за последние сто лет, и кивая головой в знак своего внимания, думал о наивности великого князя и польского короля, жаждавших услышать от него однозначный ответ: да, он, венгерский король Сигизмунд, согласен, что орден развязал несправедливую войну, и не будет его поддерживать, а будет хранить заключенный с Польшей мир, чтобы Ягайле и Витовту было проще разбить крестоносцев на поле боя. Нет, не иначе они полагают,– думал Сигизмунд, – что я набитый дурак. Какая мне беда, что вас жгут и насилуют? Сами виноваты. Объединили, черт побери, такие земли с множеством народа и удивляетесь, что все хотят укоротить вам крылья. Что мне за радость, что вы победите орден? Появится грозный сосед, только и всего, новые заботы. Скажи вам: «Да, мы в стороне!», да еще вслух. Ишь, хитрецы! Руку легче отрезать, чем сказать подобную глупость. Одним словом навсегда закрыть себе дорогу на императорский трон. Немцам не нужен император, потворствующий славянам.
И что такое Польша? Пусть поляки теперь укусят себя за локоть. Неужели они думают, я забыл то жуткое оскорбление, равного которому не переживал ни один человек на свете? Будто не поляки отказали мне в правах на польскую корону! А кто принял указ, запрещающий впускать меня в города и замки? Кружки воды и куска хлеба жалели выделить мне эти добренькие, несчастные поляки. Выгнали вон, как прокаженного. Другого искали, лучшего. Ягайлу-язычника предпочли. Так о чем речь? Отказаться от ордена, который обещал триста тысяч, если я одновременно с ним ударю на поляков? Отказаться от трехсот тысяч, от возможного раздела этой неблагодарной Польши, от императорского венца ради верности клочку пергамина, который пришлось скрепить печатью после неудачи под Никополем? По меньшей мере удивительно, что эти люди могут думать об этом серьезно! Лесные, дремучие умы! Пригнали десяток кляч, которые завтра могут поломать себе ноги на первом выезде и их придется зарезать и продать мяснику, привезли телегу соболей, которые им ровным счетом ничего не стоят, потому что ими кишат все их леса, и за такие-то подарки желают, чтобы я кинулся в омут, лишился доброго мнения и поддержки во всех немецких княжествах? И зачем мне, по сути дела, ваши соболя и горностаи? Что мне теперь, торговать ими в лавке или вступить в цех скорняков? Воистину, ростовщики рядом с ними ангелы: те требуют проценты, и больше ничего, а эти притащили стаю бешеных собак и требуют рассориться со всей Европой. Вот и Вацлава обливают грязью. Вацлав – плох, орден – плох, все – плохие, одни они хорошие».
– Мы не беремся обсуждать решение нашего брата, чешского короля Вацлава,– возразил Сигизмунд.– Ум наш, увы, слишком скромен для таких сложных задач. Тем более что он имел для рассуждения месяцы, которых мы сейчас не имеем. Однако мне трудно согласиться с мыслью, что мой венценосный брат объявил вопиющую несправедливость.– С удовольствием отметил, как помрачнели епископы, а литовцы гневно задвигали усами. «Двигайте, двигайте,– подумал Сигизмунд,– еще не то придется проглотить».– Что же касается Немецкого ордена,– сказал он веско,– то его заслуги перед лицом господа неоспоримы, его вековые старания во славу христианской церкви знают все. Орден оказал неоценимые услуги Великому княжеству в недавнее время. Насколько мы наслышаны, братья ордена сражались в хоругвях князя Александра под Ворсклой (нарочно вспомнил этот разгром, чтобы не заносились) и ходили под его началом утишать мятежный Смоленск (и здесь был неприятный намек Витовту: мол, что бы ты сделал без крестоносцев). Немало сделано орденом и для Польши,– заявил король.– Целый край пруссов познал благостную силу Христова учения, и прекратились известные нам из истории кровавые набеги пруссов на польские земли. Это великий подвиг братьев Тевтонского ордена.– Сигизмунд глянул на епископов. Те сидели с искаженными мордами, злобно сверлили его глазами. Ясно улыбнувшись, он ушпилил их еще сильнее: – Ведь именно от ордена изошли к польскому королю Владиславу, когда он по заблуждению был язычником, первые призывы познать светлое божье слово. Не кому-либо иному, а именно ордену князь Ягайла обещал принять крест в течение четырех лет, и в том, что он свое обещание сдержал, мы видим заслугу братьев. Такие славные дела,– воскликнул Сигизмунд,– не могут изгладиться из памяти! Боль глубоко пронзает мою душу, когда я слышу, что Польша, Великое княжество и орден не могут полюбовно решить...– Хотел сказать «земельные раздоры», но подумал, что «земельные раздоры» – прозвучит значительно, и сказал с колкостью и таким тоном, будто речь шла о нескольких деревушках с выпасами: —... Не могут разрешить мелкие порубежные дрязги. Уважение, которое испытывает к ордену весь христианский мир, и нам не позволит никогда и ни за что отказаться от заботы и помощи орденским братьям. Это было бы равнозначно для нас отказу от Христовых заветов любви, прости нам, господи, самые эти кощунственные слова.