До сих пор я бывал в вычислительных центрах, где высокие окна, обильно пропускающие солнце, пластиковая роскошь, шаткая модерновая мебель, парадная современность, выпирающая из всех углов. Здесь же сумрачная величавость, присущая только старым московским домам, затертые лестницы, узкие окна, пробитые в толстых стенах, к тому же загроможденные объемистыми кондиционерами. В бывших соляных складах теперь ревниво поддерживается нужная температура: интеллектуальные машины капризны — отзываются на малейшее охлаждение и потепление. Сами машины работают беззвучно, зато постоянно гудят вентиляторы, создавая впечатление — попал в производственный цех. Да так оно и есть, здесь обрабатывают, причем в массовом масштабе, поточным способом, информацию. И комнаты на этажах, освещенные лампами дневного света, действительно очень напоминают цехи каких-то фабричек местного значения. Вокруг машин, смахивающих скорей на холодильные шкафы, обычно толчется много народу, озабоченного и далеко не всегда занятого делом, — большей частью это программисты — терпеливо своей очереди (или рассчитывающие протиснуться без очереди). У всех нерешенные срочные вопросы, каждый надеется, что машина объяснит их.
   Заветная ЕС-1065 стояла в одной из таких тесных комнат. Теснота здесь вызвана не только тем, что в бывших соляных складах не хватает помещений оно так и есть, — но еще и тем, что аппаратура должна быть расположена на определенном, достаточно близком расстоянии друг от друга. Оказывается, нам придется иметь дело не с одной машиной. ЕС означает — единая система, система нескольких машин. Ее основной, центральной частью является электронный мозг, состоящий из сотен тысяч ячеек. Именно в нем и возникает вихрь импульсов — да и нет, единица или нуль в строго заданном порядке, миллионы раз в секунду. К нему подключено оперативное запоминающее устройство, устройство, считывающее перфокарты, устройство, считывающее с дисков, которые подаются сразу целым пакетом, устройство печатающее и пр. и пр. Все они объединены в одно целое. ЕС — компактный комбинат вычисления. С его помощью, например, можно за неуловимое мгновение — пять миллисекунд отыскать нужную цифру в библиотеке состоящей из тридцати двух томов объемом в двести страниц каждый. Проворность и мудрость оракула здесь почти равнозначны.
   Жрецы и пифии окружали его — бойкие ребята в потасканных свитерах, резковатые, самостоятельного вида девицы. Он все, даже те, кто очень молод, сталкивались со всяким — с трагическими авариями величественных энергосистем, каких даже не случалось в действительности (но могут случиться!), им наверняка приходилось нырять в глубь атомного ядра, тасовать народонаселение земного шара, порываться в просторы Вселенной, а потому наша подготовка к убийству Христа в глубине веков для них, конечно, любопытна, но не более того.
   По совету Ирины я изо всех сил старался быть обаятельным — держался запросто, но в простачка не играл, удивлялся совершенству машины, но дал понять, что смыслю в компьютерах, не стеснялся расспрашивать, сам рассказывал, почему вдруг изменил физике, какие именно секреты пытаюсь прощупать в истории. И, по-моему, добился, что досужее любопытство жрецов превратилось в явную заинтересованность… Затем мы спустились вниз к руководителю вычислительного центра — без его разрешения доступ к заветной ЕС получить нельзя. Ирина заранее уже переговорила обо всем с ним. Главный жрец был лишь немногим старше подведомственных ему жрецов, не успел обрести начальственные замашки, был улыбчив и доброжелателен… Словом, все устроилось как нельзя лучше.
   В приподнятом настроении я вышел вместе с Ириной через проходную на набережную. В канале, идущем параллельно Москве-реке среди разводьев черной воды дотлевал серый лед, в воздухе ощущался пресный, подмывающе свежий запах весны. И я, счастливый авантюрист, с пафосом продекламировал бессмертные слова Остапа Бендера:
   — Лед тронулся, господа присяжные заседатели! Лед тронулся!
   Ирина повела на меня своим агасферовским глазом:
   — Георгий Петрович, вы отслужили свою мессу в этом храме, больше в нем вам делать нечего. Будете только путаться у меня под ногами. Сама без вас со всем справлюсь.
   Меня бесцеремонно отшивали от оракула, я лишь поставщик продукции для его интеллектуального чрева. Что ж, согласен, вполне устраивает.

3

   Но как бы хотелось пережить святую минуту! Заложил со всеми подобающими ритуалами внутрь машины запрограммированный кусок истории, нажал бестрепетно соответствующую кнопку и… нате вам, сотворил Время. Стрелки твоих часов отмеряют твои секунду за секундой, секунду за секундой всего сущего на Земле: привычные шажочки из прошлого в будущее, торжествующее шествие матери природы, крестный путь неуемного человечества — всепокоряющее, неумолимое Время. А вот ткнул пальцем в кнопку, и… рядом, в электронных недрах, за пластиковым покрытием возникает время другое, скопированное с нашего, но уже независимое, не схожее своим бешеным темпом. На твоих часах секундная стрелка проскакивает одно деление, но в машинном организме проходят десятилетия, за наши минуты минуют многие века, умирают и нарождаются поколения, появляются и сходят на нет народы, вырастают и рушатся государства, выдающиеся герои вершат свои дела, остаются в памяти. Прошлое неистово повторяется, то, что давно умерло, восстает из праха. И ты не успеваешь даже пошевелиться. Ты бог, вновь возродивший былую жизнь!
   Увы и ах, такой светлой минуты пережить не дано. Проигрывание времени, как и всего прочего, оказывается, утомительно тяжелое, длительное, прозаическое дело.
   Ирина Сушко выстроила тот материал, который мы с ней успели подготовить, в алгоритмы, таинственные для несведущего, понятные для машин.
   Я принялся разрабатывать дальше, а она с пачкой бумаг в тисненом портфельчике направилась в вычислительный центр. Там она получила броское (но весьма, однако, условное) название для нашей программы — «Апостол», пакет дисков для записи, место для него на полке и занялась для начала, в общем-то, несложной операцией-набивкой. Всю кропотливо созданную программу, окрещенную «Апостолом», надлежало перенести на картонные карточки величиною с ладонь — перфокарты. Это совершается с помощью особого механизма перфоратора, электрифицированного собрата пишущей машинки. В результате весь наш вымученный труд предстал в виде дырочек, рассыпанных по многочисленным карточкам. Это, так сказать, черновик рукописи, предлагаемой машине. В ней наверняка будет много ошибок и досадных неточностей, а значит, много раз придется перебирать карточки, перебивать их заново, вносить исправления.
   Этим делом Ирине суждено заниматься едва ли не на протяжении всей работы — и до и после того, как ее допустят к машине. Допускают… Дают всего лишь три — пять минут. Стопка карточек придавлена увесистой крышкой — утюгом на жаргоне программистов, машина начинает поспешно слизывать их, стопка тает… Вот тут-то, казалось, почему бы и не наступить святой минуте.
   Но нет…
   Даже скупо выделенные три минуты Ирина не использует. Слизав все карточки, машина в первую же минуту выдает результат. Волшебно оживает стоящая рядом пишущая машинка, сама по себе начинает с победной бойкостью стучать, оракул вещает строчками на листе и… несет какой-нибудь несусветный бред. Почти всегда! Не случается, чтоб с первого же раза он сообщил что-нибудь вразумительное.
   С этого момента начинается длительная борьба программиста с машиной, она тянется не день, не два — многими месяцами, порой годами. Ищется взаимопонимание, вскрывается ошибка за ошибкой, подгоняется, видоизменяется программа, какие-то логические ходы в ней оказываются произвольными, какие-то понятия — недоступными машинному восприятию, требуют углубленной расшифровки, мельчайшие упущения вырастают в гротесковые искажения.
   Программист должен проникнуться педантичным машинным характером, сам стать педантом, быть пристрастным к любой запятой, интуитивно чувствовать, в каких именно местах программы машина может споткнуться, с какой стороны обойти ее косное упрямство. Опытный программист — тоже провидец, иначе он не обуздает оракула, станет получать от него только галиматью. Такой тяжкий период работы называется будничным словом «отладка».
   Капризы неукрощенного оракула подразделяются на два вида — сбой и зацикливание. И того и другого за время своей битвы с ЕС-1065 Ирина получила в избытке.
   В начале отладки машина однажды выстучала безапелляционный вывод: рабство принципиально невозможно. И поставила точку, отказываясь вникать в дальнейшую часть программы. Оказалось, что виноват я, слишком категорически указавший — с помощью мотыги человек способен лишь прокормить себя и детей.
   Машина это приняла за исходную аксиому и сделала из нее заключение — раз способен обеспечить едой только себя и детей, то выкормить вола, крупное и прожорливое животное, и вовсе недопустимо. Без вола же не будет интенсивной запашки, не окажется и тех излишков, которые дают возможность содержать рабов, рабство исключено… Пришлось разубедить электронного оракула, внеся поправки в доходность мотыжного земледелия. Сбой по нашему упущению недостаточно точны были в посылках.
   В другой раз высокомудрый оракул, дойдя до кризиса господского хозяйства, когда штат надсмотрщиков стал пожирать доходы, пришел к решению простому, как колумбово яйцо. Нет же прямого запрета избавляться от лишних рабов, и электронный прозорливец в погоне за доходом бестрепетно уничтожил их, заодно сократил и господские земли, избавил господина от необходимости держать обременительных надсмотрщиков. Но на этом оракул не остановился, продолжал работать — господское хозяйство у него снова разрасталось, снова в нем стало слишком много рабов, пришлось ставить над ними многоэтажный штат надсмотрщиков, пожирающих доход, что вновь привело к экзекуции… Оракул намеревался крутить так до бесконечности, случилось зацикливание.
   Сама Ирина устраняла лишь мелкие погрешности, но там, где требовалось внести что-то в программу, бежала к нам, в наш штаб «террористической группы» с арочным окном на шумную улицу на пятом этаже институтского корпуса. А в нем ее встречал уже не я один. Нашего полку прибыло, у меня появились еще два помощника.

4

   Мимо меня прошло немало молодых людей, которых могу с полным правом назвать учениками. Кой-кто из них тоже стали уже докторами, сами теперь имеют учеников. Вот уже три года как я покровительствую Мише Копылову. Он самоотверженно предан мне, я отношусь к нему с тем отцовским чувством, с каким когда-то относился ко мне командир дивизиона Голенков. Однако должен признаться, что сей родственный союз приносит весьма скромные результаты для науки — более бесшабашного ученика у меня не было Нельзя сказать, что Миша не даровит. Он поразительно легко усваивает знания, способен отличить главное от второстепенного интуитивно найти красивый ход конем в сложившейся ситуации но, тут же забыть о ней, метнуться к другому. Поразительное жизнелюбие не дает ему сосредоточиться на чем-то одном, он из тех, кто вопреки предостережению Козьмы Пруткова пытается объять необъятное.
   Миша невысок, неширок даже в плечах, но плотно сбит, грудь круто выпирает вперед, голова без шеи, но горделиво посаженная, носит рыже-пегую окладистую бородку, за что в обиходе зовется Дедом — Миша Дедушка, — нос пуговицей, глаза светлые, быстрые, веселые, всегда отутюжен, щеголеват, пружинист. Он мастер спорта по шахматам, у него первый разряд по каратэ ребром ладони разбивает кирпичи — и этим выдвинулся до заметной фигуры в институте, где едва ли не каждый второй чем-то славен и знаменит. Миша кипуче деятелен — ведет секцию каратистов, организует встречи с артистами и литераторами, участвует в праздничных капустниках и вообще — « Фигаро здесь, Фигаро там». Он лишь временами ныряет в науку увлеченно, с головой, но, увы, чаще всего эти увлечения не деловые, а романтические.
   Рассказывают, Александр Твардовский как-то бросил фразу: «В каждой науке существует свой снежный человек». Наш XX век падок на сенсации, склонен к мифотворчеству. Физика, пожалуй, грешит этим больше других наук. В ней подчас даже невозможно отличить, что бредовый вымысел, а что серьезная научная гипотеза, то и другое выглядит одинаково невероятно. Миша Дедушка поочередно загорался идеями: Вселенной, сокращающейся до элементарной частицы, фридмона; некими фантастическими прорехами в пространстве; вакуумом, рождающим частицы, то есть появлением из ничего нечто. Мир для Миши прежде всего интересен чудесами и фантасмагориями. Я смертельно обидел бы его, если б не привлек к заговору покушения на Христа. Ирина Сушко после первой же встречи окрестила Мишу Манилушкой, но я-то знал — он способен не только на маниловские прожекты.
   Нам, дилетантам в истории, нужна была помощь профессионального историка, но такого, который без предубеждений принял бы нашу затею. Миша сразу же сообразил:
   — Нам необязательно иметь дело с маститым доктором наук?
   — С маститым необязательно, а сведущим — да.
   — Аспирант, подающий большие надежды, подойдет?
   — Подойдет.
   — Будет. Приведу.
   И привел — весьма молод, мягок, сдобен, глуповато круглолиц, по первому взгляду доверия не вызывает.
   — Зыбков Анатолий. — Без излишней застенчивости первый протянул мне руку, румяные щеки раздвинуты в обезоруживающую улыбку, эдакий юный Стива Облонский.
   Я начал разговор издалека: нас интересует влияние человека на собственное развитие; первая палка, использованная приматом, внесла усовершенствование в его природу; от палки к скребку, от скребка к рубилу, к каменному топору и дальше вплоть до современных машин — непрерывная цепь влияний человека на жизнь, на свою судьбу связана с акциями, совершаемыми отдельными личностями…
   Наш гость, молодое дарование, удобно расположившись на шатком стуле, слушал и по-кошачьи ласково жмурился на меня.
   — Вы хотели бы знать, может ли быть управляемо это влияние? — спросил он вкрадчиво, и я сразу же почувствовал: эге, не так-то прост, как кажется, в его подбитом легким жирком теле, ей-ей, прячется каверзный характер.
   — Хотел бы… — ответил я. — Но не смею рассчитывать. Самое большее — надеюсь уловить конкретные признаки влияния. Как вам уже известно, собираемся провести операцию с конкретной исторической личностью и посмотреть, чем мы ей обязаны.
   — Да-а, от отдельных личностей зависят судьбы рода людского… Да-а…
   — От отдельных личностей исходят толчки общего развития, — поправил я.
   — Но если б Уатт не изобрел паровую машину, это сделал бы кто-то другой. Неизбежно.
   — Верно, — согласился я. — Другая личность! Вот и разберемся, легко ли они взаимозаменяемы.
   — Ага, понял. Потому вы и на Христа замахнулись, что он кажется наиболее трудно заменяемым.
   — Или очень легко. Стоит проверить.
   И молодое дарование Толя Зыбков приоткрыл на меня зеленый, вовсе не дремотный, а проницательный глаз.
   — Стоит, — согласился он. — Если вы не против, я с удовольствием в вашей компании поиграю с историей в поддавки.
   Так создалась моя маленькая команда — «флибустьеры и авантюристы по крови горячей и густой», решившиеся пробиться в I век нашей эры, чтоб совершить там убийство, которого быть не должно.
 
   В штабной комнате с арочным окном каждый день совещания. Ирина измучена единоборством с бестолковой машиной, без того узкое ее лицо сильно осунулось, торчит только внушительный нос да пугающие брови в грозном разлете. Она делает сейчас самое трудное — пробивает нам брешь из настоящего в прошлое. Я страдаю из-за того, что бессилен ей помочь, а Толя Зыбков, уютно угнездившийся в креслице сбоку от меня, подбадривает:
   — Ничего, Ирина Михайловна, справитесь. Вы интеллектуально жилистая женщина.
   Ирина поводит в его сторону носом.
   — Ты, сурочек, скрытый хам.
   Толя обезоруживающе улыбается, не возражает.
   Мы не можем ждать, когда Ирина взнуздает своего оракула, идем дальше, прокладываем трассу. Если оракул начнет понимать Ирину, прорыв совершится, тогда они непременно понесутся галопом, мгновенно нас нагонят. Сейчас мы прощупываем то время, когда выплеснулось наружу христианство. Рабство в агонии, но оно продлится еще долго, несколько веков. Оплот рабства Рим пока что велик и могуч, все трепещут перед ним…
   Мне даже моментами грезятся картинки. Вижу пыльную дорогу в опаленной бурой степи. Вдоль нее столбы с перекладинами, на которых распяты рабы.
   (Такие придорожные украшения с истлевающими смрадными трупами и усохшими костяками порой тянулись на многие сотни стадий, на десятки километров, не прерываясь, от селения к селению.) И важно кружатся над ними стаи ожиревших птиц.
   По дороге вдоль мрачного парада смерти неторопливо — шаг легионера отмерен — двигаются римские когорты. Блестит солнце на шлемах, качаются вскинутые на древках значки, щетинятся жгучими остриями пилумы, верное Риму страшное оружие, — копья с чудовищными наконечниками в два локтя отточенной стали. Идут когорты, оседает за ними ленивая пыль. Куда идут?.. Не все ли равно? Но там, где им назначено появиться, прольется кровь нагромоздятся новые трупы. Иначе зачем же им шагать под палящим солнцем, в пыли, нести свои пилумы?
   Страхом и ненавистью охвачен мир. Никто на земле не чувствует себя в безопасности. Никто — ни обожествленный при жизни владыка вселенной римский император, ни самый ничтожнейший из презренных рабов. У каждого хронический страх за себя, у каждого непроходящая ненависть к другому. В кошмарном мире только отчаянной отвагой можно подавить ужас и ненависть — только предельной любовью…
   — Рим — мировой центр жестокости и насилия, а христианство возникло не в нем, а в провинциальной Иудее. Почему? — Трезвый Толя Зыбков стреляет в меня очередным вопросом.
   И я пытаюсь найти объяснение:
   — Рим не был бы эпицентром насилия, если б не создал внутри себя мощного механизма, охраняющего сложившийся насильнический порядок.
   Проповедники любви душились бы в Риме при первом же изданном ими звуке…
   — Это очень важно учесть, — озабоченно вставляет Ирина. — Иначе машина споткнется, выкинет нам коленце.
   Но дотошный Толя не удовлетворен:
   —"Люби"-то выступало в религиозной одежке, а ведь римлян того времени религиозными фанатиками назвать было нельзя. И у них там всякие идеи бродили, а вот Христа миру не они выдали. Почему?
   И взрывается Миша Дедушка:
   — Все не так! Все не то! Еврейский народ не поразил мир ни шедеврами искусства, ни научными открытиями, но выдал человечеству Христа.
   Предопределенность!
   — Кем? — спросил вкрадчиво Толя.
   — Природой! Она не абы как шалтай-болтай движется — целенаправленно, тоже свою программу выполняет!
   — Прикажешь мне вложить предопределенность в машину? — осведомилась Ирина.
   — А как ты смеешь этого не учитывать?
   — И ты знаешь, Манилушка, что тогда получится?
   — У твоей машины схема перегорит. Не переварит великого?
   — Нет, лапушка. Она довольна будет, ухватится за твою предопределенность, ко всякому вопросу станет ее приклеивать. Почему возникло рабство? Предопределено. Почему оно стало закисать? Предопределено.
   Электронный ханжа ничем не лучше ханжи двуногого.
   — Ирина Михайловна, нельзя ли без намеков! — Толя Зыбков с наигранной обидой.
   — Что ты, сурочек, не имела тебя в виду.
   — Не себя, не себя — друга защищаю! — На круглой физиономии Толи невинное простодушное огорчение.
   Миша Дедушка рассвирепел:
   — Ну вас к черту!
   Почти каждый день такие громогласные споры.

5

   Нам надо отчетливо представить того, на кого мы покушаемся. И не только его прославленную в веках деятельность, но и сам человеческий облик. Очень важно выяснить, как отражаются на ходе истории индивидуальные особенности выдающихся личностей, даже самые незначительные.
   Реальный Христос, разумеется, нисколько не походил на того богочеловека, каким создала его человеческая фантазия множества поколений.
   Но и образ того же Александра Македонского, в существовании которого не смеет никто усомниться, для нас теперь тоже ведь покрыт толстым слоем легенд, скрывающим реальные черты. Тем не менее мы довольно легко прокапываемся сквозь этот слой, достаточно отчетливо представляем себе конкретный облик великого полководца.
   При некотором усилии и Христа можно очистить от напластований.
   Воссоздать — пусть относительно — в живом виде. Но при этом не следует забывать, что не случайно он возведен в бога…
   А напластования начались сразу же после его трагической смерти. Слава о нем начала распространяться по странам, им жадно интересовались, о нем рассказывали не только были, но и небылицы. Жизнеописания его появились позднее, их составляли люди, вряд ли лично знавшие Христа. Установлено, что самое раннее из канонических Евангелий — от Марка, в нем сквозь легендарность отчетливо проглядывают реальные черты. Последующие евангелисты домыслили даже то, что нищий проповедник оказался потомком царя Давида. Но и у них можно выловить следы действительности.
   И верующие Лев Толстой и Достоевский, и неверующий Максим Горький отмечали высокие литературные достоинства Евангелий. Не потому ли, что эти легенды написаны выдающимися мастерами? Ой нет, на наш изощренный вкус, их мастерство, право, далеко небезупречно — частые назойливые повторы и многословие, где требуется скупость, скупость там, где необходима развернутость, порой невнятность изложения, позволяющая трактовать текст произвольно, наконец, и образность не всегда-то зрима — из всех четырех Евангелий, увы, нельзя даже приблизительно представить себе внешний облик Иисуса. И тем не менее это сильная литература, спустя тысячелетия продолжающая воздействовать на нас. В чем секрет ее силы? Может быть, в том, что она повествует об исключительно яркой, обаятельной личности.
   Иисус Христос — поэт, никак не строгий мыслитель. Только поэт мог проповедовать с такой беспечной безответственностью перед логикой. В одном месте с покоряющей страстью призывать: «Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас!» В другом с той же страстью заявить прямо противоположное:
   «Не думайте, что Я пришел принести мир на землю, не мир пришел Я принести, но меч».
   И сам Христос не считает наличие ума исключительным достоинством человека — мешает безоглядно предаваться вере: «Блаженны нищие духом…»
   «В то время, — повествует Евангелие от Матфея, — ученики приступили к Иисусу и сказали: кто больше в Царстве Небесном? Иисус, призвав дитя, поставил его посреди них и сказал: истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное; итак, кто умалится как это дитя, тот и больше в Царстве Небесном».
   По-детски наивный и доверчивый человек, по мнению Христа, не должен ни о чем задумываться, обременять себя никакими заботами. Чем поддержать свое существование? Каким способом добыть себе пропитание? Самые насущные, самые проклятые вопросы, которые испокон веков висели над людьми, Христос разрешает с умилительной простотой:
   «Посему говорю вам: нее заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться. Душа не больше ли пищи, а тело одежды? Взгляните на птиц небесных — они не сеют, не жнут, не собирают в житницы; и Отец Ваш Небесный питает их. Вы не гораздо ли лучше их?»
   О последствиях такого прекраснодушного наставления Христос беспечно не думает.
   Его почитали спасителем всего страждущего человечества, верили — не кто иной как Иисус Христос сокрушил тесные национальные рамки. Однако исследователи теперь уже не сомневаются, что очищенный от мифологических наслоений Христос вовсе не столь широк. Он был озабочен судьбой лишь одних евреев и не собирался осчастливить другие народы. В Евангелии от Марка есть одна красноречивая сцена:
   "Ибо услышала о Нем женщина, у которой дочь одержима была нечистым духом, и, пришедши, припала к ногам Его; а женщина та была язычница, родом сирофиникиянка; и просила Его, чтобы Он изгнал беса из ее дочери.
   Но Иисус сказал ей: дай прежде насытиться детям; ибо нехорошо взять хлеб у детей и бросить псам.
   Она же сказала Ему в ответ: так, Господи; но и псы под столом едят крохи у детей.
   И сказал ей: за это слово пойди; бес вышел из твоей дочери".
   Он откровенно осуждает имущих, тех, кто «служит Богу и мамоне»:
   «Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие». Но тем не менее Христос не решается призвать к возмущению, уклончиво наставляет: «Отдай кесарево кесарю, а Божие Богу». Опять чисто поэтическая непоследовательность!
   Евангелисты ни словом не обмолвились о его облике, но какие-то скупые сведения к нам все-таки пробились.