Старший по чину Артамон Головин, встав, поклонился, навесил седые брови:
— Петр Алексеевич, с божьей помощью…
— Пушки нужны! — перебил Петр, жила вздулась у него на лбу. — Бомбы! Сто двадцать тысяч ломовых ядер! Солонины, старый дурак…
Снова недели на две зарядили дожди, потянули с моря непросветные туманы. Солдатские землянки заливало, шатры протекали, от сырости, от ночной стужи некуда было укрыться. Весь лагерь стоял по пояс в болоте. Люди начали болеть поносами, открывалась горячка, — каждую ночь на десятках телег увозили мертвых в поле.
С крепости по осаждающим, не переставая, били из пушек и мелкого ружья. На рассвете чаще всего бывали вылазки, — шведы снимали сторожевых, подползали к землянкам, забрасывали спящих ручными гранатами. Петр ежедневно объезжал всю линию укреплений. В мокром плаще, в шляпе с отвисшими полями, молчаливый, суровый, появлялся на серой кобыле из дождевой завесы, — остановится, поглядит стеклянным взором и шагом дальше по изрытому полю — в туман.
Обозы подходили медленно. С пути доносили, что вся беда с подводами: у мужиков все взято, приходится брать у помещиков и в монастырях. Лошаденки худые, корма потравлены, и что ни день тяжелее от превеликих дождей и разбитых дорог. Был слух, что Петр у себя в рыбачьей избе на острову собственноручно избил до беспамяти генерал-провиантмейстера, помощника его велел повесить. С пищей будто бы стало немного лучше. И порядка в лагере прибавилось. Плохи были командиры: русские — медлительны, приучены жить по старинке, многоречивы и бестолковы. Иностранцы только и знали — пить водку от сырости да хлестать по зубам за дело и не за дело.
Подлинно стало известно: король Карл, высадившись в Пернове, повернул к Риге, одним появлением своим привел в смирение ливонских рыцарей и оттеснил войска короля Августа в Курляндию. Сам Август сидел в Варшаве среди взбудораженного раздорами панства и оттуда гнал гонцов к Петру — просил денег, казаков, пушек, пехоты… Под Нарвой понимали — шведов надо ждать с первыми заморозками.
Шереметьев с четырьмя иррегулярными конными полками, посланный для промысла над неприятелем, дошел до Везенберга и счастливо побил было шведский заградительный отряд, но внезапно отступил к приморским теснинам Пигаиоки — верстах в сорока от Нарвы — и оттуда писал Петру:
«…Отступил не для боязни, но для лучшей целости… Под Визенбергом — топи несказанные и леса превеликие. Кормы, которые были не токмо тут, но и около, все потравили. А паче того я был опасен, чтобы нас не обошли к Нарве… А что ты гневен, что я селения всякие жгу и чухонцев разбиваю, то будь без сомнения: селений выжжено немного и то для того только, чтобы неприятелю не было пристанища. А ныне приказал, отнюдь без указу, чтобы край не разоряли… Где я стал под Пигаиоками — неприятелю безвестно мимо пройти нельзя, далее отступать не буду, здесь и положим животы свои, о том не сомневайся…»
Наконец, — на счастье или на беду, — ветер подул с севера. В день разогнало мокрую мглу, низкое солнце скупо озарило утопавший в грязях лагерь, в городе на церковном шпиле загорелся золотой петушок. Землю схватило морозом. Стали подходить обозы с огневыми припасами. На быках, — по десяти пар на каждую, — подвезли две знаменитых, — весом по триста двадцать пудов, — пищали «Лев» и «Медведь», отлитые сто лет тому назад в Новгороде Андреем Чеховым и Семеном Дубинкою. Как черепахи, ползли гаубицы на широких и низких колесах, короткие мортиры, бросающие трехпудовые бомбы. Все войска стояли под ружьем, все конные полки — о конь, с голыми шашками на случай вылазки шведов.
Двести человек, подхватив канатами, втащили «Льва» и «Медведя» на середний редут против южных бастионов крепости. На батареях всю ночь устанавливали гаубицы и мортиры. В крепости тоже не спали, готовились к штурму — по стенам ползали огоньки фонарей, перекликались часовые.
На рассвете пятого ноября Петр с герцогом и генералами выехал на холм Германсберг. Дул колючий ветер. Лагерь был еще покрыт сумраком, красный свет солнца лег на острые кровли города и зубцы башен. Внизу вспыхнули длинные огни, сотрясая равнину, ухнули, рявкнули пушки, — искряными дугами понеслись бомбы в город. Дымом затянуло и лагерь и стены. Петр опустил подзорную трубу и, раздув ноздри, кивнул Галларту. Тот подъехал, пощелкал языком:
— Плохо. Недолеты. Порох никуда не годится…
— Сделать что? Немедля…
— Прибавить заряд… Только бы выдержали орудия…
Петр спустился с холма, через подъемный мост и ворота из дубовых бревен проскакал за частокол и рогатки. На средней батарее пушкари обливали водою с уксусом длинные стволы «Льва» и «Медведя». Командир батареи, голландец Яков Винтершиверк, низенький старый моряк, с бородой из-под воротника, подойдя к Петру, сказал хладнокровно:
— Это никуда не годится… Этим порохом только стрелять по воробьям — один дым и одна копоть…
Петр сбросил плащ, кафтан, засучил рукава, взял банник у пушкаря, сильным движением прочистил закопченное дуло…
— Заряд.
Из погреба батареи пошли кидать — из рук в руки — пачки пороха в серой бумаге. Он надорвал одну пачку, высыпал порошинки на ладонь, только фыркнул, как кот, злобно. Вбил в дуло шесть пачек…
— Это будет опасно, — сказал Яков Винтершиверк.
— Молчи, молчи… Ядро…
Подкинул на руках пудовый круглый снаряд, вкатил в дуло, налегая на банник, плотно забил. Присел под прицелом, — вертел винт…
— Фитиль… Отойти всем от орудия.
Надрывая уши, «Медведь» изрыгнул огонь, тяжело дернулся назад чугунными колесами, зарылся хоботом. Ядро понеслось уменьшающимся мячиком, — на башне бастиона Глория брызнули камни, обвалился зубец…
— О, это не плохо, — сказал Яков Винтершиверк…
— Так стрелять…
Накинув кафтан, Петр поскакал на гаубичную батарею. Был дан приказ по всем батареям — увеличить заряд в полтора раза. Снова от грохота ста тридцати орудий задрожала земля. Страшное пламя вылетало из торчком стоящих мортир. Когда разнесло тучи дыма — увидели: в городе пылало два дома. Второй залп был удачен. Но скоро узнали: на западной батарее разорвало две гаубицы, отлитые недавно на тульском заводе Льва Кирилловича, у нескольких орудий треснули оси на лафетах. Петр сказал: «Потом разберем… Найдем виноватых… Так стрелять…»
Так началась бомбардировка Нарвы и длилась без перерыва до пятнадцатого ноября.
Царский повар Фельтен, бубня себе под нос, жарил на шестке на лучинках яичницу. С трудом достали десяток яиц, — кухонный мужик верхом прогнал чуть не до Ямбурга, — все оказались тухлые…
— Чего ты бормочешь, ты их перцем покрепче, Фельтен…
— Слышу, ваше величество… Перцем!
Петр сидел около горячей печки. Тут только и было тепло (в чулане за перегородкой, где они спали с Алексашкой, дуло сквозь стены). Сейчас, в полночь, было-слышно — вой ветра да скрипели крылья ветряной мельницы рядом с домиком на острову. Хорошо потрескивали березовые лучинки. Коротенький, сердитый Фельтен разложил на шестке припасы и все нюхал, на мясистом носу его гневно пылали отсветы.
— А ну, как тебя шведы в плен возьмут, что тогда, Фельтен?..
— Я слушаю вас, ваше величество…
— Ага, скажут, царский повар! Да и повесят за. ноги…
— Ну и повесят, я свой долг знаю…
Он накрыл чистым полотенцем шатающийся дощатый столик. Поставил глиняную сулею с перцовкой, тоненькими ломтями нарезал черный черствый хлеб. Петр, слабо попыхивая трубкой, посматривал, как ловко, мягко, споро двигался Фельтен — в валенках, в ватной куртке, подпоясанный фартуком.
— Я тебе про шведов не шучу… Хозяйство свое ты прибрал бы.
Фельтен искоса взглянул — понял: не шутит. Подал с жару сковородку с яичницей, налил из сулеи в оловянный стаканчик.
— Пожалуйте к столу, ваше величество…
Домишко весь сотрясся от ветра. Заколебалась свеча. С улицы шумно вошел Меньшиков:
— Ну и погода…
Морщась, развязывал узел на шарфе. У шестка над лучинками стал греть руки.
— Сейчас прибудет…
— Трезвый? — спросил Петр.
— Спал. Я его — недолго — с кровати…
Алексашка сел напротив. Попробовал — крепко ли стоит стол. Налил, выпил, замотал башкой. Некоторое время ели молча. Петр — негромко:
— Поздно… Больше ничего не поправишь…
Алексашка — с трудом глотая:
— Если он в ста верстах, да Шереметьев его не задержит, — послезавтра он — здесь… Выйти в чистое поле, — неужто не одолеем конницей-то? (Расстегнул воротник, обернулся к Фельтену.) Щец у тебя не осталось? (Налил вторую чарку.) У него всей силы тысяч десять только, — пленные на евангелии клянутся… Неужто уж мы такие сиволапые?.. Обидно…
— Обидно, — повторил Петр. — В два дня людям ума не прибавишь… Учинится под Нарвой нехорошо — будем задерживать его в Пскове и в Новгороде…
— Мин херц, грешно и думать об этом…
— Ладно, ладно…
Замолчали. Фельтен, присев, дул в угли, — грел пиво в медном котелке.
Под Нарвой было нехорошо. Две недели бомбардировали, взрывали мины, подходили апрошами, — стен так и не проломили и города не подожгли. На штурм генералы не решились. Из ста тридцати орудий разорвало и попортило половину. Вчера стали подсчитывать — пороху и бомб в погребах осталось на день такой стрельбы, а пороховые обозы все еще тащились где-то под Новгородом.
Шведская армия скорыми маршами подходила по ревельской дороге и сейчас, может быть, уже билась в пигаиокских теснинах с Шереметьевым. Русские оказывались как в клещах, — между артиллерией крепости и подступающим Карлом…
— Нашумели много… Это можем, — Петр бросил ложку. — Воевать еще не научились. Не с того конца взялись… Никуда это дело еще не годится. Чтоб здесь пушка выстрелила, ее надо в Москве зарядить… Понял?
Алексашка сказал:
— Сейчас еду, — в первой роте у костра солдаты разговаривают. Шведов ждут — весь лагерь гудит. Честят генералов, — ну-ну… Один — слышу: «Прапорщику, говорит, первую пулю…»
— Генералы! (У Петра замерцали глаза.) С хоругвями по стенам ходить! Воеводы… Старые дрожжи…
Тогда Алексашка сказал осторожно, — запустил глазом:
— Петр Алексеевич… Отдай войско мне на эти три дня… Ей-ей. А?
Будто не расслышав, Петр полез в карман за кисетом. Сопя, уминал пальцами крошки табаку:
— Главнейшим начальником с завтрашнего дня имеет быть герцог фон Круи. Дурак изрядный, но дело знает по-европейски, — боевой… И наши иностранцы при нем будут бодрее… Ты соберись, слышь, до свету — поедем…
Сопел. Придвинув свечу, раскуривал, Алексашка спросил тихо:
— Петр Алексеевич, куда поедем?
— В Новгород.
Петр взглянул наконец в раскрытые чрезмерным изумлением прозрачно-синие глаза Алексашки. Вдруг густо начал багроветь (надулась жила поперек вспотевшего лба) — и, — сдерживая гнев:
— Тому мальчишке терять нечего, а мне есть чего… Думаешь — под Нарвой начало и конец? Войне начало только… Должны одолеть… А с этим войском не одолеем… Понял ты? Начинать надо с тылу, с обозных телег… Скакать со шпагой — последнее дело… Дура, храбрее Карла, хочешь быть? Опусти глаза! (Бешенство метнулось по лицу его.) Не моги смотреть на меня!
Алексашка не послушал, не опустил глаза, от жгучего стыда наливались слезы, капля поползла по натянутой щеке. Петр узкими зрачками впился в него. Оба не дышали. Петр вдруг усмехнулся. Отвалясь к стене, глубоко засунул руки в карманы.
— «Мин херц», — передразнил Алексашкиным голосом. — Сердечный друг… За меня стыдно стало? Подожди, еще чего случится, — все морду отворотят. Карла испугался… Войско бросил… В Новгород ускакал, все равно, как тогда — к Троице… Ладно… Вытри личико. Поди встреть — господа генералы пожаловали…
Окрики часовых. Топот подков по мерзлой земле. За окном — свет факелов. Звеня шпорами, вошел герцог и генералы — красные от ветра, встревоженные, — что случилось в такой поздний час?.. Петр кивнул им, подойдя к герцогу, обнял. Показал Меньшикову — взять свечу — и пошел за дощатую переборку в чулан.
Здесь Меньшиков поставил свечу на столик, заваленный бумагами, засыпанный табаком. Все стояли. Петр сел, взял листок, шевеля губами, строго перечел про себя присыпанные золой, исчерканные строки. Кашлянул и, — ни на кого не глядя:
«Ин готснам, во имя божье, — начал читать суровым, твердым голосом. — Понеже его царское величество ради нужнейших дел отъезжает от войска, того ради вручаем мы войско его княжеской пресветлости герцогу фон Круи по нижеследующим статьям… (Герцог, стоя у самого стола, задергал ляжкой. Петр посмотрел на его тощую ляжку в белой лосине, потом — на сухие руки, обхватившие золотую рукоять сабли.) Первая статья: его пресветлейшество имеет быть главнейшим начальником… Второе: все генералы, офицеры, даже и до солдата имеют быть под его командой, как самому его царскому величеству… Третье… (Поднял голос.) Добывать немедленно Нарву и Иван-город всячески… Четвертое… За ослушание генералов, офицеров и солдат чинить над ними расправу, яко над подданными своими, даже и до смерти…»
Мимо герцога стал смотреть на генералов: Вейде согласительно кивал, князь Трубецкой вспух вспотевшим лицом, у Бутурлина седые стриженые волосы задвигались над низким лбом, Артамон Головин низко опустил голову, будто позор и беда уже легли на его плечи.
«Также его пресветлейшеству зело проведывать про шведский сикурс. Когда подлинно уведомится о пришествии короля Каролуса и если оный нарочито силен, — оного накрепко стеречь, чтобы в город Нарву не пропустить, и поиск над оным с божьей помощью искать… Но лучше обождать, буде возможно, до прибытия подмоги…» (Опустил листок и — герцогу.) Репнин и гетман с казаками и огнеприпасные обозы — в немногих днях пути… (Головину.) Садись, перебели…
В дверь из сеней постучали. Меньшиков озабоченно протискался в кухню. Кто-то вошел, — в раскрытую дверь с шумом ветра донеслись отдаленные крики множества голосов. Петр, оттолкнув кого-то, шагнул в кухню.
— Что случилось? — крикнул страшно.
Перед ним стоял юноша, — осунувшееся розовое, как у девушки, лицо, вздернутый нос, смелые глаза, над ухом русые волосы запеклись кровью…
— Павел Ягужинский, поручик, при Борисе Петровиче Шереметьеве, — быстро сказал Меньшиков.
— Ну?
У того задрожало лицо. Подняв нос к Петру, справился:
— Борис Петрович послал, государь, спросить — куда стать полкам?
Петр молчал. Генералы испуганно теснились в дверях чулана.
Меньшиков, — торопливо надевая полушубок:
— Бежали без чести от самых Пигаиок… Шапки побросали… Дворяне…
Иррегулярные полки дворянского ополчения, утром семнадцатого ноября, узнав от сторожевых, что шведские разъезды за ночь прошли мимо теснин берегом моря в тыл на ревельскую дорогу, смешались и, не слушая Бориса Петровича Шереметьева, стали уходить от Пигаиок — в страхе оказаться отрезанными от главного войска. Он подскакивал к расстроенным сотням, хватал за поводья, сорвал голос, бил нагайкой по лошадям и по людям, — задние напирали, конь его вертелся в лаве отступающих. Ему только удалось собрать несколько сотен, чтобы остеречь тыл и спасти часть воинского обоза от шведов, появившихся с восходом солнца, — в железных кирасах и ребрастых касках, — на всех скалистых холмах. Шведы не преследовали. Дворянские полки уходили вскачь. Ночью они появились под палисадами нарвского лагеря. Сторожа на валу, в темноте приняв их за врага, открыли стрельбу. Всадники отчаянно кричали: «Свои, свои…» Пробудился и загудел весь лагерь.
За палисады впустили поручика Павла Ягужинского, он поскакал к царю. Бушевал ледяной ветер. Служилые люди, сойдя с коней, стояли по ту сторону рва у поднятых мостов. С палисадов кричали им: «Помещики, чего скоро прибежали?.. В осаду хотите, сердешные?..» По всему лагерю начали бить барабаны, поплыли огоньки, поскакали всадники с фонарями. В полках и сотнях под знаменем читали царский указ о вручении войска преславному и непобедимому имперскому герцогу фон Круи. Войска молчали, пораженные изумлением и страхом. Скоро летучей молвою побежал слух, что царя уже нет в лагере и швед всею силою стоит в пяти верстах.
Никто не спал. Зажигали костры — их разметывал ветер. Под утро конницу Шереметьева отвели на правый фланг. Не заходя за палисады, она стала на самом берегу, там, где Нарова, выше города, бешено ревела между островками на порогах. Рассвело — шведов не было видно. Посланные дозоры нигде вблизи врага не обнаружили, хотя шереметьевцы и божились, что он висел у них на хвосте от самых Пигаиок.
Под хриплые вопли рожков герцог, в пышном плаще, с маршальским жезлом, упертым в бок, и за ним — позади на пол-лошадиного корпуса — генералы: Головин, Трубецкой, Бутурлин, царевич Имеретинский и князь Яков Долгорукий — объезжали лагерь. Герцог, вэбодряя висячие усы ребром перчатки, кричал солдатам: «Здорово, молодци! Умром за батушку цара!» Во всех полках под барабанный бой читан приказ:
«…Ночью половине войска стоять под ружьем… Перед рассветом раздать солдатам по двадцать четыре патрона с пулями. На восходе солнца всей армии выстроиться и по трем пушечным сигналам — музыке играть, в барабаны бить, все знамена поставить на ретраншементе. Стрелять не прежде, как в тридцати шагах от неприятеля…»
Ночью ветер повернул на запад — с моря. Потеплело. В темноте шведский генерал-майор Рибинг с двумя рейтарами, приказав обернуть войлоком конские копыта, тайно подъехал к самым палисадам, измерил глубину рва и высоту раскатов.
Алексей Бровкин, голодный, как черт, насквозь продутый ветром, ходил по валу, — три шага вперед, три назад, — около ротного значка. Вал тянулся на семь верст, солдаты стояли редко друг от друга. Рожки протрубили, барабаны протрещали. Пушки, мушкеты заряжены, фитили дымились. Ветер трепал полотнища знамен на ретраншементах. Было одиннадцать часов утра…
Алексей со всей силой подтянул кушак. Новый главнейший начальник обо всем позаботился, только забыл накормить. Который день солдаты, — и офицеры строевые, — жевали заплесневелые сухари, вытряхивали крошки из сумок. В эту ночь и сухарей не выдали. Солдаты вороньими пугалами торчали на валу (из роты Бровкина осталось восемьдесят здоровых). Было время, — Алексей, ох, как ждал сразиться! — повести роту в пушечном дыму, самому схватиться за древко неприятельского знамени… («Спасибо, Алексей, жалую тебя в полковники…») Сегодня одного хотелось — залезть в теплую вонь землянки, похлебать из котелка жидкой каши, чтоб обожгло глотку…
Жмурясь от ветра, Алексей крикнул ближайшему — Голикову:
— Чего рот разинул, стоять бодро.
Тот не услышал, — подняв рваные плечи, уставил востроносое лицо, будто увидал смерть… И другие солдаты, как ощетиненные псы, глядели в сторону холма Германсберг. Над ним в стремительно летящих тучах показывалось, заволакивалось невысокое солнце. Между пней и мотающихся голых берез двигались тяжело навьюченные люди, — все больше их выходило из лесу. Они скидывали с плеч мешки и вьюки, перебегали вперед, строились в широкие, плотные колонны. Шестерными упряжками выезжали пушки, одни вниз — прямо — к середнему редуту, другие — на рысях через ручей — к сильным укреплениям Вейде, третьи вскачь мчались направо по равнине. Шесть пеших колонн выстраивались на холме Германсберг. Двойными тусклыми железными рядами выезжала из леса конница.
Алексей не своим голосом закричал:
— Барабанщики, боевая тревога!
На вал выскочили усатые унтер-офицеры, надвигали треуголки, чтобы не унес ветер. Затрещали барабаны… Леопольдус Мирбах, неизвестно чему радуясь, указывал пальцем, кричал Алексею: «Глядите, вот тот на коне — это король Карл». Колонны шведов, страшные своей правильностью, порядком, будто не люди, бесчувственные, бессмертные, поколыхиваясь черно-синими рядами, ползли с холма… Там, на высоком месте, стояло пять-шесть всадников, и один, тоненький, впереди, — помахивал рукой, к нему подскакивали верховые и мчались вниз, к колоннам.
Ветер гнул древки знамен и значков на валу, надрывая душу, трещали барабаны. Свинцово-снежная туча поднималась со стороны моря, быстро накрывала небо. Четыре орудийные запряжки подскакали, шагах в двухстах от рва, против места, где стояла рота Бровкина, с хода завернули, — снялись передки, подскакали зеленые зарядные ящики, завернули. Соскочили крепкие люди в темно-синих мундирах, стали у пушек. Бегом, не расстраивая правильного ряда, подошла пехотная колонна, — впереди ее выскочило несколько человек с белыми отворотами… При взмахе блеснувших шпаг ряды шведов сдвоились, развернулись по сторонам батареи, припали, — полетели комья земли…
Алексей, приложив ко рту руки, перекрикивал ветер: «Господа прапорщики… Передать унтер-офицерам… Передать солдатам… Без приказу не стрелять за страхом смерти…» Леопольдус Мирбах побежал в длинных ботфортах по валу, крича по-немецки, грозя тростью… Федька Умойся Грязью (бородатый, грязный, чистое пугало) злобно оскалился — Леопольдус ударил по башке… Ветер рвал полы кафтанов, высоко полетела чья-то шляпа…
Алексей оборачивался к нашей батарее: «Да ну же… Скорее». Наконец тяжело рвануло уши… «Дьяволы, стрелять не умеют!..» В ответ четыре шведские пушки, отскочив, плюнули огнем… В полуверсте, особенно и важно, прогрохотали «Лев» и «Медведь»… «Ох, наши — лениво». Четыре запряжки снова подскакали, подцепили пушки, подвезли ближе к валу. Пушкари догнали бегом, — прочистили, зарядили, отскочили — двое к колесам, третий присел с фитилем. Человек с белыми отворотами поднял шпагу… Залп… Четыре ядра ударили в сосновые бревна палисада, рвануло железным визгом, полетели щепы. Алексей попятился, упал. Вскочил… Мельком, но страшно ясно (запомнил потом на всю жизнь) увидел: по кочковатому полю, близко вдоль рва, скачет на сивой лошади прямо, тонкий, как палец, юноша в маленькой треуголке, из-под нее подскакивает на загривке кожаный мешочек, ноги его не по-русскому вытянуты вперед, засунуты в стремя до каблука, узкое лицо насмешливо обращено к стреляющим с палисада, за ним десятка два вздвоенных ровных рядов кирасиров на очень костлявых конях скачут голова в голову… «Господи, помилуй!» — донесся отчаянный крик Голикова.
Низкая туча стремительно закрывала все небо. День быстро темнел. Пеленою снега затягивало лагерь, ряды скачущих кирасир, двигающиеся шведские колонны. В вое ветра рявкали пушки, — пламя их вспыхивало мутными сияниями. Трещал, рвался палисад. Ядра свирепо прошипывали над головой. Закрутилась метель, косой колючий снег бил в лицо, залеплял глаза. Не было видно ни того, что впереди — по ту сторону рва, ни того, что уже с четверть часа началось в лагере.
На Алексея налетел бегущий без памяти, согнувшись, солдат не из его роты… Алексей схватил его за бока… Солдат истошно заорал: «Продали!..» — вырвался, исчез в метели… Только тогда Алексей заметил, как из крутящейся пелены стали валиться в ров будто бы вязанки хвороста. Сдирая с лица снег, закричал:
— Огонь!.. Огонь!..
Во рву уже копошились проворные люди…
(…Шведские гренадеры, коим снег бил в спину, подбежав, стали забрасывать ров фашинами, и по ним без лестниц полезли на палисад…)
…Алексей увидел еще: выстрелил Голяков, пятясь, — пихал перед собой багинетом… Большой, засыпанный снегом человек перекинул ноги через палисад, схватился рукой за багинет, — Голиков тянул мушкет к себе, тот — к себе… Алексей завизжал, тыкая его, как свинью, шпагой. Еще, еще переваливались люди, будто гнала их снежная буря… Алексей колол и мимо и в мягкое… Брызнула боль из глаз, — череп, все лицо сплющилось от удара…
…Голиков не помнил, как скатился со рва… Полз на четвереньках, — от животного ужаса… Мимо, размахивая руками, пробежал кто-то, за ним с уставленными багинетами — двое шведов, яростные, широкие… Голиков прилег, как жук… «Ох, какие люди!..» Поднял голову, — снегом забило рот. Вскочил, шатаясь, тотчас наткнулся на двоих… Федька Умойся Грязью лежал животом на Леопольдусе Мирбахе, добирался пальцами до его горла… Леопольдус рвал Федькину бороду… «Врешь, сатана», — хрипел Федька — навалился плечами… Андрей побежал… «Ох, какие люди!..»
Средняя колонна шведов, — четыре тысячи гренадеров, — всею фурией бросилась на дивизию Артамона Головина… Четверть часа длился бой на палисадах. Русские, ослепляемые метелью, истомленные голодом, не веря командирам, не понимая, зачем нужно умирать в этом снежном аду, отхлынули от вала… «Ребята, нас продали… Бей офицеров!..» Беспорядочно стреляя, бежали по лагерю, давили друг друга в занесенных рвах и на турах батарей… Смяли и увлекли за собой полки. Трубецкого. Тысячами бежали к мостам, к переправе…
Шведы недалеко преследовали их, страшась самим затеряться в метели среди столь огромного лагеря. Хриплые трубы повелительно звали — назад, на вал… Но часть гренадер наткнулась на рогатки, — за ними стояли обозы… Гренадеры закричали: «Мит готс хильф, во имя божье…» — и штурмом взяли обоз. Здесь под занесенными снегом рогожами нашли бочки с тухлой солониной и бочонки с водкой Более тысячи гренадеров так и остались до конца боя у разбитых бочонков… Русских, метавшихся меж телег, одних перекололи, других просто прогнали прочь.
Вслед за пехотой в лагерь через разломанные ворота ворвалась конница — прямо на главный редут. Пищали «Лев» и «Медведь» взяты были в конном строю, — прислуга порублена, командир Яков Винтершиверк, раненный в голову, отдал шпагу. Пищали повернули на восток и стали бить по укреплениям Вейде Шведы здесь встретили упорное сопротивление — Вейде поставил всю дивизию на палисады, в четыре ряда, тесно, сам офицерским копьем сбивал шведов, лезущих на тын. Солдаты позади заряжали мушкеты, передние стреляли бегло… Весь ров был завален убитыми и ранеными Когда стали долетать ядра с главного редута и опознали голоса «Льва» и «Медведя», — Вейде верхом поскакал по валу «Ребятушки, стойте твердо…» Под конем его рвануло бомбу, видели, — в летящем снегу, в дыму конь его встал на дыбы, опрокинулся…