Мгновение назад скакала с пылающим лицом, крепко сжимала повод, забылась счастьем, не чувствовала дороги, коня, седла, как тогда, в дни борьбы, в свои двадцать пять лет, а увиделись глаза деток – и словно валун могильный лег на плечи, смял, сдавил, сломил, выжал слезы, вырвал всхлипы – и горечь, мука, не хочется жить.
   – Ты что? – удивился князь.
   – Детки наши вспомнились, Витовт.
   Он промолчал, но, будто ударившись, осел в седле, сгорбился, стускнел, уткнулся взглядом в песок дороги, бессильный и беспомощный перед этой бедой. Год за годом пролетали с того дня, два десятка лет протекло, но не было облегчения. Княгиня поглядывала на мужа, жалела его, жалела себя. «Господи,– думала,– печальные наши судьбы! Намучились, настрадались, сожглись силы, бог не дал новых деток, пресек род». Знала, что князь терзается этим страшно. Часто забывал, часто не давал памяти воли, глушил боль делами, разъездами, суетой встреч; убеждал ее и себя: «Надо жить, терпеть, и мы не вечны, и мы уйдем кним, а здесь надо исполнить свое, ведь ими оплачено, и хватит слез, все, конец, ни слова о детях, иначе нам ад, жизнь хуже ада», вдруг посреди ночи пробуждался, мертво глядел в пустоту, видя их. Надолго цепенел душой, лежал разбитый, опустошенный, в глухом безразличии к любым заботам, тоскливо говорил: «Зачем, ради кого стараться, Анна? В могилу же власть не унесу. Кто-то сменит, придет на готовое, может, тот, кого ненавижу. Или дурак. Вообще, чужой. Были бы они. Для чужих – охоты нет!» И месяцы – в кручине, скуке, тоске. Потом взрывался: «Отмщу, высеку, рассею!» Но не мог отмстить, не было силы и много было врагов. Притворялся, что верит неуклюжему объяснению – заболели и отошли по божьей воле; мол, дело случая, что смерть пришла в Кенигсберге. Такая жуткая ложь; ведь дошло, рассказали, как некий Зомберг поднес мальчикам в кубках яд, когда бедные попросили водицы.
   – Витовт! – позвала Анна. Князь оборотился.
   – Убей их!
   Он кивнул, и грозный этот кивок утешил ее. Услыхала мощный топот коней, глянула назад – князья, паны, бояре шли на рысях в Брест, ее рыцари, ее мстители в близкой войне.
   Но облегчение души длилось недолго. Они побьют немцев, подумалось ей, князь казнит Зомберга, справедливость отыщется, но дети к ней не вернутся, месть убийце их не воскресит, и радость встречи с детьми не ждет ее на этом свете. Прогневали они бога, она и князь, бог никогда не доверит им детскую душу. Вы хотели власти, скажет бог, рвались к власти, всем жертвовали ради нее – так насладитесь своим властвованием! Но цену за такую радость вы назначили сами – дети. Отдали их в залог врагу; враг уничтожил ваш залог. Вы знали, что рискуете их жизнями. Забудьте о них и радуйтесь тому, что получили за них,– всеобщему подобострастью. Зачем вам дети, если муж твой не любит детей? Он грешен навечно, он – Ирод, на нем несмываемый грех детоубийства. Или не князь Витовт приказал зарезать сто псковских младенцев? И нашлись душегубы, и выполнили веление, и сто детских сердечек замерли, разорванные каленым железом.
   Да, Анна, внушает бог, счастье твое, что ты не увидела тех убийств собственными глазами и не хочешь поэтому поверить в них. Но ты слышала рассказы, тебе, крестясь, говорили о них служанки, а им сказали мужья – свидетели той резни.
   Княгиня ссутулилась под гнетом своих видений, замкнулась, и порыв, объединивший ее на короткий час с мужем, угас. Жизнь прожита, все в ней изведано, и ничего лучшего, чем было в молодости, уже не будет. «Все жестоки,– подумала она в оправдание князю.– Многим ли отец мой, князь Святослав, был добрее? Тоже детские смерти совесть отягчили, когда мстиславцев живьем сжигали в хатах или под нижний венец сруба головами подкладывали. Может, и за его грехи меня бог ответчицей выбрал. Отдавая за Витовта, мог ли князь Святослав думать, что Смоленск Литве так накрепко подпадет? Хотел вызволиться, с Андреем Полоцким и ливонцами объединялся против Ягайлы, воевал, пока не погиб в бою против Витовта. Зять тестя погубил, муж – отца. Только что не собственной рукой. А я его из Кревского замка спасала. Выходит – для отцовской смерти. А вслед за отцом вся семья сокрушилась: братья погибли, дети мои отравлены. Откуда же моему счастью удаться? Род наш несчастный – обречен был землю потерять и вымереть. Но смерть окаянного Зомберга будет в радость. Так пусть убьют его, пусть Юрочка и Иванка увидят праведный взмах отцовского меча!»
   Того самого дня под вечер великий князь собрал наместников и удельных князей в большом зале замка. Сам сидел на возвышении, они – вдоль стен, лишь прибывшие из Варшавы мазовецкие князья Януш и Земовит сидели в креслах отдельно. Все собрались, радовался Витовт, почти все; не было князя Семена Ольгердовича, князя Александра Стародубского и подольского князя Ивана Жедевида – эти уже с хоругвями придут.
   Стояло торжественное молчание. Все были исполнены важности, ждали решительных, приказных слов великого князя. Он медлил, улыбка блуждала по его лицу, внимательно обводил взглядом обращенные на него лица, словно исчислял, кого поведет за собой на битву. Всех их любил в эту минуту, хотел, чтобы и они все любили друг друга, оставили свои распри и зависти, чтобы католики не грызлись с православными, удельные князья не косились на панов, чтобы от сей минуты и на весь час войны сложилось дружное единение, ясное сознание небывалости вершимого дела. Счастливая была минута, жданная много лет; часто о ней думалось, многажды она являлась в мечтах, и долголетними, тяжелыми трудами ее приближали. Но одно дело мечтать, думать, готовиться, и другое – вот сейчас объявить: война! Погоня! Сохло от волнения горло. Переломная минута, перемена судеб! Здесь, в Брестском замке, зимой вместе с Ягайлой продумали план войны, а сейчас здесь же призывается под хоругви все воинство. Вот в этих стенах, на этом острове между Бугом и Мухавцом открылся счет последних дней ордена.
   – Долго,– срывающимся голосом сказал Витовт,– долго наши земли ждали дня прусского похода. Он настал! Все, кто должен и кто может,– в седло! Били нас, побьем мы!
   – Побьем! – вскочил князь Александр Слуцкий и выхватил меч.
   И все вырвали из ножен мечи и встали: брат Жигимонт, князь пинский Юрий Нос, наместник трокский Явнис, наместник ковенский Сунигайла, князья Семен и Иван Друцкие, наместник полоцкий Иван Немир, наместник киевский князь Иван Гольшанский, наместник ушпольский Остик, князья Иван и Григорий Несвижские, наместник кревский Гаштольд, князь Андрей Лукомльский, наместник гродненский Михаил Монтыгирд, наместник вилькомирский Вежкгайла, воевода луцкий Федор Острожский, наместник виленский Войцех Монивид, князь Роман Кобринский, жмудские старосты Румбольд и Михаил Кезгайла, князь Юрий Заславский, князь могилевский Андрей, князь Сангушка Ратненский, наместник витебский князь Василь, наместник смоленский Василь Борейкович, наместник ошмянский Минигайла, маршалок Чупурна, наместник дрогичинский Алексей Кмита. Встали мазовецкие князья Януш и Земовит. И сам великий князь поднялся перед святостью общего порыва.
   Потом застучали, прячась в ножны, мечи; князья и бояре вернулись на лавки.
   – А сейчас назначаю,– сказал Витовт,– всем хоругвям собираться до третьего дня июня в Гродно. Судебные дела, все иски и тяжбы приостановить. Бомбарды все из крепостей снять и отправить с обозами вперед. Каждому, кто выступает, иметь с собой прокорму на пять недель, считая этот срок от Гродно. А бояре и города должны знать: за отказ, или уклонение от похода, или сокрытие обязанных к Погоне людей буду казнить горлом. Король Ягайла уже разослал вици, уже чехов и моравов нанимают для войны, все мазовецкое рыцарство придет на битву.– Тут Земовит и Януш кивнули: да, все.– Наши татары и пять тысяч кипчаков сядут в седло, и я жду от вас, князья, паны, наместники и бояре, полной щедрости. Ни один меч, ни один шлем, ни один топор не должны остаться в домах или лавках – в дело. Для охраны в дни похода городов и замков —
   Виленского, Трокского, Ковенского, Гродненского, Новогрудского, Киевского, Владимирского, Каменецкого, Полоцкого, Медницкого, Луцкого, Лидского – поставить мещан, а все рыцарство собрать в хоругви. Для охраны обоза и подмоги в бою иметь на каждой подводе кроме возницы пешего ратника и брать одного ратника с десяти крестьянских дворов. Из семи жмудских поветов три пойдут с нами, а с другими, Кезгайла, ты ударишь на Клайпеду, Юрборг, Рагнету в купальскую ночь.
   Говорил быстро, все было выношено, обдумано и обсоветовано десятки раз. Еще в осеннюю встречу с Семеном Мстиславским, прикидывая, каких сил потребует от княжества эта война, решили: чем больше пойдет, тем больше вернется; одних бояр с паробками не хватит, все должны ополчиться. Пять – семь тысяч смердов – это стена тяжелых топоров, это пять – семь тысяч свирепых ударов. И ночной отвлекающий удар жмудинов не однажды воображался во всей мощи мстительных костров. Постараться будет должен Кезгайла, чтобы четыре хоругви сошли за двенадцать, выжечь, нанести убытки, смутить дух. А если ливонский магистр Конрад фон Ветингоф дернется воевать, то Жмудь встретит ливонцев. Радостно об этом думалось, но особенно радовала промашка, которую уже совершили крыжаки. Сомнений уже нет, что на большое сражение ливонские хоругви не придут. Проморгали, проспали удобный срок. Пусть Ветингоф объявит войну хоть завтра, начнется же она через три месяца, только в августе. Сам согласился на условие такого разрыва между объявлением войны и военными действиями. Как в воду глядели в январе, когда обговаривали с Ветингофом свои отношения. Тогда ему эти три месяца отсрочки были выгодны – дозволяли бесстрашно ждать помощи от пруссов, сейчас нам выгодны, проигрышем обернулась крыжацкая хитрость. Вот так: в июне нельзя воевать, в августе – поздно. Хотя, подумал со снисхождением, ливонцам и выгодно остаться в стороне – сберегут свои земли, а ввяжутся – размолотим, и Псков и Новгород поддержат. В августе же Прусский орден ни единым рыцарем Ливонскому не поможет – сам будет просить о подмоге. Будет разбит и повержен. Припомнятся кежмарский костер и все прочие. За каждую слезинку Анны слетит по голове, а она тысячи их пролила. И погибельный для крыжаков бой рисовался в зримых чертах: мечи, кони, стоны, смерти людей; и все они, сейчас спокойно сидевшие на лавках, виделись в этом бою: брат Жигимонт впереди новогрудской хоругви, и князь Роман, и Юрий Нос, и Петр Гаштольд, и Немир, и отсутствующие Семен, Жедевид, Корибут, который, решил Витовт, поведет новгород-северскую хоругвь. Много людей поляжет, многие не вернутся, но за дело, за святое дело, оно любых стоит жертв.
   – Назначаю,– говорит меж тем Витовт,– своих наместников в войске: князя Семена Лингвена Мстиславского, его должны слушать, как меня, а еще Войцеха Монивида и Гаштольда. За всем войсковым обозом и за порядком в Гродно следить будет Стась Чупурна.– И, метнув взглядом в князей, жестко прибавил: – А кто их слушать не станет, ответит мне головой.
   Видел что недовольны и несогласны. Мол, как это Монивидишку, а не меня, князя Слуцкого, чистого Гедиминовича, равного тебе, Витовт? Что ж это, спрашиваться у Чупурны, чей отец моему стремя придерживал, где табором располагаться? Ну, ладно, князь Семен, можно понять, брат королевский, Ольгердович, знает войну, но этих-то зачем? «Затем,– зло подумал Витовт,– чтобы вы не брыкались один перед другим. Не местом – мечом ищите славу и честь. А что злитесь, так польза, тем крепче будете рубиться, тем больше людей приведете, желая блеснуть».
   И вообразились ему дружины, полки, хоругви на всех дорогах княжества, движение десятков тысяч людей из Витебска и Смоленска, Чернигова и Стародуба, Луцка и Киева, Трок, Вильни, Ошмян, Слуцка, Орши, Медников, Бреста, со всех концов, через все земли – в Гродно, и повсеместно оставленные мужчинами беззащитные дворы.
   – Вам законы Погони известны,– сказал Витовт.– В хоругвях вы, а в поветах и городах тиуны должны строго их исполнять. Моим повелением. Каждому и любому, невзирая на род и заслуги, если посмеет казаковать, нахальничать, ломиться в чужие дворы, касаться чужого добра, рубить чужие гаи, уводить чужие стада, насильничать и другим образом причинять вред, одно и немедленное наказание – петля! Все должны это знать, как имя Иисуса Христа: И должны знать, что отвага и храбрость будут достойно мною награждены!
   Помолчал, улыбнулся и весело завершил:
   – А сейчас – за дело!
   Наутро Брестский замок опустел: разъехались наместники, расскакались срочные гонцы, разъехалась по домам хоругвь, ходившая с Витовтом в Кежмарк. Сам же великий князь задержался в Бресте со своими мазовецкими гостями.

ДВОР РОСЬ. ОБРУЧЕНИЕ

   Андрей Ильинич спешил к Софье. Дорога была веселая, множество попутчиков шло на Волковыск – виленцы, гродненцы, полочане, с которыми вместе служил. В Волковыске разделились – кто подался через Лиду на Ошмяны и Вильно, кто через Слоним на Новогрудок, Менск, Витебск, Смоленск. Андрей с людьми Михаилы Монтыгирда повернул на Гродненский шлях. Пока кормились кони, встретился с тиуном Волковичем и оставил при нем своего лучника Никиту с наказом лететь стрелой в Рось, как только услышится о подъезде к городу великого князя.
   Возле Роси расстался Андрей с гродненцами и один, с запасным только конем, поскакал к знакомому двору. Мишка отстраивался, белел свежими столбами обновленный и расширенный частокол, вокруг трудились над бревнами десятка два тесельников. И двор обживался: уже стояли новый хлев, новая стайня, была срублена и покрыта соломой курная изба, и самого хозяйского дома стояло на камнях уже шесть венцов, а плотники поднимали седьмой. Возле стайни парился на костре котел, опекаемый Еленкой и двумя старухами. Софьи ж Андрей не увидал и огорчился: мечталось, что она будет встречать в воротах или еще прежде – на повороте. Но и там не было, и тут не видно. «Забыла!» – тускнея, подумал Андрей, но уже бежали к нему от плотников радостные Мишка и Гнатка. Чуть не вырвали из седла – и в объятья: Гнатка – ласково, но все равно кости затрещали, Мишка – крепко.
   – Ну, ты здоров стал! – радовался Андрей.– Прямо медведь! – И спросил быстро: – Софья здесь?
   – Где ж ей быть! – усмехнулся приятель.– Видишь, толока у нас, хочу построиться до похода. А скоро позовут?
   – На первый день июня,– ответил Андрей, стреляя глазами по углам.
   – Тогда успею,– сказал Мишка и вдруг закричал: – Эй, сестра!
   Через мгновение дверь избенки отворилась и вышла Софья – босая, в летнике, с засученными рукавами. Вышла, увидела Андрея и так радостно просветилась, так счастливо всплеснула руками, таким ликованием засияли ее глаза, что Андрей забыл обо всех, кинулся к ней, подхватил на руки, прижал к груди и – как было во снах, как в мечтах – стал целовать щеки, губы, глаза, охватившие его руки.
   Подошел Мишка, потоптался, покашлял.
   – Хорошо, Ильинич, что ты приехал, а то у нас некоторые плакали по ночам. Погостишь?– Погощу,– кивнул Андрей, не опуская с рук Софью.
   – Ну, пойду работать,– извинительно сказал Мишка и, к радости Андрея, отошел.
   Тут Андрей заметил устремленные на себя и Софью любопытные взгляды. Сощурился, глянул на плотников – те отвели глаза, взялись за свои топоры,– глянул на баб – тех как ветром повернуло к котлу, чуть головами в него не влезли. Тогда поставил Софью на землю, прижал к себе и, целуя волосы, зашептал: «Сердечко, солнышко, звездочка моя, вот и дождались, скоро навсегда будем вместе!» Все сделалось прекрасным, все радовало и веселило. Снял кафтан, отдал Софье – радость; снял меч, она приняла, удивилась: «Ух, какой тяжелый!» – и оба в смех; стал умываться, она поливает из кувшина – обоим хохочется звонко и легко, как в детстве; стала кормить, сама села напротив – праздников таких святых не было, как сейчас. Оглянулся на дверь, достал из-за пояса платочек, развернул – в нем золотое колечко: «Примерь, завтра надену». Взяла колечко, надела на палец, поворачивает руку, глядит так серьезно, будто не верит глазам. Вдруг поспешила к сундуку, чего-то в нем порылась, протягивает зажатый кулачок: «Для тебя». Андрей подставил ладонь – упал перстенек, и осеклось на миг сердце.
   – Вот и обручились! – сказал Андрей.– Теперь жених и невеста! – И озорно подмигнул: – А там муж и жена!
   Порывисто встал, обнял Софью, сжал в объятьях и жадно повел губами по щеке. Слышал, как дрожит.
   Вдруг дверь стала противно скрипеть – едва успел отшатнуться: в избу наполовину всунулась баба.
   – Софьюшка, что засыпать: пшено или гречку? – спросила она умильным голосом, пожирая глазами застыдившуюся до краски Софью.
   – Гречку сыпь, гречку! – пуганул Андрей, досадуя. Баба скрылась. Софья, убоявшись Андреевой смелости, торопливо села за стол.
   – Вот же, принесла нелегкая! – засмеялся Андрей.
   Вновь стало беззаботно, вновь радовались тайной примерке колечек, завтрашнему празднику и, разделенные столом, ласкались глазами.
   – А я видел королеву венгерскую,– сказал Андрей.– Ну, Софья, подметок твоих не стоит. Ей-богу! Щеки бураком натерты, кожа цыпкой побита, а спереди и сзади словно мечом обсекли. Гляжу на нее, думаю: как там моя прекрасная королева? Помнит ли меня? Не забыла, как с глаз сошел?
   – Никогда не забывала! – счастливо созналась Софья.– Каждый день, каждой ночью молилась за тебя...
   – Ну, значит, ты меня и спасла! – радовался Андрей и рассказывал, как вырывались из огня.
   На общем ужине рассказал о том же. Помимо крестьян помогали Росевичам окрестные земяне. Слушали с интересом, расспрашивали о княжеских подарках королю, расспрашивали, кто собирался в Бресте, мрачно говорили: «И наши выставляют хоругвь. Уж кому-кому, а нам есть за что погладить крыжаков мечами. Одних ребятишек сотню погубили. Мужиков за три сотни полегло. А баб и того больше. На сороковины весь город выл – ни одной семьи не минуло. Оно, конечно, безоружных рубить нетрудно. Вот сойдемся в поле, там поглядим».
   Посидели до звезд, и народ разошелся спать. Стало тихо. Андрей и Софья, обнявшись, сидели на бревне. Вдоль огорожи бродил ночной сторож, шуршали по щепе его сапоги; слышное его присутствие мешало шептаться, казалось, что подслушивает и подглядывает. Софья накинула кожушок, пошла к реке.
   Серп месяца плыл по небу, ярко сиял; звезды гляделись в воду; в кустах на другом берегу вдруг защелкали, засвистали соловьи; тихо воркотала, наплывая на невидные коряги, вода. Особенная была ночь, и особенный был ушедший вечер – чувствовали, что запомнится навсегда. Стояли, дивились, шептались, что это только для них заботится бог и нарочно бабу прислал в неловкое время, чтобы лучше запомнились часы счастья, и первому соловью дал голос именно сегодня, чтобы им пел, и для них высеял счастливыми знаками звезды, и золотой серп в вышине не угасает, а рождается, потому что и у них вся жизнь и все счастье впереди. Пылали, целовались, вздыхали, что от обручения до свадьбы, все лето ждать, опять разлучаться, а каждый день – век, а душа горит, сердцу тесно – вон как колотится, бешено стучится, еще не выдержит разлуки, лопнет, разорвется пополам; а как хорошо – слов нет, стоять бы и стоять бы так бесконечно, ловить губы, слушать шепот, счастливо млеть!
   Месяц будто верхом несся по небу, потянуло утром; нехотя вернулись на двор. Андрей отыскал в стайне, где спал народ, свободное место, повалился на солому, накрылся Софьиным кожушком и блаженно уснул. Проснулся – кругом никого, топоры стучат, яркий день. Вскочил, плеснул водой в лицо – и к тесельникам. Полнился силой, не было б работы – так, казалось, бегом бы понесся или под облака взлетел. Махал секирой, надрубал, щепил бревно, улыбался, вспоминая ночь. В обед увидал Софью – и словно жарких угольев бросили на сердце. Руки дрожали, ложку мимо рта проносил. «Господи,– ужасался,– скоро ехать; а как уезжать – околею с тоски!» Есть расхотелось. Но и никто недообедал, потому что прискакал Никита и от имени тиуна, сказал, что завтра велено собраться в город: великий князь приезжает, хочет смотреть хоругвь. Тут же земяне разобрали коней и разъехались. Софья села возле Андрея, приникла к плечу: «Ой, Андрюша, мне страшно! Могла бы – не отпустила!» «Да уж обойдется,– успокаивал Андрей.– Не впервые. Меня колечко твое сбережет».
   Рано утром Мишка и Гнатка с ратниками выправились в Волковыск. Еленка, собирая их, шепнула Гнатке передать поклон Юрию. И смутилась. «Что, скучаешь?» – спросил богатырь. «Поклон передай, а что скучаю, не говори». «Да уж,– усмехнулся Гнатка.– Мне что? Как хочешь». Андрей поехал с ними, надеялся, что маршалок Чупурна исполнит свое обещание и выступит сватом. Вот с маршалком и будет лестное, достойное, памятное сватовство, честь и ему и Росевичам. Еще на вербницу могло совершиться. Тогда немецкий наезд, сейчас немецкий поход – все препоны. Но уж сегодня, твердо решил Андрей, как бы там ни было, как бы княжеский двор ни торопился, он уговорит Чупурну, упросит завернуть в Рось для такого важнейшего дела. «Обручимся – можно с чистой душой и на войну».
   По дороге к ним приставали бояре и земяне со своими копьями, все в полном вооружении. Кто вел девять людей, кто двух, но и таких было много, кто ехал на сбор одиночно. – Эх, нам бы в марте вот так идти молиться,– говорил Андрею Мишка,– при сулицах да под шлемами. Ног бы гости не унесли. По ночам наши снятся, все кричат, кричат, укоряют. Тут, Андрей, старуха жила, шептала хорошо, вот такого была роста, мне жизнь вернула, да ты ее видел. Всех мне жалко: и баб, и Ваську Волковича, и отца, но ни о ком так не жалею, как о Кульчихе. Все думаю, не могу понять: сидела тихо в лесу, никого не касалась; у нас говорят – колдунья, а то ложь, горемыка одинокая, отшельница святая, травками и словом никому не отказывала помочь, и вот – приходит гад и, не зная, не ведая, кто, за что, просто так, чтобы не было, рубит мечом. Просила меня свечу по ней зажечь в церкви, как умрет, а я шутил: десять зажгу, думал – еще сто лет жить будет. Все десять и поставил. Ярко горели. Так они, огни эти, вот тут,– коснулся груди,– меня жгут...
   Андрей слушал, молча кивал; другой жил заботой, не думал о крыжаках, знал: станут биться – и он будет биться; а сейчас горело свои уладить дела: Чупурну перехватить, с Софьей обручиться и успеть вовремя в Полоцк. Влюбиться ему надо, думал про товарища. Сразу бы тоска отвалилась. Что ж тут: горюй-разгорюй – не вернешь.
   – Раньше и в голову не приходило, не болело,– говорил Мишка,– а как наших посекли в городе, когда Ольгу убили, стыд меня стал мучить, Андрей. Коложа в уме стоит. И мы ведь коложан мордовали. Аки звери бешеные носились, кровь, как воду, пускали. Я сам, вот этой рукой, беззащитных людей с коня сек. Может, тоже чью-то невесту... Воздалось мне. Жутко на сердце. Жутко мне. Чувствую, не прийти мне с войны. Не должен.
   – Ты что, ты что! – взволновался Гнатка.– Ты, это, словом не сыпь. Разве можно? Молод был, глуп. Вот покаялся – бог простит. Ты и думать забудь. Ты ж обо мне помни, ты мне что сын! – И старый богатырь хлопнул Мишку меж лопаток, пригнув к седлу.
   Андрей опять промолчал: нечего было сказать. Сам, если припомнить, такими грехами обвешан, как елка шишками. Да и каждый. И как избежать? Берут город, так прежде товарищей под стенами немало поляжет, озлишься, злая кровь очи зальет, озвереешь – и пошел колотить. А придешь в себя – глаза верить отказываются. Века назад началось, до сих пор метится. С детских лет приучаешься. То псковичи приходили, резали полочан, потом полочане идут, выбивают псковичей, смоляне – мстиславцев, потом мстиславцы – смолян. Дурное дело, но терзаться насмерть нельзя. Не они первые, не они последние. А на войну, прав Гнатка, с тяжелым сердцем лучше не ходить. Кто крепко совестится и кто крепко зол, тот первым и гинет. А сейчас мирные годы наступают. Отвоюем с крыжаками, и не с кем станет воевать. Осядем на вотчинах: Мишка отгорюет по Ольге, не сидеть же бирюком – женится, дети пойдут, будет жить; Еленка замуж уйдет; а он увезет Софью к себе, под Полоцк,– живите все, радуйтесь, чего более, лучшего счастья не надо.
   На рынке с отстроенными после пожара лавками и костелом уже полно было ратников, и новые все притекали; знакомые сходились в кружки, стоял веселый гул. Андрей прикинул, что приличная собирается хоругвь – копий двести, и многие одеты были хорошо, не хуже немцев, но много было и в кожаных панцирях – в долгой битве верные смертники. Скоро появился Волкович, принес хоругвь, крикнул:
   – Эй, лихие, кто хорунжим пойдет?
   – Я! – первым вызвался Мишка.
   И впрямь испытывает судьбу, подумал Андрей. Стоять в битве хорунжим, конечно, честь, но зато и стрел в него падает в десять крат больше, и рубятся к нему первому, чтобы свалить знамя, ослепить полк, и самого стараются изрубить, зная, что хоругвь держит лучший, опытный рыцарь.
   Подъехал Юрий в отцовских подновленных доспехах, с отцовским же трехсаженным копьем.
   – В полк решил? – спросил Мишка.
   – Все идут. И я не убогий.
   – А сумеешь копьем?
   – Научу,– вмешался Гнатка.– Тебя научил и его обучу. Я тебя, хлопче, всему обучу.
   – Постараюсь, Гнатка,– кивнул Юрий.– Как Еленка? Здорова?
   – Кланяется тебе,– со значением сказал богатырь.– Велела спросить: может, забыл нас среди икон?
   – Не забыл,– вздохнул Юрий.– Передай и мой поклон.
   – Что ж мне за тебя кланяться? – отказался Гнатка.– Сам не хворый. Вот Андрей с Софьей сегодня ручаются. Езжай к нам. Езжай,– повторил он строго,– добра молодца долго не просят.
   Время шло, никаких известий о князе не было. Высланный поутру дозор как сгинул. Уже солнце поднималось к полудню, все устали ждать, в толпе начались сомнения: мол, что князю ехать глазеть на вас, невидаль – хоругвь, на всех успеет наглядеться; если ехал бы – так давно приехал; чего попусту жариться, можно разъезжаться. Андрей беспокоился, мучился, что княжеский двор и с ним вместе так крепко нужный Чупурна минут Волковыск. В нетерпении сам выезжал из города, глядел на дорогу. Ратники, соскучась и утомясь, доставали припасы, садились под заборы обедать. Городские потянулись на обед по домам. Наконец примчался дозор: едут, через полчаса придут. Ударил колокол, поднялась суета. Волкович с двумя десятками людей поскакал навстречу великому князю. Росевич стал выстраивать хоругвь: кто был в лучших доспехах, того в первые и боковые ряды, поплоше одетых – в середину. Развернулся стяг – серебряный всадник на пегом коне в красном поле. Ряды выравнивались, поднялись копья, солнце играло на шлемах, панцирях, кольчугах.