Князь растер грудь, вновь высунулся в окно. К мосту подходил конный отряд – лица не виделись, но по коням, по посадке бояр узнал сотню Ильинича. Подумал удовлетворенно: «Вернулись. Проводили Семена. Теперь к лету появится, крыжаков бить». А взгляд, скользнув по сотне, по ватаге татарчат, игравших арканами, убежал за прикрытый дымкой лес, в ту сторону, где, сам видел недавно, заросло олешником злосчастное поле.
   Не забывалось и проститься не могло. Там, на роковом поле, видели ясно, кого Ягайла призвал в защитники – крыжаков, злобнейших врагов. Четыре прусские и ливонские хоругви стояли клиньями, шевелили копьями и мечами. Жмудь уступил им навсегда Ягайла за эту помощь. Видели ведь, плевались, роптали. Но отшибло разум, словно беленой накануне опоили. Поехали с отцом к Ягайле, обсудили, кому на каких землях сидеть. И уж полная у обоих потеря ума – отбыли с кучкой бояр, бросив войско, в Вильно, в старый дедовский замок, где Гедимин правил единолично – вспомнить следовало об этом, но времени не было, спешили договор о пожизненном мире на пергамин записать и печатями припечатать.
   Уже через пять минут, как въехали на замковый двор, легли среди крыс в затхлом подвале, прикованные к стене, забренчали цепями под хохот Ягайловой челяди, а свои бояре были посечены, их покидали на телегу и вывезли за город на свалку, где стая ворон склевала их, как падаль.
   В подземелье, в их каменной темнице, свечник Лисица держал лучину, а Ягайла, нынешний король польский, скрестив на груди руки, говорил с непонятной улыбкой: «Ты, князь Кейстут, старый лис, много бегал из плена. Теперь не убежишь!» В ту минуту не верилось, но скоро поверилось, принял решение – убить. И вот этот голос спокойный, ледяная улыбка при тех словах никогда в памяти не затирались. Разное бывало и у него, Витовта, тоже головы сносил, может, триста или четыреста, если брать за все годы, но так, со змеиной улыбкой,– никому не объявлял. Порода у них такая. Скиргайла ручался, что волос с головы не упадет, а сам, лично, отвез князя Кейстута в Крево, и через пять дней холопы задушили старого князя с его же ферязи золоченым шнуром. А жену князя Кейстута, его, Витовта, мать, сыскали в Брестском замке и ночью при свете звезд кинули в Буг, привязав к шее камень. Разве можно простить такое зло? А он простил. Живет Ягайла и будет жить. Разным мелким и средним исполнителям отомщено, хоть на них вины меньше. А тот, кто придумал и приказал, здравствует, с него не спрошено, ему забыто.
   Хотя, что врать, и сам небрежно судьбы решал, легко обрывал жизни. Своя дорога, чужие – как листья – сорвал и бросил. Сколько там прошло – каких-то две недели,– как Рамбольду голову отрубили... А он крыжаков посек, крепость спалил. Ему бы шлем золота за это отсыпать, а послал на плаху. Перестарался – после перемирия пожег. Крыжаков не жалко, но они пожаловались, спросили от имени магистра: «Это что, знак, что ты, великий князь, и Ягайла хотите продолжить войну?» А как продолжать – Ягайла без войска, силы не собраны. Пришлось сказать: «Случайность. Не для того вчера замирились, чтобы сегодня вновь воевать. В следующем году навоюемся». «Значит, воины великого князя не слушают приказов?» – усмешливо спросили послы. Пришлось сказать: «Если сотник не знал о перемирии – он невиновен. У нас земля большая, всех в один день не оповестишь. Если знал – умрет!» Ах как хотелось, чтобы Рамбольд ответил: «Не знал!» Но он сказал: «Ведал!» А ведал – иди под топор.
   Помилуешь того, кто ослушался твоей воли, пусть и на пользу, завтра десять ослушаются во вред. Нет права на жалость у великого князя. Начни жалеть – держава развалится. А казнил – опять враги. Брат Рамбольда бросался с мечом отомстить, едва охрана скрутила, теперь в подвале на цепи сидит. Что с ним делать? Помиловать – новые не побоятся, казнить – скажут, боится князь, за все равно наказывает. Ладно, решил Витовт, пусть побудет в оковах, на пользу пойдет. Кто казни не ждал – жизни не знает.
   Уж это ему самому ведомо, научил Ягайла. Отца задушили, а сказали – умер. И его, Витовта, в Кревский замок привезли, в тот самый подвал, где отцу горло давили. Намерзся, поклацал зубами среди осклизлых, потянутых плесенью камней. Бился о стены, кричал, выл, бесился, боялся. Хотелось света, славы, жизни. И ничего – четыре стены, гранитный мешок, крысы, гнилая соломенная труха и ожидание петли, боли, холода, конца. Тем же, что отца убивали, тем самым поручили его сторожить: подчаший Ягайлы Прокша, братец его Бинген, некий Тетка и свечник Лисица. Отборные были висельники. Всех потом приказал удавить, сами друг друга и вешали на воротах. И бояре, кто хохотал над их доверчивостью, языки пооткусывали. И те, что мать бросили в Буг, там же легли на дно. И те, что стрыя матери ломали на колесе, отведали лома, и другие разные люди стерты со света. -
   Вот так, дзяды. Мог бы и он сейчас кружить вместе с вами над землей. Был такой час: жизнь исходила, гасла, рвалась; за дубовой дверью подвала рядом со сторожем сидела его, Витовта, смерть, ждала, когда четверо висельников приведут ее с кубком яда в руке. Так сердце шептало, а сердцу боги нашептывали: бойся, спеши, напрягись, срок истекает, к неживым причислил тебя великий князь Ягайла, перекрестившийся в Якова, чтобы православные витебляне помогли ему вернуть власть. И он напрягся, обманул, обхитрил, вырвался из могилы. Укротил отчаяние, собрал волю, прирос к сгнившей соломе, не ел, не пил, позволял крысам сидеть на груди и просил гнусную свою стражу впустить жену для последнего прощания. Те радостно помчали к Ягайле: подыхает, шепчет увидеть княгиню; Ягайла сказал: пусть простятся. Крыс выбрили, труху вымели, принесли топчан, шкуры, светец, и вошла Анна, а с ней прислужница. Спасение вошло. Неделю княгиня с девкою приходили по утрам, в сумерках удалялись ночевать в слободу.
   И настал день – сладко вспомнить: он в платье прислужницы вышел позади княгини во двор. Увидел небо, звезды зажигались в синеве, кликуны выходили на стены, брамная стража ждала закрыть за княгиней ворота. Ему весело, у него в юбке корд, кто остановит – захрипит разрубленным горлом. Дурака не нашлось. Вышли из замка; за спиной стукнул в гнезде засов; зашагали по улице, тут легкий свист, кони, Волчкович привел бояр – знакомые лица, он в седло – воля! Воля и жизнь! А кроме воли – ничего. Чужой конь, чужой меч, чужая свитка – Иван Росевич подал накрыться. Еще жена с дочкой, два сына, брат Товтивил да полсотни бояр. Голову преклонить негде. Туда-сюда, в Слоним, в Гродно, в Полоцк, к Янушу Мазовецкому, мужу сестры. Хлеба приходилось просить. Гол как сокол. Но вернул, дзяды, все возвратил с лихвой. Девять годиков с малым перерывом старался, из них пять лет прусским немцам прослужил, великому магистру накланялся, ночевал в каморах, с Конрадом Валленродом Вильно осаждал, жег посады. Уходил от крыжаков, опять являлся. Клялся, рвал клятвы, сам немцев рубил. Заложников оставлял и всех выручил, кроме двух, которые всего княжества дороже, их в Кенигсберге рыцарь Зомберг отравил. Если вы здесь, дзяды Юрий, Иванка, знайте, будущим летом ему припомнится...
   Стучали. Кто-то с удивительной смелостью стучал кулаком в дверь. Князь досадливо пошел отворить. Непривычно взбудораженный маршалок Чупурна, забыв поклониться, огорошил:
   – Великий князь, глянь, кого сотник привел!
   Так весело, ошалело было сказано, что Витовт бездумно подчинился и, как был бос, в портах, выпущенной рубахе, шагнул на дощатый, сырой с ночи настил. Внизу, посреди замкового двора, увидал толпу бояр, каких-то пленников, Ильинича в гордо-смиренной позе и сразу же выделил Швидригайлу. Сердце екнуло, затрепетало, и легко, глубоко, счастливо вздохнулось: взяли волка! Швидригайла глядел куда-то вверх, то ли на гонтовую крышу, то ли в небо, а скорее, почувствовал Витовт, избегал глядеть по сторонам, потому что во всех дверях, проходах, в замковых воротах плотно торчала любопытная челядь.
   – Здорово, брат! – выкрикнулось с откровенным злорадством.– Что, на дзяды прибыл? Ну, слава богу! Порадовал!
   Швидригайла повернул голову и без поклона (а должен был поклониться, подумал Витовт) ответил с приготовленным спокойствием: «Здорово, князь Александр!», но в глазах его, настороженных и зорких, не было того спокойствия и той гордости, какие вложил в слова. В глазах его, Витовт с приятностью это углядел, мешались страх и ненависть, нетвердость: не знал, что лучше – пыжиться или виниться. Легкость телу, прояснение душе приносил вид Швидригайлы, кровь освежилась, как от чары вина,– гнетущий груз снялся с шеи. Ну, сотник, молодец, озолочу! Кусливую собаку пришиб, от огромных бед избавил. Верно, мечом взял – повязаны. Но Швидригайловых бояр Витовт не разглядывал, о них знал точно – казнит, уже мертвецы, хоть и бухнулись на колени.
   Поминальный день, дзяды слетелись, нехорошо было ерничать, но не мог, не мог смолчать, неудержимо охватывал князя шутовской зуд.
   – Неделю не виделись! – крикнул он, оскаляясь.—Куда ж ты уехал? Чего не сказал? Я волновался! Охотился? Швидригайла с неопределенным чувством кивнул.
   – Ты мне ночью сегодняшней снился! – несло Витовта.– И прошлой! Всю неделю думал о тебе. Не забывал. Праздник сегодня – дзяды! Мед будем пить! – И, впиваясь взглядом в ненавистное лицо, требуя поднять глаза, говорить, спросил: – А что, брат, хорошо встретили тебя мои люди? Если ставились высоко, не уважили, скажи – я их в цепи, на крюк, в Гальве.
   Сам слышал, что мрачно, зловеще, с вороньей хрипотцой сорит словами, и видел – многая челядь устрашалась, пятилась с глаз долой; Ильинич с какими-то свертками в руке бледнел позади Швидригайлы; бояре его сотни, холодея, теряли дыхание, но нашло, нашло шутовство, поднялась вся давняя, копленная десятками лет злоба, сжигала, и чувствовал, что скоморошество это мучает Швидригайлу, надрывает, бесит. Грозно крикнул Ильиничу: «Что стоишь, сотник? Беги рассказывай!» Следя, как тревожный Ильинич спешит по лестнице, сообщил Швидригайле:
   – Уже дзяды пришли. Батюшка мой, матушка. За столом сидят, нас ожидают чарку им налить.
   Резко обернулся к Чупурне:
   – Готов стол?
   Маршалок, хоть и не его была забота, кинулся глядеть.
   Приблизился с поклоном Ильинич, протянул свернутые трубкой пергамины. Еще не читая, только взглянув на печать, князь понял, что держит в руках – глейт на безопасный проезд Швидригайлы по орденским землям. Таких бумаг в давние годы сам получал от крыжаков добрую дюжину. Развернул, пробежал глазами по четкому готическому письму, ухмыльнулся. Выхватились слова: «Великий магистр Ульрик фон Юнгинген... великому князю Болеславу Швидригайле вернуть отчину...» На этом слове споткнулся. Отчина – по отцу, по Ольгерду – все Великое княжество. Ну, скажем, вернул. А его, Витовта, куда? На тот свет? Сдержался, прочитал весь договор. Почувствовал, что зябнет и ноги стынут на сырых досках. Переступил с ноги на ногу. Кто-то, будто Ильинич, сорвал свитку, бросил под ноги. Стал на теплую шерсть, медленно, бережно свернул пергамины, облокотился о перила и, вонзившись в Швидригайлу безжалостными глазами, спросил:
   – Князь, думал, что делаешь? Швидригайла покривился:
   – Почему тебе можно, мне нельзя?
   – Потому,– тяжело ответил Витовт,– что запоздал лет на двадцать.
   Появился Чупурна, хотел что-то сказать и не сказал, почуяв перемену. Витовт махнул ему:
   – Бояр тех – в подвал. Князя – в башню, на цепь.– Повернулся к Ильиничу: – Сколько коней выставляешь?
   Боярин, замирая в предчувствии награды, тихо вымолвил:
   – Пять.
   – Пять? – повторил Витовт.– Еще пятьдесят будешь выставлять! – И засмеялся, что такой малостью смог осчастливить преданного сотника. Не выслушав благодарности, ушел в покой.
   Походил, оделся, сел к шахматному столу, вновь перечел орденские грамоты. Подлую измену позволял себе Швидригайла: союз с немцами накануне войны. Да разве накануне? В разгар. Вон Ягайла Добжинскую землю утратил. В любой день сюда жди крыжаков. И какая война? Насмерть хребты ломаем. Нет, долго его ласкали, все прощалось, а теперь не прощается – пора казнить. Хорошо, Ильинич схватил, а если бы дошел до немцев? Опять толпа недовольных потянется за рубежи, опять крыжацкие рейзы, разграбление земли, осада замков, трата людей, уже сейчас держи наготове войско, а летом – война. Волчище на все горазд. Кого хочешь убьет, не задумается и тут же забудет. Подолье пообещали, так воеводу подольского Спытка, поди, убил в спину там, на Ворскле. Исчез Спытка – Подолье ему. Нет, мало, еще хочу, не хватает. Почему не все Великое княжество? Собрался, полетел к немцам, с немцами под Вильно – осада. Бомбарды стены трясут. Чернецы в заговор – при Швидригайле, думали, лучше станет. Пришлось чернецов на стенах развесить. Вековал бы у немцев, но Ягайла сжалился – младшенький, неразумненький! Брянск ему дадим – пусть тешится на уделе.
   Дали Брянск. Года в Брянске не просидел – наскучило, опять хвостом мотнул – на верность великому князю московскому присягать. Не один – сотни бояр черниговских, брянских, стародубских увел служить. Торжественный поезд, колокола звонят, народ пялится – как же, литовский князь в холопы своей волей идет. Василю Дмитриевичу, конечно, удовольствие, медом по сердцу – часто ли родной брат польского короля, сын Ольгерда, того самого, что копье ломал о кремлевскую стену в знак силы, вот так низко челом бьет. Впервые! И людишек прибавил, и, нежданно, брянские земли к Москве присоединил. Пришлось объявить Погоню, идти на Василия Дмитриевича войной. Не идти – назавтра Смоленск отвалится, что пять лет назад наконец-то трудами упорными присоединили. А война – тут же немец бросится рубить в спину. Один человек выбрыкнет – тысячи головой могут заплатить.
   Но умен князь Василий: одно дело Смоленск воевать – сегодня наш, завтра ваш; другое – большая война, на разорение земель, побитие народа. У Москвы своих врагов хоть сетью таскай. Съехались на Угре, постояли гуфами – он, Витовт, тесть, на этом берегу, зять Василий – на том, побеседовали и скрепили мир: границы не рушить, Смоленск за Витовтом, Швидригайле в пустых надеждах не помогать. Ну и чего достиг дурак Швидригайла? Подолье потерял, Северские земли потерял, князь Василий дал огромный удел – Владимир, Переяславль, Юрьев, Ржев, Волок, Коломну; сам бросил, плюнул на недавние клятвы, даже от татар свои города не стал защищать: не жалко, мол, пусть жгут, режут, раз Василий Дмитриевич ради него, Швидригайлы, в огонь не лезет. Еще и Серпухов сжег, людей вырубил. Сейчас вновь к пруссакам. Мечется, как бешеный волк. И дерзит: «Тебе можно, почему мне нельзя?»
   Обожгло, словно кипящим маслом брызнули на кожу. Равняется! А ты тлен могильный вдыхал? Тебя четверо висельников сторожили? Ты детей крыжакам закладывал? Жизнями сынов власть окупал? Тебе яд, убийц, поджигателей подсылали? Да, ему, Витовту, можно! Кто потерял больше, чем он? Кто больше намучился? Господи, каких грехов не изведал! Крестовые походы: Мальборк гудел, франки, бургундцы, ломбардцы, британцы, венгры, тысячи рыцарей; турниры, трубы гремят, пиры, восторг, сволочье сборное тарабарит – к сарацинам, на сарацин, это – на Жмудь. В него, князя Витовта, тычут: князь сарацинский, неофит, диковина, ордену первый слуга. Походы, дороги, леса, реки вброд, почетные пиры под дубами, золотой дождь на приблуд. Учение Иисуса Христа несли: увидят деревеньку лесную – «С нами бог!» – кого посекут, а живых в хату, солому, сучья кругом – костер. Поют: «Спасибо, господи, помог сокрушить рог язычникам!»
   Но и города брали. В Ковно три тысячи людей сожгли за один раз. Гродно, Вильно, Троки, Новогрудок жгли. Жмудь за язычество, Русь за схизму рубили. Пройдут – пепелища, постоят – пустыня. Вот так два годика: кровь, меч, конь, резня, трупы! Сердце окаменело, жалость избылась. А Якова-Ягайлу поляки на престол приглашают. Ему
   Краков, корону, красавицу королеву дают. А взамен – малость: Великое княжество крестить в латинскую веру и ополячить. Все земли – Жмудь, Деволтву, Литовскую, Белую, Северскую Русь. Вот она, коварная жадность. Поморье не могли вернуть, силезские земли не удержали, Кульмская земля онемечилась. Галицкую Русь венгры оттянули. Давно ли сандомирская шляхта пряталась по лесам: «Литва идет!» И все – нет грозного соседа! Один человечек на трон садится, а все народы под польскую власть идут. За корону хотел отцовскую державу в рядовое воеводство переиначить.
   Но что грешить, приятная была минута, когда Ягайла заметался, заискал с ним, Витовтом, мира. Не по себе стало, боязно: уедешь венчаться – а Вильно Витовт возьмет. Смех выйдет: и там еще не король, и тут уже не князь. Сразу тайные гонцы, секретные письма: рви с немцами, повраждовали – помиримся, бери все отцовское, княжествуй. Читал – душа ликовала. Пусть мчит в Краков, садится на польский трон. Чужой короны не жалко, а ему, Витовту, дедовскую, которую Гедимин и Миндовг носили... Сжег три замка, сотни рыцарей в плен увел – смыл грех службы крыжакам: на родину чистым надо приходить, чтобы родная земля добром встречала.
   Однако как смеется судьба! В том самом Крево, где убили отца, где сам готовился к смерти, откуда бежал в женском платье в сумеречный час осеннего дня, в этом каменном тоскливом остроге Ягайла подписал унию Великого княжества Литовского с Польским королевством, а скрепили предательский пергамин своими печатками Семен Мстиславский и он, Витовт,– некогда первый друг Ягайлы, а потом – первый враг. Нет, не примирились. Замириться было выгодно. Но будь у Ягайлы там, в Крево, достаточная сила, он с радостью утопил бы его, Витовта, в дворовой луже. Наверное, жглось утопить, да боялся – умен стал Витовт, своих при себе привел; чуть что, вырубили бы Крево начисто – и Ягайлу, и польских послов. Мир на силе держится. По совести хочешь жить – сиди в келье...
   А потом поехали в Краков. Вавельский замок, древний костел, паны толпами, Ягайла на колени рухнул – из православия в латинство обращают, из Якова во Владислава; ему королеву подводят, меч Щербец подают – все! прощай, Литва, здравствуй, королевство! И он, Витовт, в этом же костеле перекрестился в римскую веру из греческой, только имя прежнее оставил – Александр. Один Семен Мстиславский перекрещиваться не захотел. Так ему и нужды небыло, к большой власти никогда не рвался, поставили боевым князем в Новгороде – тем и довольствуется.
   И что вера? Какая разница? Что некрещеный, что крещеный – душа прежняя. Робкий – храбрым, лживый – честным не становятся. Как Ягайла. В Крево, когда позорную унию свидетельствовали, Ягайла все обещал вернуть: Брест, Мельник, Бельск, Сураж, Каменец, Волковыск, Гродно, Полоцк. А сел королем – вернул только Гродно и Брест. Да еще Луцк на непонятных правах – вроде бы и его, Витовтов, однако тут же и староста польский сидит. Зато Скиргайле, пьянице слабоумному, вознесение, он – наместник в Великом княжестве. А Витовт – его князь подколенный.
   И опять к немцам, вновь заложники, кровь, пожары, убийства, трупы, осады, месяцами в седле, смерть обхаживает и сам никого не щадит. Королевский братец Коригайла Вильно защищал – головой поплатился. Другой брат – Федор-Виганд не по праву на его, Витовта, место присел – захлебнулся цикутой. Клятвопреступник Скиргайла тоже ядом сжит, но это позже. Всем было воздано, кто заступал. Так боги решили – Великое княжество Витовту, он – вождь, спаситель отчизны, ему продвинуть границы, ему продолжить труды Миндовга, Гедимина, Ольгерда и отца любимого – Кейстута.
   С усмешкою поднес к глазам бурый восковой отбиток печати великого магистра. Плохой был отбиток, с трудом различалось колесо букв, а в нем то ли дева Мария с Иисусом на руках, то ли Ульрик фон Юнгинген кого-то держал и сидел непонятно на чем, словно на крыше своего Верхнего замка. Князю сладко, счастливо представилось, как перекосится великий магистр, узнав, что лопнула, прогорела затейка с мятежом Швидригайлы. Нет его – некому бунтовать. Ушел вслед за теми, что раньше выдернуты. Голову с плеч – и никаких тревог, не надо гадать: изменит, не изменит? Давно пора, давно под топор просился. Еще в те годы, когда за отца мстил. Что Лисица и Прокша – шваль, повелели бы – пыль от князя Кейстута отгоняли руками, а кивнули давить – удавили. Швидригайла этот подлый приказ в Крево и доставил. Может, сам и подсматривал в дверную щель, как старый князь исходит. За одно это достоин... А ведь был в руках, когда Витебск у него отнимали. Выпустили, а надо было камень на шею, раз, два – принимай, Витьба! Уже память бы о нем обросла тиной. И свирепо, чтобы отместь шевелившееся в глубине ума сомнение, Витовт решил: «Казню!»
   Словно путы снялись – освободился. Вспомнил, что голоден, вспомнил о дзядах, глянул на потолок – улетели. Ну да, уже там, в зале кружат над чаркой. Спрятал в ларец грамоты и вышел из покоя.
   Кто был должен, сидели за столом. Князь подошел к Анне, поцеловал в висок, весело подмигнул: «Швидригайлу взяли! Камень с горба упал!» Княгиня понимающе вздохнула. Сел, огляделся, не увидел Ильинича, выкрикнул: «Эй, Ильинича позвать!» Придверный боярин ринулся вон. Витовт взял кувшин, сам наполнил кубок для дзядов, выложил на миску пшена: «Ешьте, пейте, дорогие!» Подчаший пошел обносить стол медом. Немного сидело народа: прибыл из Новогрудка брат Жигимонт Кейстутович; случившиеся по делам виленский наместник Войцех Монивид, гродненский – Мишка Монтыгирд, Чупурна, князь Лукомльский и любимец писарь Миколай Цебулька, а прочие, на дальнем конце,– бояре охраны, те сами себе наливали.
   Витовт, не терпевший вина, чарку едва пригубил. И без вина было легко на душе. Явившемуся Ильиничу кивнул сесть возле Цебульки и громко, обязывая всех к слушанию, приказал: «Ну, рыцарь, выпей и хвались!»
   Слушал Ильинича пристально, переспрашивал и уточнял, особенно о потерях: сколько своих намертво, сколько выживет, посочувствовал беде Мишки Росевича, полюбопытствовал, как Швидригайла бился в бою, и, к Андрееву удивлению, больше всего зажалел осадников, словно родню потерял: вот, народцу и без разбоя тяжко – сами землю осваивают, горбом поля корчуют, на порубежье в вечном страхе живут, а беглый князь хуже немца своих людей выбивает.
   Кто больше Ильинича понимал в княжеских делах, затихли, как мыши, разумели, к чему клонится: уж если за ничтожных осадников, за три никчемных двора так горюет, чуть ли не слезы льет – все, конец Швидригайле. А князь вел свое:
   – Вот, мало что мужиков посек, еще и хаты велел пожечь. Огонь любит, пожары. Страсть неуемная – поджигать. У Василия Дмитриевича, зятя моего, Серпухов сжег, осадников моих пожег...– И, припомнив, обернулся к жене: – Помнишь, Анна, как в Гродненском замке горели?
   Княгиня печально улыбнулась.
   Витовт тоже улыбнулся, но зло, и стал рассказывать, хоть многие, для кого вспоминал, сами претерпели в том огне.
   – Как сейчас было – на дзяды, десять лет назад. Утром выпили, в обед, на вечерю, и мы с княгиней спать. Просыпаюсь – духотища, смрад, и кто-то жуткий, лохматый, хвостатый мне грудь раздирает когтями. С похмелья голова кружит, не соображаю – явь или сон. Думаю: сон – бесы снятся. Но больно этак дерет, оттаскиваю – опять наскакивает и – цап, цап! – нос, уши рвет, горло щиплет. Думаю: нет, не сплю, но точно бесы. И слышу: горестно кричит, просто жутко, дико; думаю: не может бес горевать, хихикал бы рогатик. Собрал силы, веки размежил – волосы дыбом потянуло: дверь, стена тлеют – пожар, а мы лежим, угораем. Вот мартышка моя смерть от нас с княгиней и отвела. Я княгиню на руки, мартышку на плечо, дверь ногой выбил – и во двор. Тоже кто-то поджег.
   Хоть и сказал «кто-то», но само собой увязывался старый гродненский пожар со Швидригайлой. Тут палил, там палил, мог и замок поджечь, загубить князя Витовта. Почему бы и нет? Ну, не сам, самого в тот день в Гродно не было,– подкупил челядь. Могли, конечно, и с ведома Ягайлы устроить пожар. Тогда князь и король крепко враждовали, Кревская уния была порвана, Витовт набрал силу – с поляками не считался. И повод дал немалый смерти желать: на Немане без совета с Ягайлой договор заключил с крыжаками, по этому случаю пировали, и бояре, напившись, стали кричать: «Пусть живет Витовт – король Литвы и Руси!» Ягайла, узнав, страшно разгневался. Могли его прислужники постараться, наняли замковую стражу. И впрямь, не будь мартышки, угорели бы намертво. Но сейчас неудачное то покушение поворачивалось на Швидригайлу, еще один грех ложился на него для пущей убежденности в пользе расправы. Явственно касалось застолья колкое, холодящее предчувствие, что сейчас, в ближайшие минуты, будет сказано: «Князя Болеслава решил казнить!» А вырвется слово, великий князь его назад не возьмет. Но Витовт не торопился.
   – Ну, а вы,– спросил Андрея,– помогли хату затушить?
   – Сечь кончили – помогли,– сказал Андрей. Князь хитро улыбнулся:
   – Чупурна! Вот сотник поджигателей порубил. За доброе дело – выдать ему сто пражских грошей! – И осадил рванувшегося валиться в ноги Ильинича: – Сиди! Тебе сегодня везет.
   – Еще и на крыжаках заработает,– подсказал Монивид.
   – Крыжаков я у Ильинича выкуплю,– неожиданно заявил Чупурна.– Мой родич у крыжаков в плену, в Кенигсберге, в подвале на цепи кукует, буду обменивать. Что, Ильинич, какая твоя цена?
   После щедрых княжеских наград следовало великодушничать, и Андрей ответил:
   – Если пану Станиславу надо, я без выкупа уступлю.
   – Ха! – засмеялся Чупурна.– Уступаешь – беру! Жалко было денег, щемило Андрея, но знал, что больше выигрывает, чем теряет. Нужда наперед неизвестна, а подарок запомнится, и на людях сделан – всем понравилось, случится какая важность – можно смело маршалка просить, он большую власть держит в руках.