На что доктор, задумавшись не то над предложением, не то над моей дерзостью, вдруг неожиданно легко согласился: мол, хорошо, мы пришлем психотерапевта, и, поинтересовавшись, когда у меня следующее дежурство, назначил время.
   Однако любовные драмы развиваются независимо от записей в календарях врачей. На следующий день, уже после одиннадцати вечера, мне позвонила одна из моих сменщиц, дежурившая этой ночью, и дрожащим от волнения голосом сообщила, что Мэрианн только что привели в полуобморочном состоянии, что ее нашли сидящей где-то на лавочке, уже всю в крови, старательно режущей себе вены на сгибах рук грязным осколком от бутылки. Она так и сказала: «грязным осколком», как будто, если бы это был стерильный осколок, ситуация была бы другой. Тем не менее именно то, что осколок был грязный, придало всей картине в моем воображении особенно живой вид, и я представила мою Мэрианн, сидящей на ночной пустынной скамейке и пилящей именно грязным, с кусками присохшей земли, но уже окровавленным бутылочным осколком свою руку на сгибе локтя.
   Моя сменщица сказала, что она уже перевязала Мэрианн и сообщила во все инстанции, и «скорая» уже едет, что Мэрианн не то в депрессивной прострации, не то просто ослабла от потери крови и что она извиняется за поздний звонок, просто она знала о наших особых с Мэрианн отношениях, ну и поэтому позвонила. Я поблагодарила ее, попросила выяснить, в какой госпиталь Мэрианн отвезут, и повесила трубку.
   Потом я рассказала все Марку, и он, умничка, не дожидаясь моей просьбы, стал одеваться. Мы сначала заехали на работу, но Мэрианн уже увезли, и мы поехали в больницу.
   Когда я зашла в палату, Мэрианн, очень бледная, с открытыми глазами, казалось, устремленными сразу на все вокруг и на меня тоже, как глаза на старых портретах, даже не шевельнулась. Не знаю, то ли она не видела меня, то ли не узнала, то ли не хотела со мной говорить. Руки ее были привязаны к какому-то специальному поручню, привинченному к кровати, по-видимому, кровать тоже была специальная.
   Я села у нее в ногах и сказала скорее для себя, потому что надо же было что-то сказать: «Зачем ты это сделала, Мэри
   анн?» — и услышала собственный голос и собственные слова, только произнесены они были по-русски. И тут я поняла, что мне самой не мешало бы принять приличную дозу успокоительного. Я больше ничего не сказала, все равно здесь в палате некому было меня понимать, на каком бы языке я ни пыталась говорить. Вместо ненужных слов я сидела и смотрела на лицо Мариэнн, мертвое лицо живого человека. Я вышла из палаты и подошла к сестре, понимая, что к врачу меня не допустят, но и сестры будет достаточно. Та была профессионально вежлива и полна сочувствия.
   — Мэрианн с точки зрения ее ран и потери крови ничто не угрожает, — сказала она. — Мы все, что надо, уже сделали, хорошо, что ее вовремя заметили и привезли, она не успела потерять много крови. Но у нее тяжелый приступ депрессии, и, пока она не выйдет из него, доктор ничего сказать не может. Ей ввели необходимые лекарства, так что позвоните завтра во второй половине дня, может быть, ситуация станет понятнее.
   Она дала мне карточку с телефоном, я поблагодарила и пошла вниз, к Марку, который ждал меня в вестибюле.
   — Ну что? — спросил он, когда мы сели в машину.
   Я не ответила, а только покачала головой. Всю дорогу мы проехали молча. У меня перед глазами по-прежнему стояло застывшее лицо Мэрианн, и я вдруг поняла, что судьба моя теперь решена окончательно, выбор мой сделан. Я подумала, что, если бы у меня был хоть один шанс предотвратить, нет, хотя бы смягчить то, что произошло, хоть один раз в жизни, только это одно стоило бы всех моих бессонных ночей, всех лет, казалось бы, бессмысленной учебы, всего дьявольского напряга, который уже начался, но который в основном еще только предстоит. Я посмотрела на Марка, он сосредоточенно вел машину, но, почувствовав мой взгляд, глянул на меня и ободряюще улыбнулся.
   Ну, — сказал он, — что поделаешь. Мужайся.
   Голос у него был сочувственный, но я вдруг не слухом, чем-то другим различила в нем неподходящую для данной минуты спокойную удовлетворенность. Я более внимательно вгляделась в его лицо. В нем тоже читалась хоть и скрываемая, но все же несдержанная странная двусмысленность, как у теннисиста, выигравшего первый счет и довольного этим, но в то же время старающегося не расслабиться, понимая, что игра еще не решена и впереди еще много борьбы.
   — Ты это специально все сделал, — сказала я, скорее догадываясь, чем утверждая.
   — Сделал что? — не понял Марк, снова смотря вперед на рвущуюся навстречу свету фар дорогу.
   Я подумала, что действительно непонятно, в чем я его подозреваю или даже обвиняю. И все же я не могла справиться с внутренним дискомфортом, наоборот, по-прежнему смутный, он с каждой секундой разрастался во мне саднящим раздражением.
   — Ты специально устроил меня в этот интернат, — начала я агрессивно.
   — Конечно, специально, — согласился Марк. Но я не слушала его.
   — Ты хотел, чтобы я пережила именно то, что я пережила сегодня. Ты все рассчитал, все предвидел, ты хотел, чтобы я была потрясена, оказалась в шоке, и ты знал, что я в нем окажусь.
   — Может быть, я еще разбил бутылку и вложил в руку Мэрианн осколок? — спросил Марк, казалось бы спокойно.
   Но для него такой ответ был слишком эмоциональным, слишком ироничным, и я подумала, что, наверное, я куда-то попала, хотя и сама не знала, куда.
   — Странные вещи ты говоришь, — видимо, он взял себя в руки. — Я действительно хотел, чтобы ты поработала с больными, это ведь очевидно: для того, чтобы посвятить делу свою жизнь, особенно нелегкому делу, надо быть уверенным, что ты создана именно для него. Для того чтобы заниматься лечением больных, писать об этом статьи и создавать методики, надо чувствовать их болезни до мелочей, до самого бытового уровня.
   Конечно, он был прав, конечно, это было очевидно, конечно, так написано в каждом учебнике по профориентации для юношества, конечно, я это все от расстройства. Может быть, просто дело в том, что мне плохо и я хочу выплеснуть свое раздражение на Марка как на самого близкого мне человека, подумала я. Может быть, я просто вредная, ворчливая баба, как и положено быть русским женщинам, да еще с примесью еврейской занудливой настойчивости, готовая биться до победного конца, до последней капли крови — пусть даже до последней капли крови самых дорогих тебе людей.
   Я вспомнила, как пару месяцев назад мы были у Катьки и Матвея, они только что съехались и пригласили нас на что-то типа новоселья, хотя, кроме нас, никого больше не было, — они, по-видимому, не хотели особенно афишировать радостный факт квартирного воссоединения.
   Каждый раз, когда мы приезжали к ним, вечер проходил под диктовку Матвея, который навязывал нам очередной спор, и иногда мне, но чаще Марку приходилось отчаянно отбиваться, чтобы не быть раздавленными натиском хозяина дома. Несмотря на его очевидную агрессивность, именно споры и наполняли вечер живым разнообразием, создавая особую хотя и забавную, но полную энергетики атмосферу. В тот раз, точно не помню, по какому поводу, Матвей «подкинул морковку», сказав, что характер человека, его манера поведения, даже стиль жизни определяются тем, от чего человек на самом деле получает удовольствие.
   — Например, — пояснил он, — кто-то часто нервничает или волнуется. Происходит такое не из-за объективных причин, а именно потому, что человек получает от этого удовольствие, потому и нервничает. Он, может быть, даже сам ищет дополнительные стрессовые ситуацли, чтобы начать волноваться и получить свою долю удовольствия. Или человек с плохим характером. Это только так называется — характер, а на самом деле он... или она, — вдруг поправился Матвей, — просто кайф ловит, когда впиндюривает кому-то. Для нее, — теперь он полностью перешел на женский род, — Это просто естественный способ удовлетворения, для нее поругаться с кем-нибудь, повыяснять отношения означает только одно — получить удовольствие.
   — Это ты в связи со своей семейной жизнью к такой теории пришел? — язвительно вставила я.
   Но Матвей, казалось, не обратил внимания ни на меня, ни на мою реплику. Чуть подавшись вперед, он с надеждой ожидал, что Марк с ним не согласится, ну хотя бы в чем-то. Не Марк не любил спора ради спора, он легко мог оценить чужую мысль и принять ее.
   И хотя мы с Катькой ждали боя — нам хотелось насладиться геройством наших избранников, — но бой не начинался. Марк лениво отхлебывал пиво из бутылки, возникла пауза, потом она затянулась, и только тогда, видя, что от него все же ждут ответа, он сказал:
   — То есть ты считаешь, что характер есть сочетание... — он задумался, подбирая слово, но, по-видимому, так и не найдя, по его мнению, подходящего, продолжил: — Вещей, от которых человек получает удовольствие. Если это набор позитивных... — он опять задумался, — удовольствий, то и характер у человека позитивный, так как, чтобы чаще получать удовольствие, он чаще совершает позитивные поступки. Если удовольствия, как ты сказал, негативные, — он обратился к Матвею, — ругань, истерики, слезы, обиды, плохое настроение, зависть, сплетни... чего еще такого я не перечислил?
   Он улыбнулся нам с Катькой, словно прося помочь ему. Но мы держались стойко, не будучи конечно же экспертами по плохим характерам, и промолчали, а потому он подытожил:
   — Ну и всего прочего — в таком случае и характер становится негативным. Правильно?
   Последнюю реплику он уже адресовал Матвею, как бы спрашивая, правильно ли я развил твою мысль? И хотя Матвей не привык так с ходу соглашаться, но не мог же он оспаривать собственное, пусть и обобщенное утверждение, и потому ничего не ответил. Видя, что никто ему не возражает, Марк продолжил сам, хотя по-прежнему как-то вяло:
   — Более того, если теорию Матвея развить, — я знала, что весомое слово «теория» Марк использовал специально, в соответствии с обычной его манерой ободрять людей для более легкого с ними взаимодействия, — то получается, что любой человек, по сути, живет той жизнью, которая ему нравится, даже если со стороны она представляется отнюдь не счастливой. Вернее, не о жизни самой надо говорить, а о стиле жизни, — поправился Марк, но понятно было, что он просто рассуждает вслух, в основном для самого себя. — Именно стиль жизни в конечном итоге должен удовлетворять человека, раз он выбран самим человеком. Ведь, по Матвею, — мы все усмехнулись от каламбура, ну, в смысле, я и Катька. Матвея шутка не достигла, а может, достигла, но не взволновала, — каждый делает именно то, от чего получает удовольствие. Например, кто-то может выбрать страдальческий стиль жизни только потому, что ему нравится страдать, или суетливый потому, что ему нравится суетиться, и так далее.
   — Так, значит, страдающий человек не может вызывать жалости? — спросила я, подчеркивая голосом свое несогласие, и потому немного агрессивно.
   — Получается, что не может, если это не физическое страдание, — пожал плечами Марк. Но потом, решив переложить ответственность за черствость души на Матвея, добавил улыбаясь: — Во всяком случае, так получается по теории Матвея.
   — Подожди, — не вытерпев, вклинился Матвей, и я подумала, что ради спора он готов пойти войной даже на свое выстраданное интеллектуальное детище, — но люди живут в разных обстоятельствах, порой от них самих не зависящих. Так что стиль жизни ими самими зачастую не выбирается, а навязывается извне.
   — Например? — спросил Марк.
   — Например, — задумался на секунду Матвей, — ну, возьмем крайний случай — тюрьма. Жизнь в тюрьме развивается по правилам, не зависящим от заключенных. Так что жизнь, которую они ведут, не зависит от их удовольствия или неудовольствия.
   — Поэтому я и оговорился — не жизнь в целом, а стиль жизни. Наверное, и в тюрьме, как и в любой точке внешнего мира — тюрьма ведь тоже своего рода, пусть ограниченный, пусть специфический, но мир, — человек может создать определенный стиль жизни, который ему будет приятен. И базовой основой для такого стиля, может быть, и будет тот самый набор удовольствий, который человек стремится получать. Впрочем, я никогда в тюрьме не сидел, точно не знаю. Да и вообще, — Марк улыбнулся, — твоя ведь теория, чего я ее от тебя защищаю?
   Я не знаю, заметил ли Матвей подвох, чуть заметный запашок деланного благородства: конечно, «теория» уже была не совсем его, скорее Марка — так далеко тот ее развил, повернул и в результате увел от первоначальной основы. Думаю, что Матвей все-таки заметил и потому осекся и посмотрел на меня.
   — А что наука психология нам про все это сообщает? — спросил он, явно уходя от ставшего ему неудобным разговора.
   — Про что конкретно? — поинтересовалась я.
   — Ну, про всякие там удовольствия?
   — А наука психология в основном, кстати, об удовольствиях и сообщает. О разных к тому же удовольствиях. Тебя какие именно особенно остро беспокоят? Может, полечить чего надо?
   Ничего оригинальнее я придумать, конечно, не смогла. Впрочем, как это в народе говорится: каков вопрос — таков ответ.
   Когда мы уходили, я, прощаясь с Матвеем, сказала откровенно:
   — Теперь-то я знаю, отчего ты так поспорить любишь. Он посмотрел на меня вопросительно, и я добавила:
   — Удовольствие, значит, получаешь.
   — Конечно, — он поднял брови от удивления, как я, мол, этого раньше не понимала. — Без какого-либо сомнения — получаю, — признался он с улыбкой.
   Когда мы сели в машину и немного проехали, Марк сказал:
   — А этот Матвей толковый парень, — он замолчал, как бы ожидая мою реакцию, но не дождавшись, добавил: — Взгляд у него острый. И еще свежий.
   Мы проехали молча минут пять, я молчала, думая, что Марк еще что-нибудь скажет, но ошиблась.
   И вот сейчас, сидя в машине, увозящей меня от больницы и от Мэрианн, и, глупо сказав Марку: «Ты это специально все сделал», сама толком не зная, что имею в виду, я подумала, что, наверное, я как раз и есть тот человек, которому иногда необходим скандал, ну хотя бы скандальчик, чтобы получить свою законную порцию извращенного удовольствия. «Все же, — подумала я, оправдываясь, — наверное, у меня не самая склочная натура. Мне ведь до полного насыщения и требуется-то совсем ничего, подумаешь, пару несправедливых упреков».
   — Извини, Марк, — сказала я, — просто я нервничаю. Если бы я настояла, чтобы психотерапевт посмотрел ее раньше, все могло обойтись. Так что частично вина лежит и на мне тоже.
   — Не выдумывай, никакой твой вины здесь нет, так работает система. Конечно, она несовершенна. К тому же ты должна привыкнуть, потери неизбежны, они тоже часть работы.
   Я не стала спорить и промолчала. Дома я сразу, не дожидаясь Марка, легла спать, утром мне действительно надо было рано вставать.
   Мэрианн я больше не видела, через два дня ее из госпиталя перевели в психиатрическую клинику, а еще через месяц вынесли ее вещи, освободив, таким образом, комнату для нового постояльца. Я уже тогда не работала в интернате, но, узнав об этом, позвонила в госпиталь, и мне сказали, что да, Мэрианн идет на поправку, но ей еще далеко до того, чтобы жить в интернате, в общем-то, почти свободной жизнью, и сначала она должна побыть в клинике с более строгим режимом.
   — Как долго? — спросила я сестру.
   — Пару лет, — ответила она. — После таких тяжелых приступов, отягощенных попытками самоубийства, реабилитация занимает время.
   Много времени, подумала я.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

   К тому времени моя учеба на бакалавра подходила к концу, я уже отучилась два года, и мне остался последний, финишный рывок еще максимум на полгода, хотя я решила вбить его в четыре месяца последнего семестра.
   Мой золотой Марк прошел всю дистанцию вместе со мной, даже, скорее, рядом со мной. Ончитал те же книжки, что и я, мы вместе корпели над моими проектами, хотя Марк отдавал мне всю инициативу, только лишь подводя к чему-то, что я сама должна была потом определить, сформулировать и развить.
   Он то ли обладал удивительной способностью, то ли был натренирован осваивать колоссальные объемы без натуги, легко, но знания оставались в нем, казалось, навсегда. Когда я с завистью говорила ему об этом его преимуществе, он улыбался и успокаивал, что навык в конце концов придет автоматически, что мой мозг сам выработает методику выделения и поглощения нужного материала, но этому нельзя научить, методика у каждого своя, и она приходит с привычкой постоянного изучения.
   Я еще раньше поняла, что человеческая память избирательна и ориентирована только на то, что ей важно, и только важное запоминает наиболее эффективно. И наоборот, память безалаберна и разгильдяйски расслаблена по отношению к тому, что, по ее мнению, ей удерживать не обязательно. Странно и одновременно забавно наблюдать — а я наблюдала это и на себе, и на других людях, — как с изменением ее, памяти, оценки важности предмета, меняется ее избирательность. Тогда информация, которая еще вчера запоминалась с игривой легкостью, становится неожиданно недоступной, и, наоборот, что-то другое, что еще вчера находилось за пределами возможностей памяти, вдруг, приобретая особо важное значение, проникает в нее беспрепятственно.
   Я поделилась этим своим немудреным открытием с Марком, и он засветился от радости, как он всегда радовался, когда ему нравилось что-то в моих рассуждениях или наблюдениях. А потом, похвалив меня, сказал, что я правильно разобралась: главное— это уметь ориентировать, настраивать память на необходимый для тебя сейчас срез информации.
   Конечно, я не сравнивала себя с ним, хотя объективно у Марка оставалось больше времени заниматься, чем у меня. Он просыпался вместе со мной, хотя для него мой утренний час был непривычно ранним, мы вместе пили кофе, и, несмотря на обычную спешку, для меня наступали самые приятные минуты. Моя голова еще не была забита будничной суетой, и мы болтали, по сути, ни о чем под свежий, ароматный, как само утро, запах кофе. Я смотрела на Марка, и его расслабленный, немного сонный вид казался мне нежно-трогательным, и почему-то я ощущала в себе особенное уверенное спокойствие.
   У Марка была своя система занятий. Помимо всех тех книжек и учебников, по которым я занималась в институте и которые он буквально проглатывал в считанные часы, он составил для себя индивидуальный список литературы, только ему самому известно, из каких источников. Некоторых книг не было ни в одной библиотеке, и я догадывалась, что они не просто редкость, а редкая редкость, и непонятно было, где он их доставал, но тем не менее он все равно доставал. Он прочитывал их все, и те, которые заслуживали внимания, оставлял мне, и я пыталась выкроить время, что почти никогда не удавалось, но Марк настаивал, и в результате я все же ухитрялась, и к тому времени, когда я разделывалась с одной книгой, меня уже ждали две или три новые.
   Несмотря на свое умение запоминать материал, Марк именно работал с книгами. Я никогда не видела его читающим лежа на диване или полуразвалившись в кресле, а всегда за столом, всегда с тетрадкой, делающим пометки быстрой, скользящей рукой. Он и меня заставлял вести тетрадки и записывать туда особенно, как мне казалось, примечательные мысли, утверждения, даже фразы. В конце концов во мне выработалась потребность фиксировать на бумаге особо ценное, и даже теперь, когда прошло столько времени, я не могу читать специальную литературу, не делая записей, порой странных, порой не по теме, но именно тех, которые являются важными для меня.
   Впрочем, он так и не смог отучить меня от привычки работать, удобно устроившись на диване, положив под голову большую подушку, укрывшись скорее для уюта, чем для тепла мягким пледом, выставив коленки вверх (где и примостились и книга, и тетрадь) и поставив рядом тарелку с парой яблок да еще какой-нибудь безобразной вкусностью, которую можно долго и смачно жевать. Только расположившись таким разлагающим образом, я становилась наиболее продуктивна, и, хотя Марк поначалу пытался бороться с моим горизонтальным подходом к обучению, я была непоколебима в святости моего немудреного комфорта, так что он, убедившись в тщетности своих уговоров, в конце концов перестал меня дергать.
   Периодически и довольно часто по какому-то хитро им разработанному графику, искусно встроенному в мое и без того забитое расписание, Марк устраивал обсуждение той или иной заинтересовавшей его темы, которое мы проводили в основном на кухне за кофе или, если было уже поздно, за чаем. Втягивал он меня в такие домашние семинары ненавязчиво, почти незаметно, начиная с высказывания по поводу того или иного вопроса, с высказывания, как правило, настолько спорного, настолько изощренно противоречивого, что у меня не оставалось другого выхода, как возразить, как противопоставить ему свою формирующуюся прямо здесь, сейчас точку зрения.
   Завязывался если не спор, то, скажем, дискуссия, которая могла легко затянуться на несколько часов. Марк неохотно сдавал свои позиции, защищался и переходил в атаку, но, как я скоро поняла, в его задачу не входило доказать мне свою правоту, наоборот — он хотел, чтобы я доказала свою.
   Я очень скоро привыкла к этому, еще одному виду тренировки, к возможности не только оттачивать свои знания, но логически их обосновывать. К тому же прямо на дому, к тому же в уютной кухне за чашкой чая с любимым Марком. Да и где бы еще я смогла без опаски излагать и отстаивать самые кощунственные и неожиданные утверждения и самые, казалось бы, дикие мысли?
   Через какое-то время я даже сама начала заводить Марка на подобные обсуждения, когда могла выкроить хоть пару свободных часов и когда чувствовала себя достаточно подготовленной к разговору, чтобы не сесть перед Марком в лужу: хоть и свой, родной, а все же неудобно. Я знала, что ему больше всего нравилось, когда я искала и находила самый нестандартный, самый неожиданный подход.
   — Пусть тебя в университете научат тому, что правильно. Здесь давай учиться всему остальному, — однажды сказал он мне.
   Я вскоре поняла, что на самом деле получала два образования: конвенционное — в университете, и другое, уникальное, — дома.
 
   Не могу сказать, что в университете мне все давалось играючи легко. Материала набиралась неимоверная куча, и часто мне приходилось просиживать ночи, разгребая ее, особенно часто на дежурствах в интернате, когда все равно Марка не было рядом, и писать длиннющие проекты, отчеты и прочие курсовые. Тем не менее все шло без какого-то заметного напряжения, в целом ровно и плавно, без рывков и замедлений, и, смотря на других, в основном мучающихся сокурсников, я понимала, что, по-видимому, мне все дается достаточно просто.
   Профессора, догадываясь, что учусь я по специальному графику, и чувствуя во мне непонятно откуда взявшиеся дополнительные и часто неожиданные знания, которые я, впрочем, старалась не демонстрировать впустую, вели себя по-разному и, случалось, иногда пытались раздавить меня своим профессорским превосходством. Впрочем, убедившись, что знания мои реальные, непоказушные, они, как правило, начинали относиться ко мне с симпатий и даже иногда с уважением, пусть и немного покровительственным, против чего я совсем не возражала.
   Лишь два раза у меня возникли неприятные столкновения с преподавателями. Оба молодых человека были чуть старше меня, один только что стал доктором, другой — еще не защитившийся аспирант, и с обоими у меня возникли серьезные проблемы, настолько активно пытались они самоутвердиться за мой счет. Я чувствовала, что завязавшаяся ненужная борьба забирает у меня время и силы, и однажды не выдержала и нажаловалась Марку. Он улыбнулся, ему действительно было весело; мир больше не мог светить ему напрямую, только преломляясь через многогранник психологии, и потому Марк не мог не считать, что здесь не обошлось без изуродованного проявления подсознательной, заторможенной сексуальной симпатии.
   Он сказал, что я просто вызываю у них фобию сексуальной недоступности, и, от недостатка воображения не зная, как ее разрешить, они выбрали самый банальный путь обратить на себя внимание. При этом Марк поинтересовался именами моих обидчиков и сказал, чтобы я больше не беспокоилась, и я ему поверила, так как привыкла ему верить. И действительно, через пару дней мои ученые приставалы при встрече прошли мимо меня, опустив глаза, лишь едва заметно кивнув, давая понять, что больше цеплять меня не планируют.
   Про себя я удивилась, неужели Марк имеет такие рычаги, что способен вот так легко, за день, нажать на человека, ему незнакомого и, в общем-то, обладающего определенной преподавательской властью, да нажать так, что тот мгновенно сменил свое поведение. В принципе я совсем ие возражала против его роли «серого кардинала», но однажды, скорее подтрунивая, чем из любопытства, поинтересовалась, каким образом он выходит многократным победителем закулисных боев невидимого фронта. Марк хитро, но как бы и виновато заулыбался и признался в том, что я и так уже давно понимала, — что да, имеются у него кое-какие друзья в этом мире.
   — А, научная мафия, — зловредно наседала я.
   — Ага, — легко согласился он, и я отпустила его, видя, что не хочется ему вдаваться в детали подпольной академической мафиозной структуры.