То, что он назвал меня Марина, как раньше, вдруг еще больше всколыхнуло во мне воспоминания о том желанном и теперь совсем недосягаемом мире, где мне было так хорошо.
   — Профессор, — начала я запинаясь, — я хотела извиниться перед вами и, — я выдохнула воздух, дыхание никак не совпадало с моими словами, — сказать, что я помню о вас и о том, что вы сделали для меня, и о вечерах, которые мы проводили вместе, и...
   Я запнулась, не зная от волнения и от вдруг подступившего отчаяния, как закончить. Слезы подло подступили к горлу, и я, вконец сбитая с дыхания, замолчала.
   — Марина, — он опять назвал меня по имени, видимо, понимая, что я больше ничего не скажу. Голос его звучал неожиданно тепло, или мне так казалось. — Бы плохо выглядите, — он замолчал, как бы думая, продолжать ли, и продолжил: — Я знаю, что у вас неприятности. Мне очень жалко, вы способная девочка.
   Мне было так хорошо от его слов, что я даже не обратила внимания на его «девочка».
   — Вы могли бы многого добиться, далеко бы пошли, если бы остались со мной, если бы не связались с этим... — он подыскивал слово.
   Я поняла, что он сейчас скажет что-то про Марка, но мне было все равно, сейчас я была готова со всем согласиться.
   — С этим дельцом от науки.
   Я ожидала всего, но его слова все же обожгли меня, я не поняла, что они значат, и промолчала. Я так и стояла молча, не зная, что сказать и надо ли что-нибудь говорить вообще.
   Он, видимо, понял мою растерянность.
   — В любом случае, если вам нужна будет помощь или совет, — произнес Зильбер так мягко, что я действительно услышала заботу, — позвоните.
   Слезы стояли теперь у меня в глазах, и я не могла ответить ему— любое движение или слово, я знала, разорвало бы мое напряжение, месяцами сдерживаемым ревом. Я только кивнула, стараясь опустить глаза как можно ниже, чтобы он не увидел слез, которые он наверняка уже увидел. А потом, не понимая, почему и что делаю, желая только спрятать мой неприкрытый стыд, я повернулась и, не владея своими мышцами, с трудом, но все же выдерживая тяжесть тела, побрела, разбитая, по коридору, спиной впитывая взгляд его скачущих глаз.
   Мне было так плохо, что я не могла больше заниматься в этот день, мне надо было отдохнуть — хоть как-то, хоть где-то, и я бы с радостью поехала туда, где не было Марка и где можно было немного поспать, но мне некуда было ехать, и я поехала домой.
   Я стояла на порывистом раннем апрельском ветру, продрогшая, промерзшая, — я что-то стала слишком быстро мерзнуть, даже когда не было так уж очень холодно — и ждала этот чертов автобус, а он все не шел, и я бы заснула стоя, настолько я была обессилена, но было слишком уж холодно, и у меня начала кружиться голова, и автобус все не шел, и я прислонилась к столбу, еще более холодному, чем ветер, но все же спасительно стойкому, и увидела наконец подходящий автобус. Я вскарабкалась в него заледеневшими, почти не ощущаемыми обмякшими ногами и села, съежившись, пытаясь вобрать в себя как можно больше попусту здесь пропадавшего автобусного тепла.
   Я закрыла глаза и сразу поплыла в утопившей меня полудреме, сну моему не надо было подготовки, он закрутился сразу, без перехода, видимо, воспаленный мозг разучился отдыхать и отказывался расслабиться. Он даже во сне, как завязший в распутицу автомобиль, все перебирал колесами, впрочем, скорее, по инерции, безрезультатно, ничуть не продвигаясь, а теперь, разуверившись в себе, даже бесцельно.
   Я видела себя в гостиной Зильбера, было согревающее тепло от камина, и от присутствующих людей, и от крепкого чая, налитого в красивую чашку мэйсеиского фарфора, я даже разглядела гибкую розочку на блюдце, и было не только тепло, но еще и сладко от клубничного варенья.
   Я ловила взгляд Джефри, робко-осторожный и неясный, и мне было не до того, что равномерно говорил Зильбер со своим старомодным европейским акцентом. Мне хотелось встать и подойти к Джефри, и я встала, и подошла, и положила руку на его высокую и сейчас красивую шею, и провела по ней пальцами, едва касаясь, и ощутила трепет кожи, отозвавшейся на мое прикосновение, на эту ласку.
   Потом я медленно наклонилась к его лицу и попыталась рассмотреть его глаза близко-близко, почти без обидно отделяющего расстояния, и затем так же медленно дотронулась губами до его губ, лишь едва коснулась, так, чтобы его губы не шевельнулись, чтобы они не ответили мне, а застыли в изумлении, в ожидании и доверились фантазии моих едва чувствительных движений. И, слегка цепляясь влажностью нежной поверхности за его скользящую, почти несуществующую в своей гладкости кожу, не в силах задержаться на ней и проскальзывая, я все же ухитрилась шепнуть в его губы: «Хочу, уже так давно хочу».
   Но Зильбер все говорил, я не слышала, о чем, до меня долетали только разрозненные обрывки фраз, я даже не видела, с кем именно он говорит, я пыталась вспомнить, кто же сегодня приглашен на семинар, но не смогла. Тогда я захотела разглядеть гостя, но он сидел почему-то спиной ко мне, и я слышала только его голос — странный, злой голос обиженного тролля.
   Я вздрогнула от голоса и попыталась прислушаться и услышала, как Зильбер что-то возражает, даже начал горячиться, но тролль говорил еще злее, он настаивал, и я наконец услышала какие-то слова, даже не соединенные между собой, и я попыталась их соединить, и у меня не получилось. Я знала, что теперь это единственное, что я хочу, — соединить эти слова, и я мучительно напряглась, даже вены на моих руках вздулись от напряжения, и кровь прилила к голове, и я почувствовала, что покрываюсь тяжелой, сжимающей испариной, отчего всему телу, но и не только телу, сделалось очень больно, и мне показалось, что я сейчас надорвусь от этого унижающего напряжения, потеряю непонятно какое сознание, и я сделала еще одну, последнюю, отчаянную попытку. И в этот момент тролль повернулся ко мне, и я не разглядела его лица, а только загадочную улыбку, преследующе знакомую улыбку, и я вскрикнула громко, потому что он повторил слова, вернее, его улыбка их повторила, и я опять расслышала их, сейчас более отчетливо, и они, словно сквозь вату, прорвались через мое мучительное напряжение. Они пробили его и разом сложились в целое.
   Я ловила удивленные взгляды потревоженных пассажиров и робко улыбалась в ответ.
   Видимо, я действительно закричала, но к черту все их взгляды, к черту крики. Я судорожно цеплялась за замок портфеля, потом за оплетку тетрадки, безотчетно повторяя только что услышанные, только что сложенные фразы, боясь, что они вдруг исчезнут и растворятся в той пугающей бездне сознания, где растворился сам мой безумный сон, уже, впрочем, забытый в своей взбалмошной никчемности. И только его драгоценное порождение, эти сложившиеся в гармонию фразы имели теперь для меня единственный, всеозна-чающий смысл. Так, по-прежнему шевеля губами, чтобы не забыть, я закрепила их, пойманные и окольцованные, а вместе с ними — и окольцованную мысль на бумаге, более надежной, чем память, и отбросила разом расслабленное тело на спинку сиденья.
   Все изменилось мгновенно, и вдруг я почувствовала себя свежей, и легкой, и веселой и захотела есть. Это уже было достаточной причиной не ехать домой, все равно там ничего не нашлось бы для моего изголодавшегося организма.
   Но решающей причиной была острая необходимость именно сейчас оказаться в библиотеке, и только там. Остаться наедине с ее электрическим светом, с шуршащими, почти летучими, чтобы не потревожить, звуками, вобравшими в себя и приглушенные ворсовой толщиной ковра шаги, и заговорщицкий полушепот.
   Эти фразы, еще минуту назад недостижимые и высокомерные в своей неисчерпаемой свободе, а сейчас уже покорные и смирившиеся, безропотно скованные вечностью бумаги, были всего лишь, пусть золотым, но ключом к шифру, той взрывчаткой, о которой говорил Марк, которую можно было заложить под нависшей надо мной глыбой, так долго и безрадостно мучившей меня.
   Я вышла из автобуса на ближайшей остановке, было совсем не холодно, я даже удивилась, ветерок живительно холодил кожу, я перешла на другую сторону и снова села, но уже в обратный автобус, и приехала назад в университет. Я не спешила, времени было навалом, еще полдня, а если надо — вся ночь, и я сначала с истосковавшимся удовольствием съела горячего бульона и еще что-то мясное и опять удивилась, как вкусно, и странно: почему я пренебрегала, в общем-то, таким приятным процессом обжорства раньше?
   Оставшейся половины дня мне, конечно, не хватило, я просидела часов до двух ночи, позвонив все же Марку и предупредив, что задерживаюсь, и мне с трудом удалось сдержать предательски взволнованный голос, чтобы тот не выдал меня.
   Я исписала почти половину тетрадки, все складывалось, как я и предчувствовала, чудесно, руки не поспевали за мыслью, и я сокращала и слова, и предложения, чтобы потом лишь понять, что подразумевалось. Я сама чувствовала, что концептуально нашла яркое, неожиданное продолжение, даже не продолжение, а скорее, едва связанный с предыдщим поворот, стремительный рывок, за который предыдущее едва успело ухватиться. И хотя я еще полностью не представляла, что там может находиться дальше, но уже поняла — это прорыв.
   Библиотека работала круглосуточно, но к двум я устала и решила, что на сегодня хватит и пора домой — не мешало бы еще и поспать. Я вызвала такси — черт с ними с деньгами — и через какие-нибудь двадцать минут подъезжала к дому.
   — Ну? — спросил заросший Марк, поднимая глаза от высокой кружки, из которой он отхлебывал что-то жидкое.
   Я обвила его за шеюруками и прижалась губами к уже почти не колючей от длинной щетины щеке и громко, даже пронзительно чмокнула куда-то ближе к шее.
   Он удивленно поднял глаза, наморщив при этом лоб, он никак не ожидал такой непривычной демонстрации чувств, и весь его вид выражал непонимание и требовал вразумительного объяснения. Но он его не получил, потому что я тут же повернулась и походкой «бегущей по волнам» покинула кухню, отгораживаясь от его провожающего взгляда нескрипучей дверью.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

   Все дни, остававшиеся до ближайшего семинара, я работала почти круглые сутки и не просто отшлифовала и подход, и саму концепцию, но отшлифовала до лоснящегося блеска как внешнюю поверхность, так и все отдельно вытащенные и потом обратно засунутые внутренние части.
   Я далее подготовила плакаты — чего уж там мелочиться! К тому же все получилось совсем не просто, теория распадалась на десятки подтеорий, те в свою очередь — на десятки идей, идеи — на нюансы и так далее. Я была уверена в успехе, в том, что Марк не просто одобрит, а будет в восторге, что к нему вернется пусть даже не блеск голубых глаз, но хотя бы улыбка и что он перестанет комплексовать и саботажничать, а подключится теперь в полную свою мощь.
   За полчаса до начала семинара я развесила плакаты по стенам, прямо на дурацкие рожи, даже не снимая их, и села за стол улыбающаяся, победно глядя на не совсем понимающего, хотя, видимо, догадывающегося Марка. Я говорила целый час, увлеченно, но основательно, не вдаваясь в мелочи, оставляя их на потом, на вопросы.
   Марк слушал внимательно, потирая свою раздраженную от сбритой щетины щеку, но только первые двадцать-тридцать минут. Потом внимание его стало отвлекаться, я видела, взгляд рассеялся, и он в конце концов перебил меня на полуслове:
   — Ну хорошо, — сказал он, — понятно, давай... Но теперь я перебила его.
   — Ничего не понятно, — сказала я разочарованно, даже с обидой. — Все самое главное впереди, имей, пожалуйста, терпение дослушать.
   Моя настойчивость явно раздражала его, впрочем, он был слишком вялым сегодня, чтобы ругаться, или не хотел все же окончательно портить моего триумфа.
   — Я уже все понял, — повторил он лениво. — Но если ты настаиваешь, продолжай.
   Я очень даже настаивала, всей душой настаивала. Я не могла позволить ему принизить своим безразличием мой успех, я знала, что сделала блестящую работу, и мне было все равно, как он отнесется к ней.
   Поэтому я продолжала еще минут двадцать, и, хотя Марк все это время выглядел безучастным, я видела, что он все же слушает, и закончила на победной ноте.
   Марк задал несколько вопросов, но я и здесь рассчитала точно, и он попал именно на те недосказанные мелочи, которые как раз и были оставлены для него. Поэтому ответы мои звучали более чем убедительно, и я чувствовала себя пускай на день, пускай совсем маленького царства, но королевой. Мы еще говорили с полчаса, и потом Марк все так же лениво (спасибо, что не злобно) сказал:
   — Ну что же, наконец-то хоть что-то.
   — Что ты имеешь в виду под «что-то»?
   Я уже заранее почувствовала, что он скажет нечто подобное, но когда он наконец сказал, я была не просто раздосадована, я была возмущена.
   — Ты чего, слепой! Не видишь, что перед тобой! Я тут бьюсь перед ним целый час, — я взглянула на часы, — даже больше — и все без толку. Марк, это решение! Окончательное, к которому мы стремились. Открой глаза, я нашла его, Марк.
   Мне с трудом удалось сдержать себя, чтобы не закричать. Марк покачал головой, в глазах его вместе со сталью отливалось равнодушие.
   — Нет, — сказал он спокойно, — это совсем не то. Лучше, чем ничего, лучше, чем было, конечно, но не то. Совсем не то, — повторил он.
   Я молчала, к горлу подкатывала соленая горечь, и я не знала, что это — слезы или ярость. Именно такая ярость — я теперь понимала — задушила там кого-то в «Айвенго».
   В голове слегка поплыло от пронзительной мысли, что он специально, что он просто завидует: сам импотент, уже несколько месяцев ничего сделать не может, вообще ничего — ни слова, ни строчки. Вот он и злобствует, и принижает мою работу, чтобы совсем бездарем не показаться. Он, наверное, и из университета ушел, потому что сам почувствовал, что больше ничего не может.
   Как его Зильбер назвал? «Делец от науки» —вдруг мелькнуло воспоминание. И тотчас же показалось, что все стало ясно: он специально делает вид, что мое открытие ничего не стоит, потому что хочет использовать его сам, один, без меня.
   Что-то подсказывало мне, что это паранойя, но в жизни часто встречаются вещи, до которых параноики и не додумались бы. Почему я не спросила у Зильбера, что он имел в виду? Он ведь специально так сказал, чтобы предостеречь меня, мелькнула испуганная мысль. Ну и что теперь делать, подумала я, я уже все рассказала, что теперь делать?
   Я смотрела испуганно на Марка, и он заметил и сказал:
   — Это хорошая диссертация, может быть, даже больше, чем диссертация. Но это совсем не то, что нам нужно.
   Почему я должна вот так сидеть и молчать, думала я. Мне надо защищаться, я больше никогда в жизни не создам ничего подобного, и по глубине, и по масштабу.
   — Марк, — сказала я твердо, — ты так специально говоришь, тебе просто завидно, что я нашла решение одна, что оно чисто мое. Ты уже три месяца ничего сам не делаешь, ничего не предлагаешь, тебе просто завидно, все дело в этом.
   Видимо, я еще как-то контролировала себя, и мысль, что он хочет увести у меня мое открытие, все же невысказанная, удержалась на самом кончике языка.
   Он сидел, не шелохнувшись, лишь поднял брови.
   — Это совсем глупо, то, что ты говоришь, — сказал он наконец, и меня словно кипятком окатило.
   — Хорошо, пускай глупо, — согласилась я. — Но почему ты не хочешь видеть очевидное: мы сделали большое открытие.
   — Да, открытие, —согласился он нехотя, —хотя и не большое. Но как бы там ни было, это не то, что нам нужно. Дело в том, что хотя общее направление удачное, и ты здорово его нашла, надо отдать тебе должное, но продолжение выбрано неверно, и вот теперь мы действительно в тупике.
   — Не надо отдавать мне должного! И ни в каком мы не в тупике, — уже не выдержав, закричала я. — Я просто достигла цели. Цели, понимаешь, конца, точки!
   Горечь, и слезы, и ярость, и что-то еще, что не могло выйти ни через горло, ни через глаза, казалось, сейчас разорвут мне грудную клетку. Мне хотелось бросить все, послать куда подальше, как можно дальше, я ничего больше не хотела, вообще ничего — ни его, ни этой науки, ни побед, ни поражений, — вообще ничего.
   Единственное, что я хотела, это исчезнуть из этой квартиры, прямо сейчас, сию же минуту, чтобы не видеть ни его раздраженной от редкого бритья кожи, ни закостеневших ногтей, ни металлических глаз. Я хотела прыгнуть за борт, хлопнуть дверью, хотя при чем здесь борт и где там на нем дверь, я и сама не поняла.
   — Значит, ты считаешь, что твое открытие и есть прорыв? Ты считаешь, что им мы перевернем науку, как хотели того в самом начале?
   Я услышала голос Марка, и он заставил меня замолчать. Я не знала, прорыв или нет, я вообще не знала, что такое этот дебильный прорыв, я вообще ничего больше не знала.
   — Ты успокойся, — сказал Марк, голос его по-прежнему ленивый, отливал металлом, совсем как глаза. — В твоем подходе есть что-то, изюминка, но не там, где ты ее видишь, совсем в другом...
   — Сам успокойся, — процедила я и встала, резко отодвинув стул. Он закачался, но все же устоял.
   Я подумала, что сейчас могу убить его, ну, если не убить, так ударить, а еще лучше — запулить чем-нибудь тяжелым, чтобы не прикасаться.
   — Иди ты, знаешь куда, со своей изюминкой, — сказала я, все же сдерживая голос, не распуская его до крика, и рванула в коридор, сорвала с вешалки куртку и все же хлопнула дверью.
   Я провела на улице часа три, сначала просто слоняясь по аллее, потом, окончательно окоченев (все же не лето), отогревалась двумя чашками кофе в маленьком кафе, куда мы раньше, в незапамятные времена, которых, казалось, и не было никогда, часто заходили с Марком. Потом я снова отмеряла в обе стороны ту же самую аллейку и все думала, думала, как же быть дальше, что делать, так ведь не может продолжаться.
   Мне хотелось рыдать, именно рыдать, а не плакать, по-настоящему, взахлеб, до изнеможения, но я не могла и знала, что не буду.
   Запахи наступающей весны все же потихоньку успокоили мои нервы и, что важнее, уложили в голове мысли, хотя не смогли смирить клокотание ярости, справившись лишь с сопутствующим ей головокружением.
   Конечно, думала я, это глупость, что Марк хочет стащить мое открытие, он в любом случае мог бы стать соавтором, я была бы только рада. Зильбер просто злобствовал и не знал, что бы такое придумать. Ну а я, действительно, дура, хорошо хотя бы, что удержалась и промолчала.
   Может быть, Марк действительно завидует, но стал бы он из-за мелкой зависти губить идею и дело, на которое сам потратил целый год? Вряд ли! Может быть, в результате подумала я, пытаясь быть максимально объективной, может быть, Марк на самом деле видит то, чего не замечаю я?
   И хотя я гнала от себя обидную мысль, она возвращалась и нашептывала: не будь такой упрямой, посмотри на вещи с другой стороны. Ну, не упирайся, отойди в сторону и посмотри.
   А если отойти и посмотреть, решила я в конце концов, то, что я придумала — я уже придумала, и это со мной. Моего открытия у меня никто не отберет. В худшем случае останется только оно. Но и Марка, может быть, следует послушать, почему нет, вдруг он прав. В любом случае я ничего не теряю.
   Я вернулась домой примиренная, хотя внутри все еще бурлила так и не застывшая злость.
   Марк лежал на диване и читал что-то из своего детского набора, подперев голову согнутой в локте рукой. Казалось, он не бы удивлен ни моим уходом, ни возвращением. На стенах так и висели плакаты, на столе лежали оставшиеся от обсуждения листочки и тетрадки, он ничего не убрал. Я присела у него в ногах, но от носков пахло, и я встала, взяла стул и села напротив.
   — Марк, — сказала я, — хорошо, я согласна поработать еще. Давай ты мне объяснишь свой подход, и я постараюсь над ним поработать.
   Он, не отрывая расплющенной щеки от ладони, посмотрел на меня все с той же стальной, но равнодушной пронзительностью, как будто я несколько часов назад не послала его, хоть и не в произнесенное явно, но понятно ведь, что в вполне конкретное место.
   — Отлично, — произнес он медленно, хотя голос его не предвещал ничего отличного, — хочешь сейчас? — спросил он.
   — Зачем откладывать? — я пожала плечами. — Когда скажешь.
   — Тогда давай сядем к столу.
   И он стремительно поднялся с дивана, проявляя при этом непривычную для своего бессонного тела резвость.
   Теперь говорил он, не спеша, периодически заглядывая в мои глаза, как бы проверяя, согласна ли я с ним. Он не критиковал моего открытия вообще, он только остановился на одном его аспекте и обсуждал, вернее, обсасывал его, впрочем никак не продвигая. По его мнению, этот малюсенький кусочек, который для меня не отличался от десятков таких же и на который я не обратила бы никакого внимания, и был самым ценным в моей работе.
   Я никак не могла понять; почему именно он, чем он так примечателен? Но я настроила себя на послушание, и моя нестихшая злость теперь была направлена внутрь, а не наружу. А потому я снова и снова уговаривала себя, молила, почти до гипнотической завороженности: ну сделай, как он хочет, как ему нравится, ну что тебе, жалко, что ли?
   Мы договорились, что я поработаю отдельно над этим выделенным Марком и вытащенным пинцетиком (так как паль
   цами не подхватить) маленьким вопросиком, и я начала собирать тетрадки и хотела снять плакаты, но Марк остановил меня.
   — Пусть висят, — сказал он, — все лучше, чем мои морды.
   И хотя я удивилась, чего это он вдруг по мордам прошелся, но согласилась: пусть висят.
   В качестве компенсации за свою гуттаперчевую гибкость, или, лучше скажем, дипломатическую мудрость, я потребовала отмены следующего обсуждение, которое было назначено на этой же неделе. И хотя я не верила в успех своего нахального требования, Марк неожиданно легко отступил.
   Я сидела в библиотеке все эти проклятые дни и ковырялась в своих записях, листая учебники и иногда в отчаянии роняя голову на стол, прикрыв рукой лицо, и особенно глаза, чтобы избежать утомительного электрического света, казалось, проникающего через глазные отверстия в череп, в самый центр мозга, злодействуя там своими искусственными световым разрядами.
   Может быть, надеялась я, мой мозг работает именно таким причудливым образом, и все озарения случаются со мной в забытьи, в полудреме. Я с надеждой ждала, когда в раскаленном, вывернутом воображении снова появится злой тролль с загадочной улыбкой и недовольным голосом опять проговорит что-то заветное. Но ни тролль, ни какой другой урод не появлялись, и я поднимала тяжелую голову и, подставляя красные глаза под синтетические лучи света, набирала побольше воздуха в грудь и выдыхала с шумом, как, я видела однажды, делают штангисты перед подходом к весу.
   Где-то на четвертый день я вдруг подумала с удивлением, что Марк, похоже, был не так уж не прав, и эта сама по себе мятежная мысль, вошедшая в меня со странным спокойствием, не показалась такой уж мятежной. Что-то вдруг начало вырисовываться, смутное, неясное, но я уже чувствовала, где находится продолжение, и знала, что найду его.
   Я действительно нашла его, красивое и выразительно эффектное, и снова начала строчить в тетради и записывать убегающие, растекающиеся мысли, и у меня оставалось еще два дня на то, чтобы все систематизировать, снова сделать выводы и заключения и снова нарисовать плакаты.
   Этот новый подход не был таким неожиданным, как тот, предыдущий, потому что был в отличие от первого создан не мистическим просветлением, мгновенной вспышкой, озарением, а скорее, хоть и непредвиденным, но результатом методичной, пусть и не очень равномерной, работы.
   Я теперь уже совсем не бывала дома, уходя по привычке рано и возвращаясь почти под утро. Такси начинало проедать в моем бюджете значительную дырку, но я не успевала штопать дыры в самой себе, так что чего там было беспокоиться о бюджете.
   С Марком я почти не виделась и совсем не разговаривала, а когда все же приходилось, один вид его поднимал во мне уже знакомую яростную злость, так до конца и не затихшую.
   Я, казалось, ненавидела все вокруг, начиная с себя, — и эту квартиру, где мне приходилось ночевать, и библиотеку с ее интеллигентными ненавязчивыми шорохами, и, конечно же, электрический свет, потому что другого не видела, и свою работу в целом, и каждую отдельную часть ее, и свои записи, и свой почерк, и свое неумолимое продвижение.
   Ненависть эта, впрочем, почему-то не мешала, а продуктивно сжилась со мной. И каждый раз, когда я совершала очередной шажок, я знала, что теперь уже сама корчу отчаянно зверскую рожу и напрягаю отяжелевшую кисть руки, как будто раздавливая какое-то зловредное насекомое, мстительно и кровожадно думая: еще один.
   Эта злость, даже не злость — ярость, желание все истребить вокруг себя особенно навалилось на меня во время следующего обсуждения, во время которого Марк слушал меня так же лениво и равнодушно, как и в прошлый раз, но хотя бы не перебил на середине хамским: «Ну, ладно, хватит, я все понял».
   Впрочем, я уже знала, вернее, предчувствовала, что он опять что-нибудь зарубит, чем-нибудь останется недовольным, что он опять все перевернет с ног на голову. А потому я во время своего доклада оставалась сдержанна в словах и эмоциях, оберегая от Марка свои нервы.
   Так все и получилось.
   Когда я закончила, он опять задал несколько вопросов, и звучали они настолько безразлично, что, казалось, задает он их не потому, что его интересуют ответы, а так, скорее, для проформы, просто потому, что они ритуально предполагались. Но я не заводилась, казалось, все мои эмоции и переживания слились с моей злостью, и там, предоставленные самим себе, никем никак не контролируемые, бурлили, и извергались, и боролись, и ненавидели друг друга, как и полагается эмоциям и переживаниям. При этом они не пытались выплеснуться наружу, видимо, злость подавляла их бесполезное кипение, и они, отгороженные от внешнего мира, не мешали мне ни мыслить, ни наблюдать, ни оценивать.