Я чувствовала, что должна уйти прямо сейчас, немедленно, я не могла больше находиться здесь, мне казалось, что моя тошнота выделяется, аккумулируется из воздуха этой комнаты.
   — Давай я тебя отвезу, — предложил Джефри, не споря и не уговаривая, но сама мысль о его продолжающемся присутствии была мучительной, казалось, именно она и вызывает тошноту.
   — Нет, спасибо, я сама. Мне одной будет лучше, — повторила я, поднимаясь с кресла. — Ты извини, — я хотела подойти поближе к нему, но осеклась, — ты ни при чем, я не знаю сама, что случилось со мной, это просто день такой тяжелый, извини.
   Он стоял, не зная, что предпринять, и лишь повторил: — Ничего, я понимаю. И я вышла на улицу.
   Мне сразу стало лучше, то ли от свежего воздуха, то ли от солнца и веселого спокойствия летней погоды, то ли от того, что я осталась одна. Я подошла к автобусной остановке и села на скамейку.
   Что же все-таки случилось со мной? — подумала я. Действительно ли во всем виноват этот слишком насыщенный день? Может быть, он просто переполнил меня, ведь сколько всего случилось сегодня — сколько переживаний, эмоций, нервов?
   Я уже была готова согласиться, в любом случае другого объяснения я не могла найти, но в этот момент хоть и совсем недавнее, совсем свежее, но смутное, едва различимое воспоминание колыхнулось во мне. Как будто ветер поднял и донес до меня частицы воздуха из только что покинутой квартиры вместе с ее бликами, тенями, но главное, запахами.
   Да, подумала я, я не заметила там, рядом с Джефри, так как была слишком возбуждена, слишком увлечена, но все из-за запаха, все дело б запахе. И тут же мое еще не потерявшее память обоняние вернуло на мгновение запах, который был у меня связан теперь с телом Джефри, и опять дурнота, пусть и не так сильно, как недавно, пусть лишь на секунду, подкатила к горлу.
   Странно было то, что запах этот был даже приятный, не то хорошей туалетной воды, не то мыла, не то чего-то другого такого же парфюмерного. Он мог бы мне даже нравиться, если бы не был связан с телом, но почему-то, именно исходя от тела, он коробил и угнетал меня. Я спросила себя, почему, и тут же поняла очень простое: он был чужой, этот запах, совершенно отталкивающе чужой. Поэтому мне и стало плохо, именно из-за противоречия между близким и желаемым телом и запахом, делающим это тело чужим.
   Видимо, переход от сильного желания к сильному нежеланию оказался таким резким, что вызвал у меня физическое расстройство— до тошноты, до желания убежать, исчезнуть, лишь бы остаться одной.
   Я вспомнила сейчас, что когда-то, когда жизнь еще радовала, мы говорили с Марком, смеясь, что именно запах, такой щемящий и возбуждающий, именно естественный запах любимого, родного тела, может быть, он единственный все и определяет и делает это тело и родным, и любимым. Я тогда смеялась, что, завяжи мне глаза и проведи мимо строй мужчин, я именно по запаху все равно различу Марка.
   Он тоже смеялся и говорил, что наверняка люди не понимают важности обоняния, что весь животный мир, включая насекомых, держится на нем и существует за счет него, особенно насекомые, настаивал Марк. И только человек узколобо не может различить решающего значения запахов в повседневной своей жизни. И еще я вспомнила сейчас, как Марк однажды пошутил, что следующая его работа будет о влиянии и роли химии вообще и запахов в частности на сексуальные отношения двуногих, и мы оба смеялись, развивая неисчерпаемое богатство темы.
   Марк! Мысли вернулись к главному, я ведь чуть не изменила сейчас ему, первый раз за все эти годы чуть не изменила. Эта мысль поразила меня, я не задумывалась над ней, ни когда звонила Джефри, ни когда согласилась поехать к нему, ни когда прижималась к его телу.
   Но я ведь решила уйти от Марка, в любом случае я решила его оставить, сказала я себе. Но тут же возразила: по ведь еще не ушла, и, конечно, если бы что-нибудь случилось там у Джфери, это была бы измена. Сегодня — еще была бы измена.
   Значит, я была готова изменить. Интересно, было бымне стыдно, мучила бы меня совесть, если бы это произошло, там у Джефри? Я задумалась. Нет, не мучила бы! Странно, почему? — удивилась я собственному признанию. Все же, еще один вид предательства.
   Подошел автобус, и я поднялась в него, так и не найдя ответа. Я показала водителю проездной и села у окна.
   Я знаю почему, вдруг сказала я себе, мой моральный кодекс не запрещает изменять. Более того, — вторая догадка нагнала и подкрепила первую, — в культуре западной цивилизации вообще, и уж во всяком случае в моей русской культуре, нет такого запрета. Система моральных ценностей позволяет совершать измены.
   Действительно, в Десяти Заповедях, которые дал Господь Моисею на горе Синай, вместе с заповедями «не убий», «не укради», есть еще заповедь «не прелюбодействуй». И я на самом деле не смогу ни убить, ни украсть, потому что это в крови, в генах, я знаю, что это грех, и не совершу его, во всяком случае, при обычных обстоятельствах. Но я могу изменить, потому что измена для меня не грех, потому что в меня тысячелетней западной культурой не заложена мысль об аморальности прелюбодеяния.
   Почему лее я тогда не изменяла Марку все эти годы? — спросила я себя и тут же нашла самый простейший ответ: да потому что не хотела, потому что любила его! Потому что далее сама мысль о другом, чужом мужчине была для меня нестерпимой, как оказался сейчас нестерпимым этот запах одеколона или чего там вместо него было.
   Так значит, вот он ответ: все дело в дискомфорте, именно в физическом и психологическом нежелании изменить любимому человеку, а не в моральных преградах, которые в любом случае отсутствуют. Все дело в любви, как там: «И море и Гомер, все движется любовью» —кажется так. А когда любовь исчезает, то и запреты исчезают, и ничего больше не сдерживает. Именно так, как едва не произошло сегодня со мной, добавила я про себя.

ГЛАВА СОРОК ШЕСТАЯ

   Я отвлеклась, но, видимо, сознание работало в своем фоновом режиме, видимо, оно умело решать несколько задач одновременно, оставляя меня с самым в конечном итоге главным — с результатом. И, поэтому, когда я подъехала к дому, я уже знала, что мне делать и примерно что и как говорить.
   Я не хотела скандала. Первый эмоциональный прорыв прошел, и слава Богу, я не желала его повторения. Единственное, что я хотела, это чтобы он понял, как больно он мне сделал, как много он зачеркнул. И потом, самое главное, я должна была узнать, не оставляя на потом, узнать наверняка, последний не до конца понятный вопрос: нашел ли он решение до того, как нашла его я.
   — Марк, — сказала я сразу, как только вошла. Я не хотела растягивать — зачем? Все понятно, и все решения приняты. — Я все знаю, мне все сегодня рассказали.
   Он сразу понял, о чем я говорю, я заметила по его глазам, но все же спросил:
   — Что ты знаешь?
   — И про то, что ты продавал свои идеи, и про то, почему ты познакомился со мной и затеял все это... Я развела руками, действительно не зная, как назвать — ведь речь шла о моей жизни, о нашей жизни.
   Казалось, он не удивился, мне далее показалось, что он был подготовлен. Наверное, Рон успел уже ему позвонить.
   — Я думал, что про деньги ты давно знаешь. Странно, что тебе так долго не докладывали.
   — Пытались, но я не слушала, а сегодня решилась.
   — Зильбер, что ли? — спросил проницательный Марк.
   — Какая разница, — ответила я.
   — Действительно, никакой, — согласился он. — Ну, и что ты решила? — спросил он.
   Я молчала, вглядываясь в него. Конечно, он понимал, что мне больно. Понимал ли он, что мне противно? Не знаю.
   — Во-первых, я хочу тебе сказать, Марк, что это подло, то, что ты сделал.
   Он не возражал, он вообще ничего не говорил, только смотрел на меня своими стальными глазами, голубизна так никогда больше и не вернулась к ним.
   — Ты сам понимаешь, что это подло!
   Я вдруг снова стала заводиться. Одно дело решить не нервничать, другое дело — не нервничать. Мне не хотелось, чтобы он вот так отмолчался, больше всего я боялась безразличия. Пусть хотя бы не соглашается, возражает, но не стоит так безучастно, будто ему все равно, будто его ничего не касается.
   — Это как посмотреть на дело, — наконец сказал он, но голос его ровным счетом ничего не выражал. — Хотя я понимаю, о чем ты говоришь.
   — Марк, — сказала я, чувствуя облегчение, оттого что он хоть что-то ответил, — ты использовал меня, чтобы доказать какую-то дурацкую свою теорию. Ведь на самом деле дурацкую, Марк. Ты принес в жертву нашу любовь, — я запнулась, — мою любовь, Марк. И столько лет жизни, и моей, и своей. И наше будущее. Ты сломал наше будущее, Марк.
   Я говорила короткими отрывочными фразами — они были весомее и тяжелее — и вставляла его имя почти в каждую из них, и это, мне казалось, еще больше наливало их тяжестью.
   — Я не могу поверить, что ради пустого эксперимента ты мог всем пожертвовать. Это ведь глупо. Ты ведь не дурак, Марк. Ты ведь не мог всем пожертвовать ради пустого лабораторного опыта.
   Мне становилось все труднее и труднее сдерживать себя, меня душили и злоба, и обида, и страх за будущее без него, и животная боязнь потери его, но главное— мое жалкое бессилие.
   — Конечно, нет, — голос звучал глухо, скорее даже угрюмо.
   — А зачем же тогда? — почти закричала я. Он пожал плечами.
   — Ну да, я знаю, — мне казалось, мой голос начал срываться, я старалась его удержать, но у меня, видимо, не получалось, — ты хотел сделать что-то большое в науке, что еще никогда не делал. Но ведь это тоже идиотизм, зачем тебе нужна была я? Я была почти ребенок тогда, ты мог все сделать сам значительно быстрее, за год, два, а не за семь, в любом случае ты не знал тогда, что я смогу тебе помочь! —У меня перестали получаться короткие предложения.
   — Ты права, — сказал он, — Конечно, я мог сам. — Он мгновенно спохватился: — Хотя не знаю, как далеко бы продвинулся один, без тебя.
   — Тогда зачем же, Марк? — я в бессилии опустилась на стул.
   — Неужели ты не понимаешь? — казалось, он действительно, удивлен.
   Что же еще? — мелькнуло у меня в голове. Что он еще мог хотеть от меня?
   — Я думал, ты поймешь, — сказал он, и мне почти стало стыдно, что я не могу раскусить его еще одну подлую хитрость.
   Я усмехнулась.
   — Извини, — сказала я, не пряча иронии, — не доросла еще до твоих шуточек. Но потерпи, ты меня еще подучишь немного...
   Я слышала, что срываюсь на пошлую ругань, но не могла остановиться.
   И вдруг одна стремительная догадка, старое, давно растворившееся воспоминание, древняя, за ненужностью почти разложившаяся мысль мелькнула и исчезла и думала, что осталась незамеченной. Но я тут нее вцепилась в нее и вернула, и она стала мгновенной той третьей, самой важной причиной. Я вспомнила, что я когда-то уже подозревала его, впрочем, только смутно, еще не понимая, в чем, — тогда, много лет назад, когда он сказал, что только родители могут заново вместе с ребенком прожить и детство, и юность, и таким образом как бы омолодиться сами.
   — Я знаю, — сказала я, — ты хотел прожить мою жизнь, снова с двадцати лет, лучшие годы, прожить заново еще раз, снова получить то, что недостижимо другим. Поэтому ты и искал меня, поэтому и выбрал. Ты своровал у меня мою молодость, Марк.
   На меня опять от обиды и бессилия наплывала дрожащая муть. Я увидела себя тогда, семь лет назад, смотрящей на него и вопросительно, и с обожанием, и с надеждой, а он, я представила, в этот момент думал: подхожу, не подхожу? А ведь правда, он отобрал у меня молодость, а вместе с ней легкость жизни, беззаботность и присвоил ее себе.
   Я посмотрела в его лицо, пытаясь разыскать что-то новое, что раньше, наверное, упускала, и мой долгий, внимательный взгляд подтвердил догадку. Он действительно сейчас легче и беззаботнее, чем был семь лет назад, даже легче и беззаботнее, чем я сейчас. А значит, моложе! «Как это зло и подло», — подумала я, но промолчала. Не было сил заводить все заново, в конечном итоге — не все ли равно.
   — А, глупости, — ответил он, и по ого изменившемуся тону я поняла, что права. — Ничего я у тебя не своровал, ты чудесно прожила свою молодость, не хуже, чем прожила бы без меня, даже лучше. Да, была у меня такая мысль, или почти такая, ну и что, но что в ней плохого? — так всегда бывает, когда люди живут друг с другом, живут жизнью друг друга, берут друг у друга, отдают...
   — Марк, — прервала я его, — к чему демагогия? Ты ведь понимаешь, что для тебя это было умышленной причиной, а для всех остальных неумышленное следствие, а это разница, Марк, большая, принципиальная разница. Умышленность, продуманность все меняет.
   Он пожал плечами, ему нечего было возразить.
   — К тому же была еще одна причина, — вместо возражения сказал он.
   Мне не хотелось снова напрягаться в угадывании.
   — Какая же?
   — Я любил тебя, — ответил он серьезно. — Я по-прежнему люблю тебя.
   — Наверное, — сказала я. У меня защемило сердце, но я выдержала боль. — Тем не менее ты не прекратил эксперимент и довел его до конца.
   — Я делал это для тебя. — Он явно пытался оправдаться. — Это неправда, Марк.
   — Хорошо, — легко согласился он. — Не только для тебя, но и для тебя тоже.
   Наверное, он так считает, подумала я. И наверное, так и было, так и есть на самом деле, но разве это меняет дело? Нет, не меняет, лишь усугубляет.
   Я чувствовала, что это выяснение пора закончить, оно все равно никуда не вело.
   — Если ты все делал для меня, зачем же тебе надо было зимой доводить меня до такого убийственного, невменяемого состояния? — Это был один из двух вопросов, которые мне осталось выяснить.
   — Потому что иначе ты вряд ли бы нашла правильный подход.
   Я постаралась выразить на лице удивление, если мое лицо еще могло что-либо выражать.
   — Видишь ли, — видимо, он решил пояснить, — когда-то очень давно я прочитал книжку о русских иконах и иконописцах, не только о русских, а вообще, но это неважно сейчас. Перед тем как писать Божьи лики, они доводили себя голодом, бессонницей и прочими издевательствами до почти полного измождения, культивируя тем самым в себе духовное состояние, которое, как они полагали, поднимает их до Бога.
   Он остановился на мгновение, как всегда любил останавливаться, когда рассказывал.
   — Я не знаю про Бога, но что так ближе до истины, это точно. — Он сощурился. — Даже не просто до истины, до озарения. Я не знаю, почему, то ли лишения действительно обостряют чувства, и они — и прежде всего интуиция — становятся более изощренными, то ли еще что-то, но это работает. А тебе именно нужно было озарение. Такие большие вещи без озарения не делаются, — он легко усмехнулся. — Действительно, наверное, только с помощью божественного откровения. Я давно использую такой прием, я именно так и создал свое самое лучшее. Лучшего я хотел и для тебя.
   Последняя фраза прозвучала уже слишком театрально.
   — Ладно, Марк. Ни к чему это. — Я почувствовала себя убийственно усталой, а впереди еще оставался самый важный вопрос. — Скажи, ты нашел решение до меня? — Лицо его опять стало невозмутимо.
   — Так и знал, что ты спросишь, —сказал он, но на сей раз не усмехнулся. — Какое это имеет значение? Ты все сделала сама, только ты, и никто другой. Это твоя победа, только твоя, я тут ни при чем.
   — Ты не ответил на вопрос, Марк. Вопрос был, знал ли ты решение до меня? А имеет ли это значение или нет, об этом позволь судить мне самой.
   — Это очень важно для тебя? — спросил он.
   — Да, очень, — ответила я и не смогла сдержать издевки. — Мне ведь надо знать, должна ли я платить тебе пожизненный процент.
   Он помолчал, его лицо было напряженным, настолько напряженным, что, казалось, выдавало колебания.
   — Ты все сделала сама. Я не знал решения, — повторил он, и голос его вдруг тоже зазвучал устало, и эта звуковая усталость, казалось, и была ответом на мой вопрос. Мне показалось, что он сказал неправду.
   — Ты пытаешься обмануть меня, — сказала я, надеясь, что он не выдержит моей проницательности.
   — Думай, как хочешь, — еще более устало произнес Марк. Я поняла, что он больше ничего не скажет.
   Я решила не ночевать дома, да я не чувствовала больше эту квартиру своим домом. Ночью сложно выдержать попытку примирения, ночью и тело, и воля расслаблены, а мне не хотелось мириться. Даже не так, я ведь и не то чтобы ссорилась с ним, просто все вот таким необычным, но, с другой стороны, естественным образом, пришло к своему завершению. Я знала, что теперь не смогу быть с ним вместе, и, если бы он даже меня этой ночью и уговорил, я все равно бы потом, рано или поздно, ушла. Так зачем оттягивать? Впрочем, может, он и не стал бы меня уговаривать, но все равно ни к чему.
   Я позвонила Катьке и спросила, могу ли я переночевать у нее, и, конечно, она сказала «да». Матвей приехал за мной, я не хотела, чтобы Марк меня отвозил, я собрала самое необходимое, попрощалась с Марком и уехала.
   Катька встретила меня без вопросов, да и что тут спрашивать, и так все понятно, но я все равно оценила.
   Я жила у Катьки около недели, конечно, стесняя их всех, и хотя старалась помогать, как могла, — Катька уже была на каком-то последнем месяце— особенно ничем помочь, конечно же, не могла. Разве что выгуливала их собаку, большую игривую дворняжку, которую Матвей подобрал где-то месяца четыре назад больным щенком и отпоил специальными собачьими лекарствами. Я никак не ожидала такой трогательной заботы к больным щенкам со стороны Матвея, и это его неожиданно открывшееся качество было мне симпатично.
   К концу недели я наконец сняла квартиру, одолжив немного у Катьки, и в воскресенье собиралась переехать и начинать заново обзаводиться хозяйством — все с нуля, все сначала, — но в субботу позвонил Марк. Катька подозвала меня к телефону и, когда передавала трубку, так округлила глаза, что я сразу поняла, и сердце прыгнуло от неожиданности или, наоборот, от ожидания.
   — Да, — сказала я, услышав его спокойный, мягкий голос, — привет.
   — Привет, — сказал он, — ты как?
   — Хорошо, — ответила я осторожно. Я ждала его звонка, я ожидала даже, что он позвонит раньше, и, ожидая, прокручивала разговор в разных направлениях. Но сейчас, когда услышала его голос, ни одна схема не сработала.
   — Ты знаешь, — сказал он, — я решил уехать. Сердце развернулось и стало стучать в обратную сторону.
   — Куда? — спросила я.
   — В Европу, а может быть, потом еще дальше, по миру. Я, знаешь, никогда по-настоящему не путешествовал, некогда было.
   Я почувствовала, как он улыбается.
   — Надолго?
   Я не могла говорить длинными фразами, я боялась, что он услышит, как у меня дрожит голос.
   — Не знаю. На несколько лет. Может быть, года на четыре. Как получится.
   — Это долго.
   — Как относиться ко времени... Ты через четыре года все равно будешь моложе, чем был я, когда мы познакомились.
   Он замолчал, и я подумала, что он закончил, и сказала просто так:
   — Да, это странно.
   — И успешнее, — произнес он, и я не сообразила, что это продолжение предыдущей недоговоренной фразы, и поэтому не поняла.
   — Что? — спросила я, заставляя его повторить.
   — Через четыре года ты будешь моложе, чем был я, когда мы познакомились, и вдобавок успешнее.
   Теперь я поняла.
   — Ну, это неизвестно.
   Я не скромничала, я действительно не знала. К тому же мне было все равно, во всяком случае, сейчас.
   — Я тебе обещаю, верь мне.
   Его голос был и уверенный, и забавно веселый, он понимал так же, как я, что призыв «верь мне», звучал юмористически.
   — Хорошо, верю, —я не хотела спорить.
   — Слушай, — сказал Марк, и я поняла, что тема закрыта и теперь мы переходим к главному, — почему бы тебе не жить в нашей квартире,
   Я оценила, что он сказал в «нашей», а не в «моей».
   — Меня все равно не будет, чего ей простаивать.
   — Спасибо, Марк, но я уже сняла. А потом, мне все равно будет неприятно.
   — Что? — спросил он, и в его голосе прозвучал испуг.
   — Слишком много связано. С тобой, с прошлым. Мне будет тяжело, не хочу.
   Он помолчал.
   — Тебе деньги нужны?
   — Нет, спасибо.
   Мне понравилось, что он, во всяком случае, поинтересовался.
   — Ладно, —сказал он, и я поняла, что мы прощаемся, — пообещай мне, что мы встретимся, когда я вернусь, независимо ни от чего. Хорошо?
   — Хорошо, Марк, обещаю. Независимо ни от чего. Через сколько, года через четыре?
   И тут я решила попытаться еще раз.
   — Марк, — сказала я, — все же скажи, ты знал решение до меня? Мне это важно, Марк.
   — Я ведь уже ответил.
   Я ничего не смогла понять по голосу. Это было бесполезно.
   — Хорошо, как хочешь. Тогда ты обещай, что мы к этому вопросу вернемся, когда ты приедешь и мы встретимся.
   — Хорошо, вернемся, — легко согласился он и усмехнулся, видимо, от облегчения, что я отстала, во всяком случае, на четыре года.
   — Ладно, — я не хотела затягивать, затянувшееся прощание всегда двусмысленно. — Счастливо тебе, постарайся не скучать.
   — Не буду, — Марк усмехнулся. — ты же знаешь, я самодостаточный, — он выдержал паузу. — Иногда даже самоизбыточный.
   Теперь улыбнулась я, это было смешно сказано и, главное, точно про него.
   — Ну, ты пиши, иногда.
   Мне не хотелось вешать трубку.
   — Не знаю, — ответил он, — может быть. Вообще-то, я не люблю. Да, кстати, — вдруг спохватился он, — тебе тут письмо пришло.
   — От кого? — спросила я. Я ни от кого писем не ожидала.
   — Не знаю.
   — Распечатай, посмотри, — мне не хотелось специально ехать за письмом, еще раз встречаться с ним — и так слишком длинное прощание.
   — Доверяешь, значит, — протянул Марк так, что я поняла, что руки его замяты конвертом. — Странно, это стихотворение.
   Он помолчал, видимо, читая.
   — Такое ощущение, что оно посвящено тебе, знаешь, что, я не буду читать.
   Это было благородно. Я молчала.
   — Хочешь, я могу переслать его по почте к Катьке? — спросил Марк.
   — Да, — сказала я безразлично, — перешли, почему бы нет? — Мне действительно было безразлично.
   — Да, — сказал Марк, — стихи, это ведь здорово, когда тебе пишут стихи.
   Я услышала новую озорную интонацию в его голосе и не поняла.
   — Все, — сказал он после паузы, — будь молодцом, малыш.
   И еще, помолчав, добавил:
   — Я буду скучать по тебе.
   — Я тоже, — сказала я честно. — Счастливо, пока. И повесила трубку.
   Мне было очень грустно, и печально, и тоскливо, и ныло сердце, и я знала, что именно оно, сердце, вобрало в себя и эту грусть, и печаль, и тоску, и все остальное своеобразие чувств, которое не может быть передано перечислениями слов.
   «Вот и все», — подумала я про себя.
   Прошло всего несколько месяцев, и Марк, как всегда, оказался прав.
   После того как мои статьи были напечатаны, события стали раскручиваться с невероятной и поразительно приятной быстротой, и хоть занудно перечислять свои достижения и успехи, но ради правды жизни придется. Для начала меня вызвали в дирекцию университета и предложили остаться на кафедре и, как обычно в таких случаях, выделили место в одной из лучших клиник Бостона, а значит, и Америки, чтобы я могла совмещать научную деятельность с практикой. Формально должность была скромная, но фактически под меня сформировали маленькую группу, и я понимала, что впереди меня снова ждет много работы. Теоретическая часть была сделана, но теперь очередь за практикой, теперь предстояло разработать методику лечения, и то, что сейчас было заключено в сложно читаемых бумажных листах, требовалось перенести, на конкретных пациентов, а это было непросто.
   С течением времени работа моя завоевывала лауреатство различных премий — местных, американских и международ
   ных, — сначала в психологии, а потом и выйдя за ее пределы. Конечно, каждая премия приносила денежные вознаграждения, отличающиеся по размеру, в зависимости от премии, но иногда вполне солидные. Но материальные дивиденды по-настоящему пришли в полном объеме, когда после двух с половиной лет я, наконец, перевела свою теорию в практическую методику.
   Университеты и клиники, не говоря уже про всякие большие и маленькие конференции, приглашали меня читать лекции по всему миру. На работе меня сразу сильно повысили, одновременно и на кафедре, и в клинике, и я стала почетным председателем нескольких обществ, на что я соглашалась лишь бы мне не надо было тратить на мое председательство время.
   Вскоре я открыла свою практику, и, хотя принимать там могла лишь два дня в неделю, да и то по полдня, у меня сразу набралась очередь на семь-восеыь месяцев вперед. При этом вопрос денег практически не стоял: страховые компании предложили оплачивать мои часы по самой высокой ставке.
   Одной из первых моих пациенток стала Мэрианн, ее болезнь не ушла, а, наоборот, обострилась со временем. Я лечила ее долго и терпеливо, и помогала, и если не вылечила полностью, то, во всяком случае, она смогла через какое-то время жить почти полноценной жизнью.
   Еще большей неожиданностью стало то, что я каким-то образом попала в фокус общественности, прессы и телевидения. Все началось, когда я получала одну из своих премий. Молодая — все ведь относительно, — уверенная и полная энергии, да притом ко всему с загадочным акцентом, я действительно выделялась на фоне пожилых, усталых и сухих, по большей части, мужчин. Обо мне сделали телевизионный очерк, я подходила под оба эталона: успешной, как говориться, «сделавшей себя» женщины, для модной идеи феминизма; и под вечно обожаемый образ «американской мечты», в который я с легкостью вписывалась, как и вписывалась во все хрестоматийные описания Золушек: «Девушка-эмигрантка, поначалу далее не владеющая английским, без денег и знакомств, своим упорством, трудом и талантом завоевывает Америку. А с ней деньги, признание, славу!»