— Отметить! — решительно потребовал Миша. — И у меня есть повод для праздника. Сообщу не иначе как за столом.
В полуподвальном кафе подавали жиденькую солянку, яичницу-глазунью и выдержанный, не пользовавшийся большим спросом ввиду кусачей цены вкрадчиво-мягкий молдавский коньяк. Мы кутили. Ирина Сушко горела в румянце, сияла глазами и заливисто смеялась.
Похохатывавший Миша Дедушка вдруг посерьезнел, решил открыться:
— Ту нашел… Нет уж, братцы, на этот раз безошибочно! Если б вы знали, какая она… Легкая, как стрекоза. Когда я жду ее, мне не верится, что придет. А когда вижу ее, то тогда всегда вздрагиваю. И она не болтлива, вот уж нет — всегда очень внимательно молчит. Но уж зато если скажет…
Одно слово, а у меня целый день все поет внутри… За нее! Очень прошу!
Раскисавший в блаженной улыбочке Толя Зыбков вдруг запел. Подперев толстую щеку, пригорюнившись, завел по-бабьи страдающе:
— Меня в детстве насиловали классической музыкой, а усвоил только пошлые романсы, учили рафинированного ребенка на скрипке, а играю лишь на балалайке: «Ах вы, сени, мои сени!..» Я человек способный, обождите, когда-нибудь отколю вам концерт…
Возвращался я домой навеселе. А дома ждала меня обеспокоенная судьбой сына жена, и стены нашей квартиры никак не располагали к легкомысленному веселью. Но… маленькая, однако нужная и долгожданная победа над электронным оракулом, неожиданно ошеломляющее признание вовсе не сентиментальной Ирины Сушко, светлое счастье Миши Дедушки, вовсе не стороннего для меня человека, оборотная сторона ученого мальчика (надо же, балалаечник!), прекрасный коньяк, к которому, оказывается, не так уж я и равнодушен, а тут еще семейные осложнения — господи, до чего же, однако, полна моя жизнь! Ей-ей, из таких вот суетно заполненных одиночных жизней и складывается перенасыщенная событиями буйно-деятельная Жизнь рода людского. Страдаем, стонем, скорбим, проливаем кровь, насильничаем, коснеем в невежестве, думаем, созидаем, открываем и несемся победно через века и тысячелетия. Куда?..
9
СКАЗАНИЕ ТРЕТЬЕ. О Павле, не ведающем Христа
В полуподвальном кафе подавали жиденькую солянку, яичницу-глазунью и выдержанный, не пользовавшийся большим спросом ввиду кусачей цены вкрадчиво-мягкий молдавский коньяк. Мы кутили. Ирина Сушко горела в румянце, сияла глазами и заливисто смеялась.
Похохатывавший Миша Дедушка вдруг посерьезнел, решил открыться:
— Ту нашел… Нет уж, братцы, на этот раз безошибочно! Если б вы знали, какая она… Легкая, как стрекоза. Когда я жду ее, мне не верится, что придет. А когда вижу ее, то тогда всегда вздрагиваю. И она не болтлива, вот уж нет — всегда очень внимательно молчит. Но уж зато если скажет…
Одно слово, а у меня целый день все поет внутри… За нее! Очень прошу!
Раскисавший в блаженной улыбочке Толя Зыбков вдруг запел. Подперев толстую щеку, пригорюнившись, завел по-бабьи страдающе:
И, право, у него был приятный, чисто женский голосок, эдакое меццо-сопрано для домашнего употребления. Книжник и заумный спорщик, Обломов по обличью и многообещающий аспирант — и нате вам: «Зачем тебя я, милый мой, узнала…» с бабьими интонациями, бабьим голоском. Как нам не прийти в восторг. И тронутый этим восторгом Толя старался вовсю продать себя подороже:
Зачем тебя я, милый мой, узнала,
Зачем ты мне ответил на любовь?..
— Меня в детстве насиловали классической музыкой, а усвоил только пошлые романсы, учили рафинированного ребенка на скрипке, а играю лишь на балалайке: «Ах вы, сени, мои сени!..» Я человек способный, обождите, когда-нибудь отколю вам концерт…
Возвращался я домой навеселе. А дома ждала меня обеспокоенная судьбой сына жена, и стены нашей квартиры никак не располагали к легкомысленному веселью. Но… маленькая, однако нужная и долгожданная победа над электронным оракулом, неожиданно ошеломляющее признание вовсе не сентиментальной Ирины Сушко, светлое счастье Миши Дедушки, вовсе не стороннего для меня человека, оборотная сторона ученого мальчика (надо же, балалаечник!), прекрасный коньяк, к которому, оказывается, не так уж я и равнодушен, а тут еще семейные осложнения — господи, до чего же, однако, полна моя жизнь! Ей-ей, из таких вот суетно заполненных одиночных жизней и складывается перенасыщенная событиями буйно-деятельная Жизнь рода людского. Страдаем, стонем, скорбим, проливаем кровь, насильничаем, коснеем в невежестве, думаем, созидаем, открываем и несемся победно через века и тысячелетия. Куда?..
9
Поверх портрета вселенской «бабушки» мы растянули по всей свободной стене карту Средиземноморья и Малой Азии — мир первых веков до и после рождения Христа. На карте скупо помечено: тут-то и тут-то пребывали такие-то народы. За именами одних встают из небытия целые эпохи, любой школьник может рассказать о них. Другие же народы даже специалистам известны только по названиям — мелькнули в письменных источниках, не оставили заметного следа.
Какие-то народы и просто не помечены на этой карте — жили да исчезли, неведомы совсем.
Карта — тоже своего рода модель прошлого, но крайне схематичная застывшая. Мы намерены создать модель действующую, которая должна развиваться по образу и подобию существовавшего мира.
Но как ни схематична карта, мы и ее не в силах использовать целиком, запрограммировать все те государства, какие изображены на развернутом по стене полотнище. Из всего лоскутно-пестрого многообразия мы выбрали лишь несколько стран в качестве определенных образцов. И как из отдельных закодированных характеристик мы составили относительно целостный образ Христа, так, разобран сначала по частям, а потом, вновь сложив воедино, мы получили некое подобие Римской империи, Иудеи, Греции, Египта. Наша карта мира намеренно сжата, предельно упрощена, сведена до минимума, но и в таком виде она стоила нам больших, кропотливых трудов в течение двух месяцев.
Однако и это не все. Модель наша должна быть населена. Известные поэты, художники, философы, полководцы, императоры, политические деятели, просто чем-то выдвинувшиеся из общей среды личности стали предметом нашего исследования. Если мы сумели Иисуса Христа вложить в машину, то в принципе ничто не мешало то же самое совершить со многими историческими личностями, нужны для этого лишь труд и время, время и труд.
А можем ли мы свою модель мира населить только выдающимися людьми? Наш схематический мир делится на господ и рабов, но такое деление далеко еще не отражает характер населения.
Среди рабов одни забиты до тупости — рабочий скот, не более. Другие же таят в себе взрывную силу, постоянно прорывающуюся наружу. Восстание Спартака — самый мощный из прорвавшихся взрывов, но далеко не единственный, Были рабы-поэты, были рабы-философы.
Господа тоже не единообразны. Многие из них болезненно ощущают развал рабовладения, пытаются приспособиться, предоставляют рабам относительную свободу, наделяя их клочками земли. Кази, или казати, звали таких рабов в Риме. С ними смыкаются мелкие землевладельцы — колоны…
Нет ничего пестрее, чем масса свободнорожденного плебса. Среди них огромное количество пребывающих в нищете бездельников — тягостный балласт общества. Но свободнорожденный плебс вмещает в себя и кустарей-ремесленников и ремесленников-предпринимателей, содержащих мастерские, ведущих торговлю, обладающих зачастую крупным богатством, а значит, и определенным весом в стране.
А различие среди аристократической верхушки, а обособленная каста военных, а жреческое сословие…
Компактная модель обширного мира, заполненного пестрым населением… Мы изымаем из нее пророка из Назарета, по нашему произволу он, не успев проявить себя, погибнет в какой-нибудь ожесточившейся Вифсаиде. Скорей всего машине придется кого-то подобрать на выбор из тех, кого мы предлагаем на освободившееся место Христа. Но наша программа тут предусматривает даже и самотворчество машины, из отдельных закодированных характеристик она может сама создать некую условную личность, наиболее подходящую на роль Христа. И только одно запрещено машине — повторять код, который соответствует Христу.
Нет смысла менять Христа на Христа! Должен быть кто-то иной, не идентичный.
И больше всего мы боялись утонуть в подробностях, наши усилия в основном были направлены на то, чтоб многоцветный исторический калейдоскоп свести к скупому колориту, к принципиальной схеме. Мы заранее должны смириться с тем, что наша модель станет походить на действительность, как модель авиалюбителя на сверхзвуковой воздушный лайнер. Но все-таки та и другая модель способна повторять действия оригинала — авиалюбительская летать, наша развиваться.
В трудах, в неудачах и посильных победах, в огорчениях и радостях прошла зима, вновь наступила весна. Полностью готовую программу, где Христос занимал свое место, Ирина Сушко прокрутила на машине, добилась полной отладки, и машина вынесла приговор: модель действующая, все в порядке, пора приступать к самому главному акту — акту уничтожения Христа.
Собственно, его совершила одна Ирина — просто стерла из программы «Апостол» воплощенный в символы образ Христа, пришла к нам, села нога на ногу, закурила сигарету и, щурясь сквозь дым, сообщила:
— Все готово. Завтра запускаю.
Был вечер, институт уже опустел, внизу под нами — пустые лаборатории, безлюдные коридоры, за арочным окном сыпал мелкий тоскливый дождичек, шумела улица. На улицах час пик, люди набиваются в троллейбусы, переполняют подземные переходы в метро, разъезжаются по домам, усаживаются перед телевизорами, собираются идти в театры и кино, никто не подозревает, что в этот уходящий день совершается странное убийство, какого еще не случалось во все существование человечества. Самое странное и самое бескровное!
И мы четверо в тесной комнатке на верхнем этаже здания со скромной, но почтенной вывеской Научно-исследовательского института физики, мы, группа террористов, не возбуждены, не насторожены, а скорей просто растеряны. Целый год ждали этот момент, напряженно готовились. Должны бы торжествовать, но… как-то все слишком буднично — и дождь за окном, и привычная тишина опустевшего института, и слишком уж знакомые, слишком обычные слова: «Все готово. Завтра запускаю». Сколько раз мы их слышали от Ирины Сушко. Не верится, что час пробил, свершение наступило.
Миша Дедушка первый подал голос:
— Помните бабочку Брэдбери?.. — с замогильной ноткой.
Мы молчали, вспоминая незатейливый рассказ американского фантаста.
— Иисус Христос, знаете ли, не бабочка… Что же будет?..
Ирина небрежно ответила:
— Свято место пусто не останется. Будет другой, совершит то же самое.
Другой — он и есть другой. Непохожий явит миру сему, Ирина Михайловна. — Толя Зыбков, уютно угнездившись в креслице, жмурился в грозные брови Ирины.
Она снисходительно хмыкнула:
— Он, другой, будет иметь другой нос, другой цвет бороды, но не другие идеи.
— Оглянитесь на нас, Ирина Михайловна. — Толя Зыбков сладенько вежлив. — Вот здесь собрались четверо, учтите, единомышленников. Но я и Миша Дедушка не только же волосистостью подбородков отличаемся. И вы образом мышления на меня не похожи и Георгий Петрович на нас, грешных… Только четверо, а какие различия!
— Не стоит детишки, толочь воду в ступе, — дернула плечом Ирина.
— Завтра выяснится, кто вместо Христа.
— Может, никого! — с прежней замогильной ноткой возвестил Миша.
— Может, Христос действительно уникален и незаменим!
Я молчал, не вступал в гадания, но Толя Зыбков повернулся ко мне всем телом.
— Георгий Петрович, мы цареубийцы, освобождаем трон. Так позвольте задать законный вопрос: кого бы вы хотели возвести на него?
Я ответил уклончиво;
— Самого вероятного.
— Тогда кто же, по-вашему, наиболее вероятен?
— Я не оригинал. Почти все считают второй фигурой в христианстве Павла. Я тоже.
Какие-то народы и просто не помечены на этой карте — жили да исчезли, неведомы совсем.
Карта — тоже своего рода модель прошлого, но крайне схематичная застывшая. Мы намерены создать модель действующую, которая должна развиваться по образу и подобию существовавшего мира.
Но как ни схематична карта, мы и ее не в силах использовать целиком, запрограммировать все те государства, какие изображены на развернутом по стене полотнище. Из всего лоскутно-пестрого многообразия мы выбрали лишь несколько стран в качестве определенных образцов. И как из отдельных закодированных характеристик мы составили относительно целостный образ Христа, так, разобран сначала по частям, а потом, вновь сложив воедино, мы получили некое подобие Римской империи, Иудеи, Греции, Египта. Наша карта мира намеренно сжата, предельно упрощена, сведена до минимума, но и в таком виде она стоила нам больших, кропотливых трудов в течение двух месяцев.
Однако и это не все. Модель наша должна быть населена. Известные поэты, художники, философы, полководцы, императоры, политические деятели, просто чем-то выдвинувшиеся из общей среды личности стали предметом нашего исследования. Если мы сумели Иисуса Христа вложить в машину, то в принципе ничто не мешало то же самое совершить со многими историческими личностями, нужны для этого лишь труд и время, время и труд.
А можем ли мы свою модель мира населить только выдающимися людьми? Наш схематический мир делится на господ и рабов, но такое деление далеко еще не отражает характер населения.
Среди рабов одни забиты до тупости — рабочий скот, не более. Другие же таят в себе взрывную силу, постоянно прорывающуюся наружу. Восстание Спартака — самый мощный из прорвавшихся взрывов, но далеко не единственный, Были рабы-поэты, были рабы-философы.
Господа тоже не единообразны. Многие из них болезненно ощущают развал рабовладения, пытаются приспособиться, предоставляют рабам относительную свободу, наделяя их клочками земли. Кази, или казати, звали таких рабов в Риме. С ними смыкаются мелкие землевладельцы — колоны…
Нет ничего пестрее, чем масса свободнорожденного плебса. Среди них огромное количество пребывающих в нищете бездельников — тягостный балласт общества. Но свободнорожденный плебс вмещает в себя и кустарей-ремесленников и ремесленников-предпринимателей, содержащих мастерские, ведущих торговлю, обладающих зачастую крупным богатством, а значит, и определенным весом в стране.
А различие среди аристократической верхушки, а обособленная каста военных, а жреческое сословие…
Компактная модель обширного мира, заполненного пестрым населением… Мы изымаем из нее пророка из Назарета, по нашему произволу он, не успев проявить себя, погибнет в какой-нибудь ожесточившейся Вифсаиде. Скорей всего машине придется кого-то подобрать на выбор из тех, кого мы предлагаем на освободившееся место Христа. Но наша программа тут предусматривает даже и самотворчество машины, из отдельных закодированных характеристик она может сама создать некую условную личность, наиболее подходящую на роль Христа. И только одно запрещено машине — повторять код, который соответствует Христу.
Нет смысла менять Христа на Христа! Должен быть кто-то иной, не идентичный.
И больше всего мы боялись утонуть в подробностях, наши усилия в основном были направлены на то, чтоб многоцветный исторический калейдоскоп свести к скупому колориту, к принципиальной схеме. Мы заранее должны смириться с тем, что наша модель станет походить на действительность, как модель авиалюбителя на сверхзвуковой воздушный лайнер. Но все-таки та и другая модель способна повторять действия оригинала — авиалюбительская летать, наша развиваться.
В трудах, в неудачах и посильных победах, в огорчениях и радостях прошла зима, вновь наступила весна. Полностью готовую программу, где Христос занимал свое место, Ирина Сушко прокрутила на машине, добилась полной отладки, и машина вынесла приговор: модель действующая, все в порядке, пора приступать к самому главному акту — акту уничтожения Христа.
Собственно, его совершила одна Ирина — просто стерла из программы «Апостол» воплощенный в символы образ Христа, пришла к нам, села нога на ногу, закурила сигарету и, щурясь сквозь дым, сообщила:
— Все готово. Завтра запускаю.
Был вечер, институт уже опустел, внизу под нами — пустые лаборатории, безлюдные коридоры, за арочным окном сыпал мелкий тоскливый дождичек, шумела улица. На улицах час пик, люди набиваются в троллейбусы, переполняют подземные переходы в метро, разъезжаются по домам, усаживаются перед телевизорами, собираются идти в театры и кино, никто не подозревает, что в этот уходящий день совершается странное убийство, какого еще не случалось во все существование человечества. Самое странное и самое бескровное!
И мы четверо в тесной комнатке на верхнем этаже здания со скромной, но почтенной вывеской Научно-исследовательского института физики, мы, группа террористов, не возбуждены, не насторожены, а скорей просто растеряны. Целый год ждали этот момент, напряженно готовились. Должны бы торжествовать, но… как-то все слишком буднично — и дождь за окном, и привычная тишина опустевшего института, и слишком уж знакомые, слишком обычные слова: «Все готово. Завтра запускаю». Сколько раз мы их слышали от Ирины Сушко. Не верится, что час пробил, свершение наступило.
Миша Дедушка первый подал голос:
— Помните бабочку Брэдбери?.. — с замогильной ноткой.
Мы молчали, вспоминая незатейливый рассказ американского фантаста.
— Иисус Христос, знаете ли, не бабочка… Что же будет?..
Ирина небрежно ответила:
— Свято место пусто не останется. Будет другой, совершит то же самое.
Другой — он и есть другой. Непохожий явит миру сему, Ирина Михайловна. — Толя Зыбков, уютно угнездившись в креслице, жмурился в грозные брови Ирины.
Она снисходительно хмыкнула:
— Он, другой, будет иметь другой нос, другой цвет бороды, но не другие идеи.
— Оглянитесь на нас, Ирина Михайловна. — Толя Зыбков сладенько вежлив. — Вот здесь собрались четверо, учтите, единомышленников. Но я и Миша Дедушка не только же волосистостью подбородков отличаемся. И вы образом мышления на меня не похожи и Георгий Петрович на нас, грешных… Только четверо, а какие различия!
— Не стоит детишки, толочь воду в ступе, — дернула плечом Ирина.
— Завтра выяснится, кто вместо Христа.
— Может, никого! — с прежней замогильной ноткой возвестил Миша.
— Может, Христос действительно уникален и незаменим!
Я молчал, не вступал в гадания, но Толя Зыбков повернулся ко мне всем телом.
— Георгий Петрович, мы цареубийцы, освобождаем трон. Так позвольте задать законный вопрос: кого бы вы хотели возвести на него?
Я ответил уклончиво;
— Самого вероятного.
— Тогда кто же, по-вашему, наиболее вероятен?
— Я не оригинал. Почти все считают второй фигурой в христианстве Павла. Я тоже.
СКАЗАНИЕ ТРЕТЬЕ. О Павле, не ведающем Христа
Какой-то племенной вождь в какие-то безвестно далекие времена средь угрюмой пустыни, неприветливых темных скал, возле худосочной речушки, на горе Сион соорудил нехитрое укрепление, чтоб обороняться от назойливых соседей. В египетских манускриптах сохранилось письмо фараону Аменофису III от подвластного царька Урсалимму, а в Книге Бытия упоминается город Салим с его правителем Мельхиседеком. Иерусалим не евреями создан, не ими назван, он древнее из древнейшей истории.
Иисус Навин разбил хананеев, среди них Адониседека, царя иерусалимского. Город вошел во владения колена Иудина, вошел, но власти над собой еще не признавал, был крепостью независимого горного племени иевусеев.
И лишь Давид наконец захватил город, поселился на Сионе, укрепил его, перенес туда ковчег завета. Иерусалим стал столицей евреев, не только тех, кто проживал на земле обетованной, но и тех, кто был рассеян по чужим землям. Сион, град Давидов в нем — духовный центр, хранитель святынь, сам святыня.
Выросший из спаленной пустыни Иерусалим одноцветно сер, угнетающе безрадостен — глина и камень, среди сбившихся хижин редко можно увидеть пыльную, тяжелую зелень померанцевого дерева. Только в Нижнем городе дворцы Ирода и Асмонеев утопают в садах. Улочки, лезущие в глубь оврагов и ползущие наверх, кривы и столь тесны, что едущий на осле порой поджимает колени, чтоб не зацепиться за стены. Пластается угарный дым от очагов, запахи варева, помоек, густой кислый смрад перенаселенности.
В послезакатный час, когда суета сменяется зыбким покоем, кто-то уже спит, забыв заботы и огорчения, кто-то, прячась в своих стенах, вполголоса устало судит день прошедший или наедине с самим собой с надеждой ли, без надежды размышляет о дне грядущем, когда просиненный воздух замирает перед обвалом темноты, — в этот час по узким улочкам двигался отряд парней. На молодых лицах грозная деловитость, устремленная решительность в каждой фигуре. И кой у кого из-под войлочного плаща торчит короткий меч.
Запоздавшие прохожие или шарахаются в сторону, или жмутся к стене.
Идут те, кто называет себя слугами синедрионовыми. Сейчас их время вылавливать врагов первосвященника.
Никогда не было спокойно в Иерусалиме, нынче его лихорадит едва ли не сильней, чем прежде. Сюда едут евреи из Рима и Александрии, из Коринфа и Филипп Македонских, из недалекой Антиохии и дальнего царства Парфянского, где они осели еще со времени Навуходоносорова пленения. Едут, чтоб укрепиться в вере, а находят сомнения. Здесь, в Иерусалиме, каждый благовестит во что горазд, на свой лад толкует законы, стон и гам стоит от многоголосья. Нужен один голос, чтоб его слушались, и этот голос должен принадлежать первосвященнику, иначе зачем же он поставлен над всеми хранить древние святыни?
Нынешний первосвященник Иосиф Каиафа имеет осанку царя Соломона, но во всем послушен своему тестю Ганану. И в синедрионе среди семидесяти одного избранного сидят помимо самого Ганана еще пятеро его сыновей, им подчиняются остальные. Царствующие потомки Ирода Великого не смеют им перечить, римский прокуратор вынужден с ними считаться. Синедрион — высшая власть Иудеи и Израиля! А в народе непокорность, разброд. Можно ли такое терпеть?
На помощь высокому синедриону из гущи народной, из числа тех, кто хочет порядка, спокойствия и благочестия, — молодые силы!
Это сыновья разных семейств, выросшие ли в богатстве, вырвавшиеся ли из нищеты, родом ли из Иерусалима, из соседних ли городов или пришедшие издалека, знающие назубок святое писание или бесхитростно невежественные все они горят неистовым желанием служить вере отцов.
Они ни в чем не сомневаются сами, не терпят сомнений в других.
Они не хотят ни о чем думать, так как знают, что за них думают избранные из избранных в синедрионе.
Они не терпят молчания, когда сами громко славят, не терпят крика, когда им наказано молчать.
Они всегда держатся сплоченной кучкой, у них молодые, крепкие мускулы, горячая кровь, а потому — берегись, не стой на пути!
Они за синедрион и синедрион за них, им дозволено то, что не дозволено другим. Могут жестоко избить, могут убить — дело святое, суд на их стороне.
Пусть каждый трепещет, если они идут в свой назначенный час! Любой может вызвать у них подозрение, любой встречный может оказаться тем самым врагом, которого они ищут в жертву синедриону.
И случайные прохожие стараются сейчас исчезнуть с их глаз, а те, кто не успевает, сторонятся, клонят головы, глядят в землю, обмирают.
Впереди отряда — мягким шагом на выгнутых ногах, голова без шеи на перекошенных плечах, крепкий гнутый нос, угрожающие брови и жгучий взгляд из-под них — некто Савл. Он недавно появился в Иерусалиме, не могуч телом, не знатен происхождением, но сразу стал главарем среди слуг синедрионовых, и молодые головорезы подчиняются его неистовству.
За два полнолуния перед тем высокий синедрион судил Стефана из Антиопии, бесноватого языческого города, где и евреи заражались бесноватостью. Стефан говорил, что еврей, который одевается в индийские шелка, забывает о вдовах и сиротах, хуже бедного язычника, ломающего свой хлеб с другим таким же бедным. В Иерусалиме полно нагих и голодных, они толпами ходили за Стефаном.
В святом храме перед грозным синедрионом Стефан вел себя дерзко. Когда сам Каиафа со своего первосвященнического места важно сказал: «Перед тобой богоизбранные, презренный. Одно может спасти тебя — покаяние» — Стефан отрезал:
— Богоизбранные ли те, кто печется о чреве своем и забывает душу свою?
Кого вы спасли и кому помогли?
И не понять было, кто кого судил — Синедрион ли его, он ли синедрион.
Гордеца приговорили к смерти, но перед храмом собралась большая толпа и неизвестно было — так ли уж смиренно согласится она с судом?
Толпу расколол молодой Савл. Как только стража вывела Стефана в рваной одежде, с обнаженной мускулистой грудью, через головы толпы Савл крикнул ему:
— Забыл, что завещал нам господь: «Судей не злословь и начальника в народе твоем не поноси»!
И товарищи Савла с молодой яростью подхватили:
— Смерть тому, кто против господа нашего!
Толпа вздрогнула, колыхнулась, толпа вознегодовала, спасая веру свою:
— Смерть! Смерть отступнику!
Наверняка тут были сторонники Стефана — как не быть! — но затаились, ибо гнев толпы, защищающей веру, страшен.
Через весь город вели Стефана, кликушествуя, извергая проклятия, славя всемилостивейшего Иегову. Медники откладывали и сторону свои молотки, плотники и гончары снимали свои фартуки, торговцы сворачивали свой товар присоединялись к толпе, заражались ее ненавистью, даже не успев узнать, в чем же провинился осужденный. Толпа росла и жаждала стать палачом.
Любой и каждый мог схватить камень, но должен помнить: здесь не самосуд, прежде соблюди древний обычай — выйди, сними одежду с себя, положи ее у ног обвинителя: тебе преданы, твою волю исполняем, не свою.
За городом, спустившись в Тиропеонскую долину, толпа остановилась, угрожающе сбилась вокруг преступника. И перед Савлом, утопившем голову в плечах, прячущим под густыми бровями горящие глаза, стала расти куча войлочных плащей, кафтанов, хламид. Охотники готовились исполнить его волю.
Стефан умер безмолвно, даже не издав стона.
Ночью его изуродованный труп исчез.
Сейчас Савл нес себя на выгнутых, увлекая рослых молчаливых парней. В последние дни он впал в неистовство, днем не знал покоя, метался по городу, встречался с десятками людей — нищими и увечными, торчащими возле храма, менялами и торговцами, старшинами общин, — выспрашивал, выискивал: кто, что, где, когда, а ночью уверенно вел свой отряд, врывался… Ни слезы, ни мольбы не могли разжалобить его, самых безвинных устрашал плетьми, тех, кого подозревали, тащил в подвалы крепости Антония. Глаза его запали, лишь жесткий нос угрожающе торчал на усохшем лице. Савл вызывал страх даже у товарищей.
Ныне тайные соглядатаи донесли, что казненный Стефан часто посещал одного плетельщика циновок, жившего возле Дамасских ворот. Сам старый Ганан от имени первосвященника приказал хватать всякого, кто подозревается в знакомстве с богодерзким антиохцем. Многие скрылись, немногие схвачены, но на этот раз Савл послал человека доглядывать, не уйдет ли зверь. Ничего не сообщали, значит, спешат не зря — зверь в своем логове.
Свернули в узкий тупичок, упирающийся в стену дворца Ирода, и впереди в сумраке выросла тень. Савл еще не успев подойти к ней вплотную, выдохнул:
— Ну?..
— Здесь… — кивнула тень.
В щель из-под двери сочился слабенький свет, за дверью ни звука, ни шороха — затаились. И дверь легкая, без особого труда любой может выдавить ее плечом. Савл осторожно тронул ее, она подалась, тогда толчком распахнул, шагнул в душное жилье.
Крохотный огонек светильника мигнул, но устоял под напором ворвавшегося воздуха, два лица уставились на Савла, одно косматое, темное, изрезанное морщинами, глаза тонули в глубоких провалах, другое бледное, невнятно сглаженное, обмерше-глазастое. Старик и девчонка лет шести, если не меньше.
— Ты ли хозяин дома сего? — спросил Савл старика.
— Теперь хозяин ты — и моего жалкого дома и меня… Ждал, что придешь.
У старика тихий, с одышкой голос, пропаханное лицо спокойно, а в круглых глазах девочки застывший ужас. И за спиной Савла дыхание сбившихся у распахнутых дверей ребят. Их два десятка и они вооружены.
— Не тебя ли звать Ахая? Не плетение ли циновок твое занятие?
— Зачем лишние вопросы — я тот, за кем ты пришел.
— И ты помогал богопротивному Стефану?
У старика дрогнули морщины, он покачал косматой головой:
— Тебе лучше моего известно, что ничем я не мог помочь Стефану.
— А если б мог?
— Все бы сделал, чтоб его спасти.
Савл глядел на старика — у него были узкие плечи и впалая грудь, тонкая сморщенная шея, казалось, с трудом держит бородатую голову, и обнаженные, в дряблой коже руки до ломкости тонки. Сколь слаб и немощен этот враг высокого синедриона.
— Мне жаль тебя, но я должен…
Старик не дал договорить, удивился:
— Тебе доступна жалость, ночной гость?
И Савл даже не смог оскорбиться.
— Ты не видишь себя, — сказал он с досадой. — Тебя пожалеет всякий.
— Меня жалеть поздно. Пожалей ее. Старик слабым кивком указал на девочку.
В ее распахнутых глазах тлели отраженные огоньки слабенького светильника. Савл смутился, а потому спросил раздраженно:
— Ты хочешь, чтоб я взял ее себе… вместо дочери?
— Дочерью человека, кого все боятся и тайно клянут в сердце своем?
Стать самой клятой? Нет! — Старик потряс космами, посидел с опущенной головой, наконец поднял запавшие глаза на Савла. — Убей ее, когда меня выведешь отсюда, и ты сделаешь доброе дело.
За спиной Савла кто-то удивленно обронил:
— Авва!
Кто-то сдавленно выругался. Старик издевался. Савл, сжав кулаки, качнулся на него.
— Я вырву твой поганый язык!
— Вырви… — согласился старик. — Но сначала открой на нее глаза что ее ждет?.. Ее отца распяли на кресте римляне, он висел много дней на площади и гнил… Ее мать схватили солдаты и надругались, она перерезала себе горло, потому что знала — все у нас благочестивы, все станут считать ее нечистой… Гляди на нее, воин синедриона — она только начала жить, а уж тонет в крови. И ты хочешь, чтоб она жила и дальше — в крови, в злобе, в голоде, в этом страшном мире, где хорошо только тем, кто убивает и насилует?
Вроде тебя ворвавшийся ночью в чужой дом! Она похожей на тебя стать не сможет, ей лучше не жить. У меня не подымется рука, а твоя рука привычна.
Сделай доброе дело раз в жизни, но прежде выведи меня, чтоб я не видел…
Савл с размаху пнул старика, тот опрокинулся, а девочка с неожиданным проворством шарахнулась в темный угол, затаилась там. Она не вскрикнула, не заплакала. Савл не видел ее, лишь кожей чувствовал, как жмется она в темном углу, пытается исчезнуть.
Пинок Савла был принят как команда. Парни ворвались, схватили старика, вытащили наружу. Кто-то сбил светильник, и в доме стало темно. Савл стоял вэтой темноте, пытаясь сдержать дрожь в руках и коленях, и всей кожей чувствовал — рядом прячется девочка, не смеет вскрикнуть и шевельнуться.
Похоже, она уже не раз в своей коротенькой жизни вот так пряталась и все происшедшее сейчас для нее не ново.
Бросить ее здесь одну?.. Разве это не все равно что убить? Медленно станет умирать с голоду. Но, может, кто-то даст ей место в своем доме?..
Кто-то — не ты! Тебе доступна жалость?.. Доступна! Доступна! Старик лгал!..
Но тогда куда девать тебе девочку, когда нет у тебя ни дома, ни семьи, сам ночуешь где придется?.. И что скажут ребята, если увидят — Савл подобрал богопротивное отродье?.. Что скажут, что подумают, не будут ли смеяться?..
Девочка пряталась от него, а за распахнутой дверью голоса, шевеленье, зажгли факелы, ожидали его.
— Савл окликнул:
— Эй, где ты?..
Молчание. Стучала кровь в голове.
— Э-эй! — громче.
Тихо. Она боится. И скорей всего она уже научилась ненавидеть. Зачем она ему?..
Он рассердился, и сразу стало легче. Резко повернулся и вышел.
Два десятка рослых парней, вооруженных палками, ножами и мечами, при свете факелов деловито, почти торжественно вели одного с трудом переставляющего ноги старика. Савл шагал всех, радовался, что факелы горят впереди, никто не видит в темноте его лицо.
«Лучше убить одного, чтобы спасти весь народ!» — эти слова постоянно провозглашались в синедрионе. Он, Савл, убил Стефана. Да, да, все сделал для этого: позвал толпу, привел ее к месту казни, и добровольцы-палачи к его ногам сбрасывали одежду — твою волю выполняем, не свою! Чтоб спасти народ богоизбранный, праведных детей Авраамовых, не каких-нибудь проклятых язычников, которые поклоняются идолам! Убил Стефана и был горд собой угоден богу, сделал добро своему народу!
Стефан умер молча, не молил о пощаде. И перед грозным синедрионом цари не смеют перечить! — бросил: «Жестоковыйные!» Он не мог не догадываться, что после таких слов в живых не останется. Синедрион не прощает обидчиков.
Не думал о себе. Так о ком же он думал? Ради чего, ради кого он готов был принять смерть?
Знал ли Стефан о девочке? О том, что не начала жить, а уже утонула в крови отца и матери… Не мог не знать, потому что был знаком со стариком.
«Жестоковыйные!»— кажется понятным, отчего Стефан не устрашился синедриона.
Просил ли старик Стефана: «Убей девочку, и ты сделаешь доброе дело»?..
Просить о таком можно только убийцу. Стефан не убийца — сам жертва. Убийца ты, Савл!
«Лучше убить одного, чтобы спасти весь народ!» Еще одного, что за малость, еще раз пролить лишнюю кровь, сделать кровавый мир более кровавым.
Ты верил, верил: можно спасти, нужно спасать народ убийством! Звал к этому толпу. И толпа слушалась тебя, медники откладывали в сторону свои молотки, плотники и гончары бросали работу, шли, чтоб убить того, кто хотел, чтоб они не убивали друг друга, не страшась жили.
Старик сказал: «В этом страшном мире хорошо только тем, кто убивает…»
Ты, Савл, стал известен в Иерусалиме, тебя боятся, тебе при встрече уступают дорогу, синедрион ценит тебя, Ганан, всемогущий Ганан, кого безропотно слушается сам первосвященник, нуждается в твоей помощи. Плохо ли тебе, Савл?
Иисус Навин разбил хананеев, среди них Адониседека, царя иерусалимского. Город вошел во владения колена Иудина, вошел, но власти над собой еще не признавал, был крепостью независимого горного племени иевусеев.
И лишь Давид наконец захватил город, поселился на Сионе, укрепил его, перенес туда ковчег завета. Иерусалим стал столицей евреев, не только тех, кто проживал на земле обетованной, но и тех, кто был рассеян по чужим землям. Сион, град Давидов в нем — духовный центр, хранитель святынь, сам святыня.
Выросший из спаленной пустыни Иерусалим одноцветно сер, угнетающе безрадостен — глина и камень, среди сбившихся хижин редко можно увидеть пыльную, тяжелую зелень померанцевого дерева. Только в Нижнем городе дворцы Ирода и Асмонеев утопают в садах. Улочки, лезущие в глубь оврагов и ползущие наверх, кривы и столь тесны, что едущий на осле порой поджимает колени, чтоб не зацепиться за стены. Пластается угарный дым от очагов, запахи варева, помоек, густой кислый смрад перенаселенности.
В послезакатный час, когда суета сменяется зыбким покоем, кто-то уже спит, забыв заботы и огорчения, кто-то, прячась в своих стенах, вполголоса устало судит день прошедший или наедине с самим собой с надеждой ли, без надежды размышляет о дне грядущем, когда просиненный воздух замирает перед обвалом темноты, — в этот час по узким улочкам двигался отряд парней. На молодых лицах грозная деловитость, устремленная решительность в каждой фигуре. И кой у кого из-под войлочного плаща торчит короткий меч.
Запоздавшие прохожие или шарахаются в сторону, или жмутся к стене.
Идут те, кто называет себя слугами синедрионовыми. Сейчас их время вылавливать врагов первосвященника.
Никогда не было спокойно в Иерусалиме, нынче его лихорадит едва ли не сильней, чем прежде. Сюда едут евреи из Рима и Александрии, из Коринфа и Филипп Македонских, из недалекой Антиохии и дальнего царства Парфянского, где они осели еще со времени Навуходоносорова пленения. Едут, чтоб укрепиться в вере, а находят сомнения. Здесь, в Иерусалиме, каждый благовестит во что горазд, на свой лад толкует законы, стон и гам стоит от многоголосья. Нужен один голос, чтоб его слушались, и этот голос должен принадлежать первосвященнику, иначе зачем же он поставлен над всеми хранить древние святыни?
Нынешний первосвященник Иосиф Каиафа имеет осанку царя Соломона, но во всем послушен своему тестю Ганану. И в синедрионе среди семидесяти одного избранного сидят помимо самого Ганана еще пятеро его сыновей, им подчиняются остальные. Царствующие потомки Ирода Великого не смеют им перечить, римский прокуратор вынужден с ними считаться. Синедрион — высшая власть Иудеи и Израиля! А в народе непокорность, разброд. Можно ли такое терпеть?
На помощь высокому синедриону из гущи народной, из числа тех, кто хочет порядка, спокойствия и благочестия, — молодые силы!
Это сыновья разных семейств, выросшие ли в богатстве, вырвавшиеся ли из нищеты, родом ли из Иерусалима, из соседних ли городов или пришедшие издалека, знающие назубок святое писание или бесхитростно невежественные все они горят неистовым желанием служить вере отцов.
Они ни в чем не сомневаются сами, не терпят сомнений в других.
Они не хотят ни о чем думать, так как знают, что за них думают избранные из избранных в синедрионе.
Они не терпят молчания, когда сами громко славят, не терпят крика, когда им наказано молчать.
Они всегда держатся сплоченной кучкой, у них молодые, крепкие мускулы, горячая кровь, а потому — берегись, не стой на пути!
Они за синедрион и синедрион за них, им дозволено то, что не дозволено другим. Могут жестоко избить, могут убить — дело святое, суд на их стороне.
Пусть каждый трепещет, если они идут в свой назначенный час! Любой может вызвать у них подозрение, любой встречный может оказаться тем самым врагом, которого они ищут в жертву синедриону.
И случайные прохожие стараются сейчас исчезнуть с их глаз, а те, кто не успевает, сторонятся, клонят головы, глядят в землю, обмирают.
Впереди отряда — мягким шагом на выгнутых ногах, голова без шеи на перекошенных плечах, крепкий гнутый нос, угрожающие брови и жгучий взгляд из-под них — некто Савл. Он недавно появился в Иерусалиме, не могуч телом, не знатен происхождением, но сразу стал главарем среди слуг синедрионовых, и молодые головорезы подчиняются его неистовству.
За два полнолуния перед тем высокий синедрион судил Стефана из Антиопии, бесноватого языческого города, где и евреи заражались бесноватостью. Стефан говорил, что еврей, который одевается в индийские шелка, забывает о вдовах и сиротах, хуже бедного язычника, ломающего свой хлеб с другим таким же бедным. В Иерусалиме полно нагих и голодных, они толпами ходили за Стефаном.
В святом храме перед грозным синедрионом Стефан вел себя дерзко. Когда сам Каиафа со своего первосвященнического места важно сказал: «Перед тобой богоизбранные, презренный. Одно может спасти тебя — покаяние» — Стефан отрезал:
— Богоизбранные ли те, кто печется о чреве своем и забывает душу свою?
Кого вы спасли и кому помогли?
И не понять было, кто кого судил — Синедрион ли его, он ли синедрион.
Гордеца приговорили к смерти, но перед храмом собралась большая толпа и неизвестно было — так ли уж смиренно согласится она с судом?
Толпу расколол молодой Савл. Как только стража вывела Стефана в рваной одежде, с обнаженной мускулистой грудью, через головы толпы Савл крикнул ему:
— Забыл, что завещал нам господь: «Судей не злословь и начальника в народе твоем не поноси»!
И товарищи Савла с молодой яростью подхватили:
— Смерть тому, кто против господа нашего!
Толпа вздрогнула, колыхнулась, толпа вознегодовала, спасая веру свою:
— Смерть! Смерть отступнику!
Наверняка тут были сторонники Стефана — как не быть! — но затаились, ибо гнев толпы, защищающей веру, страшен.
Через весь город вели Стефана, кликушествуя, извергая проклятия, славя всемилостивейшего Иегову. Медники откладывали и сторону свои молотки, плотники и гончары снимали свои фартуки, торговцы сворачивали свой товар присоединялись к толпе, заражались ее ненавистью, даже не успев узнать, в чем же провинился осужденный. Толпа росла и жаждала стать палачом.
Любой и каждый мог схватить камень, но должен помнить: здесь не самосуд, прежде соблюди древний обычай — выйди, сними одежду с себя, положи ее у ног обвинителя: тебе преданы, твою волю исполняем, не свою.
За городом, спустившись в Тиропеонскую долину, толпа остановилась, угрожающе сбилась вокруг преступника. И перед Савлом, утопившем голову в плечах, прячущим под густыми бровями горящие глаза, стала расти куча войлочных плащей, кафтанов, хламид. Охотники готовились исполнить его волю.
Стефан умер безмолвно, даже не издав стона.
Ночью его изуродованный труп исчез.
Сейчас Савл нес себя на выгнутых, увлекая рослых молчаливых парней. В последние дни он впал в неистовство, днем не знал покоя, метался по городу, встречался с десятками людей — нищими и увечными, торчащими возле храма, менялами и торговцами, старшинами общин, — выспрашивал, выискивал: кто, что, где, когда, а ночью уверенно вел свой отряд, врывался… Ни слезы, ни мольбы не могли разжалобить его, самых безвинных устрашал плетьми, тех, кого подозревали, тащил в подвалы крепости Антония. Глаза его запали, лишь жесткий нос угрожающе торчал на усохшем лице. Савл вызывал страх даже у товарищей.
Ныне тайные соглядатаи донесли, что казненный Стефан часто посещал одного плетельщика циновок, жившего возле Дамасских ворот. Сам старый Ганан от имени первосвященника приказал хватать всякого, кто подозревается в знакомстве с богодерзким антиохцем. Многие скрылись, немногие схвачены, но на этот раз Савл послал человека доглядывать, не уйдет ли зверь. Ничего не сообщали, значит, спешат не зря — зверь в своем логове.
Свернули в узкий тупичок, упирающийся в стену дворца Ирода, и впереди в сумраке выросла тень. Савл еще не успев подойти к ней вплотную, выдохнул:
— Ну?..
— Здесь… — кивнула тень.
В щель из-под двери сочился слабенький свет, за дверью ни звука, ни шороха — затаились. И дверь легкая, без особого труда любой может выдавить ее плечом. Савл осторожно тронул ее, она подалась, тогда толчком распахнул, шагнул в душное жилье.
Крохотный огонек светильника мигнул, но устоял под напором ворвавшегося воздуха, два лица уставились на Савла, одно косматое, темное, изрезанное морщинами, глаза тонули в глубоких провалах, другое бледное, невнятно сглаженное, обмерше-глазастое. Старик и девчонка лет шести, если не меньше.
— Ты ли хозяин дома сего? — спросил Савл старика.
— Теперь хозяин ты — и моего жалкого дома и меня… Ждал, что придешь.
У старика тихий, с одышкой голос, пропаханное лицо спокойно, а в круглых глазах девочки застывший ужас. И за спиной Савла дыхание сбившихся у распахнутых дверей ребят. Их два десятка и они вооружены.
— Не тебя ли звать Ахая? Не плетение ли циновок твое занятие?
— Зачем лишние вопросы — я тот, за кем ты пришел.
— И ты помогал богопротивному Стефану?
У старика дрогнули морщины, он покачал косматой головой:
— Тебе лучше моего известно, что ничем я не мог помочь Стефану.
— А если б мог?
— Все бы сделал, чтоб его спасти.
Савл глядел на старика — у него были узкие плечи и впалая грудь, тонкая сморщенная шея, казалось, с трудом держит бородатую голову, и обнаженные, в дряблой коже руки до ломкости тонки. Сколь слаб и немощен этот враг высокого синедриона.
— Мне жаль тебя, но я должен…
Старик не дал договорить, удивился:
— Тебе доступна жалость, ночной гость?
И Савл даже не смог оскорбиться.
— Ты не видишь себя, — сказал он с досадой. — Тебя пожалеет всякий.
— Меня жалеть поздно. Пожалей ее. Старик слабым кивком указал на девочку.
В ее распахнутых глазах тлели отраженные огоньки слабенького светильника. Савл смутился, а потому спросил раздраженно:
— Ты хочешь, чтоб я взял ее себе… вместо дочери?
— Дочерью человека, кого все боятся и тайно клянут в сердце своем?
Стать самой клятой? Нет! — Старик потряс космами, посидел с опущенной головой, наконец поднял запавшие глаза на Савла. — Убей ее, когда меня выведешь отсюда, и ты сделаешь доброе дело.
За спиной Савла кто-то удивленно обронил:
— Авва!
Кто-то сдавленно выругался. Старик издевался. Савл, сжав кулаки, качнулся на него.
— Я вырву твой поганый язык!
— Вырви… — согласился старик. — Но сначала открой на нее глаза что ее ждет?.. Ее отца распяли на кресте римляне, он висел много дней на площади и гнил… Ее мать схватили солдаты и надругались, она перерезала себе горло, потому что знала — все у нас благочестивы, все станут считать ее нечистой… Гляди на нее, воин синедриона — она только начала жить, а уж тонет в крови. И ты хочешь, чтоб она жила и дальше — в крови, в злобе, в голоде, в этом страшном мире, где хорошо только тем, кто убивает и насилует?
Вроде тебя ворвавшийся ночью в чужой дом! Она похожей на тебя стать не сможет, ей лучше не жить. У меня не подымется рука, а твоя рука привычна.
Сделай доброе дело раз в жизни, но прежде выведи меня, чтоб я не видел…
Савл с размаху пнул старика, тот опрокинулся, а девочка с неожиданным проворством шарахнулась в темный угол, затаилась там. Она не вскрикнула, не заплакала. Савл не видел ее, лишь кожей чувствовал, как жмется она в темном углу, пытается исчезнуть.
Пинок Савла был принят как команда. Парни ворвались, схватили старика, вытащили наружу. Кто-то сбил светильник, и в доме стало темно. Савл стоял вэтой темноте, пытаясь сдержать дрожь в руках и коленях, и всей кожей чувствовал — рядом прячется девочка, не смеет вскрикнуть и шевельнуться.
Похоже, она уже не раз в своей коротенькой жизни вот так пряталась и все происшедшее сейчас для нее не ново.
Бросить ее здесь одну?.. Разве это не все равно что убить? Медленно станет умирать с голоду. Но, может, кто-то даст ей место в своем доме?..
Кто-то — не ты! Тебе доступна жалость?.. Доступна! Доступна! Старик лгал!..
Но тогда куда девать тебе девочку, когда нет у тебя ни дома, ни семьи, сам ночуешь где придется?.. И что скажут ребята, если увидят — Савл подобрал богопротивное отродье?.. Что скажут, что подумают, не будут ли смеяться?..
Девочка пряталась от него, а за распахнутой дверью голоса, шевеленье, зажгли факелы, ожидали его.
— Савл окликнул:
— Эй, где ты?..
Молчание. Стучала кровь в голове.
— Э-эй! — громче.
Тихо. Она боится. И скорей всего она уже научилась ненавидеть. Зачем она ему?..
Он рассердился, и сразу стало легче. Резко повернулся и вышел.
Два десятка рослых парней, вооруженных палками, ножами и мечами, при свете факелов деловито, почти торжественно вели одного с трудом переставляющего ноги старика. Савл шагал всех, радовался, что факелы горят впереди, никто не видит в темноте его лицо.
«Лучше убить одного, чтобы спасти весь народ!» — эти слова постоянно провозглашались в синедрионе. Он, Савл, убил Стефана. Да, да, все сделал для этого: позвал толпу, привел ее к месту казни, и добровольцы-палачи к его ногам сбрасывали одежду — твою волю выполняем, не свою! Чтоб спасти народ богоизбранный, праведных детей Авраамовых, не каких-нибудь проклятых язычников, которые поклоняются идолам! Убил Стефана и был горд собой угоден богу, сделал добро своему народу!
Стефан умер молча, не молил о пощаде. И перед грозным синедрионом цари не смеют перечить! — бросил: «Жестоковыйные!» Он не мог не догадываться, что после таких слов в живых не останется. Синедрион не прощает обидчиков.
Не думал о себе. Так о ком же он думал? Ради чего, ради кого он готов был принять смерть?
Знал ли Стефан о девочке? О том, что не начала жить, а уже утонула в крови отца и матери… Не мог не знать, потому что был знаком со стариком.
«Жестоковыйные!»— кажется понятным, отчего Стефан не устрашился синедриона.
Просил ли старик Стефана: «Убей девочку, и ты сделаешь доброе дело»?..
Просить о таком можно только убийцу. Стефан не убийца — сам жертва. Убийца ты, Савл!
«Лучше убить одного, чтобы спасти весь народ!» Еще одного, что за малость, еще раз пролить лишнюю кровь, сделать кровавый мир более кровавым.
Ты верил, верил: можно спасти, нужно спасать народ убийством! Звал к этому толпу. И толпа слушалась тебя, медники откладывали в сторону свои молотки, плотники и гончары бросали работу, шли, чтоб убить того, кто хотел, чтоб они не убивали друг друга, не страшась жили.
Старик сказал: «В этом страшном мире хорошо только тем, кто убивает…»
Ты, Савл, стал известен в Иерусалиме, тебя боятся, тебе при встрече уступают дорогу, синедрион ценит тебя, Ганан, всемогущий Ганан, кого безропотно слушается сам первосвященник, нуждается в твоей помощи. Плохо ли тебе, Савл?