Ливонцы, о которых думал Генрих фон Плауэн, действительно объявились. Витовту доложили, что большой их отряд под командой маршала Берна фон Невельмана прибыл в Кенигсберг. Великий князь отправил маршалу письмо, спрашивая, почему Ливонский орден нарушает заключенное в мае перемирие. Почему ливонские хоругви пришли в прусские земли? Почему маршал набирает кенигсбергских рыцарей? Следует ли это– воспринимать так, что маршал явился воевать с ним, Витовтом?
   В ответном письме фон Невельман объяснил, что о перемирии ему не было известно, намерения воевать у него нет, а есть желание встретиться с великим князем и королем для устной беседы. Легко было понять, что маршал предлагает свое посредничество в переговорах с орденом. Ягайла и Витовт, посоветовавшись, решили: войско маршала к замку не допускать, а его самого пропустить; если же обнаружится хитрость, вырубить ливонцев. Великий князь взял шесть хоругвей и выступил навстречу ливонским крыжакам. Через несколько дней на берегу Пассарги литвины и ливонцы встретились. Невельман, проявляя угодливую любезность, принялся рассуждать о пользе заключения мира.
   – Я не знаю, что потребует от Плауэна король,– перебил его Витовт,– мои же интересы таковы: вернуть нам Жмудскую землю и Судавы, а все дарственные и договорные грамоты об опеке жмудинов орденом – сжечь. Без этих уступок миру не бывать. Невельман вежливо согласился, что желание великого князя исполнено справедливости. Думал, однако, что никогда Тевтонский орден не откажется от власти над Жмудью. Жмудь – это мост между Ливонией и Пруссией; лишь круглый дурак бросит в огонь литовские грамоты, передавшие жмудинов крестоносцам. Но спорить с Витовтом не хотел, опасаясь, что князь взбесится, крикнет: «Руби!» – и полторы тысячи рыцарей погибнут в неравном бою. Даже не сам бой страшил, боя не боялся. Другие были замыслы. Требовалось выиграть время, чтобы собрать рыцарские отряды в Кенигсберге, и требовалось войти в Мальборк, увидеться с фон Плауэном, обсудить порядок осенней войны. Случай благоприятствовал, и маршал попросил о двухнедельном перемирии, считая с восьмого числа сентября, на время своего проезда в осажденную столицу и переговоров со свеценским комтуром. Витовт ответил согласием.
   И день, и второй, и третий, и уже неделю маршал сидел в крепости, и каждый день король и великий князь ожидали герольдов, но трубы не трубили, ворота не отворялись, герольды Генриха фон Плауэна не выезжали. Стало ясно, что Невельмана пропустили в замок зря – скорее отговаривал Плауэна, чем уговаривал мириться, утешал рассказами об усердии всех орденских благожелателей. А без взятия Мальборка нет победы. Мальборк же без многомесячной осады не взять, а долгую осаду сорвут имперские немцы, венгры нападением на голые границы. И люди не готовы к длительной осенней осаде. Но уйти без мирного договора – вновь война, вновь нет роздыха, вновь звать вояров в седло. А не уходить, стоять здесь – Вацлав и Йодок разорят Малопольшу.
   – Да, брат Витовт, уцелел орден,– мрачно вывел Ягайла.– Видно, бог над ним сжалился.
   – И бог сжалился,– ответил Витовт,– и сами виноваты.
   – Потому и не удалось,– возразил король,– что бог пожалел. Как ни горько, но осаду придется снимать.
   – Что ж,– согласился великий князь,– главное сделано: клыки повыбиты, жилы подрезаны,– пусть поживут.
   Говорилось так, словно от неудачи обложения равный терпели урон. Но умалчиваемыми помыслами братья крепко разнились, и оба эту разницу понимали. Витовт, прикидывая свои выгоды, считал снятие осады желанным. Вслух, конечно, об этом нехорошо было говорить, но про себя убежденно думал: «Жмудь в любом случае уже наша. Воевать Жмудь крыжаки не смогут, и повода не дадим. Немедля всю Жмудь приведем к кресту, поставим часовни, посадим бискупа, орден и не заикнется о своих правах; они – монахи, им земли просто так не положены, им язычники нужны – крестить мечом, а крестить будет некого – все станут христиане, каждому крестик повесим на грудь. Вот у поляков,– думал Витовт,– хлопот побольше. Им орден дорогу к морю закрывает, коренных польских земель оттяпал немало – надо вернуть». Но если орден исчезнет, если все его земли к Польше прибавятся, поляки такую обретут силу, что и с Подольем придется проститься, и с Подляшьем, и его, великого князя, сместят на мелкий удел, сказав: ненадобен, сами управимся, воеводы не хуже доглядят. Удержу на них не станет. А сохранится орден, пусть ослабший, малокровный, неполноценный,– придется оглядываться: что там крыжаки делают, что замышляют, на что зрят жадным глазом? И уходить от Мальборка ему, Витовту, проще. На литовских границах орден сейчас воевать не может, сразу полякам подставит спину. Полякам же придется держать каждый сдавшийся в июле замок. И слава неудачника его не коснулась, а Ягайлу задела: осаживал Мальборк, хвастал, всю Пруссию своей дединой называл, а вышло – поторопился. Опять надо силиться, дожимать пруссов в поле, чтобы выдавить выгодный для себя мир. «Хоть мы,– думал Витовт,– и много потеряли в битве народу, но все свое, что хотелось, сделали, а король хоть под Грюнвальдом меньше потерял шляхты, зато здесь, без боя, важность победы уменьшил крепко. Тогда поленился спешить – сейчас придется трудиться».
   Все это за два месяца осады не однажды было обдумано, взвешено, выверено в беседах, и давне следовало прервать бесцельное пребывание под мальборкскими неприступными стенами, но своей волей сняться, бросить поляков, с которыми бились под Грюнвальдом,– нечестный, недружеский, нерыцарский был бы поступок, так только бесстыдный Сигизмунд смог бы поступить. Но теперь, когда Ягайла сам решил оборвать осаду, теперь и лишнего часа незачем тратить. На коней – и в княжество.
   И Витовт объявил о выступлении. Все литвинское войско зашумело, задвигалось, весело засуетилось: кто вел подковать коня, кто ехал к полякам прощаться с новыми друзьями, кто увязывал добычу; бомбарды ставились на колеса, конюхи поскакали в луга за табунами, повозки нагружались мясом и зерном, подводы выстраивались в походный обоз – каждый спешил, торопился, был готов выезжать тотчас, невзирая на сумерки, словно выигранный час сокращал долгожданную дорогу домой.
   Наутро, когда выкатилось из-за дальних – своих – лесов солнце, осветило Мальборский замок, высокие его крыши, выщербленные его стены, стражу на башнях, заскрипели тысячные обозы, зарысили конные, бодро зашагала пехота. Радость овладела людьми – возвращались на родину, к женам, детям, отцам, к желанным обыденным заботам. Но, оглядываясь на удержанную немцами столицу, горько отводили глаза – не взяли, не разрушили логово, пройдет время, вернет силу, восстанет кусливый пруссак, и опять пойдут войны, походы, битвы, крушение жизней, опять наплодит смерть вдов и сирот, обездолит людей, как обездолила тысячи во всех городах, селах, деревнях, дворах, откуда сходился народ на эту войну. И невольное гаданье щемило душу: что готовит завтрашний день им, живым, уцелевшим в страшной Грюнвальдской сече? Шли домой, но шли без мира, не зная, сколько времени отпускает судьба на покой – годы, месяцы или считанные деньки.
   Неделей позже ушли от Мальборка мазовецкие полки, и сразу после них снялось и двинулось к Дрвенце войско Ягайлы. Девятинедельная осада закончилась, главную прусскую крепость свеценский комтур отстоял. К первым числам октября крыжаки вернули почти все сдавшиеся летом замки, и война вспыхнула заново, затянулась еще на четыре месяца. Много раз обе стороны сходились рубиться, много случалось битв, немало сгинуло людей, прежде чем в Торуньском замке, где пировали Юнгинген и прусские комтуры, Польша, Великое княжество и Орден подписали мир. Не такие большие выгоды, как мечталось в день Грюнвальдской победы, принес победителям этот мир, но впервые для крестоносцев обязывал к возвращению земель, к выплате трехсот тысяч золотых дукатов, развенчивал славу тевтонцев как божьих избранников, назначенных для побед.

Год 1413

ГОРОДЛО НАД БУГОМ. 2 ОКТЯБРЯ

   На третьем году супружества у Ильиничей родился сын. На крестины съехались оповещенные родня, друзья. Из Волковыска прибыла Еленка с Юрием; завернул, сделав крюк, Ян Бутрим, назначенный смоленским наместником и ехавший в Смоленск через Полоцк.
   Был февраль, глубокие лежали снега, крепкие держались морозы; младенца завернули в шубы, свозили в церковь, окунули в купель, надели крест, нарекли в память деда Иваном и вернулись на двор.
   За праздничным столом, как водится, закричали, что надо прибавить второго, что бог троицу любит, брат Федор напомнил о четырех углах избы, поп призвал боголюбезно стремиться к шестому чаду, ибо человека творец создал на шестой день, сосед Федькович бухнул: «Где шесть – там и девять!», а Бутрим заключил с хохотом: «Рожать так рожать! Дюжину выстарайтесь, Ильиничи!» Посмеялись, пошутили, одарили, и беседа пошла обычной застольной колеей – о поляках, крыжаках, ливонцах, о походах и битвах, о тех, кого недоставало за столом, кто уже с небес взирал на крестины и на этот пир. Вспомнили о Генрихе фон Плауэне, ставшем великим магистром, о Сигизмунде, который стал императором, о Ягайле и о великом князе, словом, обо всех, кто высоко стоял, от чьей воли зависело, быть войне или миру, сидеть на дворах или рушиться в поле. Все видели, что Бутрим что-то веское держал про себя, просили его объявить во всеуслышание. Тот ошеломил: в награду за побитие крыжаков под Грюнвальдом и за татарский поход одиннадцатого года, когда сажали на ханство Джелаледдина, решено между Витовтом и королем дать боярам вольности. Уже староста жмудский Румбольд Волимунтович посылался Витовтом к Ягайле говорить по этому делу, и другое все уже подготовлено. В этом году совершится: получит боярство важные привилеи; так что Иванка, который сейчас надрывается, требуя мамкину грудь, уже по-другому заживет, не так, как они жили.
   Бутрим близко стоял к великому князю, попусту, хотя во хмелю, не стал бы молоть языком. И гости Андрея, обмирая от надежд, спрашивали: а какие привилеи? что за права?
   – Ну, ясно какие,– отвечал Бутрим,– не худшие, чем польская и чешская шляхта имеют. Вон как Великое княжество простерлось – от моря до моря лежит, втрое больше земель, чем в Польше, а против Вацлавова королевства, так в десять крат больше. В Чехии есть вотчинки такие, что с крыльца плюнешь – к соседу на крыльцо упадет, а шляхтичи хвост держат трубой, над нами посмеиваются: вы мол, что – Князева челядь, а мы – паны, себе полные хозяева; у нас пана сразу можно отличить – у каждого герб есть, он его на щите носит, на ворота прибивает, а у вас, мол, что холоп, что господин – не различить, неизвестно, с кем дело имеешь. Теперь, слава богу, осталось мало ждать: воинской славой на весь свет прогремели, выше крыжаков стоим, скоро и господарскими правами превысим кичливых панов.
   – Так и нам гербы назначат? – спрашивали Бутрима. Тот кивал. Гости дивились:
   – Гербы? Что в них толку-то, разве для забавы носить; насмотрелись у крыжаков: на щитах, и на панцирях, и на плахтах, только что на срамном месте не носят. Башенки, морды звериные, три рыбки, две рыбки, лук, какие-то волны, полоски, клетки, лычи воловьи – всякая ерунда. Можем и мы щиты разукрасить – дело несложное. А что к гербам? Что серьезного-то?
   Хоть гости равно сидели за столом, и равно пили, и равно шумели, но по вотчинам, богатству, правам крепко разнились: Бутрим один мог выставить сто коней, а соседи Андреевы, Епимах, Федькович, Карп, втроем двадцать не водили в Погоню. И какие бы новые вольности князь Витовт ни дал, ясно было, что Бутрим их получит, и набравший силу Ильинич получит, и брат его Федор также, но коснутся ли они худого, невидного народа? Епимах и Карп горели этим вопросом. В ином каком месте едва ли осмелились бы спрашивать, а здесь, за столом, чара уравнивала, хмель на одну высоту всех поднимал, казалось: пусть ты – сто, я – восемь, но великий князь не конями одаривает, права будет давать, а в правах все мы различаться не должны, все князю служим, все на войну ходим, когда зовут. И настаивали:
   – Нет, ты скажи, какие именно вольности, какие облегчения?
   Но и Бутрим не сильно знал, сам задумывался: ну, подати снимут, ну, вотчины навечно, ну, наследовать станут не только сын, но и дочь, ну, службы никакой князю, только Погоня, ни дорог чинить, ни лес рубить, ни замки строить – ничего, каждый шляхтич в своем владении точно князь в уделе. Хотелось верить и верилось. «Отчего же нет, чем поляки нас лучше? Разве королем у них не наш Ольгердович? Разве мы князю Витовту худшие слуги? По чести воздается...»
   – Не пойму,– сказал Юрий.– С нас снимут, мы – только на войну ходить. А на кого переложат? Само собой не сделается, и сами гроши в казну не потекут. Мы – вольные, кто же вдвойне невольным станет?
   – Это пусть Витовт думает,– отмахнулись от вопросов.– У него свои волости есть, города, купцы, всяк платит. Вот и деньги.
   – Ох, не бывать такому! – возразил Юрий.– Обманемся!
   И Карп вдруг почесал затылок и как ледяной водой окатил:
   – А различать не станут, кто греческой веры, кто латинской?
   – Не должно...– неуверенно ответил Бутрим. Тут поп встрял глаголить:
   – Вера древняя, истинная, попирается, к вере немецкой принуждаемы есьмы! Если церковь святая не знает кесарева почтения, то народу и подавно не знать!
   – Как не знать! – озлясь, крикнул Ильинич. И все прочие зашикали, зашипели, замахали руками на попа, словно несчастье накаркивал, подобно круку; не будь на рясе креста, так и миской бы запустили – лоб расшибить.—Как не знать! – вновь крикнул Андрей.– Ты, батюшка, что? Не могут полоцкие или киевские бояре считаться ниже виленских! Нет, князь не забывчив...
   – Но когда Деволтву крестили, нас-то принизили,– вспомнил Карп.
   – Так то Ягайла крестил! – возразили ему.– А сейчас великий князь награждает, ему все равны, все свои: что витебские, что трокские, что волынские!
   И пошли доводить друг другу заслуги, высчитывать, кого воевали, крушили, кто силу княжества держит. Епимах кричит: «Наши!» Бутрим окрикивает: «Наши!» Федькович ярится: «Ваши? Ха-ха! Наших – Белая Русь и Русь Литовская, Подляшье, Волынь, Подолье, Киевщина, Северская Русь!» И поп басит: «Вера древняя не почитается, вера римская восславляется!» Андрей опомнился: не крестины – кутерьма рыночная, мечами готовы убеждать, не свадьба же, чтобы драться. О чем спорить, не Бутрим с Карпом решают – князь Витовт решает, он далеко глядит, своих в обиду перед крыжаками, поляками не даст, ниже их не поставит. Разлил вино:
   – Ну, други-братья, за сына моего!
   В соседнем покое возле дитяти собрались бабы. Софья кормила, бабы вспоминали своих первенцев, Еленка, смеясь, следила, как жадно давят грудь маленькие алые губки, завидовала сестре. Мечтала, как сама будет держать на руках такую ненасытную нежную крошку. Но пока бог не давал этой радости, у него на все свои сроки. Хотелось, чтобы первой родилась девочка, ей было бы имя Марфа – по бабке-мученице. А первого сыночка решили с Юрием, что назовут Гнаткой. Прошлым летом съездили в Гродно, и на берегу Немана, у того места, где сгинула мать и волковыский обоз, поставили высокий дубовый крест – пусть каждый, проплывая мимо, сотворит крест в утешение загубленных там душ. Когда ждала Юрия с войны и вместе с Софьей каждодневно ходили далеко на дорогу, на перевал, вглядываться: не идет ли домой их полк, когда толковали свои сны, слушали стук сердца – что говорит, о чем подсказывает,– думалось тогда, что быть ей попадьей. Такова судьба Юрию – Фотия заменить на алтаре церкви. Вернется Юрий, рукоположится и станет для волковысцев батюшкой, а она станет матушкой. И смущалась в мыслях: как же так – неловко. Потом, осенью, после праздника Тети, появился малый отряд росских мужиков – едва третья часть тех, что ушли с Мишкой и Гнаткой. По деревне заголосили – тяжело поднимать сирот, немилостив бог. И они с Софьей завыли. Вдруг взглянула на Юрия и поняла: не будет попом, какая-то иная правда в душе. Он и сам сказал: «Какой поп из меня, Еленка? Я людей убивал. Что ж мне, на колени становиться, просить, чтобы грех пролитой крови владыка отпустил? Я себе за грех те смерти не считаю. Но детей крестить, но принимать души... Пусть кто другой, кто столько мертвых в один день не видал. Делом надо помогать, словом всяк сам себя утешит. Раньше этого не понимал, теперь понял...» Взял Фотиев сундучок с книгами и летописью, и стали жить в Роси. Только обвенчались, ушел с войском на Оку против татар. Зиму прожили дома – вновь поход, на новгородские земли повел Витовт свои полки. Повторяется жизнь, думала Еленка. Как мать когда-то ждала отца, так и она теперь Юрия ждет. Уехал, слушай сердце: убьют? не убьют? Месяцами как во сне ходишь. Вернулся – просыпаешься. Дитеночка бы дал бог, вот как Софье Ванютку дал.
   Андрея с того вечера занозило ожиданием. В иные дни трезво думалось: «А чего ждать? С чего бы это Ягайла и Витовт о православных попекутся? Ягайла наших еще с Мамаева побоища невзлюбил». Два боярства в державе. Обоим равную власть дать? Побоятся. Не дадут. Лучше и не ждать ничего. Радоваться надо тому, что есть, сидеть ниже травы, быть тише воды. Вон, сотни их, что и пятой части не имеют того, что ему дано. Ведь данного не отнимают; три года назад был гол ровно сокол, а сейчас возвышен. И слава богу. Но в другие дни жгло, как раскаленным клеймом: «Почему в наместниках одни католики, почему возле Витовта православных ни одного, только головы класть призываемся, почему латинской веры бояре ступенью выше стоят?» И не терпелось знать, услышать, что уравнены, что и в раду и к наместничеству всем открыт путь, и ему тоже.
   Наконец – уже начинался сентябрь – примчал текун от Немира с извещением, что велено великим князем съезжаться на конец месяца в Городло и быть там во всей красе одежд, коней, почтов. Сразу от сердца отлегло, рассеялись сомнения – все, пришел срок, зовут, огласят желанные привилеи; жаль, боярина Ивана нет, посечен крыжаками; порадовался бы старик исполнению своих пророчеств.
   Не мешкая, Андрей собрался и, проведя в дороге без малого месяц, прибыл в Городло в густом потоке бояр и князей. Не столько много сходилось народа, как в леса над Наревом, когда шли войной на крыжаков, но и не во всякий поход столько выправлялось, сколько здесь сейчас громоздилось: тысячами шатров окружались Городельский замок и слобода. С Ягайлой понаехало бессчетное число бискупов, панов, шляхты, и при каждом почт в десятки людей, и кони, и подводы; с Витовтом прибыла тысячная толпа; почти все князья собрались; ставились землячествами бояре. Всяк весело суетился; все объезжали друг друга с наведками, долго обедали, еще дольше вечеряли; все гадали, рядили, ловили слухи, повторяли их, приукрашивая или устрашая, и сами в них путались.
   Говорили, что все вольности дадут князьям, а боярам и надеяться не на что – конечно же, никто не верил: зачем князьям вольности? какие? Они и так вольны – дальше некуда; наоборот, говорили, что всех удельных князей ущемлят, как в Польше, где вообще нет князей,– и опять же никто не давал веры: это как же Заславских, Чарторыйских, Мстиславских, Буремских ущемишь – все Гедиминова колена.
   Говорили, что великий князь и король обяжут бояр покупать у польской шляхты их гербы – вовсе казалось смешно: зачем? Не хлеб, не железо – любой мазила рыбку, подкову, клеточки напишет. Но упорнее всех был слух, что римской веры бояре получают все, православные – ничего. Тут уж не смеялись, хоть и не верили; каждый знал – дыма без огня не бывает, но думалось – ложь, враги желаемое разносят; это крыжакам выгодно – Великое княжество расколоть на две силы, а князю Витовту, даже Ягайле, даже полякам никакой выгоды в разломе боярства нет. Так здравый смысл подсказывал, но, вопреки ему, познабливало православных от сомнений, ибо какое-то странное дело делалось в замке первого октября – собирали в замок наместников и сильных бояр, но все литвинов и жмудь. К вечеру стало известно – те сами щедро делились,– что великий князь заставил их заручить благодарственную грамоту полякам за гербы, а королю и Витовту – за приравнение в правах к польскому панству и завтра грамота эта, а также привилеи будут зачтены всенародно. Яснее ясного становилось, что верны были скверные слухи, ничего им не прибавят, а за лучшее садиться верхом и в темноте спешно отъезжать, чтобы не слышать завтра своего позора. Но тлела надежда: может, только в гербах православным откажут, не с руки им брать гербы у католиков, а вольности всем пожалуют в равной мере. Утешаясь хилой этой надеждой, бояре греческой веры прокоротали ночь у костров.
   Поутру на замковый двор потек набиваться народ. Перед избой на застланном коврами помосте стояли четыре кресла – для Ягайлы и Витовта, для королевы и великой княгини; с королевской стороны выстраивались польские воеводы, каштеляны, хорунжие, бискупы – почти все знакомы были боярству по Грюнвальдской битве и осаде Мальборка, и все они были веселы. На князевом крыле становились избранники, те, что вчера приглашались в замок: виленский воевода Монивид, виленский каштелян Сунигайла, воевода трокский Явнис, полоцкий наместник Немир, ушпольский наместник Остик, Ян Бутрим, Петр Монтегирд, Ян Гаштольд, Кристин Радзивилл, Юрий Сангав, Андрей Девкнетович – всего с полусотню, и эти все были довольны.
   А дугой примыкала к сановным крыльям плотная толпа – вроде бы единая, дружная, сплоченная плечом к плечу, а меж тем чувствами своими разрознены были люди, как груда камней. И стоявшие впереди князья, и литовская боярская мелочь, и державшиеся по землям русины – все ждали разного: одни готовились благо принять, другие мечтали избежать бесчестия. Словно топор повис над толпой и готов был упасть и разрубить без того непрочный мир по-разному веривших в Христа бояр.
   Скоро король и великий князь вышли из избы. Все отдали поклон, шум утих, угасли шорохи, и в полной тишине Ягайла сказал:
   – Утром мы и все добрые христиане молились господу в благодарение за ангелов-хранителей, которые по неизбывной милости божьей при каждой душе неотлучно находятся от рождения до последнего дня, во всех делах, бедах, в битвах нас опекают, руку от черного дела, а совесть от греха стараются оберечь. А наших держав силу и честь вы – паны, шляхта, бояре – оберегаете, как ангелы вас. Когда надо, свои жизни кладете, как то под Грюнвальдом было. И там, и в других войнах Польша и Литва кровью породнились, а сегодня два наших народа соединяются братским союзам на вечные времена. А чтобы вы, как братья, во всем равнялись, польские паны и шляхта принимают литовских панов в гербовые семьи и дают свои гербы. А я и князь Александр даем такие вольности и права, какие польскую шляхту радуют и веселят. О чем для вечной памяти и славы записано и печатями моей и князя Александра скреплено!
   Королевский нотарий развернул пергамин – и громко, неспешно, завораживающе зачеканил суровой латынью: «Ин номине домини амен ад перпетуам реи меориам дебиторес сумус...» Хоть в боярских рядах никто и слова не понимал, но по чтении католики грянули громом благодарственных криков, шапки кидали вверх, мечи поднимали, обнимались; православные же стояли хмуро и немо, как столбы, ждали толкования. Витовт махнул рукой, толпа вновь затихла, и нотарий Цебулька, распустив свой список и для торжественности подвывая на ударных слогах, стал читать по-русски:
   – «Мы, Владислав, милостью божьей король польский, земель Краковской, Сандомирской, Серадзской, Ленчецкой, Куявской, Литовской, найвеликий князь Поморский, Русский пан и дедич, и Александр, или Витовт, великий князь Литовский, земель Русских пан и дедич, объявляем настоящей грамотой всем, кому знать надлежит, нынешнему и будущим поколениям...
   Желая уберечь литовские земли от наездов и происков крестоносцев, союзников их и всех прочих неприятелей, которые мечтают литовские земли и Королевство Польское опустошить, а державы наши уничтожить, и желая им вечных выгод, мы названные земли, которые своим государевым и полным правом имеем и по праву нашего рождения получили от предков и родителей наших, повторно в Королевство Польское втеляем, соединяем, прикладываем, сочетаем, добавляем и приговариваем их со всеми княжествами, поветами, имуществом короне Королевства Польского на вечные времена, чтобы всегда были соединены...»
   Слушая распевы Цебульки, Витовт рассматривал внимающую толпу – напряженные лица сотен людей. Редко находил незнакомого, почти все были известны по службе, битвам, походам; мало стояло старых соратников, деливших невзгоды борьбы за трон; много стояло молодежи, добывшей честь в последней войне,– все честно служили ему мечами и сейчас получали заслуженное.