Страница:
В конце плотины, из оврага, поднималась двускатная, покрытая лишаями крыша водяной мельницы. За нею, на лугу, в тени огромных и коряжистых осокорей стояли распряженные воза. Еще подалее - вдоль низкого берега медленно двигались, по колено в воде, дьячок с рыжими развевающимися волосами и - в воде по грудь - мельников брат; тащили бредень и кричали: "Куда же глыбже-то?" - "Лезь, тебе говорят!" - "Да куда же глыбже-то?" "Лезь, тебе говорят, антихрист"...
Николушка не спеша дошел до мельницы, спустился вниз к водосливу, где по скользким, шелковым от плесени доскам тонким слоем бежала вода; где тяжело и нехотя, все мокрое и почерневшее, в зеленых волосах, скрипя, вертелось водяное колесо; где в зеленоватой полутьме пахло сыростью и дегтем и, сотрясая весь ветхий остов мельницы, скрипели, стучали, крутились деревянные шестерни; где не раз деревенские мальчики, лавливая лягушек на тряпочку, видели сквозь щели мостков, внизу, в омуте, водяного, который сидел на самом дне, ухватив перепончатыми лапами зеленые сваи...
Николушке торопиться было некуда. Он бросил окурок в пену, под колесо, поднялся по шаткой сквозной лесенке наверх, где в луче света крутилась мучная пыль, легко порхали тяжелые жернова, сыпалась пахучая ржаная мука в сусеки, - захватил щепоть муки, растер ее между пальцами и вышел за ворота.
Здесь, на лужку, - кто в траве, кто на разбитом жернове, - сидели мужики, до света еще приехавшие с возами, с помолом. Николушка, сделав строгие глаза, приветствовал их баском: "Здорово, ребята!" Из мужиков кое-кто снял шапку; мельник Пров, старый солдат, сказал приветливо: "Садитесь, баринок", - и подвинулся, уступив на жернове место Николушке...
- Так-то оно было, - продолжал рассказывать Пров, прижимая черным пальцем золу в трубочке, - нельзя счесть - сколько он погубил нашего народу... Вышлет генерал Барятинский войск, и все это войско Шамиль погубит... Сколько наших косточек на этом Кавказе легло, - и-их, братцы мои... Шамиль упорен, а генерал Барятинский еще упорнее: нельзя, говорит, этого допустить, чтобы русский император отступился перед Шамилем.
- Досадно это ему, конечно, сделалось, - сказал один из мужиков, нагнув голову и трогая носок лаптя.
- Ну да, вроде как досадно. Собрал генерал Барятинский огромное войско, обложил Шамиля со всех сторон, - ни ему воды, ни ему пищи: забрался он на самый верх, на гору, с черкесами, и оттуда стреляет, не сдается... Наши поставили лестницы и полезли, и полезли, братцы мои, - одних убьют, другие лезут... Генерал Барятинский стоит внизу, бороду вот таким манером на обе стороны утюжит, ревет: "Не могу допустить русскому оружию позора..."
- Бывают такие задорные, - сказал тот же мужик.
- Долго ли, коротко ли, - вышли у черкесов все снаряды. Тут наши их и осилили. Взошли на гору и видят - стоят черкесы кругом, а посреди их Шамиль сидит на камне и коран читает. Наши кричат: "Сдавайся!" И что же, брат мой, думаешь - черкесы эти садятся на коней, - сядет, завернется в бурку и прыгает в море. А с той горы ему до моря лететь восемнадцать верст... Ну, тут наши солдатики подоспели, наскочили на Шамиля, скрутили ему руки...
- Все-таки генерал своего добился, - опять сказал тот же мужик.
Николушка сидел на жернове и курил, часто моргая. Дело в том, что он давно уже заметил неподалеку, около возов - Машутку. Она стояла у телеги, подняв колено и упираясь пяткой в спицу колеса, и весело посматривала в сторону Николушки. На ней была прямая -черная кофта с желтой оторочкой, мода сельца Туренева, - желтый платочек и красная юбочка.
- Н-да-с, - деловито нахмурившись, проговорил Николушка, - ну, прощайте, мужички. - Он лениво поднялся и пошел к возам, расставляя по-кавалерийски ноги.
Машутка глядела на него смеющимися глазами. Он, - будто только что ее увидел, - остановился, покачиваясь:
- А, ты здесь?.. Ты что тут делаешь?..
У Машутки задвигались тоненькие, точно чиркнутые угольком, брови, она приняла босую ногу с колеса и усмехнулась:
- Тетинька за раками послали, а эти черти только кричат, ни одного не поймали. - Она сейчас же затрясла головой и звонко засмеялась, махнула локтем в сторону пруда: - Дьячок не хочет в воду лезть, говорит - я лицо духовное.
Николушка обернулся в сторону широкого, синеватого к вечеру пруда. На истоптанном копытами низком берегу дьячок и мельников брат, низенький мужик, все еще ссорились, вырывая друг у друга бредень. Особенной причины для смеха в этой глупой сцене, конечно, не было. Николушка презрительно поморщился.
- А ты вот тут сидишь, - сказал он с расстановкой, - смотри - тетушка тебе задаст. Кого дожидаешься?
Смеющееся Машуткино лицо вдруг стало серьезным, рот сжался. Тенистыми от ресниц глазами она внимательно, почти сурово, взглянула на Николушку, дернула на лоб платок и пошла, осторожно ступая босыми ногами, и еще раз быстро взглянула на Николушку...
- Ах, черт возьми, - пробормотал он, втягивая особенно ставший почему-то пахучим воздух сквозь ноздри, - ах, черт!
Знакомой томительной болью завалило грудь... Стало отчетливо ясно какая-то сила подняла его сегодня спозаранку с постели, толкала из комнаты в комнату, в коридор, на кухню, в сад и привела на мельницу...
Ноги его стали легкими, глаза - зоркими, все силы его, наливаясь сладостью и огнем, устремились к уходившей по берегу пруда девушке, - ветер отдувал ее красную юбочку, желтый платок... Давеча, когда она стояла у колеса, ее поднятое колено помутило голову Николушке, - сейчас желто-зеленая на закате трава стегала ее колени.
"Плевать на Настю, на тетку", - с божественной легкостью подумал он и пошел, - сами ноги погнались по лугу за девушкой. Она обернулась, ее чернобровое личико испуганно задрожало, она пошла быстрее, он побежал. Около гумна, у омета прошлогодней соломы, запыхавшись, он догнал ее и схватил за руку:
- Куда ты бежишь?
- Пустите, Николай Михайлович, - проговорила Машутка быстрым шепотом и выдергивала руку, но силы у нее не было.
- Слушай, Маша, я с тобой хотел поговорить, - вот о чем...
- Барин, миленький, не говорите...
- Дело в следующем... Я больше так не могу... Они меня сгноили... Я сегодня всю ночь не спал... Я на тебе женюсь, честное слово...
- Барин, миленький, увидят.,.
- Ничего не увидят... Ты смотри, как темно... Садись вот сюда, в солому... Какая ты прелесть... Когда ты шла по траве - ты ноги не исцарапала, а?.. Какой у тебя рот... Чего на меня уставилась, Маша, Машенька...
Совсем темными, косившими от волнения, невидящими глазами Машутка глядела на страшное, красивое, улыбающееся, оскаленное лицо Николушки, будто издали слышала его бормотание. Чтобы не дрожал подбородок, она закусила нижнюю губу. И глядя, - все откидывалась, отстранялась.
Когда Николушка по берегу пруда бежал за Машуткой, мужики, сидевшие у мельницы, глядели им вслед и говорили:
- Аи, баринок-то в нашу кашу мешается.
- А женатый.
- Ну что Же, что женатый... Еще хуже женатый: к сладкому привыкает.
- Испортит он девчонку.
- Чья такая?
- Василисина, - сирота.
- Хорошая девчонка...
- Ишь ты, как за ней подрал.
- Ест сытно, спит крепко - чего же ему не гонять.
- Прошлым летом у нас одному такому артисту ноги переломали.
- Да и этому не мешало бы...
- К гумну заворачивает... смекалистый... Там ее, в соломе, и кончит.
- Зря все это, нехорошо...
- Да уж это совсем зря...
Двое туреневских парней, лежавшие здесь же, в траве, поднялись и, переглянувшись, побежали через плотину на деревню. Глядя им вслед, мужики говорили:
- Побьют они его...
- Ну, что же, и побьют - ничего...
- Дорого баринок за сладкое-то заплатит!..
11
Настя сумерничала, сидя у тусклого окна, в спальне. Узкой холодной рукой она придерживала у ворота пуховый коричневый платок - подарок тетушки, любившей все коричневое, добротное и скромное. Насте и хотелось и не хотелось спать, на душе было так же тускло, как в этом пыльном окне с едва видными очертаниями кустов, унылых строений, прикрытых покосившимися соломенными крышами, и мутно белевшего в сумерках белья на веревке.
Вошла тетушка, различимая по огоньку папиросы, села у стены на сундук и проговорила негромко:
- Огня-то не зажигаешь?
- Нет... так что-то...
- Ну, ну. - Было слышно, как тетушка сдержала зевоту. - Одна сидишь, Настя?
- Да, одна...
- То-то я смотрю - Николушки все нет и нет. Ушел, - а я думала вернулся.
- Придет.
Снаружи к окну поднялся на лапах серый кот, внимательно поглядел через стекло в комнату, убрал одну лапу и другую и скрылся. Настя зашевелилась в кресле.
- Не люблю, когда коты в окно заглядывают... У меня подруга была кокотка, до такой степени боялась кошек, - падала в обморок...
- И Машутка еще куда-то провалилась, - быстро сказала тетушка.
- Я раньше очень хорошо жила, - после молчания проговорила Настя, своя квартира: мебель - голубой атлас, две шубы: одна - вся в соболях, другая - норка, сверху - горностай. Бриллианты какие были. Все, подлец, пропил...
- Ах, Настенька...
- Конечно - подлец, самый последний...
- Ах, Настенька!..
- Что, Анна Михайловна?
- Думаю я, Настенька, простить бы вам ему надо...
- Ах, будто я ему не прощала... А сюда зачем приехала?.. Знаете какие у меня поклонники были?.. Один граф на коленях круг меня ползал, дом на Сергиевской хотел подарить, купчую принес, - я его с купчей вместе за дверь выкинула, потому что он мне противный был... Прощать!.. У меня до сих пор на теле раны не заживают от его побоев, - простила... А когда он последнее мое колье в ломбард потащил, - знала я, что ни копеечки этих денег не увижу... Колье заложил и деньги мои пропил с Сонькой Еврионом, с кокоткой, моей подругой... Я ему всю морду расцарапала, - простила... Я бы на каторгу за ним пошла, только бы он меня одну любил...
Настенька оборвала, шмыгнула, стала шарить под собою в кресле носовой платок.
- Лучше вы с ним об этом-то прощении потолкуйте, Анна Михайловна... Он только о том и думает теперь, как бы мне мстить, зачем я его от девчонки, от этой Раисы, оторвала... Я теперь знаю, что у него на уме: к вашей Машутке подбирается...
- Бог знает, что вы говорите! - воскликнула тетушка и встала с сундука. - Извините меня, Настенька, но у вас разнузданное воображение... Я давно к вам приглядываюсь... Трудно, трудно с вами...
Настя всхлипнула, откинулась в глубь огромного кресла. И, странно, лицо ее словно стало светлее, розовее. На коричневых цветках старой обивки все яснее выступал ее тонкий профиль, причудливый свет золотил ее волосы, и вот выступила вся освещенная ее голова с закрытыми глазами...
- Что это? - воскликнула тетушка. - Свет какой!
Настя открыла глаза и ахнула: на штукатуренной стене лежал багровый четырехугольник окна.
- Огонь! - крикнула она, срываясь с кресла. Тетушка молча подняла руки к голове. В дому уже хлопали дверями, слышался топот ног, испуганные голоса звали тетушку. Дверь с треском раскрылась, дунуло сквозняком, вошел Африкан Ильич.
- Пожар, - сказал он густым голосом, - гумна жгут. - Остановился у окна и глядел на зарево, заложив руки за спину, сутулый и багровый.
Настя легла на кровать, вниз лицом, в подушки. Тетушка звала в коридоре:
- Николушка? Где Николушка? Девки, девчонки, бегите, ищите молодого барина.
Зарево разгоралось. На дворе осветились бревенчатые стены служб. От кустов легли густые мерцающие тени, у ворот черными силуэтами стояли любопытные... Послышались испуганные голоса:
- Идет, идет...
В дом заскочила одна из девчонок, громко шепча на весь коридор:
- Матушка барыня, пришел.
Тетушка поспешила навстречу и вдруг надрывающимся голосом вскрикнула:
- Господи, боже мой!..
Африкан Ильич повернулся от окна. Настя подняла голову с подушек. Вошел Николушка, без шапки, всклоченный, с белеющей под мышкой из-под разодранного кафтана рубашкой. Рот его был черный, - разбитый, глаз запух, щека вздута... Он локтем оттолкнул семенившую сбоку его тетушку и повалился на стул...
- Всех под суд!.. Перестрелять! - с воплем выкрикнул он и, быстро нагнувшись, стал выплевывать кровь...
Тетушка была уже около него с полотенцем и кувшином воды. Настя сидела на кровати, прямая, с вытянутой шеей, и пронзительно глядела страшными глазами на Николушку.
- Успокойся, успокойся, друг мой, - бормотала тетушка, прикладывая мокрое полотенце к Николушкиному лицу, - надо же, в самом деле, случиться такому несчастью... Кто это тебя?..
- Я одному так закатил, - в зубы!
- Ну, ну, хорошо, хорошо, успокойся, батюшка. Африкан Ильич, расставив ноги, заложив руки в карманы, разглядывал Николушку.
- Где же все-таки вас так отделали? - спросил он. - На гумне, что ли, вы были, у вас - солома в голове... - И, нагнувшись к нему, он спросил тихо и строго: - Машу видели?
- Убежала, - ответил Николушка, - вырвалась... Африкан Ильич быстро взглянул на тетушку, она сердито замотала щеками и подбородком. Настя, странно улыбаясь, соскочила с кровати, присела перед Николушкой и вкрадчиво, словно даже весело, сказала ему:
- Расскажи, Кока, расскажи, как же ты с ней?.. Гумна еще пылали, когда Африкан Ильич вышел в сад. Тонкий дым стлался над влажной травой, багровели стволы берез, поблескивала кое-где влажная листва, черно-красные тени чертили луг, сухая вершина тополя четко рисовалась в небе. *
Старый дом, глядя в дымные луга багровыми окнами, словно поднялся по пояс из темных кущ, оживший, угрюмо нарядный, торжественный, с облупленными шестью колоннами, с полуобвалившимся фронтоном, над которым кружились в свету зарева розовые голуби.
Во втором этаже, в одном из окон, Африкан Ильич заметил прильнувшее на одну только минуту и затем отшатнувшееся бледное личико. Африкан Ильич поспешно взошел на балкон, взялся за дверь, - она была приоткрыта, - вошел в залу, где на пустых штукатуренных стенах лежали, едва шевелясь, китайскими тенями очертания листьев и ветвей, прислушался и пошел, увязая по колено в пшенице, из комнаты в комнату.
В библиотеке, где валялись у лестницы старые книги, поблескивали стеклянные дверцы и медные уголки, за черным шкафом, в углу, он увидел Машутку, - она была простоволосая, стояла, втянув голову, глядела, как прижатая крыса. Африкан Ильич взял ее за руку. Она закричала слабо и рванулась. Он взял ее крепче и повел вниз, к тетушке.
12
Когда Анна Михайловна, у себя в спальне, увидела Машутку, растерзанную, с опущенной низко головой, - у нее начало дрожать лицо, закатились глаза, она села на пол и часто, часто застонала: с ней сделался сердечный припадок. К утру припадок повторился, послали за земским врачом. В доме все присмирели. Африкан Ильич ходил в одних носках, черный, как туча. Машутка, избитая за волосы Василисой, пряталась по темным пыльным чуланам, которых много было в туреневском дому. Николушка лежал, не вставая с постели, закрывшись с головой, - не принимал ни питья, ни пищи. Настя бродила, не находя себе места, осунулась, нос у нее заострился, будто все в ней горело, жгло ее огнем...
На третий день тетушке стало легче, к ней пришел поп Иван, и она провела с ним несколько часов в беседе, никому не ставшей известной. К вечеру Африкан Ильич зашел к Николушке, выдержал минуту молчания, во время которой скручивал папироску и не спеша закуривал ее, затем сказал:
- Потрудитесь немедленно встать, привести себя в порядок и пройти к Анне Михайловне в спальню.
Николушка слабо застонал под одеялом, но все же встал, оделся и, еле волоча ноги, придерживаясь за стены, явился к тетушке и, когда ему знаком разрешили сесть, - опустился у двери на стул, уронил голову, страдальчески закрыл глаза, окруженные лиловыми кровоподтеками. Африкан Ильич сидел на тетушкиной кровати и курил, щурясь на струйку дыма, тетушка сидела в кресле, сутулая, сморщенная, едва живая...
- Во-первых, - сказала она едва слышным от слабости, но твердым голосом, - потрудись мне все рассказать... Во-первых, ты должен признаться чистосердечно...
Николушка начал раскачиваться на стуле и долго не мог произнести ничего, кроме мычания, затем, найдя линию, стал говорить о том, что вся его жизнь - сплошная борьба и Трагедия: он мечтает о самосовершенстве, о честном и суровом труде, а всевозможные случайности снова и снова толкают его в бездну. Его кровь застывает, душа дремлет в отчаянии, и он жадно тянется к светлому, чистому огоньку, который зажег бы его кровь, пробудил бы его к деятельности... Но каждый раз этот чистый огонек оказывается бесовским наваждением... Третьего дня, например, он пошел к возам, чтобы прогнать Машутку домой, чтобы не болталась зря... А эта девчонка, вместо того чтобы послушаться, принялась так на него смотреть лукаво, так задирала коленку на колесо, что перед ним мгновенно раскрылась бездна...
- Тетушка, - ударив себя в грудь и падая на колени, воскликнул Николушка, - неужели не понимаете, до какого падения довели меня люди... Протяните же мне руку, поднимите меня из этой бездны...
Анна Михайловна слушала, опустив нос, закрыв глаза, из-под морщинистых ее век текли редкие, должно быть, горькие слезы...
Африкан Ильич иногда покашливал, подбадривая этим тетушку. Справившись со своим волнением и горем, она сказала Николушке:
- Ступай к себе.
Он поклонился, сделав даже ручкой, и так как был еще весь в запале разговаривать, то постучался к Насте и говорил с ней до рассвета. Всю ночь скрипели половицы под его шагами, слышался его глухой, бархатистый голос в затихшем туреневском дому. Всю ночь наверху, где лежала пшеница, пищали и бегали мыши. Всю ночь сквозь кусты горело окошко в комнате у Анны Михайловны: стоя на коленях перед нерукотворным спасом, она молилась о том, чтобы господь сошел своим светом в унылую темноту этого ветхого, развалившегося, грешного дома.
Наутро к чаю Николушка вышел просветленным, - все завалы души были очищены и выметены за эту ночь. Настя пришла грустная, усталая и тихая. Африкан Ильич, взглянув на них, крякнул и, повернувшись спиной, продолжал пить чай с блюдца. Николушка попросил у него табачку. Африкан Ильич двинул ему табачницу локтем. Настя, разливавшая чай, усмехнулась. Николушка сказал:
- Куренье - дорогая и нездоровая привычка, думаю бросить курить.
В это время в столовую вошла тетушка, в черной, чепчиком слежавшейся шляпке с лентами под подбородком, и, глядя в угол, сказала:
- Николай, собирайся, мы едем...
У Николушки задрожало блюдце и пролился чай.
- Куда, тетенька?..
- В монастырь, - твердо ответила тетушка и, взяв Африкана Ильича за рукав, отвела в сторону для секрета.
Настя сидела, раскрыв серые глаза, молчала. Николушка водил пальцем по мокрой клеенке...
- Возьми с собой самое необходимое, в дороге мы поговорим, - сказала тетушка и присела к столу - выпить чашечку перед дорогой.
Час спустя тетушка и Николушка сели в тарантас на вышитые крестиками подушки. Николушка, в криво надетом картузе, жалобно улыбаясь, помахал Насте рукой в последний раз:
- Прощай, миленький.
Настя стояла на крыльце, закрыв до половины рот пуховым платком, не то плача, не то смеясь. Тетушка сказала:
- С богом.
Лошади тронули. Из-под тарантаса выбежал пес. Закудахтала, бросаясь в сторону, испуганная курица. Уехали.
Настенька сошла и села на ступени крыльца, облокотясь под платком о колени, подперев подбородок. В синем, синем небе, - над туреневской усадьбой, над дорогой, на которой на завороте еще раз показался тарантас, над погибающими родовыми лесами, - плыли белые, равнодушные облака.
Африкан Ильич, прислонясь к столбику крыльца, курил, вздыхая. Вдруг один глаз у него, отвислый, как у собаки, подмигнул:
- Ай, ай, укатали петушка.
ЗЛОСЧАСТНЫЙ
Дописав четвертинку письма, положил барон Нусмюллер перо и щипцами снял наплывшую светильню, отчего свеча, разгораясь, позволила увидеть облупленную стену и сводчатый потолок, где старые пауки, наскучив бессонницей, выползают из щелей и глядят на обитателя, и листы толстой бумаги, исписанные рукой, водимой высоким чувством, и глаза офицера, полные слез, и в сердце упрек - зачем жизнь не фиал, наполненный драгоценным маслом.
"...Перечтите сии робкие страницы, - продолжал с тихим поскрипыванием писать барон Нусмюллер, - не огорчаясь над смешным чувством бедняка, не сетуя на бога, зачем даровал вам несравненную красоту, столь губительную, и, садясь в голубую карету, чтобы совершить утреннюю прогулку, вспомните, что видел вас кто-то два раза, две вечности переживший в этих встречах, и первая из них в час, когда падают желтые листья дубравы в канал, среди гранитных берегов, в каменные вазы, где цветы уже поблекли и потемнела позолота высоких копий решетки, и бедный офицер, ступая по влажному песку, вздрагивает от стука колес по набережной, ожидая - вот пролетит голубая карета, покачиваясь на золотых рессорах, влекомая рыжими конями, грызущими цепи, и всколеблется ткань окна дыханием вашим, коей нет достойного имени на земле.
Не расскажу чувства при виде несущейся, как голубое видение, среди желтеющей зелени, кареты; все в жизни нашей уносится мгновенно. Увядший лист, примятый поспешным колесом, поднял я и положил на грудь. Простите... И вот иная встреча: в дождливых сумерках у широкого подъезда фонарь со скрипом раскачивается ветром, и около, пряча подбородок в воротник шинели, стоит молодой офицер, глаза его горят, следя, как за окнами в вальсе кружатся дамы. Уже кучерам, запрудившим улицу, выдано по калачу и стакану пенного; уже вальс затих и начата мазурка, и дождь насквозь пробил шинель, и вот, наконец, крик - "пади!" - и фыркнули перед лицом морды лошадей, и, гремя, подкатила карета. Закутанный в меха грум раскрывает дверцы, и, пахнув теплотою духов, выходите вы, ваше лицо закрыто розовым капором, и тяжелый шлейф, ревниво оберегающий ноги, не в силах сопротивляться ветру, приоткрывает башмачок... и несчастный пошел, пошатываясь, к своим паукам в плохо штукатуренную комнату, на третьем этаже у мадам Фриц, что на Гороховой.
Не знаю имени вашего, я не видел ваше лицо: к чему? Оно несравненно, как роза, опьяненный ароматом которой поет в ночной прелести соловей предсмертную . песню. Предсмертную, увы!.. Ибо что остается мне в такое меланхолическое время... Пистолет со взведенным кремнем передо мною, сейчас я ставлю последний знак на этом письме, которое, после того как отлетит душа из несовершенной моей оболочки, отнесет вам, прелестница, мой денщик!"
Поставив точку, барон Нусмюллер отложил перо и, все еще стоя в узком мундире, в лосинах и ботфортах, у конторки, задумался, склонив худощавое и длинное лицо свое на ладонь.
Ветер хлопал оторванным ставнем, обильно мочил окно, заклеенное с угла синей бумагой, и свистел в трубе так, что нельзя было не грустить.
- Безумный, - прошептал барон Нусмюллер и, поглядев на пистолет, погрузился в черные мысли. Позади него у закопченного камина на мольберте стоял акварельный рисунок голубой кареты; рядом на кресло брошены плащ и трубка.
Барон Нусмюллер, запечатав письмо, отошел от конторки, горько улыбнулся, затем, оттолкнув трубку так, что она упала и разбилась, завернулся в плащ и сел в кожаное кресло...
- Разбилась, - молвил он, глядя на трубку, - а жаль, я любил ее, надо же любить кого-нибудь...
И затем глубокий вздох вырвался из груди его, и взор остановился на картине.
- Неслышными шагами крадется любовь, - говорит барон Нусмюллер, - и сердце не ожидает, спокойно биясь, и вот уже занесено лезвие и глубоко вонзается... И сердце не знает, что с ним, отчего потоком льется кровь?.. Бедный, злосчастный...
Наступило продолжительное молчание, во время которого ветер, найдя щели, колебал свечу, голова барона клонилась на грудь. Вдруг безусый, с толстыми губами денщик подошел, лукаво прищурясь, к креслу, взял из руки барона письмо с еще не написанным на нем адресом и, повернувшись, как деревянный, замаршировал за дверь, которая захлопнулась сама собой, и барон похо-лодед от страха.
"Начинается", - подумал он и, помимо желания, поглядел на карету, написанную акварелью им самим.
- Грешно думать, чтобы господь, пренебрегая величием, снисходил для устройства житейских наших дел, но есть явления, приписываемые по легкомыслию случаю, проникнув в существо которых, видим в них руку создателя.
После таких слов молодого офицера колеса оглядываемой кареты повернулись и закружились, мелькая спицами, грум в картузе с длинным козырьком покосился на барона Нусмюллера, толстый кучер взмахнул кнутом, и ясно послышался звон грызомых конями цепей.
"От кого они убегают? - думает барон. - Почему так торопятся ехать?"
А сбоку, скользнув по раме и протянув выше верстового столба руку с растопыренными пальцами, появился на поверхности картины денщик, догоняя карету. Кучер хлестал кнутом, карета подпрыгивала, и барон Нусмюллер застонал:
- Боже мой, боже мой, оставь... Не надо... Я еще не хочу умирать...
Денщик, наконец, повис на ручке кареты, волоча высоко подпрыгивающие ноги, просунул в окно руку с письмом, шторка заколебалась, и барон увидал... злое, ах, совсем не ангельское лицо... Она взяла письмо, разорвала пополам и бросила...
Барон Нусмюллер, вскочив с кресла, подбежал к конторке, оправил свечу и, закинув локти, с раскрытым ртом обернулся, глядя на мольберт. Карета, как прежде, катилась по желтым листьям. Но только на голубом ее кузове, словно брызги от колес, были заметны пятна. "Картину уже заклевали мухи", сказал барон; расстроенный, отвернулся и заметил между пальцами смятое письмо.
- Мечты и действительность, - сказал он, дав себе успокоиться. Господь, милосердуя, открыл моим глазам грядущее и отвел удар, прежде чем был он нанесен. Сатана, приняв ангельский образ, ездит в голубой карете.
Николушка не спеша дошел до мельницы, спустился вниз к водосливу, где по скользким, шелковым от плесени доскам тонким слоем бежала вода; где тяжело и нехотя, все мокрое и почерневшее, в зеленых волосах, скрипя, вертелось водяное колесо; где в зеленоватой полутьме пахло сыростью и дегтем и, сотрясая весь ветхий остов мельницы, скрипели, стучали, крутились деревянные шестерни; где не раз деревенские мальчики, лавливая лягушек на тряпочку, видели сквозь щели мостков, внизу, в омуте, водяного, который сидел на самом дне, ухватив перепончатыми лапами зеленые сваи...
Николушке торопиться было некуда. Он бросил окурок в пену, под колесо, поднялся по шаткой сквозной лесенке наверх, где в луче света крутилась мучная пыль, легко порхали тяжелые жернова, сыпалась пахучая ржаная мука в сусеки, - захватил щепоть муки, растер ее между пальцами и вышел за ворота.
Здесь, на лужку, - кто в траве, кто на разбитом жернове, - сидели мужики, до света еще приехавшие с возами, с помолом. Николушка, сделав строгие глаза, приветствовал их баском: "Здорово, ребята!" Из мужиков кое-кто снял шапку; мельник Пров, старый солдат, сказал приветливо: "Садитесь, баринок", - и подвинулся, уступив на жернове место Николушке...
- Так-то оно было, - продолжал рассказывать Пров, прижимая черным пальцем золу в трубочке, - нельзя счесть - сколько он погубил нашего народу... Вышлет генерал Барятинский войск, и все это войско Шамиль погубит... Сколько наших косточек на этом Кавказе легло, - и-их, братцы мои... Шамиль упорен, а генерал Барятинский еще упорнее: нельзя, говорит, этого допустить, чтобы русский император отступился перед Шамилем.
- Досадно это ему, конечно, сделалось, - сказал один из мужиков, нагнув голову и трогая носок лаптя.
- Ну да, вроде как досадно. Собрал генерал Барятинский огромное войско, обложил Шамиля со всех сторон, - ни ему воды, ни ему пищи: забрался он на самый верх, на гору, с черкесами, и оттуда стреляет, не сдается... Наши поставили лестницы и полезли, и полезли, братцы мои, - одних убьют, другие лезут... Генерал Барятинский стоит внизу, бороду вот таким манером на обе стороны утюжит, ревет: "Не могу допустить русскому оружию позора..."
- Бывают такие задорные, - сказал тот же мужик.
- Долго ли, коротко ли, - вышли у черкесов все снаряды. Тут наши их и осилили. Взошли на гору и видят - стоят черкесы кругом, а посреди их Шамиль сидит на камне и коран читает. Наши кричат: "Сдавайся!" И что же, брат мой, думаешь - черкесы эти садятся на коней, - сядет, завернется в бурку и прыгает в море. А с той горы ему до моря лететь восемнадцать верст... Ну, тут наши солдатики подоспели, наскочили на Шамиля, скрутили ему руки...
- Все-таки генерал своего добился, - опять сказал тот же мужик.
Николушка сидел на жернове и курил, часто моргая. Дело в том, что он давно уже заметил неподалеку, около возов - Машутку. Она стояла у телеги, подняв колено и упираясь пяткой в спицу колеса, и весело посматривала в сторону Николушки. На ней была прямая -черная кофта с желтой оторочкой, мода сельца Туренева, - желтый платочек и красная юбочка.
- Н-да-с, - деловито нахмурившись, проговорил Николушка, - ну, прощайте, мужички. - Он лениво поднялся и пошел к возам, расставляя по-кавалерийски ноги.
Машутка глядела на него смеющимися глазами. Он, - будто только что ее увидел, - остановился, покачиваясь:
- А, ты здесь?.. Ты что тут делаешь?..
У Машутки задвигались тоненькие, точно чиркнутые угольком, брови, она приняла босую ногу с колеса и усмехнулась:
- Тетинька за раками послали, а эти черти только кричат, ни одного не поймали. - Она сейчас же затрясла головой и звонко засмеялась, махнула локтем в сторону пруда: - Дьячок не хочет в воду лезть, говорит - я лицо духовное.
Николушка обернулся в сторону широкого, синеватого к вечеру пруда. На истоптанном копытами низком берегу дьячок и мельников брат, низенький мужик, все еще ссорились, вырывая друг у друга бредень. Особенной причины для смеха в этой глупой сцене, конечно, не было. Николушка презрительно поморщился.
- А ты вот тут сидишь, - сказал он с расстановкой, - смотри - тетушка тебе задаст. Кого дожидаешься?
Смеющееся Машуткино лицо вдруг стало серьезным, рот сжался. Тенистыми от ресниц глазами она внимательно, почти сурово, взглянула на Николушку, дернула на лоб платок и пошла, осторожно ступая босыми ногами, и еще раз быстро взглянула на Николушку...
- Ах, черт возьми, - пробормотал он, втягивая особенно ставший почему-то пахучим воздух сквозь ноздри, - ах, черт!
Знакомой томительной болью завалило грудь... Стало отчетливо ясно какая-то сила подняла его сегодня спозаранку с постели, толкала из комнаты в комнату, в коридор, на кухню, в сад и привела на мельницу...
Ноги его стали легкими, глаза - зоркими, все силы его, наливаясь сладостью и огнем, устремились к уходившей по берегу пруда девушке, - ветер отдувал ее красную юбочку, желтый платок... Давеча, когда она стояла у колеса, ее поднятое колено помутило голову Николушке, - сейчас желто-зеленая на закате трава стегала ее колени.
"Плевать на Настю, на тетку", - с божественной легкостью подумал он и пошел, - сами ноги погнались по лугу за девушкой. Она обернулась, ее чернобровое личико испуганно задрожало, она пошла быстрее, он побежал. Около гумна, у омета прошлогодней соломы, запыхавшись, он догнал ее и схватил за руку:
- Куда ты бежишь?
- Пустите, Николай Михайлович, - проговорила Машутка быстрым шепотом и выдергивала руку, но силы у нее не было.
- Слушай, Маша, я с тобой хотел поговорить, - вот о чем...
- Барин, миленький, не говорите...
- Дело в следующем... Я больше так не могу... Они меня сгноили... Я сегодня всю ночь не спал... Я на тебе женюсь, честное слово...
- Барин, миленький, увидят.,.
- Ничего не увидят... Ты смотри, как темно... Садись вот сюда, в солому... Какая ты прелесть... Когда ты шла по траве - ты ноги не исцарапала, а?.. Какой у тебя рот... Чего на меня уставилась, Маша, Машенька...
Совсем темными, косившими от волнения, невидящими глазами Машутка глядела на страшное, красивое, улыбающееся, оскаленное лицо Николушки, будто издали слышала его бормотание. Чтобы не дрожал подбородок, она закусила нижнюю губу. И глядя, - все откидывалась, отстранялась.
Когда Николушка по берегу пруда бежал за Машуткой, мужики, сидевшие у мельницы, глядели им вслед и говорили:
- Аи, баринок-то в нашу кашу мешается.
- А женатый.
- Ну что Же, что женатый... Еще хуже женатый: к сладкому привыкает.
- Испортит он девчонку.
- Чья такая?
- Василисина, - сирота.
- Хорошая девчонка...
- Ишь ты, как за ней подрал.
- Ест сытно, спит крепко - чего же ему не гонять.
- Прошлым летом у нас одному такому артисту ноги переломали.
- Да и этому не мешало бы...
- К гумну заворачивает... смекалистый... Там ее, в соломе, и кончит.
- Зря все это, нехорошо...
- Да уж это совсем зря...
Двое туреневских парней, лежавшие здесь же, в траве, поднялись и, переглянувшись, побежали через плотину на деревню. Глядя им вслед, мужики говорили:
- Побьют они его...
- Ну, что же, и побьют - ничего...
- Дорого баринок за сладкое-то заплатит!..
11
Настя сумерничала, сидя у тусклого окна, в спальне. Узкой холодной рукой она придерживала у ворота пуховый коричневый платок - подарок тетушки, любившей все коричневое, добротное и скромное. Насте и хотелось и не хотелось спать, на душе было так же тускло, как в этом пыльном окне с едва видными очертаниями кустов, унылых строений, прикрытых покосившимися соломенными крышами, и мутно белевшего в сумерках белья на веревке.
Вошла тетушка, различимая по огоньку папиросы, села у стены на сундук и проговорила негромко:
- Огня-то не зажигаешь?
- Нет... так что-то...
- Ну, ну. - Было слышно, как тетушка сдержала зевоту. - Одна сидишь, Настя?
- Да, одна...
- То-то я смотрю - Николушки все нет и нет. Ушел, - а я думала вернулся.
- Придет.
Снаружи к окну поднялся на лапах серый кот, внимательно поглядел через стекло в комнату, убрал одну лапу и другую и скрылся. Настя зашевелилась в кресле.
- Не люблю, когда коты в окно заглядывают... У меня подруга была кокотка, до такой степени боялась кошек, - падала в обморок...
- И Машутка еще куда-то провалилась, - быстро сказала тетушка.
- Я раньше очень хорошо жила, - после молчания проговорила Настя, своя квартира: мебель - голубой атлас, две шубы: одна - вся в соболях, другая - норка, сверху - горностай. Бриллианты какие были. Все, подлец, пропил...
- Ах, Настенька...
- Конечно - подлец, самый последний...
- Ах, Настенька!..
- Что, Анна Михайловна?
- Думаю я, Настенька, простить бы вам ему надо...
- Ах, будто я ему не прощала... А сюда зачем приехала?.. Знаете какие у меня поклонники были?.. Один граф на коленях круг меня ползал, дом на Сергиевской хотел подарить, купчую принес, - я его с купчей вместе за дверь выкинула, потому что он мне противный был... Прощать!.. У меня до сих пор на теле раны не заживают от его побоев, - простила... А когда он последнее мое колье в ломбард потащил, - знала я, что ни копеечки этих денег не увижу... Колье заложил и деньги мои пропил с Сонькой Еврионом, с кокоткой, моей подругой... Я ему всю морду расцарапала, - простила... Я бы на каторгу за ним пошла, только бы он меня одну любил...
Настенька оборвала, шмыгнула, стала шарить под собою в кресле носовой платок.
- Лучше вы с ним об этом-то прощении потолкуйте, Анна Михайловна... Он только о том и думает теперь, как бы мне мстить, зачем я его от девчонки, от этой Раисы, оторвала... Я теперь знаю, что у него на уме: к вашей Машутке подбирается...
- Бог знает, что вы говорите! - воскликнула тетушка и встала с сундука. - Извините меня, Настенька, но у вас разнузданное воображение... Я давно к вам приглядываюсь... Трудно, трудно с вами...
Настя всхлипнула, откинулась в глубь огромного кресла. И, странно, лицо ее словно стало светлее, розовее. На коричневых цветках старой обивки все яснее выступал ее тонкий профиль, причудливый свет золотил ее волосы, и вот выступила вся освещенная ее голова с закрытыми глазами...
- Что это? - воскликнула тетушка. - Свет какой!
Настя открыла глаза и ахнула: на штукатуренной стене лежал багровый четырехугольник окна.
- Огонь! - крикнула она, срываясь с кресла. Тетушка молча подняла руки к голове. В дому уже хлопали дверями, слышался топот ног, испуганные голоса звали тетушку. Дверь с треском раскрылась, дунуло сквозняком, вошел Африкан Ильич.
- Пожар, - сказал он густым голосом, - гумна жгут. - Остановился у окна и глядел на зарево, заложив руки за спину, сутулый и багровый.
Настя легла на кровать, вниз лицом, в подушки. Тетушка звала в коридоре:
- Николушка? Где Николушка? Девки, девчонки, бегите, ищите молодого барина.
Зарево разгоралось. На дворе осветились бревенчатые стены служб. От кустов легли густые мерцающие тени, у ворот черными силуэтами стояли любопытные... Послышались испуганные голоса:
- Идет, идет...
В дом заскочила одна из девчонок, громко шепча на весь коридор:
- Матушка барыня, пришел.
Тетушка поспешила навстречу и вдруг надрывающимся голосом вскрикнула:
- Господи, боже мой!..
Африкан Ильич повернулся от окна. Настя подняла голову с подушек. Вошел Николушка, без шапки, всклоченный, с белеющей под мышкой из-под разодранного кафтана рубашкой. Рот его был черный, - разбитый, глаз запух, щека вздута... Он локтем оттолкнул семенившую сбоку его тетушку и повалился на стул...
- Всех под суд!.. Перестрелять! - с воплем выкрикнул он и, быстро нагнувшись, стал выплевывать кровь...
Тетушка была уже около него с полотенцем и кувшином воды. Настя сидела на кровати, прямая, с вытянутой шеей, и пронзительно глядела страшными глазами на Николушку.
- Успокойся, успокойся, друг мой, - бормотала тетушка, прикладывая мокрое полотенце к Николушкиному лицу, - надо же, в самом деле, случиться такому несчастью... Кто это тебя?..
- Я одному так закатил, - в зубы!
- Ну, ну, хорошо, хорошо, успокойся, батюшка. Африкан Ильич, расставив ноги, заложив руки в карманы, разглядывал Николушку.
- Где же все-таки вас так отделали? - спросил он. - На гумне, что ли, вы были, у вас - солома в голове... - И, нагнувшись к нему, он спросил тихо и строго: - Машу видели?
- Убежала, - ответил Николушка, - вырвалась... Африкан Ильич быстро взглянул на тетушку, она сердито замотала щеками и подбородком. Настя, странно улыбаясь, соскочила с кровати, присела перед Николушкой и вкрадчиво, словно даже весело, сказала ему:
- Расскажи, Кока, расскажи, как же ты с ней?.. Гумна еще пылали, когда Африкан Ильич вышел в сад. Тонкий дым стлался над влажной травой, багровели стволы берез, поблескивала кое-где влажная листва, черно-красные тени чертили луг, сухая вершина тополя четко рисовалась в небе. *
Старый дом, глядя в дымные луга багровыми окнами, словно поднялся по пояс из темных кущ, оживший, угрюмо нарядный, торжественный, с облупленными шестью колоннами, с полуобвалившимся фронтоном, над которым кружились в свету зарева розовые голуби.
Во втором этаже, в одном из окон, Африкан Ильич заметил прильнувшее на одну только минуту и затем отшатнувшееся бледное личико. Африкан Ильич поспешно взошел на балкон, взялся за дверь, - она была приоткрыта, - вошел в залу, где на пустых штукатуренных стенах лежали, едва шевелясь, китайскими тенями очертания листьев и ветвей, прислушался и пошел, увязая по колено в пшенице, из комнаты в комнату.
В библиотеке, где валялись у лестницы старые книги, поблескивали стеклянные дверцы и медные уголки, за черным шкафом, в углу, он увидел Машутку, - она была простоволосая, стояла, втянув голову, глядела, как прижатая крыса. Африкан Ильич взял ее за руку. Она закричала слабо и рванулась. Он взял ее крепче и повел вниз, к тетушке.
12
Когда Анна Михайловна, у себя в спальне, увидела Машутку, растерзанную, с опущенной низко головой, - у нее начало дрожать лицо, закатились глаза, она села на пол и часто, часто застонала: с ней сделался сердечный припадок. К утру припадок повторился, послали за земским врачом. В доме все присмирели. Африкан Ильич ходил в одних носках, черный, как туча. Машутка, избитая за волосы Василисой, пряталась по темным пыльным чуланам, которых много было в туреневском дому. Николушка лежал, не вставая с постели, закрывшись с головой, - не принимал ни питья, ни пищи. Настя бродила, не находя себе места, осунулась, нос у нее заострился, будто все в ней горело, жгло ее огнем...
На третий день тетушке стало легче, к ней пришел поп Иван, и она провела с ним несколько часов в беседе, никому не ставшей известной. К вечеру Африкан Ильич зашел к Николушке, выдержал минуту молчания, во время которой скручивал папироску и не спеша закуривал ее, затем сказал:
- Потрудитесь немедленно встать, привести себя в порядок и пройти к Анне Михайловне в спальню.
Николушка слабо застонал под одеялом, но все же встал, оделся и, еле волоча ноги, придерживаясь за стены, явился к тетушке и, когда ему знаком разрешили сесть, - опустился у двери на стул, уронил голову, страдальчески закрыл глаза, окруженные лиловыми кровоподтеками. Африкан Ильич сидел на тетушкиной кровати и курил, щурясь на струйку дыма, тетушка сидела в кресле, сутулая, сморщенная, едва живая...
- Во-первых, - сказала она едва слышным от слабости, но твердым голосом, - потрудись мне все рассказать... Во-первых, ты должен признаться чистосердечно...
Николушка начал раскачиваться на стуле и долго не мог произнести ничего, кроме мычания, затем, найдя линию, стал говорить о том, что вся его жизнь - сплошная борьба и Трагедия: он мечтает о самосовершенстве, о честном и суровом труде, а всевозможные случайности снова и снова толкают его в бездну. Его кровь застывает, душа дремлет в отчаянии, и он жадно тянется к светлому, чистому огоньку, который зажег бы его кровь, пробудил бы его к деятельности... Но каждый раз этот чистый огонек оказывается бесовским наваждением... Третьего дня, например, он пошел к возам, чтобы прогнать Машутку домой, чтобы не болталась зря... А эта девчонка, вместо того чтобы послушаться, принялась так на него смотреть лукаво, так задирала коленку на колесо, что перед ним мгновенно раскрылась бездна...
- Тетушка, - ударив себя в грудь и падая на колени, воскликнул Николушка, - неужели не понимаете, до какого падения довели меня люди... Протяните же мне руку, поднимите меня из этой бездны...
Анна Михайловна слушала, опустив нос, закрыв глаза, из-под морщинистых ее век текли редкие, должно быть, горькие слезы...
Африкан Ильич иногда покашливал, подбадривая этим тетушку. Справившись со своим волнением и горем, она сказала Николушке:
- Ступай к себе.
Он поклонился, сделав даже ручкой, и так как был еще весь в запале разговаривать, то постучался к Насте и говорил с ней до рассвета. Всю ночь скрипели половицы под его шагами, слышался его глухой, бархатистый голос в затихшем туреневском дому. Всю ночь наверху, где лежала пшеница, пищали и бегали мыши. Всю ночь сквозь кусты горело окошко в комнате у Анны Михайловны: стоя на коленях перед нерукотворным спасом, она молилась о том, чтобы господь сошел своим светом в унылую темноту этого ветхого, развалившегося, грешного дома.
Наутро к чаю Николушка вышел просветленным, - все завалы души были очищены и выметены за эту ночь. Настя пришла грустная, усталая и тихая. Африкан Ильич, взглянув на них, крякнул и, повернувшись спиной, продолжал пить чай с блюдца. Николушка попросил у него табачку. Африкан Ильич двинул ему табачницу локтем. Настя, разливавшая чай, усмехнулась. Николушка сказал:
- Куренье - дорогая и нездоровая привычка, думаю бросить курить.
В это время в столовую вошла тетушка, в черной, чепчиком слежавшейся шляпке с лентами под подбородком, и, глядя в угол, сказала:
- Николай, собирайся, мы едем...
У Николушки задрожало блюдце и пролился чай.
- Куда, тетенька?..
- В монастырь, - твердо ответила тетушка и, взяв Африкана Ильича за рукав, отвела в сторону для секрета.
Настя сидела, раскрыв серые глаза, молчала. Николушка водил пальцем по мокрой клеенке...
- Возьми с собой самое необходимое, в дороге мы поговорим, - сказала тетушка и присела к столу - выпить чашечку перед дорогой.
Час спустя тетушка и Николушка сели в тарантас на вышитые крестиками подушки. Николушка, в криво надетом картузе, жалобно улыбаясь, помахал Насте рукой в последний раз:
- Прощай, миленький.
Настя стояла на крыльце, закрыв до половины рот пуховым платком, не то плача, не то смеясь. Тетушка сказала:
- С богом.
Лошади тронули. Из-под тарантаса выбежал пес. Закудахтала, бросаясь в сторону, испуганная курица. Уехали.
Настенька сошла и села на ступени крыльца, облокотясь под платком о колени, подперев подбородок. В синем, синем небе, - над туреневской усадьбой, над дорогой, на которой на завороте еще раз показался тарантас, над погибающими родовыми лесами, - плыли белые, равнодушные облака.
Африкан Ильич, прислонясь к столбику крыльца, курил, вздыхая. Вдруг один глаз у него, отвислый, как у собаки, подмигнул:
- Ай, ай, укатали петушка.
ЗЛОСЧАСТНЫЙ
Дописав четвертинку письма, положил барон Нусмюллер перо и щипцами снял наплывшую светильню, отчего свеча, разгораясь, позволила увидеть облупленную стену и сводчатый потолок, где старые пауки, наскучив бессонницей, выползают из щелей и глядят на обитателя, и листы толстой бумаги, исписанные рукой, водимой высоким чувством, и глаза офицера, полные слез, и в сердце упрек - зачем жизнь не фиал, наполненный драгоценным маслом.
"...Перечтите сии робкие страницы, - продолжал с тихим поскрипыванием писать барон Нусмюллер, - не огорчаясь над смешным чувством бедняка, не сетуя на бога, зачем даровал вам несравненную красоту, столь губительную, и, садясь в голубую карету, чтобы совершить утреннюю прогулку, вспомните, что видел вас кто-то два раза, две вечности переживший в этих встречах, и первая из них в час, когда падают желтые листья дубравы в канал, среди гранитных берегов, в каменные вазы, где цветы уже поблекли и потемнела позолота высоких копий решетки, и бедный офицер, ступая по влажному песку, вздрагивает от стука колес по набережной, ожидая - вот пролетит голубая карета, покачиваясь на золотых рессорах, влекомая рыжими конями, грызущими цепи, и всколеблется ткань окна дыханием вашим, коей нет достойного имени на земле.
Не расскажу чувства при виде несущейся, как голубое видение, среди желтеющей зелени, кареты; все в жизни нашей уносится мгновенно. Увядший лист, примятый поспешным колесом, поднял я и положил на грудь. Простите... И вот иная встреча: в дождливых сумерках у широкого подъезда фонарь со скрипом раскачивается ветром, и около, пряча подбородок в воротник шинели, стоит молодой офицер, глаза его горят, следя, как за окнами в вальсе кружатся дамы. Уже кучерам, запрудившим улицу, выдано по калачу и стакану пенного; уже вальс затих и начата мазурка, и дождь насквозь пробил шинель, и вот, наконец, крик - "пади!" - и фыркнули перед лицом морды лошадей, и, гремя, подкатила карета. Закутанный в меха грум раскрывает дверцы, и, пахнув теплотою духов, выходите вы, ваше лицо закрыто розовым капором, и тяжелый шлейф, ревниво оберегающий ноги, не в силах сопротивляться ветру, приоткрывает башмачок... и несчастный пошел, пошатываясь, к своим паукам в плохо штукатуренную комнату, на третьем этаже у мадам Фриц, что на Гороховой.
Не знаю имени вашего, я не видел ваше лицо: к чему? Оно несравненно, как роза, опьяненный ароматом которой поет в ночной прелести соловей предсмертную . песню. Предсмертную, увы!.. Ибо что остается мне в такое меланхолическое время... Пистолет со взведенным кремнем передо мною, сейчас я ставлю последний знак на этом письме, которое, после того как отлетит душа из несовершенной моей оболочки, отнесет вам, прелестница, мой денщик!"
Поставив точку, барон Нусмюллер отложил перо и, все еще стоя в узком мундире, в лосинах и ботфортах, у конторки, задумался, склонив худощавое и длинное лицо свое на ладонь.
Ветер хлопал оторванным ставнем, обильно мочил окно, заклеенное с угла синей бумагой, и свистел в трубе так, что нельзя было не грустить.
- Безумный, - прошептал барон Нусмюллер и, поглядев на пистолет, погрузился в черные мысли. Позади него у закопченного камина на мольберте стоял акварельный рисунок голубой кареты; рядом на кресло брошены плащ и трубка.
Барон Нусмюллер, запечатав письмо, отошел от конторки, горько улыбнулся, затем, оттолкнув трубку так, что она упала и разбилась, завернулся в плащ и сел в кожаное кресло...
- Разбилась, - молвил он, глядя на трубку, - а жаль, я любил ее, надо же любить кого-нибудь...
И затем глубокий вздох вырвался из груди его, и взор остановился на картине.
- Неслышными шагами крадется любовь, - говорит барон Нусмюллер, - и сердце не ожидает, спокойно биясь, и вот уже занесено лезвие и глубоко вонзается... И сердце не знает, что с ним, отчего потоком льется кровь?.. Бедный, злосчастный...
Наступило продолжительное молчание, во время которого ветер, найдя щели, колебал свечу, голова барона клонилась на грудь. Вдруг безусый, с толстыми губами денщик подошел, лукаво прищурясь, к креслу, взял из руки барона письмо с еще не написанным на нем адресом и, повернувшись, как деревянный, замаршировал за дверь, которая захлопнулась сама собой, и барон похо-лодед от страха.
"Начинается", - подумал он и, помимо желания, поглядел на карету, написанную акварелью им самим.
- Грешно думать, чтобы господь, пренебрегая величием, снисходил для устройства житейских наших дел, но есть явления, приписываемые по легкомыслию случаю, проникнув в существо которых, видим в них руку создателя.
После таких слов молодого офицера колеса оглядываемой кареты повернулись и закружились, мелькая спицами, грум в картузе с длинным козырьком покосился на барона Нусмюллера, толстый кучер взмахнул кнутом, и ясно послышался звон грызомых конями цепей.
"От кого они убегают? - думает барон. - Почему так торопятся ехать?"
А сбоку, скользнув по раме и протянув выше верстового столба руку с растопыренными пальцами, появился на поверхности картины денщик, догоняя карету. Кучер хлестал кнутом, карета подпрыгивала, и барон Нусмюллер застонал:
- Боже мой, боже мой, оставь... Не надо... Я еще не хочу умирать...
Денщик, наконец, повис на ручке кареты, волоча высоко подпрыгивающие ноги, просунул в окно руку с письмом, шторка заколебалась, и барон увидал... злое, ах, совсем не ангельское лицо... Она взяла письмо, разорвала пополам и бросила...
Барон Нусмюллер, вскочив с кресла, подбежал к конторке, оправил свечу и, закинув локти, с раскрытым ртом обернулся, глядя на мольберт. Карета, как прежде, катилась по желтым листьям. Но только на голубом ее кузове, словно брызги от колес, были заметны пятна. "Картину уже заклевали мухи", сказал барон; расстроенный, отвернулся и заметил между пальцами смятое письмо.
- Мечты и действительность, - сказал он, дав себе успокоиться. Господь, милосердуя, открыл моим глазам грядущее и отвел удар, прежде чем был он нанесен. Сатана, приняв ангельский образ, ездит в голубой карете.