ее к палке, я обрезал излишек, чтобы в ремешке стало ровно четыре фута. Я
проверил длину ремешка несколько раз по палке, натягивая его изо всех сил,
чтобы не получилось никаких перегибов и узлов.
Малейшая ошибка лишила бы точности всю мою будущую шкалу, хотя вообще
легче разделить четыре фута на дюймы, чем, наоборот, сложить из дюймов
четырехфутовую линейку. В первом случае при каждом делении ошибка
уменьшается, а во втором непрерывно увеличивается.
Убедившись, что мера взята точно, я соединил концы ремешка вместе,
придавил их пальцами и сложил на середине. Затем тщательно разрезал ремешок
ножом и таким образом разделил его на две половины, каждая по два фута. Ту
половину, где был узел, я отбросил, а оставшуюся половину опять разделил и
разрезал на две части. Теперь у меня было два куска, каждый по одному футу.
Один из этих кусков я сложил втрое, придавил и разрезал. Это была очень
тонкая операция, и тут потребовалась вся ловкость моих пальцев, потому что
легче было разделить ремешок на две части, чем на три. Я порядочно
провозился, пока наконец не достиг желаемого.
Моей целью было нарезать куски по четыре дюйма каждый, чтобы потом,
сложив четырехдюймовый отрезок дважды, получить один дюйм.
Так я и сделал.
Для проверки я разрезал нетронутую половину ремешка на кусочки по дюйму
и сравнил их с ранее сделанными.
Я с радостью убедился в том, что первые точно соответствуют вторым.
Разницы не было и на волосок!
Теперь у меня была точная мера, которую, следовало нанести на палку. У
меня были куски длиной в один фут, в четыре дюйма, в два дюйма и в один
дюйм. С их помощью я нанес деления на палке, превратив ее в нечто подобное
измерительному прибору торговца тканями.
Все это заняло порядочно времени, так как я работал весьма тщательно и
осторожно. Но терпение мое вознаградилось: теперь в моем распоряжении была
единица меры, на которую я мог положиться, проводя вычисление, от которого
зависела моя жизнь или смерть.
Я больше не медлил с вычислением. Диаметры были высчитаны в футах и
дюймах, и я взял их среднюю арифметическую. Эту цифру я перевел в квадратные
меры обычным способом (умножил на восемь и разделил на десять).
Это дало мне площадь основания цилиндра, равную площади основания
усеченного конуса той же высоты. Результат я умножил на длину бочки -- и
получил ее емкость в кубических дюймах.
Разделив последнюю цифру на шестьдесят девять, я получил количество
кварт, а потом галлонов.
Так я установил, что бочка вмещала немного больше сотни галлонов.
Результат моих вычислений оказался более чем удовлетворительным.
Восьмидесяти галлонов воды, считая по полгаллона в день, хватит на сто
шестьдесят дней, а если считать по кварте в день, то на триста двадцать --
почти на целый год! Я мог вполне обойтись одной квартой в день -- да ведь не
могло же плавание продолжаться триста двадцать дней! Корабль мог обойти за
меньший срок вокруг света, как мне говорили. Хорошо, что я это вспомнил,--
теперь я совершенно перестал тревожиться относительно питья. Но все же я
решил пить не больше кварты в день и уже не беспокоиться, что мне не хватит
воды.
Большей опасностью был недостаток пищи, но, в общем, это меня мало
пугало, так как я твердо решил соблюдать самую жесткую экономию. Итак,
всякое беспокойство в отношении пищи и питья у меня исчезло. Ясно, что я не
умру ни от жажды, ни от голода.
В таком настроении я находился несколько дней и, несмотря на скуку
заточения, в котором каждый час казался целым днем, постепенно приспособился
к новому образу жизни. Часто, чтобы убить время, я считал минуты и секунды,
занимаясь этим странным делом по нескольку часов подряд.
У меня были с собой часы, подаренные матерью, и я любовно прислушивался
к их бодрому тиканью. Мне казалось, что у них особенно громкий ход в моей
тюрьме, да это и было так -- звук усиливался, отражаясь от деревянных стен,
ящиков и бочек. Я бережно заводил часы, боясь, как бы они случайно не
остановились и не сбили меня со счета.
Я не очень интересовался тем, который час. В этом не было смысла. Я
даже не думал о том, день сейчас или ночь. Все равно яркое солнце не могло
послать ни лучика, чтобы рассеять мрак моей темницы. Впрочем, я все же знал,
когда наступает ночь. Вы удивитесь, конечно, как мог я это знать,-- я ведь
не считал времени в продолжение первых ста часов с тех пор, как попал на
корабль, и в полном мраке, окружавшем меня, невозможно было отличить день от
ночи.
Однако я нашел способ -- и вот в чем он заключался. Всю жизнь я ложился
спать в определенный час, а именно в десять часов вечера, и вставал ровно в
шесть утра. Таково было правило в доме моего отца и в доме моего дяди --
особенно в последнем. Естественно, что, когда наступало десять часов, меня
сразу начинало клонить ко сну. Привычка была так сильна, что не изменяла мне
и в этой новой для меня обстановке. И когда мне хотелось спать, я заключал,
что, должно быть, уже десять часов вечера. Я установил, что сплю около
восьми часов и в шесть утра просыпаюсь. Таким образом мне удалось
урегулировать часы. Я был уверен, что таким же способом я сумею отсчитывать
сутки, но потом мне пришло в голову, что привычки мои могут измениться, и я
стал аккуратно следить за часами[35]. Я заводил их дважды в сутки -- перед
сном и при вставании утром -- и не боялся, что они внезапно остановятся.
Я был рад, что могу отличить ночь ото дня, но, по существу, их смена
немного или даже вовсе ничего для меня не означала. Важно было, однако,
знать, когда кончаются сутки, ибо только так я мог следить за путешествием.
Я внимательно считал часы, и, когда часовая стрелка дважды обегала
циферблат, делал зарубку на палочке. Мой календарь велся с большой
аккуратностью. Я сомневался только в первых днях после отплытия, когда не
следил за временем. Я определил количество этих дней наугад как четыре.
Впоследствии оказалось, что я не ошибся.
Так проводил я недели, дни, часы -- долгие, скучные часы во мраке. Я
был в подавленном состоянии духа, иногда совсем опускал голову, но никогда
не отчаивался.
Странно сказать, сильнее всего я страдал теперь от отсутствия света.
Сначала мне причиняло большие муки мое согнутое положение и необходимость
спать на жестких дубовых досках, но потом я привык. Кроме того, я придумал,
как сделать свое ложе помягче. Я уже говорил, что в ящике, который находился
за моим продовольственным складом, лежало сукно, плотно скатанное в рулоны,
в том виде, как оно выходит с фабрики. Я сразу сообразил, как устроиться
поудобнее, и немедленно привел свою мысль в исполнение. Я убрал галеты,
увеличил отверстие, которое ранее проделал в обоих ящиках, и с трудом
выдернул штуку материи. Дальше работа пошла легче, и через два часа я
изготовил себе ковер и мягкое ложе, тем более драгоценное, что оно было
сделано из лучшего сорта материи. Я взял столько, сколько понадобилось,
чтобы вовсе не чувствовать под собой дубовых досок. Затем я убрал галеты в
ящик, иначе они загромождали помещение.
Расстелив свою дорогостоящую постель, я растянулся на ней и
почувствовал себя гораздо уютнее, чем раньше.
Но с каждой минутой я все больше мечтал о свете. Трудно описать, что
испытываешь в полной темноте! Только теперь я понял, почему подземная
темница всегда считалась самым страшным наказанием для узника.
Неудивительно, что люди становились седыми и самые чувства изменяли им при
таких обстоятельствах,-- ибо в самом деле темнота так невыносима, как будто
свет является основой нашего существования.
Мне казалось, что, будь я заключен в светлом помещении, время прошло бы
вдвое скорее. Казалось, темнота увеличивает каждый час вдвое и как будто
что-то материальное удерживает колесики моих часов и движение времени.
Бесформенный мрак! Мне казалось, что я страдаю только от него и что проблеск
света меня мгновенно бы вылечил. Иногда мне вспоминалось, как я лежал
больной, без сна, считая долгие, мрачные часы ночи и нетерпеливо дожидаясь
утра.
Так медленно и совсем не весело шло время.
Больше недели провел я в этом томительном однообразии. Единственный
звук, который достигал моих ушей, был шум волн надо мной. Именно надо мной
-- потому что я знал, что нахожусь в глубине, ниже уровня воды. Изредка я
различал другие звуки: глухой шум тяжелых предметов, передвигаемых по
палубе. Несомненно, там что-то действительно передвигали. Иногда мне
казалось, что я слышу звон колокола, зовущий людей на вахту, но в этом я не
был уверен. Во всяком случае, звук казался таким далеким и неотчетливым, что
я не мог определенно сказать, действительно ли это колокол. И слышал я этот
звук только в самую тихую погоду.
Я прекрасно знал, какова погода снаружи. Я мог отличить небольшой ветер
от свежего ветра и от бури, знал, когда они возникли и когда кончились,--
совсем так, словно находился на палубе. Качка корабля, скрип его корпуса
говорили мне о силе ветра и о том, какова погода -- плохая или хорошая.
На шестой день -- то есть на десятый с момента отплытия, но шестой по
моему календарю -- началась настоящая буря. Она продолжалась два дня и ночь.
Вероятно, это был необычайно сильный шторм -- он сотрясал крепления судна
так, как будто собирался разнести их вдребезги. Временами я думал, что
большой корабль действительно разлетится на куски. Огромные ящики и бочки со
страшным треском колотились друг о друга и о стенки трюма. В промежутках
было ясно слышно, как могучие валы обрушивались на корабль с таким ужасным
грохотом, как будто по обшивке изо всех сил били тяжелым молотом или
тараном.
Я не сомневался, что судно, того и гляди, пойдет ко дну. Можете себе
представить, что я испытывал тогда! Нечего и говорить, как мне было страшно.
Когда я думал о том, что корабль может опуститься на дно, а я, запертый в
своей коробке, не имею возможности ни выплыть на поверхность, ни вообще
пошевелиться, меня сковывал еще больший страх. Я уверен, что не так боялся
бы бури, если бы находился на палубе.
К довершению бед, у меня снова начались приступы морской болезни -- так
всегда бывает с теми, кто впервые плавает по морю. Бурная погода сразу
вызывает тошноту и слабость, и с той же силой, с какой она возникает обычно
в первые двадцать четыре часа путешествия.
Это очень легко объяснить -- качка корабля во время бури усиливается.
Почти сорок часов продолжалась буря, пока море не успокоилось. Я понял,
что шторм миновал,-- я больше не слышал гула волн, которым обычно
сопровождается движение корабля по бурному морю. Но, несмотря на то что
ветер прекратился, корабль все еще качался, балки скрипели, ящики и бочки
двигались и ударялись друг о друга так же, как и раньше. Причиной этому была
зыбь, которая постоянно следует за сильным штормом и которая не менее опасна
для корабля, чем буря. Иногда при сильной зыби ломаются мачты и корабль
валится набок -- катастрофа, которой моряки очень боятся.
Зыбь постепенно стихла, а через двадцать четыре часа прекратилась
совершенно.
Корабль скользил как будто еще более плавно, чем прежде. Тошнота моя
также стала утихать, я почувствовал себя лучше и даже веселее. Но так как
страх заставил меня бодрствовать все время, пока бушевала буря, да и болезнь
не оставляла меня во все время свирепой качки, то теперь я был совершенно
измучен и, как только все успокоилось, заснул глубоким сном.
Сны мои были почти так же мучительны, как явь. Мне снилось то, чего я
боялся несколько часов назад: будто я тону именно так, как предполагал,--
заключенный в трюме, без возможности выплыть. Больше того, мне снилось, что
я уже утонул и лежу на дне моря, что я мертв, но при этом не потерял
сознания. Наоборот, я все вижу и чувствую и, между прочим, замечаю
отвратительных зеленых чудовищ, крабов или омаров, ползущих ко мне, чтобы
ухватить меня своими громадными клешнями и растерзать мое тело.
Один из них привлек мое особое внимание -- самый большой и страшный из
всех.
Он ближе всех ко мне.
С каждой секундой он все приближается и приближается, и мне кажется,
что он уже добрался до моей руки и взбирается по ней.
Я ощущаю холодное прикосновение чудовища, его неуклюжие клешни уже на
моих пальцах, но я не могу пошевелить ни рукой, ни пальцем, чтобы сбросить
его.
Вот краб вскарабкался на запястье, ползет по руке, которую я во сне
откинул далеко от себя. Он, кажется, собирается вцепиться мне в лицо или
горло. Я это чувствую по настойчивости, с которой он продвигается вперед,
но, несмотря из весь свой ужас, ничего не могу сделать, чтобы отбросить
чудовище. Я не могу пошевелить ни кистью, ни рукой, я не могу двинуть ни
одним мускулом своего тела. Ведь я же утонул, я мертв! Ой! Краб у меня на
груди, на горле... он сейчас вопьется в меня... ах!..
Я проснулся с воплем и выпрямился. Я бы вскочил на ноги, если бы для
этого хватило места. Но места не было.
Ударившись головой о дубовую балку, я пришел в себя.
Несмотря на то что все это было во сне и никакой краб не мог взобраться
по моей руке, несмотря на то что я проснулся и знал, что это лишь сон,-- я
не мог отделаться от впечатления, что по мне действительно прополз краб или
какое-то другое существо. Я все еще ощущал легкое жжение на руке и на груди
--и та и другая были открыты,-- жжение, которое мог бы произвести зверек с
когтистыми лапками. И я не мог отбросить мысль, что все же здесь кто-то был.
Я был так убежден в этом, что, проснувшись, машинально протянул руку и
стал ощупывать свое ложе, надеясь поймать какое-нибудь живое существо.
Спросонья я все еще думал, что это краб, но, придя в себя, понял
нелепость такой догадки -- здесь ведь не могло быть краба. Впрочем, почему
же нет? Краб мог жить в трюме корабля -- его занесли на борт случайно вместе
с балластом, а может быть, его затащил сюда кто-нибудь из матросов для
забавы. Потом его бросили на произвол судьбы, и он скрылся в многочисленных
уголках и щелях, которых достаточно среди трюмных балок. Пищу он мог найти в
трюмной воде, в мусоре, а может быть, крабы, как хамелеоны, могут питаться
воздухом?[36]
Я размышлял так только несколько минут, после того как проснулся, но,
поразмыслив, отбросил эти предположения. Крабов я мог видеть только во сне.
Если бы не сон, я бы и не подумал об этих существах. Конечно, здесь нет
никакого краба, иначе я поймал бы его: ведь я ощупал каждый дюйм постели и
ничего не нашел. В мою каморку вели только две щели, через которые крупный
краб мог бы пролезть или скрыться, но я сразу же проверил эти щели, как
только проснулся. Такой медлительный путешественник, как краб, не мог бы
убежать через них в столь короткий промежуток времени. Нет, здесь не могло
быть краба. И все-таки здесь кто-то был, ибо кто-то карабкался по мне. Я был
в этом уверен.
Некоторое время я еще раздумывал над своим сном, но скоро неприятное
ощущение исчезло. Ничего удивительного, что мне приснилось именно то, о чем
я все время думал, пока бушевала буря.
Ощупав часы, я увидел, что спал очень долго -- мой сон продолжался
около шестнадцати часов! Это произошло потому, что я бодрствовал все время,
пока длилась буря, да тут еще причиной была морская болезнь.
Я испытывал сильный голод и не мог удержаться от искушения съесть
больше, чем мне полагалось. Я уничтожил целых четыре галеты. Мне говорили,
что морская болезнь порождает сильный аппетит, и я теперь убедился, что это
правда. Я готов был сразу уничтожить весь свой запас. Съеденные мною четыре
галеты насытили меня лишь отчасти. Только боязнь остаться без пищи удержала
меня от соблазна съесть в три раза больше.
Меня одолевала также жажда, и я выпил гораздо больше полагающейся
порции. Но водой я не так дорожил, рассчитывая, что мне с избытком хватит
питья до конца путешествия. Одно только меня беспокоило: когда я пил воду, я
очень много разбрызгивал и проливал. У меня не было никакого сосуда -- я пил
прямо из отверстия в бочке. К тому же это было неудобно. Я вынимал затычку,
и сильная струя била мне прямо в рот. Но я не мог пить без конца, нужно было
перевести дыхание, а в это время вода обливала лицо, платье, заливала всю
каморку и уходила попусту, пока я всовывал затычку обратно.
Если бы у меня был сосуд, в который я мог бы налить воду,-- чашка или
что-нибудь в этом роде!
Сначала я подумал о башмаках, которые были не нужны. Но подобное
применение обуви мне претило.
До того как я просверлил бочку, я не колеблясь напился бы из башмаков
или из любого сосуда, но сейчас, когда воды имелось вдоволь, дело обстояло
иначе. Может, все же вымыть начисто один из башмаков для этой цели? Лучше,
конечно, потратить немного воды на мытье башмака, чем терять большое
количество воды при каждом питье.
Я уже собирался привести этот план в исполнение, когда лучшая мысль
пришла мне в голову -- сделать чашку из куска сукна. Я заметил, что материя
была непромокаемая,-- по крайней мере, брызгавшая на мою постель из бочки
вода не проходила насквозь: мне всегда приходилось стряхивать брызги с
материи. Поэтому кусок ее, свернутый в виде чашки, вполне пригодится для
моей цели. И я решил сделать такой сосуд.
Нужно было отрезать широкий кусок ножом и свернуть его в несколько
слоев в виде воронки. Узкий конец я связал куском ремешка от башмаков -- и у
меня получилась чашка для питья, которая служила мне, как если бы она была
из фарфора или стекла. Теперь я мог пить спокойно, не теряя ни капли
драгоценной влаги, от которой зависела моя жизнь.
За завтраком я съел так много, что решил в этот день больше не есть,
но, проголодавшись, не смог выполнить свое благое намерение. Около полудня я
не выдержал, сунул руку в ящик и вытащил оттуда галету. Я решил, однако,
съесть на обед только половину, а другую оставить на ужин. Поэтому я
разделил галету на две части: одну отложил, а вторую съел и запил водой.
Вам, может быть, кажется странным, что мне ни разу не пришла в голову
мысль прибавить к воде несколько капель бренди. Ведь я мог пить его сколько
угодно: здесь его было не меньше ста галлонов. Но для меня в этом не было
никакого прока. С таким же успехом бочонок мог быть наполнен серной
кислотой. Я не касался бренди, во-первых, потому, что не любил его;
во-вторых, потому, что мне от него становилось плохо и начинало тошнить --
вероятно, это было бренди самого низкого сорта, предназначенное не для
продажи, а для раздачи матросам (с кораблями часто отправляют самое плохое
бренди и ром для команды); в-третьих, потому, что я уже пробовал это бренди:
я выпил около рюмки и моментально почувствовал сильнейшую жажду. Мне
пришлось выпить почти полгаллона воды, чтобы утолить ее, и я решил в будущем
воздержаться от алкоголя -- я хотел сохранить побольше воды.
По моим часам уже наступало время ложиться спать. Я решил съесть вторую
половину галеты, оставленную на ужин, и после этого "отправиться на покой".
Приготовления ко сну заключались в том, что я менял положение на
шерстяной подстилке и натягивал на себя один-два слоя материи, чтобы не
закоченеть ночью.
Всю первую неделю после отплытия я сильно зяб. Я не страдал от холода с
тех пор, как нашел сукно,-- я закутывался в него с головой. Однако с
некоторого времени ночи становились все теплее. После бури я вовсе перестал
покрываться материей: ночью было так же тепло, как днем.
Сначала меня удивляла эта быстрая перемена в состоянии атмосферы, но,
поразмыслив немного, я оказался в состоянии удовлетворительно объяснить это
явление. "Без сомнения,-- думал я,-- мы все время плывем на юг и входим
теперь в жаркие широты тропической зоны".
Я не совсем понимал, что это означает, но слышал, что тропическая зона
-- или просто "тропики" -- лежит к югу от Англии, что там гораздо жарче, чем
в самую жаркую летнюю погоду в Англии. Я знал, что Перу расположено в Южном
полушарии и что нам надо пересечь экватор, чтобы попасть туда.
Это было хорошим объяснением того, почему так потеплело. Корабль шел
уже около двух недель. Считая, что oн делает по двести миль в день (а
корабли, как я знал, часто делают и больше), он должен был уже далеко уйти
от Англии, и климат, конечно, изменился.
В этих размышлениях я провел всю вторую половину дня и весь вечер и в
десять часов решил, как уже говорил раньше, съесть вторую половину галеты и
отправиться спать.
Сначала я выпил чашку воды, чтобы не есть всухомятку, потом протянул
руку за сухарем. Я точно знал, где он лежит, потому что, поместив рулон
сукна у шпангоута, я устроил себе нечто вроде полки, где держал нож, чашку и
деревянный календарь. Я положил туда половину галеты и, конечно, мог найти
это место рукой в темноте так же легко, как и при свете. Я так хорошо изучил
каждый уголок и каждую щелку своего убежища, что мог в темноте безошибочно
определить любое место размером с монету в пять шиллингов.
Я протянул руку, чтобы достать драгоценный кусочек. Вообразите мое
удивление, когда, ощупав место, где полагалось лежать галете, я убедился в
том, что ее там нет!
Сначала мне показалось, что я ошибся. Может быть, я положил оставшуюся
половину галеты не на обычное место на полке? Тогда, конечно, ее там не
может быть.
Чашку с водой я держал в руке, нож был на месте, а также палочка с
зарубками и кусочки ремешков, которыми я мерил бочку, но половина галеты
исчезла!
Куда же я мог ее положить? Кажется, больше некуда. Для верности я
ощупал весь пол моей камеры, все складки и изгибы материи и даже карманы
куртки и штанов. Я пошарил и в башмаках -- не имея в них никакой нужды, я
снял их, и они валялись в углу. Я не оставил не обследованным ни одного
дюйма в помещении, обшарив все тщательнейшим образом, но так и не нашел
половинки галеты!
Я искал ее так усердно не потому, что это была ценная вещь, но
исчезновение ее с полки было странно, настолько странно, что над этим стоило
призадуматься.
Может быть, я съел ее?
Предположим, что так. Может быть, в припадке рассеянности я взял
галету, стал ее грызть и уничтожил, не отдавая себе отчета в том, что делаю.
Во всяком случае, у меня не осталось никаких воспоминаний о еде, с тех пор
как я съел первую половинку. А если я все же проглотил и вторую, она не
принесла мне пользы: я не чувствовал сытости, и мой желудок ничего не
выиграл -- я был голоден, как будто не прикасался к пище весь день.
Я отчетливо помнил, что положил кусок галеты рядом с ножом и чашкой.
Почему он переменил место, если я его не брал оттуда? Я не мог случайно
задеть его и сбросить вниз, потому что не делал никаких движений в том
направлении. Но где-то он есть? Он не мог завалиться в щель под бочкой,
потому что щель плотно забита материей. Я это сделал, чтобы выровнять
поверхность, на которой лежал.
Так я и не нашел пропавшую галету. Она исчезла -- либо в моем
собственном горле, либо еще как-нибудь. Но если я съел ее, то жаль, что
сделал это бессознательно, потому что не получил никакого удовольствия от
еды.
Долго я колебался, взять ли мне другую галету из ящика или отправиться
спать без ужина. Страх перед будущим заставил меня воздержаться от еды.
Итак, я выпил холодной воды, положил чашку на полку и устроился на ночь.
Я долго не спал и лежал, думая о таинственном исчезновении половины
галеты. Я говорю: "таинственном", потому что в глубине души был убежден, что
не ел ее, что она исчезла другим путем. Но каким именно, я не мог даже
представить себе, ибо я был совершенно один. Я был единственным живым
существом в трюме, и больше некому было дотронуться до еды. И вдруг я
вспомнил свой сон о крабе! Может статься, это все-таки был краб? Конечно,
утонул я во сне, но остальное могло быть и явью и по мне, может быть, в
самом деле прополз краб? Неужели он съел галету? Я знал, что крабы обычно не
едят хлеба. Но запертый в корабельном трюме, изголодавшийся краб мог съесть
и галету. В конце концов, может, это действительно был краб?
То ли от этих мыслей, то ли из-за голодного урчанья в желудке я не спал
несколько часов. Наконец я заснул, вернее -- погрузился в дремоту, и каждые
две-три минуты просыпался снова.
В один из таких промежутков мне показалось, что я слышу необычный шум.
Корабль шел плавно, и я сразу отличил этот звук от мягкого плеска волн.
Кстати, в последнее время волны плескались настолько тихо, что стук моих
часов перекрывал их.
Новый звук, привлекший мое внимание, походил на легкое царапанье. Он
доносился из угла, в котором валялись ненужные мне башмаки. Что-то скреблось
у меня в башмаках!
"Ну, это и есть краб!"--сказал я самому себе. Сон окончательно покинул
меня. Я лежал, настороженно прислушиваясь и готовясь схватить рукой вора,
ибо теперь был уже уверен в том, что краб или не краб, но существо, которое
скреблось у меня в башмаках, и есть похититель моего ужина.
Я опять услышал царапанье. Да, конечно, это в башмаках. Я приподнялся
медленно и тихо, так, чтобы схватить башмак одним движением, и в этом
положении стал ждать, когда звук повторится.
Я прождал порядочное время, но ничего не услышал. Тогда я ощупал
башмаки и все пространство вокруг них -- ничего! Казалось, башмаки лежат
точно так, как я их сам положил. Я обследовал весь пол моей каморки, но с
тем же результатом. Здесь решительно ничто не переменилось.
Я был в полном недоумении и довольно долго лежал прислушиваясь, но
проверил длину ремешка несколько раз по палке, натягивая его изо всех сил,
чтобы не получилось никаких перегибов и узлов.
Малейшая ошибка лишила бы точности всю мою будущую шкалу, хотя вообще
легче разделить четыре фута на дюймы, чем, наоборот, сложить из дюймов
четырехфутовую линейку. В первом случае при каждом делении ошибка
уменьшается, а во втором непрерывно увеличивается.
Убедившись, что мера взята точно, я соединил концы ремешка вместе,
придавил их пальцами и сложил на середине. Затем тщательно разрезал ремешок
ножом и таким образом разделил его на две половины, каждая по два фута. Ту
половину, где был узел, я отбросил, а оставшуюся половину опять разделил и
разрезал на две части. Теперь у меня было два куска, каждый по одному футу.
Один из этих кусков я сложил втрое, придавил и разрезал. Это была очень
тонкая операция, и тут потребовалась вся ловкость моих пальцев, потому что
легче было разделить ремешок на две части, чем на три. Я порядочно
провозился, пока наконец не достиг желаемого.
Моей целью было нарезать куски по четыре дюйма каждый, чтобы потом,
сложив четырехдюймовый отрезок дважды, получить один дюйм.
Так я и сделал.
Для проверки я разрезал нетронутую половину ремешка на кусочки по дюйму
и сравнил их с ранее сделанными.
Я с радостью убедился в том, что первые точно соответствуют вторым.
Разницы не было и на волосок!
Теперь у меня была точная мера, которую, следовало нанести на палку. У
меня были куски длиной в один фут, в четыре дюйма, в два дюйма и в один
дюйм. С их помощью я нанес деления на палке, превратив ее в нечто подобное
измерительному прибору торговца тканями.
Все это заняло порядочно времени, так как я работал весьма тщательно и
осторожно. Но терпение мое вознаградилось: теперь в моем распоряжении была
единица меры, на которую я мог положиться, проводя вычисление, от которого
зависела моя жизнь или смерть.
Я больше не медлил с вычислением. Диаметры были высчитаны в футах и
дюймах, и я взял их среднюю арифметическую. Эту цифру я перевел в квадратные
меры обычным способом (умножил на восемь и разделил на десять).
Это дало мне площадь основания цилиндра, равную площади основания
усеченного конуса той же высоты. Результат я умножил на длину бочки -- и
получил ее емкость в кубических дюймах.
Разделив последнюю цифру на шестьдесят девять, я получил количество
кварт, а потом галлонов.
Так я установил, что бочка вмещала немного больше сотни галлонов.
Результат моих вычислений оказался более чем удовлетворительным.
Восьмидесяти галлонов воды, считая по полгаллона в день, хватит на сто
шестьдесят дней, а если считать по кварте в день, то на триста двадцать --
почти на целый год! Я мог вполне обойтись одной квартой в день -- да ведь не
могло же плавание продолжаться триста двадцать дней! Корабль мог обойти за
меньший срок вокруг света, как мне говорили. Хорошо, что я это вспомнил,--
теперь я совершенно перестал тревожиться относительно питья. Но все же я
решил пить не больше кварты в день и уже не беспокоиться, что мне не хватит
воды.
Большей опасностью был недостаток пищи, но, в общем, это меня мало
пугало, так как я твердо решил соблюдать самую жесткую экономию. Итак,
всякое беспокойство в отношении пищи и питья у меня исчезло. Ясно, что я не
умру ни от жажды, ни от голода.
В таком настроении я находился несколько дней и, несмотря на скуку
заточения, в котором каждый час казался целым днем, постепенно приспособился
к новому образу жизни. Часто, чтобы убить время, я считал минуты и секунды,
занимаясь этим странным делом по нескольку часов подряд.
У меня были с собой часы, подаренные матерью, и я любовно прислушивался
к их бодрому тиканью. Мне казалось, что у них особенно громкий ход в моей
тюрьме, да это и было так -- звук усиливался, отражаясь от деревянных стен,
ящиков и бочек. Я бережно заводил часы, боясь, как бы они случайно не
остановились и не сбили меня со счета.
Я не очень интересовался тем, который час. В этом не было смысла. Я
даже не думал о том, день сейчас или ночь. Все равно яркое солнце не могло
послать ни лучика, чтобы рассеять мрак моей темницы. Впрочем, я все же знал,
когда наступает ночь. Вы удивитесь, конечно, как мог я это знать,-- я ведь
не считал времени в продолжение первых ста часов с тех пор, как попал на
корабль, и в полном мраке, окружавшем меня, невозможно было отличить день от
ночи.
Однако я нашел способ -- и вот в чем он заключался. Всю жизнь я ложился
спать в определенный час, а именно в десять часов вечера, и вставал ровно в
шесть утра. Таково было правило в доме моего отца и в доме моего дяди --
особенно в последнем. Естественно, что, когда наступало десять часов, меня
сразу начинало клонить ко сну. Привычка была так сильна, что не изменяла мне
и в этой новой для меня обстановке. И когда мне хотелось спать, я заключал,
что, должно быть, уже десять часов вечера. Я установил, что сплю около
восьми часов и в шесть утра просыпаюсь. Таким образом мне удалось
урегулировать часы. Я был уверен, что таким же способом я сумею отсчитывать
сутки, но потом мне пришло в голову, что привычки мои могут измениться, и я
стал аккуратно следить за часами[35]. Я заводил их дважды в сутки -- перед
сном и при вставании утром -- и не боялся, что они внезапно остановятся.
Я был рад, что могу отличить ночь ото дня, но, по существу, их смена
немного или даже вовсе ничего для меня не означала. Важно было, однако,
знать, когда кончаются сутки, ибо только так я мог следить за путешествием.
Я внимательно считал часы, и, когда часовая стрелка дважды обегала
циферблат, делал зарубку на палочке. Мой календарь велся с большой
аккуратностью. Я сомневался только в первых днях после отплытия, когда не
следил за временем. Я определил количество этих дней наугад как четыре.
Впоследствии оказалось, что я не ошибся.
Так проводил я недели, дни, часы -- долгие, скучные часы во мраке. Я
был в подавленном состоянии духа, иногда совсем опускал голову, но никогда
не отчаивался.
Странно сказать, сильнее всего я страдал теперь от отсутствия света.
Сначала мне причиняло большие муки мое согнутое положение и необходимость
спать на жестких дубовых досках, но потом я привык. Кроме того, я придумал,
как сделать свое ложе помягче. Я уже говорил, что в ящике, который находился
за моим продовольственным складом, лежало сукно, плотно скатанное в рулоны,
в том виде, как оно выходит с фабрики. Я сразу сообразил, как устроиться
поудобнее, и немедленно привел свою мысль в исполнение. Я убрал галеты,
увеличил отверстие, которое ранее проделал в обоих ящиках, и с трудом
выдернул штуку материи. Дальше работа пошла легче, и через два часа я
изготовил себе ковер и мягкое ложе, тем более драгоценное, что оно было
сделано из лучшего сорта материи. Я взял столько, сколько понадобилось,
чтобы вовсе не чувствовать под собой дубовых досок. Затем я убрал галеты в
ящик, иначе они загромождали помещение.
Расстелив свою дорогостоящую постель, я растянулся на ней и
почувствовал себя гораздо уютнее, чем раньше.
Но с каждой минутой я все больше мечтал о свете. Трудно описать, что
испытываешь в полной темноте! Только теперь я понял, почему подземная
темница всегда считалась самым страшным наказанием для узника.
Неудивительно, что люди становились седыми и самые чувства изменяли им при
таких обстоятельствах,-- ибо в самом деле темнота так невыносима, как будто
свет является основой нашего существования.
Мне казалось, что, будь я заключен в светлом помещении, время прошло бы
вдвое скорее. Казалось, темнота увеличивает каждый час вдвое и как будто
что-то материальное удерживает колесики моих часов и движение времени.
Бесформенный мрак! Мне казалось, что я страдаю только от него и что проблеск
света меня мгновенно бы вылечил. Иногда мне вспоминалось, как я лежал
больной, без сна, считая долгие, мрачные часы ночи и нетерпеливо дожидаясь
утра.
Так медленно и совсем не весело шло время.
Больше недели провел я в этом томительном однообразии. Единственный
звук, который достигал моих ушей, был шум волн надо мной. Именно надо мной
-- потому что я знал, что нахожусь в глубине, ниже уровня воды. Изредка я
различал другие звуки: глухой шум тяжелых предметов, передвигаемых по
палубе. Несомненно, там что-то действительно передвигали. Иногда мне
казалось, что я слышу звон колокола, зовущий людей на вахту, но в этом я не
был уверен. Во всяком случае, звук казался таким далеким и неотчетливым, что
я не мог определенно сказать, действительно ли это колокол. И слышал я этот
звук только в самую тихую погоду.
Я прекрасно знал, какова погода снаружи. Я мог отличить небольшой ветер
от свежего ветра и от бури, знал, когда они возникли и когда кончились,--
совсем так, словно находился на палубе. Качка корабля, скрип его корпуса
говорили мне о силе ветра и о том, какова погода -- плохая или хорошая.
На шестой день -- то есть на десятый с момента отплытия, но шестой по
моему календарю -- началась настоящая буря. Она продолжалась два дня и ночь.
Вероятно, это был необычайно сильный шторм -- он сотрясал крепления судна
так, как будто собирался разнести их вдребезги. Временами я думал, что
большой корабль действительно разлетится на куски. Огромные ящики и бочки со
страшным треском колотились друг о друга и о стенки трюма. В промежутках
было ясно слышно, как могучие валы обрушивались на корабль с таким ужасным
грохотом, как будто по обшивке изо всех сил били тяжелым молотом или
тараном.
Я не сомневался, что судно, того и гляди, пойдет ко дну. Можете себе
представить, что я испытывал тогда! Нечего и говорить, как мне было страшно.
Когда я думал о том, что корабль может опуститься на дно, а я, запертый в
своей коробке, не имею возможности ни выплыть на поверхность, ни вообще
пошевелиться, меня сковывал еще больший страх. Я уверен, что не так боялся
бы бури, если бы находился на палубе.
К довершению бед, у меня снова начались приступы морской болезни -- так
всегда бывает с теми, кто впервые плавает по морю. Бурная погода сразу
вызывает тошноту и слабость, и с той же силой, с какой она возникает обычно
в первые двадцать четыре часа путешествия.
Это очень легко объяснить -- качка корабля во время бури усиливается.
Почти сорок часов продолжалась буря, пока море не успокоилось. Я понял,
что шторм миновал,-- я больше не слышал гула волн, которым обычно
сопровождается движение корабля по бурному морю. Но, несмотря на то что
ветер прекратился, корабль все еще качался, балки скрипели, ящики и бочки
двигались и ударялись друг о друга так же, как и раньше. Причиной этому была
зыбь, которая постоянно следует за сильным штормом и которая не менее опасна
для корабля, чем буря. Иногда при сильной зыби ломаются мачты и корабль
валится набок -- катастрофа, которой моряки очень боятся.
Зыбь постепенно стихла, а через двадцать четыре часа прекратилась
совершенно.
Корабль скользил как будто еще более плавно, чем прежде. Тошнота моя
также стала утихать, я почувствовал себя лучше и даже веселее. Но так как
страх заставил меня бодрствовать все время, пока бушевала буря, да и болезнь
не оставляла меня во все время свирепой качки, то теперь я был совершенно
измучен и, как только все успокоилось, заснул глубоким сном.
Сны мои были почти так же мучительны, как явь. Мне снилось то, чего я
боялся несколько часов назад: будто я тону именно так, как предполагал,--
заключенный в трюме, без возможности выплыть. Больше того, мне снилось, что
я уже утонул и лежу на дне моря, что я мертв, но при этом не потерял
сознания. Наоборот, я все вижу и чувствую и, между прочим, замечаю
отвратительных зеленых чудовищ, крабов или омаров, ползущих ко мне, чтобы
ухватить меня своими громадными клешнями и растерзать мое тело.
Один из них привлек мое особое внимание -- самый большой и страшный из
всех.
Он ближе всех ко мне.
С каждой секундой он все приближается и приближается, и мне кажется,
что он уже добрался до моей руки и взбирается по ней.
Я ощущаю холодное прикосновение чудовища, его неуклюжие клешни уже на
моих пальцах, но я не могу пошевелить ни рукой, ни пальцем, чтобы сбросить
его.
Вот краб вскарабкался на запястье, ползет по руке, которую я во сне
откинул далеко от себя. Он, кажется, собирается вцепиться мне в лицо или
горло. Я это чувствую по настойчивости, с которой он продвигается вперед,
но, несмотря из весь свой ужас, ничего не могу сделать, чтобы отбросить
чудовище. Я не могу пошевелить ни кистью, ни рукой, я не могу двинуть ни
одним мускулом своего тела. Ведь я же утонул, я мертв! Ой! Краб у меня на
груди, на горле... он сейчас вопьется в меня... ах!..
Я проснулся с воплем и выпрямился. Я бы вскочил на ноги, если бы для
этого хватило места. Но места не было.
Ударившись головой о дубовую балку, я пришел в себя.
Несмотря на то что все это было во сне и никакой краб не мог взобраться
по моей руке, несмотря на то что я проснулся и знал, что это лишь сон,-- я
не мог отделаться от впечатления, что по мне действительно прополз краб или
какое-то другое существо. Я все еще ощущал легкое жжение на руке и на груди
--и та и другая были открыты,-- жжение, которое мог бы произвести зверек с
когтистыми лапками. И я не мог отбросить мысль, что все же здесь кто-то был.
Я был так убежден в этом, что, проснувшись, машинально протянул руку и
стал ощупывать свое ложе, надеясь поймать какое-нибудь живое существо.
Спросонья я все еще думал, что это краб, но, придя в себя, понял
нелепость такой догадки -- здесь ведь не могло быть краба. Впрочем, почему
же нет? Краб мог жить в трюме корабля -- его занесли на борт случайно вместе
с балластом, а может быть, его затащил сюда кто-нибудь из матросов для
забавы. Потом его бросили на произвол судьбы, и он скрылся в многочисленных
уголках и щелях, которых достаточно среди трюмных балок. Пищу он мог найти в
трюмной воде, в мусоре, а может быть, крабы, как хамелеоны, могут питаться
воздухом?[36]
Я размышлял так только несколько минут, после того как проснулся, но,
поразмыслив, отбросил эти предположения. Крабов я мог видеть только во сне.
Если бы не сон, я бы и не подумал об этих существах. Конечно, здесь нет
никакого краба, иначе я поймал бы его: ведь я ощупал каждый дюйм постели и
ничего не нашел. В мою каморку вели только две щели, через которые крупный
краб мог бы пролезть или скрыться, но я сразу же проверил эти щели, как
только проснулся. Такой медлительный путешественник, как краб, не мог бы
убежать через них в столь короткий промежуток времени. Нет, здесь не могло
быть краба. И все-таки здесь кто-то был, ибо кто-то карабкался по мне. Я был
в этом уверен.
Некоторое время я еще раздумывал над своим сном, но скоро неприятное
ощущение исчезло. Ничего удивительного, что мне приснилось именно то, о чем
я все время думал, пока бушевала буря.
Ощупав часы, я увидел, что спал очень долго -- мой сон продолжался
около шестнадцати часов! Это произошло потому, что я бодрствовал все время,
пока длилась буря, да тут еще причиной была морская болезнь.
Я испытывал сильный голод и не мог удержаться от искушения съесть
больше, чем мне полагалось. Я уничтожил целых четыре галеты. Мне говорили,
что морская болезнь порождает сильный аппетит, и я теперь убедился, что это
правда. Я готов был сразу уничтожить весь свой запас. Съеденные мною четыре
галеты насытили меня лишь отчасти. Только боязнь остаться без пищи удержала
меня от соблазна съесть в три раза больше.
Меня одолевала также жажда, и я выпил гораздо больше полагающейся
порции. Но водой я не так дорожил, рассчитывая, что мне с избытком хватит
питья до конца путешествия. Одно только меня беспокоило: когда я пил воду, я
очень много разбрызгивал и проливал. У меня не было никакого сосуда -- я пил
прямо из отверстия в бочке. К тому же это было неудобно. Я вынимал затычку,
и сильная струя била мне прямо в рот. Но я не мог пить без конца, нужно было
перевести дыхание, а в это время вода обливала лицо, платье, заливала всю
каморку и уходила попусту, пока я всовывал затычку обратно.
Если бы у меня был сосуд, в который я мог бы налить воду,-- чашка или
что-нибудь в этом роде!
Сначала я подумал о башмаках, которые были не нужны. Но подобное
применение обуви мне претило.
До того как я просверлил бочку, я не колеблясь напился бы из башмаков
или из любого сосуда, но сейчас, когда воды имелось вдоволь, дело обстояло
иначе. Может, все же вымыть начисто один из башмаков для этой цели? Лучше,
конечно, потратить немного воды на мытье башмака, чем терять большое
количество воды при каждом питье.
Я уже собирался привести этот план в исполнение, когда лучшая мысль
пришла мне в голову -- сделать чашку из куска сукна. Я заметил, что материя
была непромокаемая,-- по крайней мере, брызгавшая на мою постель из бочки
вода не проходила насквозь: мне всегда приходилось стряхивать брызги с
материи. Поэтому кусок ее, свернутый в виде чашки, вполне пригодится для
моей цели. И я решил сделать такой сосуд.
Нужно было отрезать широкий кусок ножом и свернуть его в несколько
слоев в виде воронки. Узкий конец я связал куском ремешка от башмаков -- и у
меня получилась чашка для питья, которая служила мне, как если бы она была
из фарфора или стекла. Теперь я мог пить спокойно, не теряя ни капли
драгоценной влаги, от которой зависела моя жизнь.
За завтраком я съел так много, что решил в этот день больше не есть,
но, проголодавшись, не смог выполнить свое благое намерение. Около полудня я
не выдержал, сунул руку в ящик и вытащил оттуда галету. Я решил, однако,
съесть на обед только половину, а другую оставить на ужин. Поэтому я
разделил галету на две части: одну отложил, а вторую съел и запил водой.
Вам, может быть, кажется странным, что мне ни разу не пришла в голову
мысль прибавить к воде несколько капель бренди. Ведь я мог пить его сколько
угодно: здесь его было не меньше ста галлонов. Но для меня в этом не было
никакого прока. С таким же успехом бочонок мог быть наполнен серной
кислотой. Я не касался бренди, во-первых, потому, что не любил его;
во-вторых, потому, что мне от него становилось плохо и начинало тошнить --
вероятно, это было бренди самого низкого сорта, предназначенное не для
продажи, а для раздачи матросам (с кораблями часто отправляют самое плохое
бренди и ром для команды); в-третьих, потому, что я уже пробовал это бренди:
я выпил около рюмки и моментально почувствовал сильнейшую жажду. Мне
пришлось выпить почти полгаллона воды, чтобы утолить ее, и я решил в будущем
воздержаться от алкоголя -- я хотел сохранить побольше воды.
По моим часам уже наступало время ложиться спать. Я решил съесть вторую
половину галеты, оставленную на ужин, и после этого "отправиться на покой".
Приготовления ко сну заключались в том, что я менял положение на
шерстяной подстилке и натягивал на себя один-два слоя материи, чтобы не
закоченеть ночью.
Всю первую неделю после отплытия я сильно зяб. Я не страдал от холода с
тех пор, как нашел сукно,-- я закутывался в него с головой. Однако с
некоторого времени ночи становились все теплее. После бури я вовсе перестал
покрываться материей: ночью было так же тепло, как днем.
Сначала меня удивляла эта быстрая перемена в состоянии атмосферы, но,
поразмыслив немного, я оказался в состоянии удовлетворительно объяснить это
явление. "Без сомнения,-- думал я,-- мы все время плывем на юг и входим
теперь в жаркие широты тропической зоны".
Я не совсем понимал, что это означает, но слышал, что тропическая зона
-- или просто "тропики" -- лежит к югу от Англии, что там гораздо жарче, чем
в самую жаркую летнюю погоду в Англии. Я знал, что Перу расположено в Южном
полушарии и что нам надо пересечь экватор, чтобы попасть туда.
Это было хорошим объяснением того, почему так потеплело. Корабль шел
уже около двух недель. Считая, что oн делает по двести миль в день (а
корабли, как я знал, часто делают и больше), он должен был уже далеко уйти
от Англии, и климат, конечно, изменился.
В этих размышлениях я провел всю вторую половину дня и весь вечер и в
десять часов решил, как уже говорил раньше, съесть вторую половину галеты и
отправиться спать.
Сначала я выпил чашку воды, чтобы не есть всухомятку, потом протянул
руку за сухарем. Я точно знал, где он лежит, потому что, поместив рулон
сукна у шпангоута, я устроил себе нечто вроде полки, где держал нож, чашку и
деревянный календарь. Я положил туда половину галеты и, конечно, мог найти
это место рукой в темноте так же легко, как и при свете. Я так хорошо изучил
каждый уголок и каждую щелку своего убежища, что мог в темноте безошибочно
определить любое место размером с монету в пять шиллингов.
Я протянул руку, чтобы достать драгоценный кусочек. Вообразите мое
удивление, когда, ощупав место, где полагалось лежать галете, я убедился в
том, что ее там нет!
Сначала мне показалось, что я ошибся. Может быть, я положил оставшуюся
половину галеты не на обычное место на полке? Тогда, конечно, ее там не
может быть.
Чашку с водой я держал в руке, нож был на месте, а также палочка с
зарубками и кусочки ремешков, которыми я мерил бочку, но половина галеты
исчезла!
Куда же я мог ее положить? Кажется, больше некуда. Для верности я
ощупал весь пол моей камеры, все складки и изгибы материи и даже карманы
куртки и штанов. Я пошарил и в башмаках -- не имея в них никакой нужды, я
снял их, и они валялись в углу. Я не оставил не обследованным ни одного
дюйма в помещении, обшарив все тщательнейшим образом, но так и не нашел
половинки галеты!
Я искал ее так усердно не потому, что это была ценная вещь, но
исчезновение ее с полки было странно, настолько странно, что над этим стоило
призадуматься.
Может быть, я съел ее?
Предположим, что так. Может быть, в припадке рассеянности я взял
галету, стал ее грызть и уничтожил, не отдавая себе отчета в том, что делаю.
Во всяком случае, у меня не осталось никаких воспоминаний о еде, с тех пор
как я съел первую половинку. А если я все же проглотил и вторую, она не
принесла мне пользы: я не чувствовал сытости, и мой желудок ничего не
выиграл -- я был голоден, как будто не прикасался к пище весь день.
Я отчетливо помнил, что положил кусок галеты рядом с ножом и чашкой.
Почему он переменил место, если я его не брал оттуда? Я не мог случайно
задеть его и сбросить вниз, потому что не делал никаких движений в том
направлении. Но где-то он есть? Он не мог завалиться в щель под бочкой,
потому что щель плотно забита материей. Я это сделал, чтобы выровнять
поверхность, на которой лежал.
Так я и не нашел пропавшую галету. Она исчезла -- либо в моем
собственном горле, либо еще как-нибудь. Но если я съел ее, то жаль, что
сделал это бессознательно, потому что не получил никакого удовольствия от
еды.
Долго я колебался, взять ли мне другую галету из ящика или отправиться
спать без ужина. Страх перед будущим заставил меня воздержаться от еды.
Итак, я выпил холодной воды, положил чашку на полку и устроился на ночь.
Я долго не спал и лежал, думая о таинственном исчезновении половины
галеты. Я говорю: "таинственном", потому что в глубине души был убежден, что
не ел ее, что она исчезла другим путем. Но каким именно, я не мог даже
представить себе, ибо я был совершенно один. Я был единственным живым
существом в трюме, и больше некому было дотронуться до еды. И вдруг я
вспомнил свой сон о крабе! Может статься, это все-таки был краб? Конечно,
утонул я во сне, но остальное могло быть и явью и по мне, может быть, в
самом деле прополз краб? Неужели он съел галету? Я знал, что крабы обычно не
едят хлеба. Но запертый в корабельном трюме, изголодавшийся краб мог съесть
и галету. В конце концов, может, это действительно был краб?
То ли от этих мыслей, то ли из-за голодного урчанья в желудке я не спал
несколько часов. Наконец я заснул, вернее -- погрузился в дремоту, и каждые
две-три минуты просыпался снова.
В один из таких промежутков мне показалось, что я слышу необычный шум.
Корабль шел плавно, и я сразу отличил этот звук от мягкого плеска волн.
Кстати, в последнее время волны плескались настолько тихо, что стук моих
часов перекрывал их.
Новый звук, привлекший мое внимание, походил на легкое царапанье. Он
доносился из угла, в котором валялись ненужные мне башмаки. Что-то скреблось
у меня в башмаках!
"Ну, это и есть краб!"--сказал я самому себе. Сон окончательно покинул
меня. Я лежал, настороженно прислушиваясь и готовясь схватить рукой вора,
ибо теперь был уже уверен в том, что краб или не краб, но существо, которое
скреблось у меня в башмаках, и есть похититель моего ужина.
Я опять услышал царапанье. Да, конечно, это в башмаках. Я приподнялся
медленно и тихо, так, чтобы схватить башмак одним движением, и в этом
положении стал ждать, когда звук повторится.
Я прождал порядочное время, но ничего не услышал. Тогда я ощупал
башмаки и все пространство вокруг них -- ничего! Казалось, башмаки лежат
точно так, как я их сам положил. Я обследовал весь пол моей каморки, но с
тем же результатом. Здесь решительно ничто не переменилось.
Я был в полном недоумении и довольно долго лежал прислушиваясь, но