Страница:
Оглядываясь, магистр видел, что комтуры томятся в боевом нетерпении. Понимал, что творится у них в душе, сам томился медленным ходом времени – последние минуты всегда тянутся как часы. Не терпится, да, но надо ждать, пока они не заполнят своими толпами все долы от Танненберга до Людвиково – три версты в длину, а уж вправо от Танненберга и влево от Людвиково им не дадут спастись топи, всех задержат, многие найдут вечный приют в ржавой жиже. Хорошее поле боя! Один недостаток – холмистое; пологие, правда, холмы, но все равно клинья не смогут наблюдать успехи друг друга, вот как сейчас скрыта холмами большая часть польских хоругвей, И неизвестно, что там делается.
Валленрод указал ему на Витовта: «Вот – гарцует на черном рысаке!» Юнгинген проследил, как Витовт, если это был он, проскакал за тылами своих гуфов. «Носится, суетится,– с неожиданной жалостью подумал магистр,– а кто-то воткнет копье, или опустит меч, или ударит в бровь шальная стрела, и повалится под копыта, как простой кнехт». Враги построились, ветер полощет их стяги, полоса непримятой зелени шириной с полет арбалетной стрелы отделяет их от лучших немецких мечей. Пусть рванутся, пусть, разгоняя коней, перейдут бурую ленту дороги из Людвиково в Танненберг, за которой их поджидают прикрытые дерном глубокие волчьи ямы, утыканные острыми кольями. Весь вчерашний вечер тысяча кнехтов готовила эти западни, вывозила за деревни желтый песок. Сделано добротно, никто не различит, словно не люди, а бог в день сотворения мира нарочно создал здесь пустоты, чтобы заполнить их сегодня поляками, литвой, схизмой. Когда их предхоругвенные с криками ужаса и дикой мыслью, что их поглощает пекло, посыплются на колья, сверху на них повалится второй ряд, а третий перекатится по их головам и утопчет, и сломится удар, и четвертые, пятые ряды начнут осаживать лошадей, тогда на них ударят стальные колонны Валленрода и Лихтенштейна – сорок четыре отборные, крупные хоругви, выставленные комтурствами, епископами и городами. И сотня бомбард усилит торжество минуты ядерным градом, заставив врага шарахаться, метаться, сталкиваться и, обгоняя друг друга, бежать. А тогда к тем клещам, в которые возьмут литву и поляков Валленрод и Лихтенштейн, подключатся шестнадцать хоругвей запаса – он, великий магистр Ульрик фон Юнгинген, поведет их в бой лично,– и покатится по земле множество голов.
– Но как они медлят, – подумал магистр, – солнце поднялось, начинает палить, скоро рыцари изжарятся в доспехах; ведь и Витовтовы схизматики, и татарские сарацины и поляки, насколько видит глаз, уже построились, готовы в слепом своем самодовольстве опустить копья – так что же медлят два старых лиса!» Задумался, как их расшевелить, отважить к сражению. Крикнул:
– Двух герольдов ко мне! Подъехали герольды.
– Возьмите пару мечей,– приказал магистр,– и вручите от моего имени польскому королю и князю Витовту. Таков старинный рыцарский закон вызывать на бой струсившего врага. Держитесь дерзко, пусть оскорбятся. Брат Куно,– повернулся к Лихтенштейну,– укажи им проход, чтобы не грохнулись в яму!
Минут через пять герольды поскакали вниз по холму.
Ягайла в это время заканчивал опоясывать рыцарской перевязью молодых воинов. Потом краткой речью зажег в сердцах новых рыцарей храбрость. Потом стал исповедоваться подканцлеру Миколаю Тромбе, который, как краковский кановник и архиепископ Галицкий, имел право на отпущение грехов. Все делал обстоятельно, ни в чем не торопился и тем более не торопил свои полки первыми начать битву. Еще на рассвете, когда дозоры один за другим стали приносить известия о немецких хоругвях, перекрывших дорогу и явно намеренных дать бой, удалился в походную каплицу и под бормотание своего духовника Бартоломея думал о судьбах битвы и о своей судьбе. Приносились гонцы от Витовта, сказал – не допускать. Дважды приносился сам нетерпеливый Витовт. Вбегал в каплицу и, даже не перекрестясь на распятье, недовольно торопил: «Полки готовы, пора меч брать в руки!» Не спорил, не возражал, ласково говорил: «Милый брат, вот дослушаю вторую мессу – начнем!» «Хватило бы и одной! – желчно отвечал Витовт и чуть ли не молил: – О чем думаешь, брат-король? Бог уши замкнул, опротивели ему наши молитвы. Дела ждет»
И польское рыцарство, окружавшее каплицу, роптало против долгой молитвы. Сквозь ткань шатра пробивались настойчивые крики: «В бой!», «На немцев!» «Веди нас, король Владислав!». Не раздражался, понимал, что воинство опалено желанием победы. Но чем рискует каждый из них? Единственно головой. Он же – королевством, судьбой польской короны, судьбой всего народа. Ясно сознавал, какому риску подвергает его начавшийся день. Годами желал этой битвы, готовился к ней, решился, привел войска, стал лицом к лицу к воинственным тевтонцам – и в последнюю минуту забыть осторожность, загореться юношеским пылом, дать волю страсти при виде белых плащей, очертя голову броситься в сражение? Нет, такой оплошности он не допустит. Рыцари рвутся в бой – это хорошо, это их долг; Витовт охвачен безумием спешки – кровь горячая, так Кейстут воспитал, сам любил наезды, набеги, махание мечом; сыну перешло по наследству – недолго размыслить, быстро исполнить, потерпеть неудачу и раскаиваться.
А его, Ягайлу, отец, великий князь Ольгерд, учил, как сам поступал: прежде думать, потом делать; мечами должны ратники работать, а королевское дело – слать в бой хоругви, следить за боем, угадывать предначертания победы. Красиво, но неумно, если он, король, помчится, подобно предхоругвенному, впереди одной из пятидесяти своих хоругвей, испытывая рок. Ведь стоит ему ринуться в битву, как немцы тут же кинут все свои силы, чтобы убить его, ранить или пленить. Объятые горем, обезглавленные полки сразу рассыплются.
В этом нет сомнений. Даже Дмитрий Донской переодел близкого боярина в свое княжеское платье, а сам бился в доспехах простого воина. И проявил мудрость – этого боярина татары разорвали на куски,– но мудрость неполную: ему надо было стоять в стороне, как стоял на буграх Мамай. Какая польза, что Дмитрий своею рукой посек двух, пять, пусть десять татар? Самого чудом выходили, от полученных ран впоследствии и умер. Да и что равняться: Дмитрию было тридцать годов, а ему, королю,– шестьдесят. Голова украшена сединой. И в былое время к суетной рыцарской славе не стремился никогда; тем более сейчас нет нужды искать приключений в гуще сечи, самому наставлять копье. «Если здесь и проиграем – еще не конец, всех призовем к оружию, весь народ».
Поднялся с колен, приказал подать доспехи. Медленно оделся, пристегнул цепью меч и вышагнул из шатра под радостные крики шляхты. Ему подвели коня, рядом стали телохранители, приблизилась его личная хоругвь в шестьдесят копий – две сотни умелых рыцарей. Взъехал на холм. Вдали неподвижно стояли клинья Ульрика фон Юнгингена. Ведя глазами по слабо различимым знаменам немцев, оценивал их силы: то казалось – их мало, и сердце веселело; вдруг стальные колонны представлялись неразрушимыми, тогда неприятным холодом обнимало грудь. Распорядился тотчас расставить коней для скорого отъезда в случае плохого исхода битвы. И этот грех – грех своих опасений – сообщал сейчас подканцлеру Тромбе.
Неожиданно сообщили, что от немцев скачет герольд; скоро его привели – нес знамя с черным крестом на золотом поле и держал в руке обнаженный меч.
И к Витовту явился герольд – под белым знаменем с красным грифом. Протянул голый меч и с дерзостью сказал:
– Великий князь Александр-Витовт! Великий магистр Пруссии Ульрик фон Юнгинген шлет тебе меч, чтобы ты отважно вступил, в бой, а не прятался среди лесов. Если ты считаешь поле тесным, то магистр Пруссии Ульрик фон Юнгинген готов отступить, чтобы ты вывел войска и не боялся битвы! – И воткнул меч в землю.
Витовт, слушая герольда и следя за немцами, удивился их нежданному и непонятному поступку: клинья вдруг повернули и шагом удалились на холмы, обнажая бомбарды и прикрывающие их отряды лучников. Пушечная прислуга поднесла к запалам факелы – тишину разорвал грохот, над полем полетели ядра и редко упали в полки.
– Жедевид! – крикнул Витовт.– В мечи их! – И поскакал к татарам.
– Багардин! – крикнул хану.– Вперед! Секи пешек! Вся легкая конница середины и тысяча татар сорвались в галоп и, подняв мечи, выпуская стрелы, свистя, крича, воя, помчали на крыжаков.
Князь, улыбаясь, следил, как разворачиваются в лаву легкие сотни. Видел вставшего на стременах, взметнувшего меч Ивана Жедевида. Внезапно он сгинул, и еще несколько десятков людей – там, там, там – вместе с лошадьми каким-то волшебством ушли в землю. «А-а, сукины дети,– догадался князь,– вырыли западни!» Глянул: сколько, как часто? Видя, что налет не сорвался, что нападавшие хоругви лишь едва поредели и рвутся к врагам, повеселел. В воздухе столкнулись две тучи стрел – ударили в немцев, ударили по литвинам и в татар. Повалились с коней первые жертвы битвы. Но уже началась рубка прислуги и лучников, донесся гулкий стук мечей о прусские шлемы.
Ягайла еще в бой не вступил. Было слышно, как за холмом польские хоругви начали петь «Богородицу».
Из ям карабкались уцелевшие ратники и татары, помогали выбираться товарищам. Принесли Ивана Жедевида с переломанной ногой. Князь навзрыд плакал о нелепом ранении. Его посадили на ремни меж спаренных коней и отправили в обоз.
Орденских лучников и пушкарей татары, волынцы, подольцы поголовно вырубили. В ответ тяжелая рыцарская конница наставила копья, тронулась и, набирая ход, грузно поскакала на полки Витовта. Великий князь взмахнул мечом, и тогда Семен Мстиславский, Монивид и заменивший Жедевида Петр Гаштольд повели гуфы в сражение. Пройдя меж ям, где кричали побитые кольями кони и стонали люди, хоругви, подобно речному потоку, встреченному преградой, стали разливаться вправо и влево, и точно так же раздавались вширь клинья крыжаков. Прогнулась, застонала, разбитая тысячами копыт, заклубилась пылью земля. Немецкие и Витовтовы гуфы сошлись, с обеих сторон вынеслись жикающие стаи стрел, повисли тяжелой тучей и осыпались жалить; трехсаженные копья ударили во враждебные ряды. Разлетались щиты, рвались доспехи и латы, раздирались жалами копий груди, рыцари обеих сторон выпадали из седел. Но кто выдержал этот страшный удар, поднимал молот, топор, меч и кидался плющить броню, рубить наплечники, сечь руки. Стрелы роились меж закрытых панцирями людей, долбили, стучали, клевали доспехи, нащупывали голое тело, вонзались в шеи и бока лошадей. Рыцари второго ряда становились на место убитых, а их заменяли рыцари третьего. Тяжелые молоты продавливали кованые шлемы; секиры, прорубая миланскую сталь, крушили кости; двуручные мечи, упав на плечо, добирались до сердца. Раненые падали с коней – литвин на немца, немец на русина, татарин на наемного швейцарца; и стоны, и предсмертные крики, и предсмертное ржание коней гасли в неистовом звоне железа, в адском грохоте рубки. Робкому некуда было бежать, храбрый не мог уйти вперед: крыжаки и литва стояли как две стены, поднимаясь над землей на вал из павших своих товарищей. Задние напирали на передних, а передние ряды исступленно сокрушались один о другой.
Иначе началась битва на крыле татар. Татарские панцири из каленой кожи буйволов и их обтянутые такой же каленой кожей щиты не могли бы выдержать удара копий, и татары хана Багардина, сшибаясь с хоругвями наемников, которых вели Кристоф фон Герсдорф, Фридрих фон Бланкенштейн, Ганс фон Вальдов, Отто фон Ноститц, пустили в ход неожиданное для немцев оружие. Когда двадцать – тридцать шагов отделяло ликующее рыцарство от татар, вдруг взвились в воздух арканы и почти весь первый ряд покрытых броней предхоругвенных был позорно свален, словно сдут ветром, под копыта своих же толстоногих, мощных коней. Пользуясь смятением крыжаков, татарские сотни рванулись вперед и ударили в мечи и сабли. Шедшие следом лучники выпустили навстречу рыцарям завесу стрел и, в мгновение ока скинувшись с седел, перерезали оглушенных падением наемников. Казавшееся забавой истребление татар обернулось с первой же минуты потерями и нелегким боем. Мощь мечей, разрубавших незатейливые доспехи, уравновешивалась змеиными объятиями арканов, метко падавших на голову и снимавших с коня грозных немцев. Веревкой было обидно вырвано из рук хорунжего и будто само улетело в гущу татар знамя хоругви Герсдорфа – красный крест на белом поле. Рыцари взвыли от ярости и стыда.
Рядом с татарами стояли против крыжаков виленские хоругви Войцеха Монивида и Минигала, а плечом к плечу с ними – трокская хоругвь Явниса, и кременецкая хоругвь, и хоругвь Жигимонта Кейстутовича, и ратненцы Сангушки Федоровича, и луцкая хоругвь Федора Острожского, и волковысцы, и витебляне, и оршанская хоругвь князей Друцких, и два смоленских полка, которые вели Вяземский, Вельский, Дорогобужский.
Время битвы текло – ни немцы литву, ни литва и русины немцев не могли потеснить, стронуть с начальных мест. Бойцы гибли, их заменяли новые; хоругви таяли, Витовт подкреплял их хоругвями второго ряда – уже пошла на подмогу новогрудцам киевская хоругвь князя Голынанского, кременецкую хоругвь усилили молдаване, а к оршанцам прибавилась и вступила в бой слуцкая хоругвь князя Александра Владимировича.
Великий князь носился вдоль тыла своих бьющихся полков, следил, где редеют ряды, сам вел хоругви в бой, сам, запаляясь, рубился с крыжаками, выходил из сечи, скакал на польскую половину сражения, убеждался, что поляки дерутся стойко, скакал назад, окруженный только гонцами, которые с полуслова хватали приказ и мчались исполнять. Князь был в упоении, видел, что немцы теряют людей не меньше, чем он, а у него помимо тринадцати хоругвей третьей линии еще три тысячи татар Джелаледдина, скрытно стоящих в лесу до того часа, как начнется окружение крыжаков, погоня, рубка в спину, поголовное иссечение.
На глазах вершилась заветная мечта, исполнялись дедовские наказы. Поглядывая на небо, Витовт был уверен, что и Кейстут, и Гедимин, и Миндовг сейчас собрались сюда и парят над полем битвы и неземной своей силой гасят дух немцев, крепят сердца своих. Не могут в такой славный день не явиться, пропустить торжество, которое ожидалось веками, не увидеть отмщение за крестовые походы, за костры, кровь, муки своих народов. Тут дзяды, тут они все до единого, помогают ему, у каждого есть злая память к крыжакам, вот они носятся, мелькают среди знамен, мечей, стрел, чеканов, кордов, среди криков, гула, лязга, грома сражения. Трепетал, был счастлив – шла битва, какой не знала земля: орден ставился на колени, здесь сейчас ему ставили препону, отбивали охоту рваться на восток.
Посылая в бой новые полки, призывал князей и воинов:
«Бей! Руби!», и те подхватывали клич и мчали на немцев. «Бей! Руби!» – гремело над полем. Кричал: «Немир! Прикрой Острожского!» – и полоцкая хоругвь поскакала укрепить луцкую, где немцы напряглись и прошли вперед на пятьдесят шагов; кричал: «Нос! Гольшанский! Подсобите Жигимонту!» – и пинская с киевской хоругви присоединились к новогрудцам. Вступил в бой обок с витеблянами полк Великого Новгорода, гродненская хоругвь усилила ряды крепко потраченных владимирцев, Корейка привел свою медницкую хоругвь на подмогу Явнису. Уже рубились с крыжаками мстиславцы и вторая трокская хоругвь Гинвила.
Шел второй час сражения. Густая горячая пыль поднималась к небу, солнце раскаляло доспехи, словно хотело заживо испечь забывших милосердие людей. Потом, будто утомившись зрелищем неутихающей сечи, оно стало затягиваться пологом облаков, и пролился короткий дождь, прибил пыль, освежил воздух, охладил шлемы, латы, мечи. Валленрод, взбешенный непредвиденным отпором, приказал нажать на татар. И татары не выдержали. Да и как было выдержать, если за каждого рыцаря они платили несколькими жизнями! Сабли тупились о крыжацкие доспехи, выбивали искры, ломались, и пока шею рыцаря находил кривой нож или аркан стаскивал его наземь, он успевал обагрить меч татарской кровью три, пять раз.
Багардин, слыша от сотников об огромных потерях, решил оторваться, перестроиться и ударить немцам в тыл. Он дал знак; ударили бубны, взревели сурны, качнулись бунчуки, и в тот же миг все татарские ряды, подчиняясь приказу, повернули коней, уже на скаку закрылись от рыцарей пеленой стрел, и перед наемными хоругвями ордена татар не стало – длинной змеей они быстро удалялись по лугам. За ними и гнаться было бесполезно: легкие татары имели двойной, тройной перевес в скорости хода.
Но отступление татарских полков оказалось роковым для крыла Монивида. Освободившиеся рыцарские отряды повернули на виленцев и трочан. Не готовые к боковому наскоку хоругви были вынуждены отходить. И тотчас мощный свежий клин крыжаков навалился на новгородцев, киевлян, пинчан. Великий князь, заметив опасность прорыва, прибавил Монивиду лидскую, ковенскую, стародубскую и новгород-северскую хоругви, но и крыжаки пополнились новыми клиньями. Первый успех, мелькнувшая тень победы окрылили тевтонцев. Они наползали на ряды руси, сминали отпор, а на дороге к Любенскому озеру, не щадя себя, двигались вперед, раздваивая полки литвинов. Около пятнадцати хоругвей – трокские, жмудские, виленские, подольские, ковенские, молдавская, пинская, киевская, стародубская, новогрудская – обнимались немцами в клещи, и тут шла отчаянная рубка. Стали пятиться серединные хоругви Петра Гаштольда. Вся линия боя напряглась, как натянутая тетива; казалось, еще одно усилие, еще один удар мечей – и напор немцев сломится, все их наступавшие клинья обессилятся, отвалятся назад, но Валленрод слал новые хоругви, и они тяжело наваливались на полки Гаштольда. И ратненцы, владимирцы, гродненцы, полочане, луцкое боярство начали тесниться и шаг за шагом уступать поле крыжакам.
Давшие обет стоять насмерть волковысцы насмерть и стояли. Уже половины хоругви не было в живых, а живые, поднимая и опуская на крыжаков свои мечи и секиры, поглядывали на хорунжего: держится ли боевой стяг? Есть стяг – есть и волковыский полк, пусть от него останется хоть десяток воинов. И крыжаки рвались к хорунжему, как рвутся к добыче зимние волки. По щиту, панцирю, шлему Мишки Росевича беспрестанно стучали стрелы; ткань знамени была изъедена ими в десятки дыр, но серебряный всадник с поднятым мечом на красном поле стяга ласкался ветром, реял над хоругвью, виделся всем, и каждое сердце согревалось радостным чувством – не сломлена хоругвь, бьется, рубит врага. Не слабел дух волковысцев, но число их меньшилось, ряды истаивали, все ближе и ближе приступали пруссаки, и уже длинные их мечи залязгали рядом с хорунжим, и он сам, взяв древко знамени в левую руку, отбивал нацеленные в него удары. Гибли, защищая стяг, волковыские воины: пали отец и сын Волковичи, не стало старого Вудимунта, Степка Былич не отбился от трех мечей и упал с расколотой головой. Вслед за ним надломилось перерубленное мечом древко, и хоругвь под злобное торжество крыжаков рухнула па пласт мертвых ратников. «Ну все,– сказал себе Росевич.– Теперь мой черед бить!» Рысью метнулся он к рыцарю, срубившему знамя, и отвалил дерзкую руку. Не видел товарищей, забыл о них. Видел шлемы, султаны из павлиньих и страусовых перьев и сбривал их, раскраивал, рвал крыжацкую броню, делал с рыцарями то, что они сделали с Ольгой, матерью, Кульчихой, с лирником и отцом, с бабами и детьми в тот страшный день. Все, ушедшие на вербницу, виделись ему сейчас и просили: «Мсти! Мсти! Мсти!» – и он не чувствовал ни тяжести своих ударов, не слышал ни треска разрубаемого мечом железа, ни последних криков рыцарей и сам не почувствовал боли от врезавшегося ему в спину всей длиной жала меча, только набежал на глаза туман, обагрился ярким огненным светом, отнял дыхание, закружил голову, и он полетел в бездну, и его подхватили на руки заботливые руки жены и бабки Кульчихи и, слезясь любящими глазами, вознесли в чистую лазурь поднебесья, где пришла к нему вечная тишина.
Страшно вскричал Гнатка, увидав, как ополз из седла Мишка Росевич, и, закружив мечом, пошел в глубь крыжацких рядов, пластуя, ломая рыцарей, как ломает разъяренный зубр деревья, которые попадаются ему на пути. Искренняя душа его разжелала жить; никого из тех, кому отдавал он свою любовь, с кем пришел на эти холмы, уже не было в живых, он их не видел или видел мертвыми, и он яростно пошел вперед, навстречу желанному утешению боли – за смертями немцев и своей смертью, потому что она стала ему нужна.
Юрий, которого Гнатка считал среди сгинувших, был жив. Еще в первый час боя под ним убили лошадь, и она, сбросив его в последнем, смертном скачке, придавила ему ноги. Прижатый тушей, он лежал лицом в землю и не мог высвободиться. Вокруг шла сеча, побеждали и гибли, а он оказался изъят из общего дела, и эта его беспомощность, бесполезность в битве измучили Юрия до отчаяния. Не один раз по нему ступали то крыжаки, то свои, он кричал, призывая знакомых, но и сам едва слышал свой крик в сплошном лязге стали. Потом кто-то, раненый или мертвый, повалился на него, и чужая кровь залила лицо. Он напрягся, сбросил с себя чье-то тело и узнал Мишку. «О господи,– простонал он,– а я жив!» И тут пришла нечаянная уже помощь – Егор Верещака заметил его потуги подняться и, подняв древком конский труп, освободил.
Хоругвь была разбита, бой шел по сторонам, рубились далеко справа, рубились поближе слева, и они побрели влево, не зная, что идут к полкам Мстиславского.
Подобно им, выползали из-под груд мертвых тел, поднимались с земли отлежавшиеся, ожившие кнехты и рыцари и, видя врага, кидались рубиться, и малый путь Юрия и Егора к общему бою сложился в ряд безжалостных поединков.
Крыло Монивида, которое немцы старательно обтекали, окружить себя не давало. Лучшие рыцари из всех присланных Витовтом хоругвей спешили в передние ряды. Но когда они полегли, положив возле себя столько же крыжаков, и немцам остались противостоять земяне, одетые в нагрудные панцири и колонтари, тогда ряды попятились скорее. Монивид, не желая сильной траты людей, решил отступать к обозу. Лавина, смешанная из полутора десятка хоругвей, порысила к таборам, лишь несколько полков, отсеченных немцами, пошли лугами по татарскому следу, и за ними устремился отряд крестоносцев, вырубая задних.
На дороге, прикрывая отступавшие полки от погони, остались полоцкая и первая виленская хоругви. Не по силам было долго сдерживать обвал крыжаков, но каждая минута отпора сберегала порядок отходивших войск, спасала все крыло от жестокого разгрома. Возле Андрея Ильинича бились в первом ряду старший брат Федор и Юшко Радкович. Других братьев не видел и не думал о них. Вся память ушла, все зрение, все чувства нацелились на одно – как вернее рубить, как крепче отбиваться. Вокруг мелькали шлемы, топоры, плащи крыжаков, били в щит чеканы, меч сталкивался с мечами немцев, кого мертвил, кого колол; дважды меч застревал в броне, тогда Андрей хватал чужой – их сотни были рассыпаны по земле. Бой был смертельный; все понимали, какая судьба ждет прикрытие: остановить колонны немцев две хоругви не могли, дать им дорогу не имели права. Жребий обрек каждого держаться против пяти-шести крыжаков, но бились, не думая о смерти, и погибали, не отходя ни на шаг. Андрей замечал, как проткнули копьем Олизара Рогозу, как кровь залила лицо Радковичу, как, хватаясь за впившийся в грудь меч, выпал из седла Микита Короб. Озверение нашло на Андрея; вой, хрип ненависти рвались из груди; рубил крыжаков со сластью; забылся, отдавшись жуткой работе, только всплескивала радостью кровь, когда сбивал с коня очередного. Вдруг словно гора обвалилась на шлем, шея содрогнулась, смялся хребет. Успел еще подумать: «Конец!» – и канул в безвестность.
Очнулся Андрей от сильных ударов по ребрам. Разлепил глаза, различил над собой нескольких пеших довольных немцев в кольчугах – и узнал у них в руках свои латы и подаренный великим князем корд; скосил глаза на грудь, простонал – был в одной рубахе, даже войлочный подклад содрали немецкие пешки. Его подняли, он оказался в кучке таких же бедолаг; их повели прочь из битвы по полю, устланному трупами; среди трех десятков пленных лишь трое были связаны; остальных – раненных и оглушенных, едва переставлявших ноги,– рыцарские оруженосцы не боялись. Андрей цепенел от стыда. К гибели в бою готовился, но о плене мысли не допускал, и смерть в этот миг казалась лучшим избавлением от позора. Весь день не вспоминались, а тут припомнились и Софья, и Немир, и Мишка Росевич, и Гнатка, и братья. Огляделся, поискал братьев – не нашел и чуть утешился. Но знакомые в толпе пленников были – и свои, из полоцкой хоругви, и виленцы. Увидел Яна Бутрима, встретились взглядом и отвели глаза: стыдно, горько, ужасно. Не укладывалось в голове: Бутрим, друг Витовта, всему Великому княжеству известный боярин, бредет в плен; и он тоже тянется, как овца, под мечами немецкой стражи. А рядом клокочет битва, рубятся с крыжаками свои, а они – в полон, в цепи. А свадьба? а Софья? а товарищи? Череп раскалывался, мозг, шея ныли, горели огнем после удара молотом; хороший, крепкий был шлем, спас жизнь – но зачем? Немцы шли с обеих сторон негусто. Меч, меч бы в руки, мечтал Андрей, хоть напоследок полущить вас, потрепать, очиститься, успокоить душу.
Мечей хватало, стоило лишь нагнуться. И, наглядев меч, лежавший поверх поверженного крыжака, Андрей стал собирать для удара свои силы, готовить тело к прыжку. Поравнявшись с мертвым, он, как божий дар, схватил сверкающий меч и обрушил его на вскрикнувшего немца. Через мгновение рядом с первым лег второй. И Бутрим, и другие воины хватали оружие, кидались на немцев, рубили, сами падали порубленными, но с оружием в руках, с ясным сердцем. В копья встретили десяток конных пруссаков и всех выбили. Кто сел на отвоеванного коня, спешил от крыжака к крыжаку, сек насмерть. Этой дружиной пошли по дороге назад освобождать других.
Валленрод указал ему на Витовта: «Вот – гарцует на черном рысаке!» Юнгинген проследил, как Витовт, если это был он, проскакал за тылами своих гуфов. «Носится, суетится,– с неожиданной жалостью подумал магистр,– а кто-то воткнет копье, или опустит меч, или ударит в бровь шальная стрела, и повалится под копыта, как простой кнехт». Враги построились, ветер полощет их стяги, полоса непримятой зелени шириной с полет арбалетной стрелы отделяет их от лучших немецких мечей. Пусть рванутся, пусть, разгоняя коней, перейдут бурую ленту дороги из Людвиково в Танненберг, за которой их поджидают прикрытые дерном глубокие волчьи ямы, утыканные острыми кольями. Весь вчерашний вечер тысяча кнехтов готовила эти западни, вывозила за деревни желтый песок. Сделано добротно, никто не различит, словно не люди, а бог в день сотворения мира нарочно создал здесь пустоты, чтобы заполнить их сегодня поляками, литвой, схизмой. Когда их предхоругвенные с криками ужаса и дикой мыслью, что их поглощает пекло, посыплются на колья, сверху на них повалится второй ряд, а третий перекатится по их головам и утопчет, и сломится удар, и четвертые, пятые ряды начнут осаживать лошадей, тогда на них ударят стальные колонны Валленрода и Лихтенштейна – сорок четыре отборные, крупные хоругви, выставленные комтурствами, епископами и городами. И сотня бомбард усилит торжество минуты ядерным градом, заставив врага шарахаться, метаться, сталкиваться и, обгоняя друг друга, бежать. А тогда к тем клещам, в которые возьмут литву и поляков Валленрод и Лихтенштейн, подключатся шестнадцать хоругвей запаса – он, великий магистр Ульрик фон Юнгинген, поведет их в бой лично,– и покатится по земле множество голов.
– Но как они медлят, – подумал магистр, – солнце поднялось, начинает палить, скоро рыцари изжарятся в доспехах; ведь и Витовтовы схизматики, и татарские сарацины и поляки, насколько видит глаз, уже построились, готовы в слепом своем самодовольстве опустить копья – так что же медлят два старых лиса!» Задумался, как их расшевелить, отважить к сражению. Крикнул:
– Двух герольдов ко мне! Подъехали герольды.
– Возьмите пару мечей,– приказал магистр,– и вручите от моего имени польскому королю и князю Витовту. Таков старинный рыцарский закон вызывать на бой струсившего врага. Держитесь дерзко, пусть оскорбятся. Брат Куно,– повернулся к Лихтенштейну,– укажи им проход, чтобы не грохнулись в яму!
Минут через пять герольды поскакали вниз по холму.
Ягайла в это время заканчивал опоясывать рыцарской перевязью молодых воинов. Потом краткой речью зажег в сердцах новых рыцарей храбрость. Потом стал исповедоваться подканцлеру Миколаю Тромбе, который, как краковский кановник и архиепископ Галицкий, имел право на отпущение грехов. Все делал обстоятельно, ни в чем не торопился и тем более не торопил свои полки первыми начать битву. Еще на рассвете, когда дозоры один за другим стали приносить известия о немецких хоругвях, перекрывших дорогу и явно намеренных дать бой, удалился в походную каплицу и под бормотание своего духовника Бартоломея думал о судьбах битвы и о своей судьбе. Приносились гонцы от Витовта, сказал – не допускать. Дважды приносился сам нетерпеливый Витовт. Вбегал в каплицу и, даже не перекрестясь на распятье, недовольно торопил: «Полки готовы, пора меч брать в руки!» Не спорил, не возражал, ласково говорил: «Милый брат, вот дослушаю вторую мессу – начнем!» «Хватило бы и одной! – желчно отвечал Витовт и чуть ли не молил: – О чем думаешь, брат-король? Бог уши замкнул, опротивели ему наши молитвы. Дела ждет»
И польское рыцарство, окружавшее каплицу, роптало против долгой молитвы. Сквозь ткань шатра пробивались настойчивые крики: «В бой!», «На немцев!» «Веди нас, король Владислав!». Не раздражался, понимал, что воинство опалено желанием победы. Но чем рискует каждый из них? Единственно головой. Он же – королевством, судьбой польской короны, судьбой всего народа. Ясно сознавал, какому риску подвергает его начавшийся день. Годами желал этой битвы, готовился к ней, решился, привел войска, стал лицом к лицу к воинственным тевтонцам – и в последнюю минуту забыть осторожность, загореться юношеским пылом, дать волю страсти при виде белых плащей, очертя голову броситься в сражение? Нет, такой оплошности он не допустит. Рыцари рвутся в бой – это хорошо, это их долг; Витовт охвачен безумием спешки – кровь горячая, так Кейстут воспитал, сам любил наезды, набеги, махание мечом; сыну перешло по наследству – недолго размыслить, быстро исполнить, потерпеть неудачу и раскаиваться.
А его, Ягайлу, отец, великий князь Ольгерд, учил, как сам поступал: прежде думать, потом делать; мечами должны ратники работать, а королевское дело – слать в бой хоругви, следить за боем, угадывать предначертания победы. Красиво, но неумно, если он, король, помчится, подобно предхоругвенному, впереди одной из пятидесяти своих хоругвей, испытывая рок. Ведь стоит ему ринуться в битву, как немцы тут же кинут все свои силы, чтобы убить его, ранить или пленить. Объятые горем, обезглавленные полки сразу рассыплются.
В этом нет сомнений. Даже Дмитрий Донской переодел близкого боярина в свое княжеское платье, а сам бился в доспехах простого воина. И проявил мудрость – этого боярина татары разорвали на куски,– но мудрость неполную: ему надо было стоять в стороне, как стоял на буграх Мамай. Какая польза, что Дмитрий своею рукой посек двух, пять, пусть десять татар? Самого чудом выходили, от полученных ран впоследствии и умер. Да и что равняться: Дмитрию было тридцать годов, а ему, королю,– шестьдесят. Голова украшена сединой. И в былое время к суетной рыцарской славе не стремился никогда; тем более сейчас нет нужды искать приключений в гуще сечи, самому наставлять копье. «Если здесь и проиграем – еще не конец, всех призовем к оружию, весь народ».
Поднялся с колен, приказал подать доспехи. Медленно оделся, пристегнул цепью меч и вышагнул из шатра под радостные крики шляхты. Ему подвели коня, рядом стали телохранители, приблизилась его личная хоругвь в шестьдесят копий – две сотни умелых рыцарей. Взъехал на холм. Вдали неподвижно стояли клинья Ульрика фон Юнгингена. Ведя глазами по слабо различимым знаменам немцев, оценивал их силы: то казалось – их мало, и сердце веселело; вдруг стальные колонны представлялись неразрушимыми, тогда неприятным холодом обнимало грудь. Распорядился тотчас расставить коней для скорого отъезда в случае плохого исхода битвы. И этот грех – грех своих опасений – сообщал сейчас подканцлеру Тромбе.
Неожиданно сообщили, что от немцев скачет герольд; скоро его привели – нес знамя с черным крестом на золотом поле и держал в руке обнаженный меч.
И к Витовту явился герольд – под белым знаменем с красным грифом. Протянул голый меч и с дерзостью сказал:
– Великий князь Александр-Витовт! Великий магистр Пруссии Ульрик фон Юнгинген шлет тебе меч, чтобы ты отважно вступил, в бой, а не прятался среди лесов. Если ты считаешь поле тесным, то магистр Пруссии Ульрик фон Юнгинген готов отступить, чтобы ты вывел войска и не боялся битвы! – И воткнул меч в землю.
Витовт, слушая герольда и следя за немцами, удивился их нежданному и непонятному поступку: клинья вдруг повернули и шагом удалились на холмы, обнажая бомбарды и прикрывающие их отряды лучников. Пушечная прислуга поднесла к запалам факелы – тишину разорвал грохот, над полем полетели ядра и редко упали в полки.
– Жедевид! – крикнул Витовт.– В мечи их! – И поскакал к татарам.
– Багардин! – крикнул хану.– Вперед! Секи пешек! Вся легкая конница середины и тысяча татар сорвались в галоп и, подняв мечи, выпуская стрелы, свистя, крича, воя, помчали на крыжаков.
Князь, улыбаясь, следил, как разворачиваются в лаву легкие сотни. Видел вставшего на стременах, взметнувшего меч Ивана Жедевида. Внезапно он сгинул, и еще несколько десятков людей – там, там, там – вместе с лошадьми каким-то волшебством ушли в землю. «А-а, сукины дети,– догадался князь,– вырыли западни!» Глянул: сколько, как часто? Видя, что налет не сорвался, что нападавшие хоругви лишь едва поредели и рвутся к врагам, повеселел. В воздухе столкнулись две тучи стрел – ударили в немцев, ударили по литвинам и в татар. Повалились с коней первые жертвы битвы. Но уже началась рубка прислуги и лучников, донесся гулкий стук мечей о прусские шлемы.
Ягайла еще в бой не вступил. Было слышно, как за холмом польские хоругви начали петь «Богородицу».
Из ям карабкались уцелевшие ратники и татары, помогали выбираться товарищам. Принесли Ивана Жедевида с переломанной ногой. Князь навзрыд плакал о нелепом ранении. Его посадили на ремни меж спаренных коней и отправили в обоз.
Орденских лучников и пушкарей татары, волынцы, подольцы поголовно вырубили. В ответ тяжелая рыцарская конница наставила копья, тронулась и, набирая ход, грузно поскакала на полки Витовта. Великий князь взмахнул мечом, и тогда Семен Мстиславский, Монивид и заменивший Жедевида Петр Гаштольд повели гуфы в сражение. Пройдя меж ям, где кричали побитые кольями кони и стонали люди, хоругви, подобно речному потоку, встреченному преградой, стали разливаться вправо и влево, и точно так же раздавались вширь клинья крыжаков. Прогнулась, застонала, разбитая тысячами копыт, заклубилась пылью земля. Немецкие и Витовтовы гуфы сошлись, с обеих сторон вынеслись жикающие стаи стрел, повисли тяжелой тучей и осыпались жалить; трехсаженные копья ударили во враждебные ряды. Разлетались щиты, рвались доспехи и латы, раздирались жалами копий груди, рыцари обеих сторон выпадали из седел. Но кто выдержал этот страшный удар, поднимал молот, топор, меч и кидался плющить броню, рубить наплечники, сечь руки. Стрелы роились меж закрытых панцирями людей, долбили, стучали, клевали доспехи, нащупывали голое тело, вонзались в шеи и бока лошадей. Рыцари второго ряда становились на место убитых, а их заменяли рыцари третьего. Тяжелые молоты продавливали кованые шлемы; секиры, прорубая миланскую сталь, крушили кости; двуручные мечи, упав на плечо, добирались до сердца. Раненые падали с коней – литвин на немца, немец на русина, татарин на наемного швейцарца; и стоны, и предсмертные крики, и предсмертное ржание коней гасли в неистовом звоне железа, в адском грохоте рубки. Робкому некуда было бежать, храбрый не мог уйти вперед: крыжаки и литва стояли как две стены, поднимаясь над землей на вал из павших своих товарищей. Задние напирали на передних, а передние ряды исступленно сокрушались один о другой.
Иначе началась битва на крыле татар. Татарские панцири из каленой кожи буйволов и их обтянутые такой же каленой кожей щиты не могли бы выдержать удара копий, и татары хана Багардина, сшибаясь с хоругвями наемников, которых вели Кристоф фон Герсдорф, Фридрих фон Бланкенштейн, Ганс фон Вальдов, Отто фон Ноститц, пустили в ход неожиданное для немцев оружие. Когда двадцать – тридцать шагов отделяло ликующее рыцарство от татар, вдруг взвились в воздух арканы и почти весь первый ряд покрытых броней предхоругвенных был позорно свален, словно сдут ветром, под копыта своих же толстоногих, мощных коней. Пользуясь смятением крыжаков, татарские сотни рванулись вперед и ударили в мечи и сабли. Шедшие следом лучники выпустили навстречу рыцарям завесу стрел и, в мгновение ока скинувшись с седел, перерезали оглушенных падением наемников. Казавшееся забавой истребление татар обернулось с первой же минуты потерями и нелегким боем. Мощь мечей, разрубавших незатейливые доспехи, уравновешивалась змеиными объятиями арканов, метко падавших на голову и снимавших с коня грозных немцев. Веревкой было обидно вырвано из рук хорунжего и будто само улетело в гущу татар знамя хоругви Герсдорфа – красный крест на белом поле. Рыцари взвыли от ярости и стыда.
Рядом с татарами стояли против крыжаков виленские хоругви Войцеха Монивида и Минигала, а плечом к плечу с ними – трокская хоругвь Явниса, и кременецкая хоругвь, и хоругвь Жигимонта Кейстутовича, и ратненцы Сангушки Федоровича, и луцкая хоругвь Федора Острожского, и волковысцы, и витебляне, и оршанская хоругвь князей Друцких, и два смоленских полка, которые вели Вяземский, Вельский, Дорогобужский.
Время битвы текло – ни немцы литву, ни литва и русины немцев не могли потеснить, стронуть с начальных мест. Бойцы гибли, их заменяли новые; хоругви таяли, Витовт подкреплял их хоругвями второго ряда – уже пошла на подмогу новогрудцам киевская хоругвь князя Голынанского, кременецкую хоругвь усилили молдаване, а к оршанцам прибавилась и вступила в бой слуцкая хоругвь князя Александра Владимировича.
Великий князь носился вдоль тыла своих бьющихся полков, следил, где редеют ряды, сам вел хоругви в бой, сам, запаляясь, рубился с крыжаками, выходил из сечи, скакал на польскую половину сражения, убеждался, что поляки дерутся стойко, скакал назад, окруженный только гонцами, которые с полуслова хватали приказ и мчались исполнять. Князь был в упоении, видел, что немцы теряют людей не меньше, чем он, а у него помимо тринадцати хоругвей третьей линии еще три тысячи татар Джелаледдина, скрытно стоящих в лесу до того часа, как начнется окружение крыжаков, погоня, рубка в спину, поголовное иссечение.
На глазах вершилась заветная мечта, исполнялись дедовские наказы. Поглядывая на небо, Витовт был уверен, что и Кейстут, и Гедимин, и Миндовг сейчас собрались сюда и парят над полем битвы и неземной своей силой гасят дух немцев, крепят сердца своих. Не могут в такой славный день не явиться, пропустить торжество, которое ожидалось веками, не увидеть отмщение за крестовые походы, за костры, кровь, муки своих народов. Тут дзяды, тут они все до единого, помогают ему, у каждого есть злая память к крыжакам, вот они носятся, мелькают среди знамен, мечей, стрел, чеканов, кордов, среди криков, гула, лязга, грома сражения. Трепетал, был счастлив – шла битва, какой не знала земля: орден ставился на колени, здесь сейчас ему ставили препону, отбивали охоту рваться на восток.
Посылая в бой новые полки, призывал князей и воинов:
«Бей! Руби!», и те подхватывали клич и мчали на немцев. «Бей! Руби!» – гремело над полем. Кричал: «Немир! Прикрой Острожского!» – и полоцкая хоругвь поскакала укрепить луцкую, где немцы напряглись и прошли вперед на пятьдесят шагов; кричал: «Нос! Гольшанский! Подсобите Жигимонту!» – и пинская с киевской хоругви присоединились к новогрудцам. Вступил в бой обок с витеблянами полк Великого Новгорода, гродненская хоругвь усилила ряды крепко потраченных владимирцев, Корейка привел свою медницкую хоругвь на подмогу Явнису. Уже рубились с крыжаками мстиславцы и вторая трокская хоругвь Гинвила.
Шел второй час сражения. Густая горячая пыль поднималась к небу, солнце раскаляло доспехи, словно хотело заживо испечь забывших милосердие людей. Потом, будто утомившись зрелищем неутихающей сечи, оно стало затягиваться пологом облаков, и пролился короткий дождь, прибил пыль, освежил воздух, охладил шлемы, латы, мечи. Валленрод, взбешенный непредвиденным отпором, приказал нажать на татар. И татары не выдержали. Да и как было выдержать, если за каждого рыцаря они платили несколькими жизнями! Сабли тупились о крыжацкие доспехи, выбивали искры, ломались, и пока шею рыцаря находил кривой нож или аркан стаскивал его наземь, он успевал обагрить меч татарской кровью три, пять раз.
Багардин, слыша от сотников об огромных потерях, решил оторваться, перестроиться и ударить немцам в тыл. Он дал знак; ударили бубны, взревели сурны, качнулись бунчуки, и в тот же миг все татарские ряды, подчиняясь приказу, повернули коней, уже на скаку закрылись от рыцарей пеленой стрел, и перед наемными хоругвями ордена татар не стало – длинной змеей они быстро удалялись по лугам. За ними и гнаться было бесполезно: легкие татары имели двойной, тройной перевес в скорости хода.
Но отступление татарских полков оказалось роковым для крыла Монивида. Освободившиеся рыцарские отряды повернули на виленцев и трочан. Не готовые к боковому наскоку хоругви были вынуждены отходить. И тотчас мощный свежий клин крыжаков навалился на новгородцев, киевлян, пинчан. Великий князь, заметив опасность прорыва, прибавил Монивиду лидскую, ковенскую, стародубскую и новгород-северскую хоругви, но и крыжаки пополнились новыми клиньями. Первый успех, мелькнувшая тень победы окрылили тевтонцев. Они наползали на ряды руси, сминали отпор, а на дороге к Любенскому озеру, не щадя себя, двигались вперед, раздваивая полки литвинов. Около пятнадцати хоругвей – трокские, жмудские, виленские, подольские, ковенские, молдавская, пинская, киевская, стародубская, новогрудская – обнимались немцами в клещи, и тут шла отчаянная рубка. Стали пятиться серединные хоругви Петра Гаштольда. Вся линия боя напряглась, как натянутая тетива; казалось, еще одно усилие, еще один удар мечей – и напор немцев сломится, все их наступавшие клинья обессилятся, отвалятся назад, но Валленрод слал новые хоругви, и они тяжело наваливались на полки Гаштольда. И ратненцы, владимирцы, гродненцы, полочане, луцкое боярство начали тесниться и шаг за шагом уступать поле крыжакам.
Давшие обет стоять насмерть волковысцы насмерть и стояли. Уже половины хоругви не было в живых, а живые, поднимая и опуская на крыжаков свои мечи и секиры, поглядывали на хорунжего: держится ли боевой стяг? Есть стяг – есть и волковыский полк, пусть от него останется хоть десяток воинов. И крыжаки рвались к хорунжему, как рвутся к добыче зимние волки. По щиту, панцирю, шлему Мишки Росевича беспрестанно стучали стрелы; ткань знамени была изъедена ими в десятки дыр, но серебряный всадник с поднятым мечом на красном поле стяга ласкался ветром, реял над хоругвью, виделся всем, и каждое сердце согревалось радостным чувством – не сломлена хоругвь, бьется, рубит врага. Не слабел дух волковысцев, но число их меньшилось, ряды истаивали, все ближе и ближе приступали пруссаки, и уже длинные их мечи залязгали рядом с хорунжим, и он сам, взяв древко знамени в левую руку, отбивал нацеленные в него удары. Гибли, защищая стяг, волковыские воины: пали отец и сын Волковичи, не стало старого Вудимунта, Степка Былич не отбился от трех мечей и упал с расколотой головой. Вслед за ним надломилось перерубленное мечом древко, и хоругвь под злобное торжество крыжаков рухнула па пласт мертвых ратников. «Ну все,– сказал себе Росевич.– Теперь мой черед бить!» Рысью метнулся он к рыцарю, срубившему знамя, и отвалил дерзкую руку. Не видел товарищей, забыл о них. Видел шлемы, султаны из павлиньих и страусовых перьев и сбривал их, раскраивал, рвал крыжацкую броню, делал с рыцарями то, что они сделали с Ольгой, матерью, Кульчихой, с лирником и отцом, с бабами и детьми в тот страшный день. Все, ушедшие на вербницу, виделись ему сейчас и просили: «Мсти! Мсти! Мсти!» – и он не чувствовал ни тяжести своих ударов, не слышал ни треска разрубаемого мечом железа, ни последних криков рыцарей и сам не почувствовал боли от врезавшегося ему в спину всей длиной жала меча, только набежал на глаза туман, обагрился ярким огненным светом, отнял дыхание, закружил голову, и он полетел в бездну, и его подхватили на руки заботливые руки жены и бабки Кульчихи и, слезясь любящими глазами, вознесли в чистую лазурь поднебесья, где пришла к нему вечная тишина.
Страшно вскричал Гнатка, увидав, как ополз из седла Мишка Росевич, и, закружив мечом, пошел в глубь крыжацких рядов, пластуя, ломая рыцарей, как ломает разъяренный зубр деревья, которые попадаются ему на пути. Искренняя душа его разжелала жить; никого из тех, кому отдавал он свою любовь, с кем пришел на эти холмы, уже не было в живых, он их не видел или видел мертвыми, и он яростно пошел вперед, навстречу желанному утешению боли – за смертями немцев и своей смертью, потому что она стала ему нужна.
Юрий, которого Гнатка считал среди сгинувших, был жив. Еще в первый час боя под ним убили лошадь, и она, сбросив его в последнем, смертном скачке, придавила ему ноги. Прижатый тушей, он лежал лицом в землю и не мог высвободиться. Вокруг шла сеча, побеждали и гибли, а он оказался изъят из общего дела, и эта его беспомощность, бесполезность в битве измучили Юрия до отчаяния. Не один раз по нему ступали то крыжаки, то свои, он кричал, призывая знакомых, но и сам едва слышал свой крик в сплошном лязге стали. Потом кто-то, раненый или мертвый, повалился на него, и чужая кровь залила лицо. Он напрягся, сбросил с себя чье-то тело и узнал Мишку. «О господи,– простонал он,– а я жив!» И тут пришла нечаянная уже помощь – Егор Верещака заметил его потуги подняться и, подняв древком конский труп, освободил.
Хоругвь была разбита, бой шел по сторонам, рубились далеко справа, рубились поближе слева, и они побрели влево, не зная, что идут к полкам Мстиславского.
Подобно им, выползали из-под груд мертвых тел, поднимались с земли отлежавшиеся, ожившие кнехты и рыцари и, видя врага, кидались рубиться, и малый путь Юрия и Егора к общему бою сложился в ряд безжалостных поединков.
Крыло Монивида, которое немцы старательно обтекали, окружить себя не давало. Лучшие рыцари из всех присланных Витовтом хоругвей спешили в передние ряды. Но когда они полегли, положив возле себя столько же крыжаков, и немцам остались противостоять земяне, одетые в нагрудные панцири и колонтари, тогда ряды попятились скорее. Монивид, не желая сильной траты людей, решил отступать к обозу. Лавина, смешанная из полутора десятка хоругвей, порысила к таборам, лишь несколько полков, отсеченных немцами, пошли лугами по татарскому следу, и за ними устремился отряд крестоносцев, вырубая задних.
На дороге, прикрывая отступавшие полки от погони, остались полоцкая и первая виленская хоругви. Не по силам было долго сдерживать обвал крыжаков, но каждая минута отпора сберегала порядок отходивших войск, спасала все крыло от жестокого разгрома. Возле Андрея Ильинича бились в первом ряду старший брат Федор и Юшко Радкович. Других братьев не видел и не думал о них. Вся память ушла, все зрение, все чувства нацелились на одно – как вернее рубить, как крепче отбиваться. Вокруг мелькали шлемы, топоры, плащи крыжаков, били в щит чеканы, меч сталкивался с мечами немцев, кого мертвил, кого колол; дважды меч застревал в броне, тогда Андрей хватал чужой – их сотни были рассыпаны по земле. Бой был смертельный; все понимали, какая судьба ждет прикрытие: остановить колонны немцев две хоругви не могли, дать им дорогу не имели права. Жребий обрек каждого держаться против пяти-шести крыжаков, но бились, не думая о смерти, и погибали, не отходя ни на шаг. Андрей замечал, как проткнули копьем Олизара Рогозу, как кровь залила лицо Радковичу, как, хватаясь за впившийся в грудь меч, выпал из седла Микита Короб. Озверение нашло на Андрея; вой, хрип ненависти рвались из груди; рубил крыжаков со сластью; забылся, отдавшись жуткой работе, только всплескивала радостью кровь, когда сбивал с коня очередного. Вдруг словно гора обвалилась на шлем, шея содрогнулась, смялся хребет. Успел еще подумать: «Конец!» – и канул в безвестность.
Очнулся Андрей от сильных ударов по ребрам. Разлепил глаза, различил над собой нескольких пеших довольных немцев в кольчугах – и узнал у них в руках свои латы и подаренный великим князем корд; скосил глаза на грудь, простонал – был в одной рубахе, даже войлочный подклад содрали немецкие пешки. Его подняли, он оказался в кучке таких же бедолаг; их повели прочь из битвы по полю, устланному трупами; среди трех десятков пленных лишь трое были связаны; остальных – раненных и оглушенных, едва переставлявших ноги,– рыцарские оруженосцы не боялись. Андрей цепенел от стыда. К гибели в бою готовился, но о плене мысли не допускал, и смерть в этот миг казалась лучшим избавлением от позора. Весь день не вспоминались, а тут припомнились и Софья, и Немир, и Мишка Росевич, и Гнатка, и братья. Огляделся, поискал братьев – не нашел и чуть утешился. Но знакомые в толпе пленников были – и свои, из полоцкой хоругви, и виленцы. Увидел Яна Бутрима, встретились взглядом и отвели глаза: стыдно, горько, ужасно. Не укладывалось в голове: Бутрим, друг Витовта, всему Великому княжеству известный боярин, бредет в плен; и он тоже тянется, как овца, под мечами немецкой стражи. А рядом клокочет битва, рубятся с крыжаками свои, а они – в полон, в цепи. А свадьба? а Софья? а товарищи? Череп раскалывался, мозг, шея ныли, горели огнем после удара молотом; хороший, крепкий был шлем, спас жизнь – но зачем? Немцы шли с обеих сторон негусто. Меч, меч бы в руки, мечтал Андрей, хоть напоследок полущить вас, потрепать, очиститься, успокоить душу.
Мечей хватало, стоило лишь нагнуться. И, наглядев меч, лежавший поверх поверженного крыжака, Андрей стал собирать для удара свои силы, готовить тело к прыжку. Поравнявшись с мертвым, он, как божий дар, схватил сверкающий меч и обрушил его на вскрикнувшего немца. Через мгновение рядом с первым лег второй. И Бутрим, и другие воины хватали оружие, кидались на немцев, рубили, сами падали порубленными, но с оружием в руках, с ясным сердцем. В копья встретили десяток конных пруссаков и всех выбили. Кто сел на отвоеванного коня, спешил от крыжака к крыжаку, сек насмерть. Этой дружиной пошли по дороге назад освобождать других.