7

   Совсем незнакомый мужской голос:
   — Товарища профессора Гребина Георгия Петровича мне, если можно.
   — Слушаю вас.
   — Из отделения милиции беспокоят. Капитан Кумушкин. Вопрос один к вам, если разрешите.
   — Из милиции?.. Да, прошу.
   — Вам известен такой гражданин… Копылов Михаил Александрович?
   — Что с ним?
   — Да вот задержан…
   Через пять минут я уже бежал вниз по лестнице.
 
   Довольно просторная, не слишком светлая комната милиции, перегороженная барьером, вызывала ощущение суровой отрешенности даже заброшенности, словно находилась не рядом с шумной, залитой вечерним солнцем московской улицей, а где-то на глухой железнодорожной периферии.
   У входа скучающе подпирал косяк дверей дюжий милиционер, за барьером маячили красные околыши, а у стены на скамье под плакатом, уныло призывающим к борьбе с пьянством, четверо — нахохленный Миша Дедушка и длинноволосые долговязые парни. У двоих оскорбленно постные физиономии праведников, у третьего же физиономия деформирована, безобразно распухли губы — тут уж не до праведности, углублен в себя.
   Миша встряхнулся, поспешно вскочил навстречу мне, придавленный, ставший, казалось, ниже ростом, жалко улыбнулся:
   — Не дошел до вас, Георгий Петрович. Вот… свернуть пришлось.
   — Прошу прощения…
   Офицер милиции, крепенький, ладный, с приветливо-официальным лицом, живыми оценивающими глазами.
   — Капитан Кумущкин. А вы, если не ошибаюсь, профессор Гре— бин. — С осуждающей властностью в сторону Миши: — Прошу оставаться на месте. Если понадобитесь, позовем… Пройдемте в кабинет, товарищ Гребин, там все выясним.
   — 3-зыб-бы, гад, выб-бил… — простонал парень с деформированной физиономией.
   Кумушкин не обратил внимания на стон.
   В тесном кабинетике с канцелярским столом, с окном на дворовую детскую площадку с качелями Кумушкин сменил официальную приветливость на начальственную озабоченность.
   — Произошло следующее… — без предисловий начал он. — Магазин «Гастроном» по нашей улице, тот самый, что напротив скверика, думаю, вам хорошо известен… Ну так вот, некий молодой человек вышел из него с авоськой там или пакетиком, откуда торчали горлышки бутылок. За ним сразу, увязалось трое молодцов… Вы их только что имели честь лицезреть, правда, не в том геройском уже обличье, какое они обычно имеют на улице… В скверике они обступают этого молодого человека, происходит очень знакомая для нас картина — хваткая лапа на авоську, разумеется, с увещеванием: мол, алкоголь вреден для здоровья!.. При этом, учтите, сквер вовсе не безлюден и прохожие, как всегда, и старушки с колясочками, и отдыхающие на скамейках пенсионеры, девочка собачонку на поводке прогуливает. Конечно, хозяин бутылок пытается негодовать — тычок в живот, а может, и в челюсть, парень оседает на землю, а молодцы, прихватив авоську с бутылками, резвым галопчиком… Да наткнулись. На него. На Копылова… Он действительно у вас работает?
   — Он мой ассистент. Знал его еще студентом. Могу со всей ответственностью…
   — Да, да, товарищ Гребин! — с некоторым энтузиазмом, не дав даже договорить, соглашается со мной Кумушкин, — Нет никакой необходимости убеждать меня в порядочности вашего ассистента. Вам верю и ему верю! Он не напал на них с кулаками, а предложил вернуть отнятое и, должно быть, потребовал извиниться. Но это же уличные герои, их трое на одного… Первыми с кулаками набросились, конечно, они…
   — М-да-а. Опрометчиво.
   — То-то что опрометчиво. Двое сразу легли, а вот третий бросился бежать, но, должно быть, со страху забыл, что уносит украденную авоську. Ваш ассистент нагнал его и… в спешке неосторожно сработал — до крови и, похоже, зубы выбил.
   — И вы это ему вменяете в вину?
   — Лично я — нет.
   — Ну тогда большая просьба — побыстрей отпустить его. Нас ждут.
   Капитан Кумушкин с минуту сочувственно разглядывал меня, вздохнул.
   — Вам придется все-таки выслушать меня до конца… Значит, герои шляются по газончикам, потерпевший сидит, съежившись, на дорожке, а в скверике, разумеется, переполох. И, конечно же, недобрыми словами нас вспоминают, милицию: мол, когда нужно, ее нет! Девочка с собакой самой разумной оказалась — добежала до постового. Десяти минут не прошло, молодцы даже очнуться не успели, как лежали, так и лежат. И ваш ассистент честно показывает — так-то и так, напали, сбили с ног того вон товарища. А потерпевший товарищ, когда постовой повернулся к нему, в глаза заявляет:
   «Никто на меня не нападал, ничего не знаю, сами сцепились, а постороннего втягиваете». И покупочку свою с бутылочками уже в руках держит…
   — Как? — изумился я. — Почему?..
   Снова на меня сочувственный взгляд капитана Кумушкина.
   — Испугался, — просто объяснил он. — Эти копеечные разбойнички могут потом припомнить. И другие молчали по той же причине — от греха подальше.
   Не каждый же может постоять за себя против троих, как ваш ассистент…
   Словом, народу много, а свидетелей-то нет.
   — Ну-ну, тем более должны принять решительные меры — терроризируют население.
   — Э-эх! — с досадой выдохнул капитан Кумушкин. — Меры? Какие?..
   Может, прикажете собственными силами молодцов проучить?
   — Да боже упаси!
   — Вот именно, упаси нас от всякого своеволия, мы первые подчинены закону. А господин закон от нас потребует: выкладывай доказательства на стол! И что же можем положить? Первое — заявление благородного заступника, которое отвергается даже тем, за кого он заступился. Второе — следы жестоких побоев, нанесенные всем троим, вплоть до выбитых зубов. Третье пояснительная справочка к делу: Копылов Михаил Александрович — мастер по каратэ, а пользоваться этим опасным мастерством равносильно применению холодного оружия… И как вы считаете, что скажет после этого закон?..
   Я с минуту подавленно молчал.
   — Но почему же потерпевшего не пригласили в отделение милиции? неожиданно удивился я. — Почему здесь внимательно не побеседовали с ним?..
   Почему из-за труса должен страдать порядочный человек? Из-за подлого труса!
   Кумушкин огорченно покрутил фуражкой.
   — То-то и оно. Пока разваливающихся на части молодцов собирали с газонов, потерпевший словно сквозь землю провалился. Да, постовой допустил промашку. Он не наш — из ГАИ. Спасибо ему на том, что согласился пост покинуть.
   — Странные фокусы выкидывает жизнь, — заговорил я подавленно очевидное недоказуемо, подлость ненаказуема, а самоотверженность непростительна. Да неужели это вас не ужасает, товарищ Кумушкин?
   — А я себя, товарищ Гребин, в рукавичках держу. На нашей работе возмущаться да кипеть — быстро испаришься, на дело тебя не останется.
   — И как же вы нынешнее дело решите? Каким холодным способом?
   — В три этапа, товарищ Гребин, в три этапа. Первый этап, можно считать, уже совершен — обратил пристальное внимание на этих подонков. Им мое внимание — нож острый, за каждым из них наверняка хвост тянется. А сейчас — второе: прощу их великодушно…
   — К-как?!
   — А вы хотите, чтобы я их к скамье подсудимых притянул? Они-то сядут, да рядом с собой усадят Анику-воина. И кому закон больше отвалит — этот вопрос мы с вами уже рассматривали. Так не лучше ли прохвостов отпустить, чтобы самоотверженного парня спасти? Или вы думаете иначе, товарищ Гребин?
   — М-да! Двойная бухгалтерия.
   — К сожалению, еще третий пунктик есть. И очень неприятный.
   Благородный Аника переусердствовал — высадил одному зубы. Вот этот не успокоится, потребуетмедицинского освидетельствования, получит соответствующую справку, вместе с заявлением подсунет ее мне или кому-то выше. Тогда уж я бессилен остановить разбирательство.
   Я молчал, я покорно ждал, когда капитан. Кумушкин сообщит новый спасительный ход конем.
   — Ради страховки, — продолжал он деловито, — в протокол придется внести пунктик — вставить зубы за счет Копылова. И предвижу — начинающий уголовничек станет торговаться, потребует золотые…
   — М-да-а…
   — Советую согласиться, иначе за зубы Копылов может заплатить не только деньгами.
   Капитан Кумушкин поднялся, плечистый, грудастый, серьезный, явно довольный собой. Я молчал.

8

   Миша шагал вместе со мной в угрюмом молчании. Отравленным чувствовал себя и я, однако сказал:
   — Не самоедствуй, Михаил. В жизни случается и похуже.
   — И в самом деле, — выдавил Миша, — дешево отделался. Всего-навсего золотые зубы в поганый рот. Впредь будь умней — когда бьют да грабят, ходи спокойно сторонкой… — И его прорвало: — Этот хлюст сломал меня сейчас, Георгий Петрович. Парни что, они издалека показательно видны — обычные подонки. Даже в родниковой воде грязь оседает, в людях — тоже.
   Отфильтровать ее несложно. Но вот когда ядовитая соль растворяется, она неразличима, чистая-то вода отравой становится. Со стороны — нормальный человек, культурный, на вид даже приятный, мухи не обидит, старушке место в автобусе уступит. Лапушка! Ну как к такому с сочувствием не отнестись, плечо не подставить, в разговоре душу не открыть. И, конечно же, ждешь, что и он тебе — плечо, душу, сочувствие… А ты-то для него пустое место, так себе, невзаправдашний. Зачем ему считаться с тобой… Стою перед ним, у него и галстук помят, и физиономия набок, поди и коленки дрожать не перестали, а глядит на меня эдак холодно и прозрачно — «Никто меня не трогал, знать не знаю, сами сцепились»… В руках-то держит авоську с бутылками, которую я ему отвоевал и вернул. Сам выворачивайся, а я в сторону уйду, и совесть у меня спокойнешенька. Георгий Петрович, тридцать с лишним лет живу на свете, а такого бесстыдства еще не встречал…
   — За всю жизнь одного встретил… Значит, не так и много на свете таких прохвостов.
   — Уж не хотите ли сказать, Георгий Петрович: радоваться я должен?.. Не могу! Один такой сотни людей заразить может. Вот и я себя теперь чувствую уже не тем, каким к вам бежал.
   — Эй, Миша! Истерикой пахнет.
   — Нет, Георгий Петрович, все думаться будет: кто из людей меня не скашлянув продаст? Ну а если я с подозрением к людям, то они ко мне с распростертыми объятиями, что ли? Нет! Тоже станут подозревать. И от меня пойдет эдакая проказа во все стороны.
   — Не лги на себя, Миша! Или я не знаю тебя? Того быть не может, чтоб случайный подлец твою веру в людей сломал.
   — А вдруг да, Георгий Петрович?
   — В тебе талант сидит, Миша. Не к наукам, уж прости, а к вере в людей.
   Насколько знаю, ты тут всех превосходишь.
   — Спасибо на добром слове, но только кто быстро бегает, тому лучше не спотыкаться — скорей других калекой окажется. Вот и я с разгончику сильно споткнулся…
   Мы подошли к нашему подъезду. Миша замолчал. У него сейчас в лице явственно проступал костячок — выперли лобные бугры, провалились виски, в скулах какая-то мослаковатая жесткость и несолидный птичий нос из неухоженной бороды.
   У входа висели почтовые ящики с номерами квартир, из нашего торчала вечерняя газета, я захватил ее по пути. Вместе с газетой пришло письмо. Не мне — Гребиной Екатерине Ивановне.
   Встревоженная Катя встретила нас у дверей.
   — Ну наконец-то!… Что произошло?
   За ее спиной в моем кабинете слышался тенористый голос Толи Зыбкова.
   — Досадная случайность. Зови всех к столу. Нам с Мишей срочно надо хватить по большой стопке… Да, вот тебе какое-то письмо…
   Катя взяла письмо, озадаченно повертела, нахмурилась, спрятала, громко и строго возвестила:
   — К столу, гости дорогие! К столу! Просим…
   Полуобняв Мишу за плечи, я ввел его в столовую. Косой луч солнца из окна ломался в стекле графинов, разбивался на брызги на ребрах фужеров.
   Вдруг я почувствовал, как окаменели под моей рукой плечи Миши. И словно выпрыгнуло на меня лицо Севы — брови на известковом лбу, остекленевшие, широко расставленные глаза. Двиганье стульев, шарканье ног, будничные реплики…
   Я снял руку с Мишиных плеч, шагнул вперед. Оборвался нутряной хохоток Толи Зыбкова, все замерли, и только звенел на столе кем-то задетый фужер.
   Судорогу стиснутого рта Миши не укрывает даже борода, а взгляд темный, плавающий, уходящий от стеклянно выкатившихся глаз Севы.
   — Он?.. — выдохнул я Мише.
   Миша молчал, убегал взглядом от меня.
   — Это он, Миша?!
   — Георгий Петрович… — с сипотцой, через силу. — Извините, мне лучше уйти…
   — Нет, зачем же… — Голос Севы был неестественно высок, тонок, вот-вот сорвется. — Зачем же… Уйду лучше я. И, собственно, зачем я вам на вашем вечере?
   Однако не двинулся, ожидая, что ему возразят. И не ошибся. Ирина повела туго сведенными бровями в мою сторону.
   — Что случилось? Я не ответил ей, бросил Севе:
   — Да, тебе лучше уйти.
   Сева встряхнулся, деланно повеселел, двинулся к двери легким, с прискоком шагом. На пути его стоял Миша — глядел мимо Севы, не шевелился.
   Сева запнулся и остановился перед ним. С минуту стояли друг перед другом подобранный, чуть сутулящийся, глядящий мертвым, касательным взглядом Миша и бледный, с вежливой виноватой улыбочкой Сева.
   — Вы же должны понять, мне приходилось выбирать: быть благородным, но изувеченным или неблагородным, да целым, — произнес Сева уже не срывающимся, просто тихим, с искренней вкрадчивостью голосом.
   Миша не ответил, не пошевелился.
   Острый, словно заточенный профиль Ирины Сушко, рысья прозелень в прищуре Толи Зыбкова и обморочно бескровное, с разлившимися зрачками лицо матери.
   Сева поспешно скользнул мимо Миши. Я увидел легкий перепляс его спины:
   «Ты ушла, и твои плечики…»

9

   Я помог Кате собрать со стола. Невеселым же получился наш обед, гости не засиделись… И балалайка Толи Зыбкова простояла в углу у дверей на моих ботинках, никто о ней и не вспомнил.
   Мы сели друг против друга в кухне и стали ждать — его, выгнанного сына, которого стыдились. Он мог и не прийти в эту ночь — обидеться, испугаться предстоящего разговора, решиться на разрыв. Но это была бы уж слишком большая жестокость к нам.
   Катя перебирала на коленях вязанье, а я глядел в глухое ночное окно.
   Почему-то вспомнилась рабочая цепочка за ним, цепочка людей перекидывающих кирпичи — слева направо, слева направо… Стена, отделяющая наш двор от торговой базы, на днях была закончена.
   — Георгий… — произнесла Катя.
   И я вздрогнул.
   — Мне очень бы не хотелось добавлять, Георгий… Но письмо… То самое, что ты принес…
   Должно быть, мой взгляд был совсем затравленным, так как Катя стала виновато оправдываться:
   — Не сейчас, так завтра ты все равно же узнаешь. Такое не спрячешь, Георгий…
   — Говори, все вытерплю, — сказал я. — В полный сосуд долить нельзя.
   — Письмо от той женщины, Георгий…
   — Из Сибири?
   — У нее — сын. От него. Сыну уже почти год.
   — Почему же она сообщила нам только сейчас?
   — Ждала, что Сева сам подаст голос. Ну а он, похоже, прятался от нее.
   Потому и к нам не сразу приехал, что здесь отыскать его легче всего…
   Выждал, убедился, что нас она не тревожит, решил — пронесло.
   Я долго молчал, а Катя продолжала перебирать вязанье на коленях, выжидающе косилась на меня.
   — Когда-то ты его спросила: «Кто тебя так напугал, сын?..»
   И Катя вздрогнула.
   — Ты считаешь…
   — Да. Катя, считаю — страх стал его натурой.
   — А от страха и бессовестность?..
   — Ты только что слышала, Катя: «Быть благородным, но изувеченным или неблагородным, да целым!» Его кредо. Страшится всего — даже собственного сына.
   — Тогда снова тот же вопрос, Георгий: кто?.. Кто его так напугал?
   Неужели мы?
   — Боюсь, что так, Катя.
   Это было жестоко, но нельзя же без конца спасаться недомолвками.
   — Чем же мы его напугали, Георгий?
   — Наверное, тем, что слишком старательно оберегали его от житейских сквозняков.
   Катя задумалась.
 
   Он вернулся в самую глухую пору ночи — щелкнул замок, чмокнула дверь.
   Катя вздрогнула, вскинула голову, вспыхнула — деревянное выражение сменилось суровым.
   Вялый, не прикрытый своей защитной улыбочкой, не снимая кожаной куртки, Сева опустился на стул, бескостно ссутулился.
   Мать не выдержала тягостного молчания:
   — Сева, я боялась, что ты не придешь.
   Он дернул головой, как заеденная слепнями лошадь.
   — Я пришел… Чтобы услышать, как вы скажете: ты подлец. Сева! А мне это известно… Да! И лучше вас. Я не люблю себя, а временами просто ненавижу. Как сейчас! И до того, как выгнали, ненавидел себя. С той минуты, когда папин каратист, как его… Миша, раскидывал шестерят. Сижу жабой на дорожке, а он за меня управляется. Если б вы видели, как красиво! Эти здоровенные лбы кидаются на него, а он даже и не размахивается, касается и дубина падает. Почему я его продал?.. Да потому что я подонок, мама и папа, ловчу да выгадываю, а потом мучаюсь, ненавижу себя… Вот пришел к вам, знаю, что вы простите. Оклемаюсь, повыветрится — и сам прощу себя…
   О-о, до чего все гадко!..
   — Ты ошибаешься, — сурово произнесла мать. — На этот раз я не прощу.
   Ни тебя, ни себя!
   — Сева поднял голову, вгляделся ей в глаза, холодные, недружелюбные, стылые, вяло удивился:
   — А себя-то тебе за что… не прощать?
   — Испортила тебя я!
   — Н-ну, мама… Виновата ли ты, что я такой уродился… бракованный?
   — Ты несносно капризничал в детстве, а я любила. Малодушно отступал я любила. Грубил мне, уродовал себя кофтой с бубенчиками, тешил себя тупым самомнением — любила! Да, любила со всей материнской силой и портила тебя с безжалостностью врага!
   — Разве ты должна была меня ненавидеть, мама?
   — Не тебя, Сева! — с прежней резкостью, с прежним вызовом и с прежним осуждающе-вдохновенным лицом. — Не тебя, нет, а другое в тебе — да, должна была, да, ненавидеть! С той же силой, с какой любила. Как поздно мне открылось, что любовь без ненависти столь же опасна, как и оголтелая ненависть без любви.
   Я крякнул, а Сева сник.
   — Мне надо куда-то уехать… — выдавил он.
   — Меня мало заботит, Сева, уедешь ты или останешься. Меня заботит другое — твои долги!
   — Какие долги, мама?
   — Уж не собираешься ли ты и сейчас мне повторить: «Никому ничего не должен»? Должен мне и отцу за все наши муки и разочарования. Должен таким, как Миша Копылов, которых ты продавал. Ты успел задолжать своему сыну, хотя тот недавно появился на свет…
   — Сыну?.. А я и не знал…
   — Врешь! Ты прятался от него!
   — От нее мама! Она почти на десять лет старше меня.
   — От нее, от людей, от собственной совести! Спрятаться? Куда? В какую щель ты забьешься?
   И Сева надолго замолчал, уныло горбился, наконец устало ответил:
   — Куда?.. Не знаю. Я сам себе не нужен, мама. А другим уж и подавно.
   — Негодяй! Никому не нужен!.. Да зачем же мы столько лет колотимся над тобой?
   Снова долгое молчание. Сева беспомощно взглянул на мать.
   — Мама, ты веришь?.. Еще веришь, что выкарабкаюсь из бракованных?…
   Что могу?..
   — Верю, сын. Любая мать неизлечима в этом.
   — Мама, а что, если я снова… снова подведу?
   И Катя взорвалась:
   — Тогда ухватись крепче за мою юбку! Пока смогу, пока ноги носят, поведу тебя по жизни. Что делать, когда родила ненормального! Что делать?!
   — Все это время я молчал, мать расправлялась в одиночку.
 
   Через два дня Сева уехал в Среднюю Азию: «В городе Навои живет приятель, говорит — у них легко устроиться мастером по электрооборудованию». Слабый человек, хочет сбежать сам от себя и верит, что это возможно.
   А после Севы стала собираться Катя — в Сибирь, к женщине, обманутой нашим сыном, к внуку.
   — Кому как не матери отвечать за сына, Георгий.
   — Мы можем предложить ей только помощь, Катя. Для этого не нужно ехать так далеко.
   — Я должна ее видеть.
   И я проводил Катю в аэропорт, остался один в опустевшем доме. Однако ни от пустоты, ни от одиночества мне страдать не приходилось. Мой штаб заседал теперь у меня — составляли план будущих работ, и тут на передний план вновь выступила Ирина Сушко. Пространные рассуждения, случайные домыслы, произвольная пикировка, которыми мы так дружно угощали друг друга, сменились озабоченным пересмотром математического багажа: чем выразить такую-то зависимость, применимо ли конструктивное направление к общественной структуре, какими уравнениями может быть описан тот или иной процесс…
   Ирина Сушко деловито — с учетом использования в будущем электронного оракула — наводила порядок, а вот Толя Зыбков оставался в стороне, потерянно сидел, в обсуждениях не участвовал. Математику он изучал лишь за школьной партой, да и то, по его признанию, «взаимности не наблюдалось».
   Математика становилась способом нашего мышления, башковитый парень мог выпасть из нашей упряжки.
   — Придется изучать, — сказал я ему.
   Толя посопел, покряхтел, согласился:
   — Придется… Ирина Михайловна, что, если я постараюсь быть примерным учеником?..
   — Я плохой педагог, сурочек. Толку не получится, а врагами станем.
   — Старик! — неожиданно подал голос Миша Дедушка — Зачем лезть на рога бешеной антилопе? Я возьму над тобой опеку.
   Все эти дни Миша был подавлен и молчалив, ни разу не пошутил, не улыбнулся. Я же переживал приступы саднящей любви к нему, столь же сильной, как сильно было мое презрение к сыну. Не только при встречах, но и оставаясь один, я постоянно помнил Мишу, думал о нем, поражался своей слепоте. Я знал, что люди улыбались при виде его, улыбался сам и не догадывался — он исключителен, от природы наделен редчайшим даром доброты, какого нет ни у меня, ни у моих знакомых, быть может, только у Кати. Я считал его легкомысленным и несобранным — вертопрах, прости господи, — а он разбрасывался потому, что каждый встречный был для него не безразличен, каждому стремился помочь.
   Сейчас нам трудно друг с другом. Против воли Миша должен быть насторожен и ко мне. Я не могу избавиться от вины, не смею открыться — моя страдающая нежность вдруг да покажется ему оскорбительной компенсацией за травму.
   Миша раньше всех нас понял, в каком незавидном положении оказался Толя Зыбков. Ирина отмахнулась: «Толку не получится», а он сразу пришел на помощь, бессознательно, не задумываясь, как кинулся тогда спасать незнакомого парня. И никто этого сейчас не оценил. Кто удивится щедрости плодоносящей яблони — для того же она и существует на свете, чтобы одаривать яблоками.
   — Что ж, давай сомкнемся, — согласился Толя не слишком воодушевленно:
   Ирина Сушко для него куда более знающий и авторитетный человек.
   А Миша Дедушка вдруг раздвинул бороду в улыбке:
   — Держись — сяду верхом.
   И я возликовал про себя: эге! Такой человек травмированным долго оставаться не сможет, всегда кто-то будет нуждаться в его помощи, а оказать помощь — для него органическое счастье.
 
   Катя не пробыла в отъезде и недели. Я не очень-то удивился, когда в дверях аэропорта увидел ее с мальчиком в красной шапочке на руках.
   — Знакомься. Твой внук Сережа.
   Бледное личико, насупленный взгляд, надутые губы. Мой внук Сережа, по всему видать, был недавно разбужен, а потому недоволен и миром и сконфуженным дедом. Предложить ему перейти ко мне на руки я не посмел, только спросил:
   — Как получилось?.. Или ты чувствовала, что отдаст?
   — Чувствовала. По письму…
   — У нее беда?
   — Нет, просто славная, но неудачливая женщина, которая все еще надеется выйти замуж. Эта-то надежда и помогла убедить… Будет к нам приезжать, будем встречать ее как родную.
   — Будем, Катя, будем… Пошли, такси ждет.
   Он сразу же показал мне все, на что способен. Он уже пробовал держаться на ногах, но еще не осмеливался сделать свой первый шаг в жизни. Он с неубедительной отчетливостью произносил лишь одно слово «ма-ма»; но несколько раз обратился ко мне с речью, смысл которой остался для меня непостижим. Он оказался крайне непоследовательным — гневно возмущался, что мы опускаем его в теплую ванну, и столь же гневно, что вынимаем оттуда.
 
   Я отнес его, розового и негодующего, в Катину комнату, уложил в простыни на диван, попробовал спеть:
 
Спят усталые игрушки,
Книжки спят-
 
   Мне не удалось придать своему фальшивому баритону те ангельские интонации, которые каждый вечер изливает для малышей телевизор. Сережа долго крутился и не засыпал…
   Он уснул, выкинув из-под одеяла ручонку. Катя гремела на кухне, готовила плацдарм для будущего дня. За окном над грузной грядой сумеречных многоэтажных домов прорезалась одинокая, самая настойчивая звезда.
   Внук спал, слабенькая ручонка лежала поверх одеяла. Ему не исполнится и двадцати лет, когда закончится наш пресыщенный событиями век. К тому времени внук еще не успеет ничего совершить, совершать ему суждено уже в веке грядущем, — и только где-то в середине нового века этот человек станет оглядываться на свой пройденный путь.
   Моя жизнь показалась бы колдовской моему деду Федосию Степановичу Гребину, по-уличному Федоско Квасичу, не слишком удачливому мужику из деревни Прислон. Мой дед не видывал домов выше двух этажей, хотя и слыхал, что бывают даже и четырехэтажные. Мой дед гонял на санях по зимнему накату до пятнадцати верст в час, летал он только во сне, а чтоб, не выходя из избы, устроившись перед ящиком, следить, как гоняют шайбу хоккеисты на той стороне планеты, этого он уже и помыслить не мог. Наверное, столь же фантастичной должна выглядеть и для меня жизнь моего внука. Нисколько не удивлюсь, если он окажется небожителем, на Землю станет спускаться только в гости.
   Глядит в окно звезда. Впрочем, это Юпитер притворился робкой звездой.
   Лишь он смог пробиться на закате сквозь мутный воздух великого города…
   Местожительство моего внука, возможно, будет выглядеть примерно так же — звезда да и только. Но при взгляде в бинокль она должна превратиться в золотого мотылька, парящего в траурной пустоте. А в солидные телескопы — в полыхающего многокрылого дракона, устрашающее исчадие космоса. Рано или поздно люди выберут за пределами Земли симпатичную планету и облекут ее в металл, керамику, пластик, раскинут в сторону Солнца драконовы крылья…
 
   Зазвонил телефон. Я бережно накрыл одеялом выброшенную ручонку, встал.
   — Слушаю вас.
   Голос Алевтины, дочери Голенкова. Ни боли, ни отчаянья в нем — лишь мертвенная усталость.
   — Иван Трофимович… час назад. Я остолбенело молчал.
   Светил в окно застенчивый Юпитер.
   Час назад… Иван был на год старше нашего идущего на убыль века.