Теперь при упоминании его имени любой и каждый невольно видит перед собой несколько инфантильного красавца с кротким лицом, короткой бородкой, ниспадающими волосами. Однако враг христианства Цельс, философ-стоик, друг императора Марка Аврелия, пишет: «Между тем люди рассказывают, будто Иисус был мизерного роста и с таким некрасивым лицом, что оно вызывало отвращение». Цельс, яростный противник христианства, мог наговорить всякого.
Но дело в том, что этого не отрицает и Тертуллиан, неистовый сторонник Христа. «Облик его был лишен какой-либо красоты и обаяния», — отмечает он.
Непримиримый враг и горячий последователь, один в Риме, другой в Карфагене, независимо друг от друга примерно столетие спустя после смерти Иисуса высказывают одну и ту же версию. Значит, эта версия была широко распространена, ни у кого не вызывала сомнения. Если б Христос был даже не прекрасен, а просто заурядно нормален по внешнему виду, то такого единодушия уж наверняка бы не существовало. Его сторонники упреки в некрасивости воспринимали бы как оскорбительный поклеп. Однако и позже даже Ориген, запальчиво критикующий во всем Цельса, не возражает, что Христос уродлив. Он лишь старается оправдать уродливость, увидеть в этом его божественную сущность — дух, мол, возвышается над бренным телом.
Внешность — не досужий вопрос. Мысленно представим себе первых слушателей Христа, бесхитростных жителей Галилеи. В их неискушенном понимании все, что от бога, должно быть непременно совершенным, поражать воображение. Прежние пророки это учитывали, старались привлечь к себе внимание людей необычным видом — Иеремия, например, проповедовал с ярмом на шее, Иоанн Креститель «имел одежду из верблюжьего волоса», жил в пустыне, питался акридами, был истощен постом.
Иисус Христос не прибегал к таким традиционным приемам, акрид не ел, постом себя не изнурял, садился вместе со всеми за стол, пил вино и одевался, должно быть, неплохо, если римские солдаты во время казни бросали жребий — кому достанется его одежда. Ничем внешне не поражал, более того был некрасив, а значит ему приходилось преодолевать не только косность сознания своих слушателей, но и невыгодное впечатление, которое поначалу он у них вызывал.
Конечно, легче всего объяснить: такова, мол, была покоряющая сила его слова — гений устного творчества! И, казалось бы, Евангелия, своеобразные литературные шедевры, подтверждают это. Высказывания, приписываемые ими Иисусу, разошлись по миру в крылатых пословицах.
Но даже самое проникновенное слово бессильно, когда оно противоречит вековым привычкам и традициям. А именно их-то, традиции ортодоксального еврейства, рискованно ломал Иисус из Назарета. Выступить против субботы, назвать себя ее господином, когда малейший, даже самый безобидный проступок против нее строго — вплоть до смерти — наказывался. Нет, тут мало одного красноречия, оно должно подкрепляться еще чем-то более убедительным.
Все четыре канонических Евангелия едва ли не в каждой главе повествуют о чудесах, которыми Христос подкреплял свои слова, — исцелял неизлечимых больных, оживлял мертвых, пятью хлебами накормил досыта пять тысяч голодных людей, по воде ходил, яко посуху. Казалось бы, нам ли принимать во внимание эти наивные небылицы?
Однако над ними-то я и задумался…
Современники Иисуса воспринимали мир совсем не так, как мы. Для нас свет не может возникнуть сам по себе, из ничего, обязательно должен быть его источник. А их нисколько не смущало, что бог в первый день творения приказал: «Да будет свет!» — и лишь на четвертый сотворил светила «на тверди небесной». Для нас весь мир тесно взаимосвязан, одно не в состоянии существовать без другого, любое явление — некий процесс, для них же все сущее — результат чьей-то воли. И если изнемогающий от жажды путник не выбивал ударом посоха из скалы родниковую струю, то вовсе не считал — это вообще невозможно. Возможно, только не каждому посильно. Чудо тогда представлялось реальностью, чудотворец — искусником, а потому и прослыть чудотворцем было нетрудно.
Особенно в исцелении. Больных в те времена было наверняка подавляюще много. Напряженная и неустойчивая жизнь Палестины с ее тройной властью — Рима, тетрархов, первосвященника, — с враждующими многочисленными сектами, с беснующимися пророками, пугающими божьими карами, концом мира, способствовала массовому психозу. Припадочные, паралитики, покрытые паршой на нервной почве (их могли принимать и за прокаженных), встречались на каждом шагу. Все они с неистовой страстью жаждали чудесного излечения.
Современные психотерапевты могут лишь мечтать о такой клиентуре.
И тот, кто обладал талантом словесного внушения, легко мог превратиться в чудотворца-исцелителя. Было бы скорей странно, если б Иисус Христос избежал этой роли, не использовал столь мощное оружие для утверждения своих идей. Он, разумеется, не кормил пятью хлебами тысячи голодных, по воде, яко посуху, не ходил, мертвых не оживлял, но возвратить способность двигаться парализованной руке, наверное, было ему под силу, как и избавить от припадков «одержимого бесами», как и очистить от нервной экземы тело… А этого вполне достаточно, чтобы поверили в его сверхъестественную силу, простили ему неказистую внешность.
Загадочное для исследователей обстоятельство — отношение Иисуса к своей матери и семейству. В Евангелии от Марка Иисус проповедует в одном доме… «И пришли Матерь и братья Его и, стоя вне дома, послали к Нему звать Его, Около Него сидел народ. И сказали Ему: вот Матерь Твоя и братья Твои вне дома, спрашивают Тебя. И отвечал им: кто Матерь Моя и братья Мои? И, обозрев сидящих вокруг Себя, говорит: вот Матерь Моя и братья Мои; ибо кто будет исполнять волю Божию, тот Мне брат и сестра и Матерь».
Отзывчивый и доброжелательный ко всем вплоть до случайных встречных, Христос тут проявляет холодную сдержанность, если не настораживающую суровость, его ответ звучит почти как отречение Что кроется за этим ответом, какая семейная драма? Биографических данных о частной жизни Христа совсем нет. Загадку представляет даже его отец — плотник Иосиф. Евангелие от Марка совсем не упоминает о нем, лишь у Матфея и Луки появляется вскользь имя этого человека.
Конечно же, мое представление об этой жившей две тысячи лет назад личности, столь сильно поразившей воображение человечества далеко не полно.
Но ведь и праланцетник, существовавший в непроглядно кромешном прошлом, за миллиард лет до нас, оставивший в память о себе лишь жалкие отпечатки в осадочных породах, тоже наверняка чем-то не соответствует воссозданному палеонтологами облику. Однако характерные признаки все же сохранились, их оказалось достаточно, чтоб использовать в моделировании эволюционного процесса.
6
7
8
Но дело в том, что этого не отрицает и Тертуллиан, неистовый сторонник Христа. «Облик его был лишен какой-либо красоты и обаяния», — отмечает он.
Непримиримый враг и горячий последователь, один в Риме, другой в Карфагене, независимо друг от друга примерно столетие спустя после смерти Иисуса высказывают одну и ту же версию. Значит, эта версия была широко распространена, ни у кого не вызывала сомнения. Если б Христос был даже не прекрасен, а просто заурядно нормален по внешнему виду, то такого единодушия уж наверняка бы не существовало. Его сторонники упреки в некрасивости воспринимали бы как оскорбительный поклеп. Однако и позже даже Ориген, запальчиво критикующий во всем Цельса, не возражает, что Христос уродлив. Он лишь старается оправдать уродливость, увидеть в этом его божественную сущность — дух, мол, возвышается над бренным телом.
Внешность — не досужий вопрос. Мысленно представим себе первых слушателей Христа, бесхитростных жителей Галилеи. В их неискушенном понимании все, что от бога, должно быть непременно совершенным, поражать воображение. Прежние пророки это учитывали, старались привлечь к себе внимание людей необычным видом — Иеремия, например, проповедовал с ярмом на шее, Иоанн Креститель «имел одежду из верблюжьего волоса», жил в пустыне, питался акридами, был истощен постом.
Иисус Христос не прибегал к таким традиционным приемам, акрид не ел, постом себя не изнурял, садился вместе со всеми за стол, пил вино и одевался, должно быть, неплохо, если римские солдаты во время казни бросали жребий — кому достанется его одежда. Ничем внешне не поражал, более того был некрасив, а значит ему приходилось преодолевать не только косность сознания своих слушателей, но и невыгодное впечатление, которое поначалу он у них вызывал.
Конечно, легче всего объяснить: такова, мол, была покоряющая сила его слова — гений устного творчества! И, казалось бы, Евангелия, своеобразные литературные шедевры, подтверждают это. Высказывания, приписываемые ими Иисусу, разошлись по миру в крылатых пословицах.
Но даже самое проникновенное слово бессильно, когда оно противоречит вековым привычкам и традициям. А именно их-то, традиции ортодоксального еврейства, рискованно ломал Иисус из Назарета. Выступить против субботы, назвать себя ее господином, когда малейший, даже самый безобидный проступок против нее строго — вплоть до смерти — наказывался. Нет, тут мало одного красноречия, оно должно подкрепляться еще чем-то более убедительным.
Все четыре канонических Евангелия едва ли не в каждой главе повествуют о чудесах, которыми Христос подкреплял свои слова, — исцелял неизлечимых больных, оживлял мертвых, пятью хлебами накормил досыта пять тысяч голодных людей, по воде ходил, яко посуху. Казалось бы, нам ли принимать во внимание эти наивные небылицы?
Однако над ними-то я и задумался…
Современники Иисуса воспринимали мир совсем не так, как мы. Для нас свет не может возникнуть сам по себе, из ничего, обязательно должен быть его источник. А их нисколько не смущало, что бог в первый день творения приказал: «Да будет свет!» — и лишь на четвертый сотворил светила «на тверди небесной». Для нас весь мир тесно взаимосвязан, одно не в состоянии существовать без другого, любое явление — некий процесс, для них же все сущее — результат чьей-то воли. И если изнемогающий от жажды путник не выбивал ударом посоха из скалы родниковую струю, то вовсе не считал — это вообще невозможно. Возможно, только не каждому посильно. Чудо тогда представлялось реальностью, чудотворец — искусником, а потому и прослыть чудотворцем было нетрудно.
Особенно в исцелении. Больных в те времена было наверняка подавляюще много. Напряженная и неустойчивая жизнь Палестины с ее тройной властью — Рима, тетрархов, первосвященника, — с враждующими многочисленными сектами, с беснующимися пророками, пугающими божьими карами, концом мира, способствовала массовому психозу. Припадочные, паралитики, покрытые паршой на нервной почве (их могли принимать и за прокаженных), встречались на каждом шагу. Все они с неистовой страстью жаждали чудесного излечения.
Современные психотерапевты могут лишь мечтать о такой клиентуре.
И тот, кто обладал талантом словесного внушения, легко мог превратиться в чудотворца-исцелителя. Было бы скорей странно, если б Иисус Христос избежал этой роли, не использовал столь мощное оружие для утверждения своих идей. Он, разумеется, не кормил пятью хлебами тысячи голодных, по воде, яко посуху, не ходил, мертвых не оживлял, но возвратить способность двигаться парализованной руке, наверное, было ему под силу, как и избавить от припадков «одержимого бесами», как и очистить от нервной экземы тело… А этого вполне достаточно, чтобы поверили в его сверхъестественную силу, простили ему неказистую внешность.
Загадочное для исследователей обстоятельство — отношение Иисуса к своей матери и семейству. В Евангелии от Марка Иисус проповедует в одном доме… «И пришли Матерь и братья Его и, стоя вне дома, послали к Нему звать Его, Около Него сидел народ. И сказали Ему: вот Матерь Твоя и братья Твои вне дома, спрашивают Тебя. И отвечал им: кто Матерь Моя и братья Мои? И, обозрев сидящих вокруг Себя, говорит: вот Матерь Моя и братья Мои; ибо кто будет исполнять волю Божию, тот Мне брат и сестра и Матерь».
Отзывчивый и доброжелательный ко всем вплоть до случайных встречных, Христос тут проявляет холодную сдержанность, если не настораживающую суровость, его ответ звучит почти как отречение Что кроется за этим ответом, какая семейная драма? Биографических данных о частной жизни Христа совсем нет. Загадку представляет даже его отец — плотник Иосиф. Евангелие от Марка совсем не упоминает о нем, лишь у Матфея и Луки появляется вскользь имя этого человека.
Конечно же, мое представление об этой жившей две тысячи лет назад личности, столь сильно поразившей воображение человечества далеко не полно.
Но ведь и праланцетник, существовавший в непроглядно кромешном прошлом, за миллиард лет до нас, оставивший в память о себе лишь жалкие отпечатки в осадочных породах, тоже наверняка чем-то не соответствует воссозданному палеонтологами облику. Однако характерные признаки все же сохранились, их оказалось достаточно, чтоб использовать в моделировании эволюционного процесса.
6
К моим соображениям о личности Христа каждый из участников флибустьерской группы отнесся по-своему. Миша Дедушка возликовал:
— Это вы здорово сказали, Георгий Петрович: «Чудо тогда представлялось реальностью»! А я скажу больше — чудо и сейчас реальность! Да! Только оно не влезает в наш косный детерминистический образ мышления… Ирина Михайловна, как вы концепцию чуда трезвой Машине преподнесете?
— Не беспокойся, деточка. Психотерапия давно уже пользуется вычислительными машинами, — ох ладила Ирина.
— Психотерапия… Эх! Эмпирики заскорузлые!
Толя Зыбков на этот раз не сказал своего обычного «нет», поворочавшись в креслице, задумчиво произнес:
— «Кто Матерь Моя и братья Мои?..» Георгий Петрович, а мне кажется, эту загадочку все-таки тронуть можно.
— Как?
— Цельс, если помните, между прочим, упоминает… — Ты хочешь сказать о Панфере?..
— О нем, Георгий Петрович.
Вот тот же враждебный христианству Цельс поведал о ходившем в его время слухе, будто бы мать Иисуса Мария отличалась легким поведением, изменяла мужу с римским солдатом, греком по национальности, Панферой, была выгнана из дома, родила внебрачного сына в чужой конюшне. Та же история изложена и в талмудистском трактате «Авода Зара».
— Поздний и нечистоплотный навет, — возразил я. — Кто из ученых принимает это всерьез?
— Ну а если на минуту принять?..
— Мешает, Толя.
— Что, Георгий Петрович?
— Ты это должен знать не хуже меня — лютая еврейская ортодоксальность тех лет. Самый последний нищий из евреев считал тогда себя выше иноплеменного вельможи. А уж женщину-еврейку, уличенную в прелюбодеянии с необрезанным, в живых бы не оставили. И сын ее, если б уцелел, нес на себе проклятие до конца дней. С такой славой пророком не станешь — плевались бы в его сторону, шарахались, как от прокаженного.
Из-под крутого надлобья на меня взирали ясные, с весенней прозеленью глаза.
— Все так. Георгий Петрович, — осторожненько согласился Толя — Все так, если б Мария была уличена…
Миша Дедушка не выдержал:
— Тогда не уличили, сейчас собираешься?!
Но Толя упрямо гнул свое:
— Но в таких делах редко налицо оказываются прямые улики, куда чаще смутные подозреньица, а с ними и наветики… Только не задним числом, как у Цельса, сто с лишним лет спустя после смерти Иисуса, а еще до его рождения, когда у мамы Марии живот заметен стал: мол, с солдатом видели; шепоток подлый. Могло так случиться?
— Что за удовольствие ворошить вонючие пеленки тысячелетней давности!
— проворчал в бороду Миша.
— И в самом деле, к чему нам бытовые мелочи? — поддержала Ирина.
— Злые шепотки не такая уж мелочь, Ирина Михайловна. Если они были, то ох сильно отравляли жизнь матери Христа. Сын-то для нее — сплошное проклятие! Удивительно ли, что она любила его меньше других детей. А сам Иисус разве не страдал от грязных подозрений?.. Горькое у него получается детство. Не оттого ли он рано уходит из дома, не оттого ли к матери и братьям прохладен?..
На безмятежно круглом лице Толи сквозь постненькое смирение проступает торжество. Ирина Сушко рассердилась:
— Из домыслов шубу шьешь, мальчик! Гляди — платьем голого короля обернется!
Толя вкрадчиво улыбнулся:
— А вы, Ирина Михайловна, в математических доказательствах никогда не прибегаете к допущениям?.. Ну так чем мы хуже вас, математиков? И как только допустим существование раннего навета, нам открывается — Иисусу еще в детстве пришлось отстаивать человеческое достоинство. Еще в детстве!
Знаменательно, Ирина Михайловна! Знаменательно!
Наступило озадаченное молчание. Три пары глаз уставились на меня.
Действительно, стоит только нам принять эту вовсе не исключительную, а, напротив, весьма обыденную житейскую коллизию, как она, вместо того чтобы ложиться на Иисуса компрометирующим пятном, начинает освещать формирование его необычного характера. Именно еще в ранней юности Иисус должен был уже обрести и свои нравственные позиции и ту силу убеждения, которые впоследствии поразят мир. Ничтожные натуры озлобляются от враждебного окружения, значительные преодолевают его. Испытывая постоянно необходимость в человеческом уважении, в человеческой доброте, они становятся их глашатаями. Набившая оскомину истина: несчастье калечит слабых и закаляет сильных. Иисус, прежде чем стать Христом, должен был пройти нелегкую школу жизни.
Недели две мы занимались анатомированием Иисуса Христа, разбивали его на отдельные признаки. Ирина Сушко кодировала их, выстраивала соответствующим порядком. Не такое, оказывается, уж и фантастическое дело представить человека, даже сложного, глубокого, противоречивого, в виде некой формулы. Впрочем, нет, не самого человека, а всего-навсего свое представление о нем, сложившийся в наших головах образ.
И вот однажды Ирина, как всегда, стремительно ворвалась ко мне, бросила на стол тисненый портфель.
— Откройте и посмотрите!
В портфеле лежала небрежно завернутая в бумагу толстая пачка перфокарт.
— Чувствуете, что вы сейчас держите в руках?
— Иисуса Христа?..
— Имен-но!
Иисус Христос в виде стопки тонких картонок, испещренных дырочками.
— М-да-а…
— Это вы здорово сказали, Георгий Петрович: «Чудо тогда представлялось реальностью»! А я скажу больше — чудо и сейчас реальность! Да! Только оно не влезает в наш косный детерминистический образ мышления… Ирина Михайловна, как вы концепцию чуда трезвой Машине преподнесете?
— Не беспокойся, деточка. Психотерапия давно уже пользуется вычислительными машинами, — ох ладила Ирина.
— Психотерапия… Эх! Эмпирики заскорузлые!
Толя Зыбков на этот раз не сказал своего обычного «нет», поворочавшись в креслице, задумчиво произнес:
— «Кто Матерь Моя и братья Мои?..» Георгий Петрович, а мне кажется, эту загадочку все-таки тронуть можно.
— Как?
— Цельс, если помните, между прочим, упоминает… — Ты хочешь сказать о Панфере?..
— О нем, Георгий Петрович.
Вот тот же враждебный христианству Цельс поведал о ходившем в его время слухе, будто бы мать Иисуса Мария отличалась легким поведением, изменяла мужу с римским солдатом, греком по национальности, Панферой, была выгнана из дома, родила внебрачного сына в чужой конюшне. Та же история изложена и в талмудистском трактате «Авода Зара».
— Поздний и нечистоплотный навет, — возразил я. — Кто из ученых принимает это всерьез?
— Ну а если на минуту принять?..
— Мешает, Толя.
— Что, Георгий Петрович?
— Ты это должен знать не хуже меня — лютая еврейская ортодоксальность тех лет. Самый последний нищий из евреев считал тогда себя выше иноплеменного вельможи. А уж женщину-еврейку, уличенную в прелюбодеянии с необрезанным, в живых бы не оставили. И сын ее, если б уцелел, нес на себе проклятие до конца дней. С такой славой пророком не станешь — плевались бы в его сторону, шарахались, как от прокаженного.
Из-под крутого надлобья на меня взирали ясные, с весенней прозеленью глаза.
— Все так. Георгий Петрович, — осторожненько согласился Толя — Все так, если б Мария была уличена…
Миша Дедушка не выдержал:
— Тогда не уличили, сейчас собираешься?!
Но Толя упрямо гнул свое:
— Но в таких делах редко налицо оказываются прямые улики, куда чаще смутные подозреньица, а с ними и наветики… Только не задним числом, как у Цельса, сто с лишним лет спустя после смерти Иисуса, а еще до его рождения, когда у мамы Марии живот заметен стал: мол, с солдатом видели; шепоток подлый. Могло так случиться?
— Что за удовольствие ворошить вонючие пеленки тысячелетней давности!
— проворчал в бороду Миша.
— И в самом деле, к чему нам бытовые мелочи? — поддержала Ирина.
— Злые шепотки не такая уж мелочь, Ирина Михайловна. Если они были, то ох сильно отравляли жизнь матери Христа. Сын-то для нее — сплошное проклятие! Удивительно ли, что она любила его меньше других детей. А сам Иисус разве не страдал от грязных подозрений?.. Горькое у него получается детство. Не оттого ли он рано уходит из дома, не оттого ли к матери и братьям прохладен?..
На безмятежно круглом лице Толи сквозь постненькое смирение проступает торжество. Ирина Сушко рассердилась:
— Из домыслов шубу шьешь, мальчик! Гляди — платьем голого короля обернется!
Толя вкрадчиво улыбнулся:
— А вы, Ирина Михайловна, в математических доказательствах никогда не прибегаете к допущениям?.. Ну так чем мы хуже вас, математиков? И как только допустим существование раннего навета, нам открывается — Иисусу еще в детстве пришлось отстаивать человеческое достоинство. Еще в детстве!
Знаменательно, Ирина Михайловна! Знаменательно!
Наступило озадаченное молчание. Три пары глаз уставились на меня.
Действительно, стоит только нам принять эту вовсе не исключительную, а, напротив, весьма обыденную житейскую коллизию, как она, вместо того чтобы ложиться на Иисуса компрометирующим пятном, начинает освещать формирование его необычного характера. Именно еще в ранней юности Иисус должен был уже обрести и свои нравственные позиции и ту силу убеждения, которые впоследствии поразят мир. Ничтожные натуры озлобляются от враждебного окружения, значительные преодолевают его. Испытывая постоянно необходимость в человеческом уважении, в человеческой доброте, они становятся их глашатаями. Набившая оскомину истина: несчастье калечит слабых и закаляет сильных. Иисус, прежде чем стать Христом, должен был пройти нелегкую школу жизни.
Недели две мы занимались анатомированием Иисуса Христа, разбивали его на отдельные признаки. Ирина Сушко кодировала их, выстраивала соответствующим порядком. Не такое, оказывается, уж и фантастическое дело представить человека, даже сложного, глубокого, противоречивого, в виде некой формулы. Впрочем, нет, не самого человека, а всего-навсего свое представление о нем, сложившийся в наших головах образ.
И вот однажды Ирина, как всегда, стремительно ворвалась ко мне, бросила на стол тисненый портфель.
— Откройте и посмотрите!
В портфеле лежала небрежно завернутая в бумагу толстая пачка перфокарт.
— Чувствуете, что вы сейчас держите в руках?
— Иисуса Христа?..
— Имен-но!
Иисус Христос в виде стопки тонких картонок, испещренных дырочками.
— М-да-а…
7
Казалось бы, мне надлежало перенести свой флибустьерский штаб домой за чашкой чая спорь на разные голоса хоть до полночи, жена будет только рада. В последнее время она работала по договору с одним ведомственным издательством, сверяла технические расчеты — работа утомительная и нудная, но с уходом сына в армию Катя просто не могла заполнить образовавшуюся в ее жизни пустоту. Наши встречи разогнали бы застойную тишину, а кроме того я всегда мечтал, чтоб жена прониклась теми увлечениями, которым я отдавал себя без остатка. Раньше это было невозможно, с багажом институтской физики, приобретенным тридцать лет назад, она даже подступиться не могла к проблемам, какими я жил. Самый близкий мне человек и одновременно далекий.
Сейчас не так трудно и понять, и принять, и стать соучастницей, но…
Это «но» для меня было полной неожиданностью. Оказывается, где-то под спудом, на самом дне моей души таился невнятный страх — осудит! За что?! За то, что хочу «алгеброй гармонию поверить», за то, что подменяю чувство холодными расчетами. Осудит, погасит пламя, вместо поддержки найду в ней противника… Подспудное, неосознанное ощущение, которое давил в себе и не мог от него отделаться.
Я никогда ничего не скрывал от Кати и теперь сообщил ей свой замысел, но в общих чертах, в виде набежавших предположений. Она выслушала, пожала плечами, даже не особо удивилась, не выказала желания узнать поподробнее. Я это принял как разрешение — действуй по-прежнему, в стороне от меня.
Потому-то и собирал свой штаб под крышей института, хотя при случае это могло вызвать и справедливые нарекания: чем занимаетесь, профессор Гребин?..
Пришло очередное письмо от сына. Сева довольно часто писал нам, но, право же, каждое письмо мы распечатывали с душевным замиранием. Хотя, казалось бы, чего тревожиться — сыт, одет, под надзором, служит себе в глубине Сибири, никакой опасности. Но Сева из тех, кто спотыкается и на ровном месте.
И в самом деле — вот письмо… Оно длинное, путаное. «Дорогие мои, долго колебался — сообщить вам или промолчать…» Суть же сообщения, лежащая под нагромождением оправданий и путаных отступлений, проста: сошелся с женщиной, которая рассталась с мужем-пьяницей, имеет десятилетнюю дочь, после окончания службы намеревается остаться у нее, вести простую трудовую жизнь в глухом таежном крае… Возраст женщины стеснительно не упомянут, зато многословно перечислены ее достоинства — добрая, чуткая, самоотверженная и так далее.
Первый порыв матери — немедленно собираться и ехать к сыну. Я остановил:
— Хватит думать и решать за него. Пусть сам разберется.
— Разберется, да будет поздно.
— До конца службы почти полгода. Есть время опомниться.
— А если не опомнится?
— Тогда отнесемся внимательней к его желанию. Вдруг да это не увлечение и не блажь, может, он действительно не представляет себе без нее жизни.
Катя сидела передо мной — высоко вскинута голова, жаром охвачены скулы.
— Послушай!.. — Возглас, словно хруст жести под каблуком. — Да любишь ли ты сына?
И я даже растерялся.
— Ты из тех, у кого большая голова и маленькое сердце. Ты отравлен абстрактной любовью…
— Не понимаю, Катя.
— Ты можешь помочь человеку — просто помочь мне, сыну, соседу, приятелю?.. Нет! Если только походя, невзначай. И то — любить кого-то, какая малость, стоит ли ею себя утруждать. Всех людей, все человечество, никак не меньше, — вот к чему ты нацелен. Тут уж и сам готов сгореть дотла, и все гори вокруг… А вокруг-то тебя мы — я и Сева!..
— Да неужели я настолько бесполезен, даже вреден для окружающих?
На секунду она замялась, бегающий взгляд замер, но решительно отмахнула выбившуюся прядь.
— Разве о пользе идет речь, Георгий?.. О любви! Твои слова близки к тривиальной отповеди всех бессердечных отцов: зарабатываю на жизнь, приношу пользу — что еще вам от меня надо? Любви, дорогой мой! Любви! Которую никакой пользой не купишь. А для таких, как ты, любовь лишь предмет изучения — нельзя ли из нее нечто извлечь, покорыстоваться. Раскраиваете на части, суммируете, обобщаете — подопытная собака на лабораторном столе…
— Что же, не смей над ней задумываться — запретно! Будем смиренно повторять вслед за Христом: люби ближнего, люби врага своего…
Скользнула опаляющим взглядом, презрительно дернула подбородком.
— Вслед за Христом?! Не я, это ты вслед за ним… Христос из вас: первый, кто любовь омертвил.
— Даже так? — удивился я.
— Люби ближнего… Для Христа ближние все, даже первый встречный. Не знаю его, случайно встретила, не привязана ничем к нему, впервые вижу любить его? А для меня любовь — это готовность собой жертвовать. Ради первого встречного, мне неизвестного, — собой?.. Нет, как бы ни насиловала себя, а не смогу. Противоестественно! А вот тебя знаю, с тобой сроднилась, срослась, а уж сын и вовсе — самая дорогая часть меня самой… Любить вас жертвовать собой для вас — да, да! Самое естественное состояние, иначе и жить не смогу… И если я буду сына своего любить больше самой себя, а сын так же своего сына, свою жену, то, как молекулы цепляясь одна за другую, создают неделимое вещество, так и люди, любя только самых наиблизких, свяжутся воедино. Не надо от человека требовать невозможного — люби всякого. Люби того, с кем тебя жизнь тесно переплела, — вот тогда-то любовь одного за другим свяжет всех, от меня протянется прочная спайка через наиблизких к самым далеким. Тогда мир охватит не условная любовь, не выдуманная, а обычная, жертвенная… Разум — великое 6лаго? Может быть.
Только за всякое благо непременно чем-то платить приходится. И за разум тоже. Сомнениями, недоверчивостью, подозрительностью… Человек разум получил, а вместе с ним и порчу… Разъединенные сомнениями люди не способны любить даже самых наиблизких: родители — детей, дети — родителей…
Катя замолчала и отвернулась. Молчал и я. Во мне росло тяжелое изумление. Оказывается, она любила меня и не верила в мою любовь, служила мне и осуждала меня. И давно ли так?.. Не всю ли совместную жизнь?.. Жили рядом и были в одиночестве — у нее свое, у меня свое! И не заметил, как она наедине с собой пришла к выводам, с которыми я не просто не согласен, а не могу совместить себя с ними — иначе думаю, иначе живу. Как нам слиться воедино? Друг же без друга существовать не можем!
— Катя, не клевещи на себя, — сказал я, — Ты вовсе не такая, какой себя представляешь.
Она отвела за ухо мешавшую прядь, и лицо ее, усталое лицо с вкрадчивой текучестью скул, с выпуклым лбом, тронутым морщинками, верхней губой, сурово попирающей нижнюю, щемяще знакомое до стона родное лицо, выражало сейчас привычную покорность — говори, слушаю, возражать не буду, но знай, что останусь при своем.
— Ты считаешь, что только любовь к самым наиблизким свяжет людей воедино… Но разве люди никогда не грабили, не насиловали, с ожесточением не истребляли друг друга ради того только, чтоб их горячо любимые дети жили лучше других? Любовь к наиблизким! Да она постоянно оборачивается слепой звериной ненавистью ко всему светлому и темному миру. И мир таким отвечает той же лютой ненавистью. Не разновидность ли самовлюбленности эта ограниченная любовь — мое, не посягай, горло перегрызу! Всемирная прочная спайка эгоистически любящих? Ну нет, не мечтай! Чем они любвеобильней, тем разобщенней… Ты любишь Севу, Катя… Да, знаю, ради него готова пожертвовать собой. Но скажи: принесешь ли ты ради Севы в жертву другого, хотя бы первого встречного?.. А! Молчишь!" Проповедуешь то, чему сама никогда не следовала.
Склоненное лицо Кати по-прежнему выражало покорную усталость. Она не собиралась возражать мне, и потребуй — признает мою правоту, сознается в своей ошибке, но от этого ей легче не станет. И своего мнения обо мне она не изменит, по-прежнему будет любить меня и не верить в мою любовь, служить и осуждать…
Сейчас не так трудно и понять, и принять, и стать соучастницей, но…
Это «но» для меня было полной неожиданностью. Оказывается, где-то под спудом, на самом дне моей души таился невнятный страх — осудит! За что?! За то, что хочу «алгеброй гармонию поверить», за то, что подменяю чувство холодными расчетами. Осудит, погасит пламя, вместо поддержки найду в ней противника… Подспудное, неосознанное ощущение, которое давил в себе и не мог от него отделаться.
Я никогда ничего не скрывал от Кати и теперь сообщил ей свой замысел, но в общих чертах, в виде набежавших предположений. Она выслушала, пожала плечами, даже не особо удивилась, не выказала желания узнать поподробнее. Я это принял как разрешение — действуй по-прежнему, в стороне от меня.
Потому-то и собирал свой штаб под крышей института, хотя при случае это могло вызвать и справедливые нарекания: чем занимаетесь, профессор Гребин?..
Пришло очередное письмо от сына. Сева довольно часто писал нам, но, право же, каждое письмо мы распечатывали с душевным замиранием. Хотя, казалось бы, чего тревожиться — сыт, одет, под надзором, служит себе в глубине Сибири, никакой опасности. Но Сева из тех, кто спотыкается и на ровном месте.
И в самом деле — вот письмо… Оно длинное, путаное. «Дорогие мои, долго колебался — сообщить вам или промолчать…» Суть же сообщения, лежащая под нагромождением оправданий и путаных отступлений, проста: сошелся с женщиной, которая рассталась с мужем-пьяницей, имеет десятилетнюю дочь, после окончания службы намеревается остаться у нее, вести простую трудовую жизнь в глухом таежном крае… Возраст женщины стеснительно не упомянут, зато многословно перечислены ее достоинства — добрая, чуткая, самоотверженная и так далее.
Первый порыв матери — немедленно собираться и ехать к сыну. Я остановил:
— Хватит думать и решать за него. Пусть сам разберется.
— Разберется, да будет поздно.
— До конца службы почти полгода. Есть время опомниться.
— А если не опомнится?
— Тогда отнесемся внимательней к его желанию. Вдруг да это не увлечение и не блажь, может, он действительно не представляет себе без нее жизни.
Катя сидела передо мной — высоко вскинута голова, жаром охвачены скулы.
— Послушай!.. — Возглас, словно хруст жести под каблуком. — Да любишь ли ты сына?
И я даже растерялся.
— Ты из тех, у кого большая голова и маленькое сердце. Ты отравлен абстрактной любовью…
— Не понимаю, Катя.
— Ты можешь помочь человеку — просто помочь мне, сыну, соседу, приятелю?.. Нет! Если только походя, невзначай. И то — любить кого-то, какая малость, стоит ли ею себя утруждать. Всех людей, все человечество, никак не меньше, — вот к чему ты нацелен. Тут уж и сам готов сгореть дотла, и все гори вокруг… А вокруг-то тебя мы — я и Сева!..
— Да неужели я настолько бесполезен, даже вреден для окружающих?
На секунду она замялась, бегающий взгляд замер, но решительно отмахнула выбившуюся прядь.
— Разве о пользе идет речь, Георгий?.. О любви! Твои слова близки к тривиальной отповеди всех бессердечных отцов: зарабатываю на жизнь, приношу пользу — что еще вам от меня надо? Любви, дорогой мой! Любви! Которую никакой пользой не купишь. А для таких, как ты, любовь лишь предмет изучения — нельзя ли из нее нечто извлечь, покорыстоваться. Раскраиваете на части, суммируете, обобщаете — подопытная собака на лабораторном столе…
— Что же, не смей над ней задумываться — запретно! Будем смиренно повторять вслед за Христом: люби ближнего, люби врага своего…
Скользнула опаляющим взглядом, презрительно дернула подбородком.
— Вслед за Христом?! Не я, это ты вслед за ним… Христос из вас: первый, кто любовь омертвил.
— Даже так? — удивился я.
— Люби ближнего… Для Христа ближние все, даже первый встречный. Не знаю его, случайно встретила, не привязана ничем к нему, впервые вижу любить его? А для меня любовь — это готовность собой жертвовать. Ради первого встречного, мне неизвестного, — собой?.. Нет, как бы ни насиловала себя, а не смогу. Противоестественно! А вот тебя знаю, с тобой сроднилась, срослась, а уж сын и вовсе — самая дорогая часть меня самой… Любить вас жертвовать собой для вас — да, да! Самое естественное состояние, иначе и жить не смогу… И если я буду сына своего любить больше самой себя, а сын так же своего сына, свою жену, то, как молекулы цепляясь одна за другую, создают неделимое вещество, так и люди, любя только самых наиблизких, свяжутся воедино. Не надо от человека требовать невозможного — люби всякого. Люби того, с кем тебя жизнь тесно переплела, — вот тогда-то любовь одного за другим свяжет всех, от меня протянется прочная спайка через наиблизких к самым далеким. Тогда мир охватит не условная любовь, не выдуманная, а обычная, жертвенная… Разум — великое 6лаго? Может быть.
Только за всякое благо непременно чем-то платить приходится. И за разум тоже. Сомнениями, недоверчивостью, подозрительностью… Человек разум получил, а вместе с ним и порчу… Разъединенные сомнениями люди не способны любить даже самых наиблизких: родители — детей, дети — родителей…
Катя замолчала и отвернулась. Молчал и я. Во мне росло тяжелое изумление. Оказывается, она любила меня и не верила в мою любовь, служила мне и осуждала меня. И давно ли так?.. Не всю ли совместную жизнь?.. Жили рядом и были в одиночестве — у нее свое, у меня свое! И не заметил, как она наедине с собой пришла к выводам, с которыми я не просто не согласен, а не могу совместить себя с ними — иначе думаю, иначе живу. Как нам слиться воедино? Друг же без друга существовать не можем!
— Катя, не клевещи на себя, — сказал я, — Ты вовсе не такая, какой себя представляешь.
Она отвела за ухо мешавшую прядь, и лицо ее, усталое лицо с вкрадчивой текучестью скул, с выпуклым лбом, тронутым морщинками, верхней губой, сурово попирающей нижнюю, щемяще знакомое до стона родное лицо, выражало сейчас привычную покорность — говори, слушаю, возражать не буду, но знай, что останусь при своем.
— Ты считаешь, что только любовь к самым наиблизким свяжет людей воедино… Но разве люди никогда не грабили, не насиловали, с ожесточением не истребляли друг друга ради того только, чтоб их горячо любимые дети жили лучше других? Любовь к наиблизким! Да она постоянно оборачивается слепой звериной ненавистью ко всему светлому и темному миру. И мир таким отвечает той же лютой ненавистью. Не разновидность ли самовлюбленности эта ограниченная любовь — мое, не посягай, горло перегрызу! Всемирная прочная спайка эгоистически любящих? Ну нет, не мечтай! Чем они любвеобильней, тем разобщенней… Ты любишь Севу, Катя… Да, знаю, ради него готова пожертвовать собой. Но скажи: принесешь ли ты ради Севы в жертву другого, хотя бы первого встречного?.. А! Молчишь!" Проповедуешь то, чему сама никогда не следовала.
Склоненное лицо Кати по-прежнему выражало покорную усталость. Она не собиралась возражать мне, и потребуй — признает мою правоту, сознается в своей ошибке, но от этого ей легче не станет. И своего мнения обо мне она не изменит, по-прежнему будет любить меня и не верить в мою любовь, служить и осуждать…
8
Спор с Катей продолжал жить во мне и на другой день. Я не смел обвинять ее, но себя не щадил.
А ведь действительно большую часть своей жизни ты вкладываешь в дело, для жены, для сына — какие-то остатки…
Но замкнись на семье, не отдавай себя на сторону — и станешь выглядеть ничтожным в своих и чужих глазах, и, наверное, даже жена задумается, за что же тебя, собственно, любить, и у сына будут основания тебя презирать.
И все же стоит ли твое дело такой отдачи — жизнь оптом, семье остатки?
Оглянись трезво: что значительного ты сделал? Никак не корифей в физике, твой вклад в науку весьма умеренный. И от этого вклада, право же, счастья на земле не прибавилось. А сейчас вот ухватился за то, что другие благоразумно обходят. Не случайно обходят, не рассчитывают на результаты. Почему ты должен оказаться счастливее их?
Не кажется ли, что тебе просто интересна деятельность ради деятельности, пахота ради пахоты?.. А сыну по занятости не успел передать своего…
За арочным окном моего институтского скворечника бежал переменчивый денек, то хмурился, кропил дождичком, то брызгал горячим солнышком, и город улыбался голубым многоэтажьем.
В самый разгар саморазоблачений на лестнице, ведущей к моей двери, раздался суматошный перестук каблучков. Дверь толчком распахнулась — мокрые от случайного дождя кудри, взметнувшиеся брови, сверкнувшая улыбочка — Ирина Сушко шагнула вперед и подбоченилась. Что-то принесла.
— Ну! Можете поздравить!
— С чем?
— Переписала на диски…
Мне не надо объяснять, что, это значит. Если перфокарты — черновая рукопись, которую следует беспощадно править и переделывать, то запись на дисках в данном случае означает — программа переписана начисто. Правда, при нужде и тут еще можно что-то изменить. Можно, но нежелательно.
Ирина уселась нога на ногу, сапожок с высоким каблуком покачивается над полом, темный глухой свитер обтягивает грудь, тонкая рука с сигаретой на отлете и капризные женственные губы.
— Теперь — под горку с песнями. Спешите, спешите, иначе потопчу!..
Э-э, а что вы меня так внимательно разглядываете? Давно не видели?
То-то и оно, что вижу часто, Ирина, а вот поймал себя на том, что знаю вас только с фасада.
— Здрасте! А зачем вам мои задворочки?
— Открылось вдруг — никак не пойму себя. Не потому ли, что плохо знаю тех, кто со мной рядом?
Склонив голову, Ирина, как птица, боковым взглядом разглядывала меня.
— У вас что-то стряслось, Георгий Петрович?
— Ничего особенного. Просто обвинили — глядишь поверх голов людей.
Она отвела глаза, секунду-другую молчала, наконец обронила:
— Что ж, верно.
Кающийся жаждет возражений, а потому согласие Ирины больно меня царапнуло.
— Разве и вас я обидел невниманием, Ирина?
Вздох и ответ:
— О да.
— Напомните — когда именно?
— С тех самых пор как мы познакомились.
Ирина — жесткие локоны, вздернутая бровь — глядела в стену на респектабельное изображение космического чудовища, галактики М51.
— Эта бабушка мой свидетель. — Ирина кивнула на растрепанную галактику. — Вы только что получили ее в подарок, не знали, куда повесить, так как еще не имели не только своего кабинета с подходящей, стенкой, но и своего стола… Вы меня вальяжно принимали в вестибюле, бабушка была прислонена к стулу, мы оба любовались ею — вы искренне, я из вежливости.
Пришла к вам девчонка, нуждавшаяся во всем: в деньгах, в идеях, во внимании, — а оттого вызывающе заносчивая. А вы и не заметили моей заносчивости… Вы с ходу бросились излагать мне суть дела… Помните ли?
— Помню, что вы походили тогда на общипанного грачонка.
— Ну а вы, разумеется, были самим собой, то есть ни на кого не похожи, уникальны. Вы никогда не замечали, что вам удивляются, вами любуются?.. Ах нет! Потому-то и не знаете самого себя…
— Смилуйтесь, Ирина, кончим об этом.
— Прошу прощения, прорвалось наружу, не удержу… Столкнувшись с вами, я, глупая девчонка, загорелась… Не поеживайтесь, не вами загорелась, нет, а кем-то на вас похожим, которого должна встретить, вместе с ним сотворить головокружительное… Вот теперь вы имеете право ухмыляться… Было ли тогда вам сорок? Пожалуй, еще не исполнилось. Но зеленой дурочке вы казались недостижимым стариком. Не кинулась вам на шею, не вцепилась в вас мертвой хваткой. Я и тогда уже была с характером — добилась бы, не устояли бы…
Ирина зажгла новую сигарету, отбросила спичку, криво усмехнулась:
— И, право, чего я раскудахталась? Какая же я вам пара! Одноименные заряды при тесном сближении отталкиваются. Сойдись мы, кто б из нас вел хозяйство, кто следил за детьми?.. А вот то, что нас снова схлестнуло дело, считаю подарком судьбы. Серый мир для меня вновь расцвел, не барахтаюсь в кислом тумане… Но хватит! — Ирина резко встала. — Кончим эту лирическую щекотку. Поухаживайте за мной, подайте плащ.
Уже в натянутом плаще, качнувшись к двери, она обернулась с веселым проблеском из-под бровей.
— Хотите, удивлю признанием?.. Я бабушка!
— К-как?
— Приемная, правда. Внучка, собственно, не моя, а мужа. Но когда мы видимся, малышка чинно, как и положено, зовет меня бабушкой… Так-то вот, Георгий Петрович.
Однако броской концовки под прихлоп двери у Ирины не получилось, уйти она не успела, на пороге появились Миша Дедушка с Толей Зыбковым.
Я сообщил им новость:
— Ирина переписала программу на диски.
А ведь действительно большую часть своей жизни ты вкладываешь в дело, для жены, для сына — какие-то остатки…
Но замкнись на семье, не отдавай себя на сторону — и станешь выглядеть ничтожным в своих и чужих глазах, и, наверное, даже жена задумается, за что же тебя, собственно, любить, и у сына будут основания тебя презирать.
И все же стоит ли твое дело такой отдачи — жизнь оптом, семье остатки?
Оглянись трезво: что значительного ты сделал? Никак не корифей в физике, твой вклад в науку весьма умеренный. И от этого вклада, право же, счастья на земле не прибавилось. А сейчас вот ухватился за то, что другие благоразумно обходят. Не случайно обходят, не рассчитывают на результаты. Почему ты должен оказаться счастливее их?
Не кажется ли, что тебе просто интересна деятельность ради деятельности, пахота ради пахоты?.. А сыну по занятости не успел передать своего…
За арочным окном моего институтского скворечника бежал переменчивый денек, то хмурился, кропил дождичком, то брызгал горячим солнышком, и город улыбался голубым многоэтажьем.
В самый разгар саморазоблачений на лестнице, ведущей к моей двери, раздался суматошный перестук каблучков. Дверь толчком распахнулась — мокрые от случайного дождя кудри, взметнувшиеся брови, сверкнувшая улыбочка — Ирина Сушко шагнула вперед и подбоченилась. Что-то принесла.
— Ну! Можете поздравить!
— С чем?
— Переписала на диски…
Мне не надо объяснять, что, это значит. Если перфокарты — черновая рукопись, которую следует беспощадно править и переделывать, то запись на дисках в данном случае означает — программа переписана начисто. Правда, при нужде и тут еще можно что-то изменить. Можно, но нежелательно.
Ирина уселась нога на ногу, сапожок с высоким каблуком покачивается над полом, темный глухой свитер обтягивает грудь, тонкая рука с сигаретой на отлете и капризные женственные губы.
— Теперь — под горку с песнями. Спешите, спешите, иначе потопчу!..
Э-э, а что вы меня так внимательно разглядываете? Давно не видели?
То-то и оно, что вижу часто, Ирина, а вот поймал себя на том, что знаю вас только с фасада.
— Здрасте! А зачем вам мои задворочки?
— Открылось вдруг — никак не пойму себя. Не потому ли, что плохо знаю тех, кто со мной рядом?
Склонив голову, Ирина, как птица, боковым взглядом разглядывала меня.
— У вас что-то стряслось, Георгий Петрович?
— Ничего особенного. Просто обвинили — глядишь поверх голов людей.
Она отвела глаза, секунду-другую молчала, наконец обронила:
— Что ж, верно.
Кающийся жаждет возражений, а потому согласие Ирины больно меня царапнуло.
— Разве и вас я обидел невниманием, Ирина?
Вздох и ответ:
— О да.
— Напомните — когда именно?
— С тех самых пор как мы познакомились.
Ирина — жесткие локоны, вздернутая бровь — глядела в стену на респектабельное изображение космического чудовища, галактики М51.
— Эта бабушка мой свидетель. — Ирина кивнула на растрепанную галактику. — Вы только что получили ее в подарок, не знали, куда повесить, так как еще не имели не только своего кабинета с подходящей, стенкой, но и своего стола… Вы меня вальяжно принимали в вестибюле, бабушка была прислонена к стулу, мы оба любовались ею — вы искренне, я из вежливости.
Пришла к вам девчонка, нуждавшаяся во всем: в деньгах, в идеях, во внимании, — а оттого вызывающе заносчивая. А вы и не заметили моей заносчивости… Вы с ходу бросились излагать мне суть дела… Помните ли?
— Помню, что вы походили тогда на общипанного грачонка.
— Ну а вы, разумеется, были самим собой, то есть ни на кого не похожи, уникальны. Вы никогда не замечали, что вам удивляются, вами любуются?.. Ах нет! Потому-то и не знаете самого себя…
— Смилуйтесь, Ирина, кончим об этом.
— Прошу прощения, прорвалось наружу, не удержу… Столкнувшись с вами, я, глупая девчонка, загорелась… Не поеживайтесь, не вами загорелась, нет, а кем-то на вас похожим, которого должна встретить, вместе с ним сотворить головокружительное… Вот теперь вы имеете право ухмыляться… Было ли тогда вам сорок? Пожалуй, еще не исполнилось. Но зеленой дурочке вы казались недостижимым стариком. Не кинулась вам на шею, не вцепилась в вас мертвой хваткой. Я и тогда уже была с характером — добилась бы, не устояли бы…
Ирина зажгла новую сигарету, отбросила спичку, криво усмехнулась:
— И, право, чего я раскудахталась? Какая же я вам пара! Одноименные заряды при тесном сближении отталкиваются. Сойдись мы, кто б из нас вел хозяйство, кто следил за детьми?.. А вот то, что нас снова схлестнуло дело, считаю подарком судьбы. Серый мир для меня вновь расцвел, не барахтаюсь в кислом тумане… Но хватит! — Ирина резко встала. — Кончим эту лирическую щекотку. Поухаживайте за мной, подайте плащ.
Уже в натянутом плаще, качнувшись к двери, она обернулась с веселым проблеском из-под бровей.
— Хотите, удивлю признанием?.. Я бабушка!
— К-как?
— Приемная, правда. Внучка, собственно, не моя, а мужа. Но когда мы видимся, малышка чинно, как и положено, зовет меня бабушкой… Так-то вот, Георгий Петрович.
Однако броской концовки под прихлоп двери у Ирины не получилось, уйти она не успела, на пороге появились Миша Дедушка с Толей Зыбковым.
Я сообщил им новость:
— Ирина переписала программу на диски.