Солнце жгло спину, ветерок ласкал лицо, за бортом пологая волна слепила зайчиками, Петр Алексеевич жмурился. Для прохлаждения широко раздвинул ноги, стоя за штурвалом. Посвистывало, попевало в снастях, хрипло кричали чайки за кормой над водяным следом. Паруса, как белые груди, полны были силы.
Петр Алексеевич плыл к Нарве с победой, вез шведские знамена, сваленные под грот-мачтой, — третьего дня штурмом был взят Юрьев. У короля Карла выдернуто еще одно перо из хвоста. Императору, королям английскому и французскому посланы грамоты, что-де «божьим промыслом вернули мы нашу древнюю вотчину — городок Юрьев, поставленный семьсот лет тому назад великим князем Ярославом Владимировичем для обороны украин русской земли…»
Петру Алексеевичу хотя и в голову никогда не шло, — как, например, любезному брату королю Карлу, — равнять себя с Александром Македонским, и войну считал он делом тяжелым и трудным, будничной страдой кровавой, нуждой государственной, но под Юрьевом на этот раз он поверил в свой воинский талант, остался весьма собой доволен и горд: за десять дней (прибыв туда из-под Нарвы) сделал то, что фельдмаршалу Шереметьеву и его иноземцам-инженерам, ученикам прославленного маршала Вобана, казалось никак невозможным.
И еще было удовольствие: поглядывая на далекий лесной берег — знать, что берег — недавно шведский — теперь наш и Чудское озеро опять целиком наше. Но таков человек — много взял, хочется больше; уж, кажется, приятнее быть ничего не может: таким ясным утром плыть на красавице шняве, неся за высокой кормой, назло Карлу, огромный Андреевский флаг. Так нет! Именно сегодня, — жарко до дрожи, — раздумалось ему об его зазнобе… По-другому не назовешь ее — ни мадамка ни девка, — зазноба, свет-Катерина… Пошевеливая под рубашкой лопатками, он тянул в ноздри влажный воздух… От воды и корабельного дерева пахло купальней, и мерещилось, как вот Катерина купается в такой-то жаркий день… То ли платок с виноградными листочками она нашептала, надушила женским, — ветер из-за спины отдувает концы его, то и дело они щекочут нос и губы… Знала, чего делала, ведьмачка ливонская, кудрявая, веселая… В Юрьеве перепуганные до полусмерти горожанки куда как смазливы… а ведь ни одной не равняться с Катериной, ни на одной так задорно не колышется на тугих боках полосатая юбка… Ни одной не захотелось ему взять за щеки, через глаза глядеть внутрь, прижаться зубами к зубам.
Петр Алексеевич нетерпеливо топнул о палубу каблуком тупоносого башмака. Тотчас из кают-компании кто-то — должно быть, спросонок — сорвался, хлопнул дверью, Алексей Васильевич Макаров сбежал по трапу:
— Я здесь, милостивый государь…
Петр Алексеевич, стараясь не глядеть на его, неуместное здесь, на борту, тощее пергаментное лицо с красными веками, приказал сквозь зубы:
— Чем писать…
Макаров заторопился, уходя споткнулся на трапе. Петр Алексеевич, как кот, фыркнул ему вслед. Он живо вернулся со стульчиком, бумагой, чернильницей, за ухом торчали гусиные перья. Петр Алексеевич взял одно:
— Стань у штурвала, вцепись крепче, сухопутный, держи так. Заполощешь паруса — линьками попотчую…
Он подмигнул Макарову, сел на раскладной стульчик, положил лист бумаги на колено и, скривя голову, взглянул на клотик — яблоко на верхушке грот-мачты, где вился длинный вымпел, и стал писать.
На одной стороне листа пометил: «Госпожам Анисье Толстой и Екатерине Васильефской…» На обороте, — брызгая чернилами и пропуская буквы: «Тетка и матка, здравствуйте на множество лет… О здравии вашем слышать желаю… А мы живем в трудах и в нужде… Обмыть, обшить некому, а паче всего — без вас скушно… Только третьего дня станцевали мы со шведами изрядный танец, от коего у короля Карлуса темно в глазах станет… Ей-ей, что как я стал служить — такой славной игры не видел… Короче сказать: с божьей помощью взяли на шпагу Юрьев… Что же о здравии вашем, то боже, боже сохрани вам отписывать о сем, а извольте сами ко мне быть поскорея… Чтобы мне веселее было… Доедете до Пскова — там ждите указа — куда следовать далее, здесь неприятель близко… Питер…»
— Сложи, запечатай, не читая, — сказал он Макарову и взял у него штурвал. — С первой оказией пошлешь.
Стало немножко будто полегче. Звонко двойными ударами пробили склянки. Тотчас на баке громыхнула пушка, затрепетали паруса, приятно потянуло пороховым дымом. На мостик взбежал командир шнявы, капитан Неплюев, с молодым, костлявым, дерзким лицом, придерживая короткую саблю — кинул два пальца к треуху:
— Господин бомбардир, адмиральский час, изволите принять чарку…
За Неплюевым поднялся, расплываясь лоснящимся лицом, низенький Фельтен в зеленом вязаном жилете. На борту, вместо поварского колпака, он повязывал голову также по-пиратски — белым платком. Подал на луженом подносе серебряную чарку и крендель с маком.
Петр Алексеевич взвесил чарку в руке, по-матросски истово вытянул крепчайшую водку с сивушным духом и, торопливо кидая в рот кусочки кренделя и жуя, сказал Неплюеву:
— На ночь станем на якорь у Наровы, ночевать буду на берегу… Дно промерял?
— У приток-Наровы с правого берега песчаная банка, с левого — одиннадцать фут…
— Ну, добро… Ступай…
Петр Алексеевич снова остался один на горячей палубе у штурвала. От выпитой чарки пошло по телу веселье, и он стал припоминать, то посапывая, то усмехаясь третьеводнешнее славное дело, от которого у короля Карла должно потемнеть в глазах с досады…
2
Фельдмаршал Шереметьев вел осаду Юрьева с прохладцей, — особенно не утруждал ни себя, ни войско надеясь одолеть шведов измором. Его многоречевые письма Петр Алексеевич комкал и швырял под стол. Черт подменил фельдмаршала, — два года воевал смело и жестоко, нынче, как старая баба, причитывает у шведских стен. Когда в нарвский лагерь прибыл наконец фельдмаршал Огильви, взятый настоянием Паткуля из Вены на московскую службу за немалое жалованье, мимо кормления и всякого винного и иного довольствия — в год три тысячи золотых ефимок, — Петр Алексеевич передал ему командование и в нетерпении кинулся под Юрьев.
Фельдмаршал его не ждал, — в полуденный зной после обеда похрапывал у себя в шатре, в обозе, за высоким валом, и проснулся, когда царь сорвал у него с лица платок от мух.
— На покое за рогатками спишь, — крикнул и завращал сумасшедшими глазами. — Иди, показывай мне осадные работы!
От такого страха у фельдмаршала отнялся язык, не помнил, как попал ногами в штаны, поблизости не случилось ни парика, ни шпаги, так — простоволосый — и полез на лошадь. Подбежал военный инженер Коберт, спросонок также не на те пуговицы застегивая французский кафтан: за эту осаду он только и сделал доброго, что разъел щеки — поперек шире — на русских щах. Петр злобно кивнул ему сверха. Втроем поехали на позиции.
Здесь все не понравилось Петру Алексеевичу… С восточной стороны, откуда вело осаду войско Шереметьева, стены были высоки, приземистые башни укреплены заново, равелины звездой выдавались далеко в поле, и рвы перед ними были полны воды. С запада город надежно обороняла полноводная река Эмбах, с юга — моховое болото. Шереметьев подобрался к городским стенам глубокими шанцами и апрошами — весьма осторожно и не близко, из опасения шведских пушек. Его батареи поставлены были и того глупее, — с них он бросил в город две тысячи бомб, зажег кое-где домишки, но стен и не поцарапал.
— Известно вам, господин фельдмаршал, во сколько алтын обходится мне каждая бомба? — угрюмо проговорил Петр Алексеевич. — С Урала везем их… А не хочешь ли ты за эти две тысячи напрасных бомбов заплатить из своего жалованья! — Он выхватил у него из подмышки подзорную трубу и водил ею, оглядывая стены. — Южная мура [26] ветха и низка. Я так и думал… — И быстро оглянулся на инженера Коберта. — Сюда надо кидать бомбы, здесь ломать стены и ворота. Отсюда надо брать город. Не с востока. Не удобства искать для ради того, что там место сухо… Победы искать хоть по шею в болоте…
Шереметьев не посмел спорить, только проворчал толстым языком: «Само собой… Вам виднее, господин бомбардир… А мы вот думали, не додумали…» Инженер Коберт почтительно, с сожалеющей усмешкой помотал щеками.
— Ваше величество, южная стена, также и башенные ворота, именуемые «Русскими воротами», — ветхи, но тем не менее неприступны, ибо к ним можно подойти только через болото… Болото непроходимо.
— Для кого болото непроходимо? — крикнул Петр Алексеевич, дернул длинной шеей, лягнул ногой, потерял стремя. — Для русского солдата все проходимо… Не в шахматы играем, в смертную игру…
Он соскочил с лошади, развернул на траве карту — план города, из кармана вытащил готовальню, из нее циркуль, линейку и карандаш. Начал мерить и отмечать. Фельдмаршал и Коберт присели на корточки около него.
— Вот где ставь все свои батареи! — он указал на край болота перед «Русскими воротами». — Да за рекой прибавь ломовых пушек… — Он ловко стал чертить линии, как должны лететь ядра с батарей к «Русским воротам». Опять померил цуркулем. Шереметьев бормотал: «Само собой… дистанция доступная». Коберт тонко усмехался. — На перемену позиций даю три дня… Седьмого начинаю огненную потеху. — Петр уложил циркуль и линейку в готовальню и стал запихивать ее в карман кафтана, но там лежал пунцовый платок, вышитый по краю виноградными листочками, — он схватил платок и с досадой сунул его за пазуху.
Трое суток он не давал людям ни отдыха, ни сна. Днем все войско на глазах у шведов продолжало прежние осадные работы, рыли шанцы под пулями и ядрами, сколачивали лестницы. Ночью тайно, не зажигая огней, впрягали быков в пушки и мортиры и везли их на новые места, — на край болота и через плавучий мост — за реку, укрывали батареи за фашинами и валами.
Едва солнце показалось над лесом, осветились худые кровли на южной стене, выступили над болотным туманом каменные зубцы на башне «Русских ворот», и в городов утренней тишине засинели печные дымы — шестьдесят ломовых пушек и тяжелых мортир сотрясли землю и небо, двухпудовые ядра, фитильные бомбы с шипением пронеслись через болото. Загрохотали батареи за рекой. Под прикрытием порохового дыма гренадеры полка Ивана Жидка побежали со связками хвороста гатить болото.
Петр Алексеевич был на южной батарее. Кричать, учить, сердиться ему не пришлось, — едва успевал вертеть головой, глядя на пушкарей, да приговаривал: «Ай-лю-лю, ай-лю-лю…» Едва только человеку скоро прочесть «Отче наш» — стволы уже прочищены банниками, вложены картузы с порохом, вбиты ядра, подсыпана затравка, наведен прицел…
— Всеми батареями! — кричал, выпучивая налитые кровью глаза, низенький полковник Нечаев, с которого первым залпом сорвало шляпу и парик. — Дистанция старая. Приложь фитиль… Оооо-гонь! — Командиры батарей раскатисто повторяли за ним: «Оооо-гонь!»
Было видно, как ударяли ядра, валились башенные зубцы, задымила, запылала кровля на стене, подожженные бомбами начали гореть городские домишки. На островерхих кирках затренькали колокола. Шведские солдаты, в куцых серых мундирах, выбежали из ворот, — шарахаясь от разрывов, начали копать куртину, тащили бревна, бочки, мешки… Все же до конца дня воротная башня и стена стояли крепко. Петр Алексеевич приказал пододвинуть батареи ближе.
Шесть дней длилась огненная потеха. Гренадеры Ивана Жидка по колена, по пояс в болоте гатили трясину, прикрываясь от неприятельских бомб и пуль переносными фашинами — в виде корзин с землей. Убитые тут же и тонули, раненых вытаскивали на плечах. Шведы поняли грозную опасность, перетащили сюда часть пушек с других башен и с каждым днем усиливали огонь. Город заволокло дымом. Сквозь летучие пороховые облака жгло красноватое солнце.
Петр Алексеевич не уходил с батареи, от пороха был черен, не умывался, ел на ходу — что придется, сам раздавал водку пушкарям. Спать ложился на часок под пушечный грохот, поблизости, под артиллерийской телегой. Инженера Коберта он отослал в большой обоз за то, что хотя и ученый был мужик, но зело смирный, — «а смирных нам здесь не надо»…
В сумерки, в ночь на тринадцатое июля, он вызвал Шереметьева. В эти дни фельдмаршал со всем войском шумел с восточной стороны, как мог — пугал шведов. Снова сделался боек, не слезал с коня, дрался и ругался. Петра Алексеевича он нашел на затихшей батарее. Кругом него стояли усатые бомбардиры — все старые знакомые — из тех, кто в потешные времена под городом Прешбургом угощал не в шутку из деревянных пушек репой и глиняными бомбами кавалерию князя-кесаря. У некоторых тряпками были перевязаны головы, изодраны мундиры.
Петр Алексеевич сидел на лафете самой большой пушки «Саламандра» — медного тульского литья, — на нее для охлаждения пришлось вылить ведер двадцать уксусу, и она еще шипела. Он жевал хлеб и — торопливо проговаривая слова — разбирал сегодняшнюю работу. Южная стена была наконец пробита в трех местах, этих брешей неприятелю теперь не загородить. Бомбардир Игнат Курочкин посадил подряд несколько каленых ядер в левый угол воротной башни… — Как гвозди вбил! Не так разве? Что — по-петушиному крикнул Петр Алексеевич. Весь угол башни завалился, и вся она — вот-вот — готова рухнуть.
— Игнат, ты где, не вижу, подойди. — И он подал бомбардиру трубочку с изгрызенным мундштуком. — Не дарю… другой при себе нет, а — покури… Хвалю… Живы будем — не забуду.
Игнат Курочкин, степенный человек с пышными усами, снял треух, осторожно принял трубочку, поковырял в «ей ногтем и весь пошел лукавыми морщинками…
— А табачку-то в ней, ваше величество, нетути…
Другие бомбардиры засмеялись. Петр Алексеевич вынул кисет, в нем — табаку ни крошки. В это как раз время и подошел фельдмаршал. Петр Алексеевич — обрадованно:
— Борис Петрович, покурить с собой есть? У нас на батарее — ни водки, ни табаку… (Бомбардиры опять засмеялись.) Сделай милость… (Шереметьев учтиво, с поклоном протянул ему вышитый бисером хороший кисет.) Ах, спасибо… да ты отдай кисет бомбардиру Курочкину… Дарю его тебе, Игнат, а трубочку мне верни, не забудь…
Он отослал бомбардиров и некоторое время с хрустом жевал сухарь. Фельдмаршал, уперев в бок жезл, молча стоял перед ним.
— Борис Петрович, ждать более нельзя, — изменившимся голосом проговорил Петр. — Люди рассердились… Гренадеры который день лежат в болоте… Трудно! Я зажгу бочки со смолой, буду стрелять всю ночь… Ты, не мешкая, пришли мне в подкрепление батальон московских стрелков из полка Самохвалова — мужики угрюмые, отважные… Сам делай свое дело, для бога только не теряй людей напрасно… С рассветом пойду на приступ… (Шереметьев опустил руку с жезлом и перекрестился.) Ступай, голубчик.
Когда на краю болота и за рекой запылали смоляные бочки, — со всех батарей начался такой беглый огонь, какого шведы еще не слышали. Ворота рухнули. От куртины, частоколов и рогаток полетели щепы. Шведы ждали атаки в эту ночь, — сквозь проломы стены в мерцающем зареве смоляного огня были видны колеблющиеся щетины штыков, каски, знамена… По всему городу били в набат…
Петр Алексеевич, подогнув колени, глядел в подзорную трубу из канавы за фашинами. С ним стоял молодой полковник Иван Жидок — орловец, похожий на цыгана, — черные глаза у него сухо блестели, губы вздрагивали, от злости он, не замечая того, хрустел зубами. Ночь была коротка, за лесом уже зазеленел восток и пропали звезды. Ждать дольше было невозможно. Но Петр Алексеевич все еще медлил. Вдруг Иван Жидок с тоской из глубины утробы выдавил: «Оооох!» — и замотал опущенной головой. Петр Алексеевич схватил его за плечо:
— Ступай!
Иван Жидок перескочил через фашины и, нагибаясь, побежал по болоту. Тотчас зашипела, взвилась, лопнула, раскинулась зелеными огнями ракета, другая, третья. Пушки замолкли. В уши надавила тишина. Меж красно-черных кочек болота стали подниматься люди, — утопая в тине, тяжело пошли к воротам. Все болото зашевелилось, закишело солдатами. С берега им на подмогу, уставя штыки, шли роты московских стрелков… Петр Алексеевич опустил трубу, потянул воздух сквозь зубы, сморщился: «Ох, — сказал, — ох». Из развороченной куртины в упор по наступающим гренадерам Ивана Жидка изрыгнули огонь пять уцелевших пушек. Отчаянный одинокий голос на болоте закричал: «Урааа!» — Из пролома стены выскакивали шведы, будто в неистовой радости бежали навстречу русским. Началась свалка, поднялся крик, рев, лязг. До четырех тысяч людей сбилось у стен и ворот…
Петр Алексеевич вылез из канавы, пошел, чмокая во мху тяжелыми ботфортами, и все шарил по себе, ища оброненную трубку ли, оружие ли… Его догнал низенький полковник Нечаев.
— Государь, туда нельзя…
И оба стали глядеть туда…
Петр Алексеевич — ему:
— Пошли за подмогой…
— Государь, не надо…
— Говорю — пошли…
— Не надо… Наши уж отбивают у него пушки…
— Врешь…
— Вижу…
И точно — метнула огонь в сторону ворот одна, другая пушка… Огромная толпа дерущихся заколебалась и хлынула через проломы в город…
Нечаев, плача выкаченными глазами:
— Государь, теперь — пошла потеха!..
Гренадеры и московские стрелки в ярости, что так было трудно и столько их напрасно побито шведом, — кололи, рубили и гнали неприятеля по узким уличкам до городской площади. Там сгоряча убили четырех барабанщиков высланных комендантом Юрьева бить шамад — сдачу. И только трубач с замковой башни, разрывая легкие хриплым ревом трубы, молившей о сдаче, с трудом и не сразу остановил побоище…
3
«Катерина» с опущенными парусами и повисшими на реях матросами скользила некоторое время вдоль берега в зеленой тени леса. После пушечного выстрела загрохотала якорная цепь. Тотчас подошла шлюпка. В ней стоял Меньшиков в длинном плаще, с высокими перьями на шляпе. На одни обшлага у красавца пошло, чай, не менее десяти аршин вишневого аглицкого сукна. Петр Алексеевич глядел на него сверху, облокотясь о фальшборт. Александр Данилович согнул руку коромыслом до правого уха, снял шляпу и, трижды отнеся ее вбок, крикнул:
— Виват! Господину бомбардиру — виват — с великой викторией…
— Погоди, я сейчас к тебе слезу, — тихим баском ответил Петр Алексеевич. — А у вас какие новинки?
— И у нас не без виктории.
— Это добро… А ты мне приготовил, чего я просил в письме? У нас там и пивишка кое-какого и того не было…
— Три бочонка ренского получены вчерась! — гаркнул Меньшиков. — В нашем стане не как у Шереметьева — ни в чем ни задержки, ни отказу нет…
— Хвастай, хвастай, — Петр Алексеевич подозвал капитана Неплюева и приказал ему завтра, как только на кораблях будет поднят флаг, при пушечной пальбе с обоих бортов выкинуть сигнал: «Взятые отвагой» — и с барабанным боем выносить на берег к войску шведские знамена. Для молодого капитана такое приказание была честь, он покраснел, Петр Алексеевич, смущая его упорным взглядом, сказал еще:
— Хорошо поплавали, командор.
Неплюев побагровел до пота, колючие глаза его от напряжения увлажнились, — царь назначал его командором — флагманом эскадры… Петр Алексеевич ничего больше не прибавил — вытягивая длинные ноги и царапая башмаками по смоляному борту, стал спускаться в шлюпку. Сел рядом с Меньшиковым, ткнул его локтем.
— Рад, что встретил, спасибо… Значит, и вас — с викторией: Шлиппенбаха разбили?..
— Да еще как, мин херц… Аникита Репнин налетел на телегах на него около Вендена, а полковник Рен с кавалерией, как я ему тогда посоветовал, преградил дорогу в город… Шведу — хочешь не хочешь — принимай бой в чистом поле… Разбили Шлиппенбаха так — сей иерой едва ушел с десятком кирасир в Ревель.
— Все-таки и в этот раз ушел… Ах, черти!
— Уж очень увертлив… Пустое, — он теперь без пушек, без знамен, без войска… Аникита Иванович потом с полпьяна плакался: «Не так, говорит, мне жалко — я Шлиппенбаха не взял, жалко его коня не взял: „птица!“ Я ему выговорил за такие слова: „Ты, говорю, Аникита Иванович, не крымский татарин — коней арканить, ты — русский генерал, должен иметь государское размышление…“ Так с ним поругались, страсть… И еще — новинка: из Варшавы прискакал передовой, — король Август посылает к тебе великого посла… Хорошо бы этого посла принять уж в самой Нарве, в замке… А? Мин херц?
Петр Алексеевич слушал его болтовню, щурился на зеленую воду, покусывая ноготь.
— Из Москвы были вести?
— Да опять тебе докука: был посланный от князя-кесаря, — писем, грамот приволок целый короб… Был проездом в Питербург Гаврила Бровкин, привез тебе из Измайловского письмецо. — Петр Алексеевич быстро взглянул на него. — Оно при мне, мин херц. Да еще — четыре дыни парниковых, вез их — завернуты в бараний тулуп, за ужином попробуем… Рассказывает — в Измайловском тебя ох как ждут, все глаза проплакали…
— Ну, уж это ты врешь! — Лодка подошла боком к песку. Петр Алексеевич выскочил и полез на берег, где над водой стоял шатер Меньшикова.
Ужинать сели в шатре — вдвоем. Петр Алексеевич, сутулясь на седельных подушках, ел много, — проголодался на Шереметьевых харчах. Меньшиков щепетно-неохотно брал с блюд и больше пил, прикладывая ладонь к широкому шарфу, туго повязанному по животу, — любезный, румяный, с лукавыми огонечками свечей в ласковых синих глазах. Осторожно, чтобы не увидеть ни малейшего неудовольствия на похудевшем и спокойном лице Петра Алексеевича, он рассказывал про нового фельдмаршала Огильви.
— Муж ученый, слов нет. Книги в телячьих корешках привез из Вены, целую телегу, свалены у него в шатре. Первым делом он нам отрезал, так-то гордо, что нашего ничего есть не станет… Нужно ему, как проснется, — вместо чарки с закуской, шеколад и кофей, и пшеничный хлеб белый, и в обед свежая рыба — и не всякая — именно налим ему нужен, и дичь, и телятина. Мы закручинились, — фельдмаршал приказал — надо доставать… Послал я в Ревель одного чухонца — лазутчика — за кофеем и шеколадом, своих дал пять червонцев… Корову привязали на прикол — только для него, девку нашли чистую, — доить, пахтать… Сколотили ему нужный чуланчик позади шатра и навесили замок… И ключа он от нужного чулана никому не дает…
Петр Алексеевич торопливо проглотил кусок, засмеялся:
— А за что же я ему плачу три тысячи ефимков, вот он вас, азиятов, и учит…
— Да, учит… На другой день вызвал полковников всех полков, не спросил имя, отчество, за руки ни с кем не поздоровался и давай важно рассказывать, как его любит император, да какие он водил войска, осаждал города, как ему маршал Вобан сказал: «Ты мой лучший ученик» — и подарил табакерку… Показал нам все ордена и эту табакерку, — на крышке — девка обнимает пушку, и нас отпустил… Шеколаду бы для приличия поднес, — нет… «Я, говорит, скоро напишу диспозицию, и вы тогда все поймете, как нужно брать Нарву…» По сей день пишет…
— Ну, ну… — Петр Алексеевич вытер салфеткой руки, взял за ножку магдебургский с золочеными божествами кубок из кокосового ореха, сказал, весело морща губы, — темные глаза его редко когда смеялись: — Как на Кукуе в мимопрошедшее время, восхвалим, сердешный друг, отца нашего Бахуса и матерь нашу неугомонную Венус… Давай-ка письмецо-то..
Малюсенькое письмецо, запечатанное воском и пахнущее тем же сладким и женским, как и платок с виноградными листочками, было от Катерины Василефской (хотя и написанное рукой Анисьи Толстой, потому что Катерина писать не умела).
«Государю, свету, радости… Посылаю вам, государь, свет, радость, гостинец — дыни, что за стеклами в Измайловском созрели, так-то сладки… Кушайте, государь, свет, радость, во здравие… И еще, свет мой, видеть вас желаю…»
— Немного написала… А долго, чай, думала, брови морщила, передник перебирала, — насмешливо, тихо проговорил Петр Алексеевич. Выпил кубок. Ударив себя по коленкам, поднялся и пошел из шатра. — Данилыч, крикни Макарова, разбери с ним московскую почту, а я — разомнусь.
Вечер был душный, от черного бора пахло теплой смолой. Большой закат, не светя, мрачно угасал. Как раз время кричать одиноко ночным птицам да беззвучно носиться летучим мышам над головой человека. На лугу кое-где еще краснели костры и звякали недоуздками кони конвоя, прибывшего с Меньшиковым. До колен омочив чулки в росе, Петр Алексеевич шел вдоль реки. Останавливался, чтобы глубже вздохнуть. На краю низинки, спускающейся к реке, опять остановился, — оттуда беспокойно тянуло прелью и медом, смутно курился не то дымок, не то варил пиво заяц, и явственно доносился голос, должно быть солдата-коновода, из тех балагуров, кто не даст людям спать — только бы слушали его были и небылицы. Петр Алексеевич повернул было назад, но донеслось:
— Чепуха это все, — ведьма, ведьма! Была она пошлая дворовая девка, чумазая, в затертой рубашонке… Такой ее и взяли. Не всякий бы мужик с ней и спать-то лег… Мишка, верно я говорю? А уж я увидел ее, когда она жила у фельдмаршала… Выскочит из шатра, помои выплеснет, вытрется передником и — в шатер, ножами — тяп, тяп… Гладкая, проворная… Тогда еще подумал, — эта кукла не пропадет… Ох, проворна!
Придурковатый голос спросил:
— Дядя, так как же дальше-то с ней?
— А ты не знал? Истинно говорится — за дураками за море не ездят… Теперь она живет с нашим царем, ест пироги, пряниками заедает, полдня спит, полдня потягивается…
Придурковатый голос, удивленно:
— Дядя, какая-нибудь, значит, у нее устройства особенная?
— А ты у Мишки спроси, он тебе расскажет про ее устройство.