Страница:
Однажды мы с Марком поехали в гости к Катьке с Матвеем. Катька уже была на восьмом месяце, и супруги проводили вечера дома, вместе прислушиваясь к движениям ребенка. А когда эта требующая чуткости деятельность немного надоедала обоим, они звали в гости нас, чтобы убедиться, что ничего такого во внешнем мире не пропускают и можно снова приступить к единственному важному занятию: прослушиванию Катькиного живота.
Так вот, в одно из таких «однажды» на Катькин вопрос о моей работе — мол, с кем общаешься, кто о чем говорит? — я рассказала о Джефри, о наших доверительных отношениях, на что молчавший до этого Марк спросил, рассказывал ли Джефри о какой-нибудь из своих подруг, настоящей или прошлой.
— А вообще, ты видела его с девушками, может, он тебе хотя бы фотографии показывал? — продолжил он вопрос.
— Нет, ни с кем, кроме себя, не видела, и ни о ком, по-моему, он не рассказывал, — попыталась вспомнить я, но так и не вспомнила.
— Возможно, он гомосексуалист, — спокойно заметил Марк.
— Почему сразу гомосексуалист?
Мне стало неприятно, хотя я сама не поняла, почему. Мне никогда прежде не приходила в голову подобная мысль. И, хотя я вполне нормально относилась к сексуальным причудам других, я вдруг неожиданно ощутила, неожиданно прежде всего для себя самой, что не хотела бы, чтобы именно Джефри оказался гомосексуалистом. «Почему?» — спросила я себя, не зная мгновенного ответа. Конечно, у меня и в мыслях, и, я надеюсь, в самом глубоком подсознании не было — продвигать наши с Джефри отношения на какой-либо другой уровень. Но если это так, опять подумала я, то почему я занервничала от одной только мысли, что он гомосексуалист?
Но ответ все же нашелся, не абсолютный, не гарантированный, лишь предполагаемый, но тем не менее успокоивший мои подозрения. Конечно, если бы он не был ориентирован на женщин, то вся обоюдоострая прелесть наших разговоров, весь их запретный шарм перестали бысуществовать, это было бы все равно как болтать с Катькой, пусть и на самые остросюжетные темы — интересно, но обыденно.
А с другой стороны, ну почему, если возникают нормальные товарищеские отношения, не стремящиеся к разрешению в сексе, почему они противоестественны и почему в качестве единственного объяснения сразу возникает подозрение, что парень не может? А потом, кто знает, что у Джефри на душе, в мыслях? Если даже я ему и нравлюсь, но он не показывает этого, почему все сразу объясняется только одной причиной— отсутствием нормы? Молжет быть, он просто застенчивый, и вообще, почему любые отношения междуразнополыми существами должны обязательно развиваться, и обязательно только в одном направлении?
Все это я высказала Марку по дороге назад, в машине, но он почти не отреагировал, видимо, тема не интересовала его. — Я не знаю, — сказал он, — я лишь высказал предположение. Ты рассказала о человеке, о его поведении, и я на базе твоего рассказа сделал предположение. Но, может быть, ты неправильно рассказала, а, может быть, я неправильно предположил. Какое это имеет значение? Ты ведь в любом случае не будешь к нему относиться хуже?
Я посмотрела на Марка внимательно, и вопрос, и как он был задан — все неприятно кольнуло меня.
— Нет, не буду, — ответила я.
— Ну вот, видишь, я ведь говорю — пустой разговор.
И опять какая-то неестественность, так не свойственная Марку, проскользнула в его интонации.
Вот оно, чертово предубеждение! Из какого такого гена оно вылезло? Ну какая мне разница, с кем этот Джефри спит или не спит? Абсолютно никакой, он ведь все так же мил, прост, так лее естествен со мной, и почему я должна о нем думать по-другому только лишь оттого, что не читаю в его глазах похотливого движения навстречу.
Но тем не менее что-то действительно изменилось в моем отношении к нему, изменилось неконтролируемо, даже более того, против моего желания.Я стала разглядывать Джефри, что ли. более внимательно, более подозрительно, выискивать то, чего не замечала раньше, о чем даже не думала, чего, в конце концов, может быть, не существовало вовсе.
Во всей этой истории меня беспокоил даже не сам Джефри, а мой изменившийся взгляд на него. Я вдруг испугалась за себя, оказалось, и сейчас я это обнаружила впервые, что во мне сидит подленькая червоточинка, не подчиняющаяся ни моему разуму, ни моему сердцу, ни моему пониманию справедливости, ни вообще какому-либо нормальному пониманию.
Я вспомнила слова Зильбера о генетической памяти, о том, что предубеждения, в массе своей, берутся именно оттуда. Смотри, говорила я себе, никто меня не воспитал в такой примитивной нетерпимости. Тема вообще находилась настолько вдалеке от моей жизни, что даже не поднималась, даже анекдотов, по-моему, не было. Да и сама я никогда не задумывалась о плюсах и минусах однополой любви, среди моих друзей и знакомых людей с данной ориентацией не наблюдалось, так что жизнь ничему — ни плохому, ни хорошему — научить не могла. Откуда, спрашивается, взяться такому гнусному взгляду? Но ведь нет, взялся же откуда-то!
Может быть, в конце концов попыталась успокоить я себя, все просто объясняется тем, что никогда раньше мне не приходилось дружить ни с девочками, любящими девочек, ни с мальчиками, любящими мальчиков, и оттого не выработалась у меня еще привычка. А из-за ее отсутствия странно и диковинно мне это первое, пусть только предполагаемое, общение, и потому немного дискомфортно, как будто надела новые туфли, не разношенные еще. Хотя знаю и потому разнашиваю, что со временем они перестанут натирать.
Впрочем, все мои подозрения и попытки подловить засекреченного Джефри не продолжались слишком долго. Однажды он пригласил меня на баскетбол: оказывается, он играл не то за факультет, не то за команду интернов, не то егце за какую-то команду.
— Ты — в баскетбол? —не удержавшись, почти воскликнула я, но тут же и оборвала себя, поняв, что сморозила что-то не очень приличное!
Он действительно почти обиделся.
— А почему ты удивляешься? — спросил он и, как бы оправдываясь, заверил меня: — Я хорошо играю, раньше даже за сборную играл, возможно, мог бы и дальше пойти, если бы хотел.
— А действительно, почему? Кто здесь вообще удивляется, а? — поддержала я, с сомнением разглядывая его руки и ноги, не любящие отчитываться перед головой и с презрением относящиеся к субординации.
— Конечно, пойду, — сказала я, — и с удовольствием пойду. Я вообще никогда баскетбол живьем не видела и, хотя правил не знаю, обещаю, что болеть буду энергично, и, кстати, только за тебя.
Я всегда любила наблюдать метаморфозы, но так как встретить настоящую метаморфозу в занудливо практичной жизни удается нечасто, то я любила хотя бы читать про них. Больше всего мне нравилось в Золушке совсем не то, что она вышла замуж за принца — это и так было понятно сразу, — я вообще с детства являлась противницей заведомо счастливых концовок, предпочитая им неожиданные развязки. Больше всего в Золушке мне нравилось превращение огурцов в лошадей, мышей в ливрейных слуг и тыквы во что-то там большое, если я сейчас не путаю и если все не было наоборот.
Но здесь, на гарвардской баскетбольной площадке, я наблюдала не сказочное, а реальное превращение, живую метаморфозу. Куда делось растрепанное изобилие движений? Откуда взялась стройная, гармоничная отточенность? Как получилось, что ноги вдруг научились сознательно отвечать на движения рук, почему все тело стало так динамично и красиво? Изгибаясь в прыжке, оно наливалось мускулами прямо на глазах, в борьбе с другими, такими же большими телами, безжалостно высвобождаясь от чужих захватов, увертываясь от рук, пробиваясь корпусом. Джефри был не просто хорош, он был фантастичен, он был лучшим, и все на площадке и в зале понимали и принимали это — он был сам атлетизм, сама гармония, само искусство.
Я смотрела на него, не узнавая, и ловя себя на безотчетном восхищении, и не боясь его, этого восхищения. Все недавние сомнения, за которые я себя уже начинала ненавидеть, вдруг испарились, они просто перестали существовать: не могло быть никакого отхода от нормы в этом ставшем атлетически идеальном теле, и чушь все, все эти мои дурацкие мысли, думала я. И хотя я понимала, что моя радость так же подозрительно небезупречна, как и мои недавние сомнения, но сейчас я наслаждалась своим освобождением от них.
После матча он подошел ко мне, еще потный, еще не потерявший своей слаженности.
— Ну как? — спросил он, зная ответ.
Даже голос его звучал по-другому, сдержанно, будто сам сознавал, что является лишь незначительной частью большого целого.
Я только пожала плечами, мол, что тут скажешь.
— Я их разорвал, правда? — скорее утвердил, чем спросил Джефри.
— Ты их точно разорвал, Джеф, — вполне серьезно согласилась я, — от них осталась лишь труха.
Дома я спросила у Марка, играет ли он в баскетбол. Он, странно, не удивился вопросу.
— Так, не очень.А что, должен играть? — спросил он и, не дожидаясь моего успокаивающего «нет, не должен», закончил конспираторским тоном: — Зато я играю во многие другие, более сложные игры. И вполне успешно.
Он подошел ко мне ближе и наклонился и провел щекотливо губами по шее. Этому он научился у меня, подумала я.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Так вот, в одно из таких «однажды» на Катькин вопрос о моей работе — мол, с кем общаешься, кто о чем говорит? — я рассказала о Джефри, о наших доверительных отношениях, на что молчавший до этого Марк спросил, рассказывал ли Джефри о какой-нибудь из своих подруг, настоящей или прошлой.
— А вообще, ты видела его с девушками, может, он тебе хотя бы фотографии показывал? — продолжил он вопрос.
— Нет, ни с кем, кроме себя, не видела, и ни о ком, по-моему, он не рассказывал, — попыталась вспомнить я, но так и не вспомнила.
— Возможно, он гомосексуалист, — спокойно заметил Марк.
— Почему сразу гомосексуалист?
Мне стало неприятно, хотя я сама не поняла, почему. Мне никогда прежде не приходила в голову подобная мысль. И, хотя я вполне нормально относилась к сексуальным причудам других, я вдруг неожиданно ощутила, неожиданно прежде всего для себя самой, что не хотела бы, чтобы именно Джефри оказался гомосексуалистом. «Почему?» — спросила я себя, не зная мгновенного ответа. Конечно, у меня и в мыслях, и, я надеюсь, в самом глубоком подсознании не было — продвигать наши с Джефри отношения на какой-либо другой уровень. Но если это так, опять подумала я, то почему я занервничала от одной только мысли, что он гомосексуалист?
Но ответ все же нашелся, не абсолютный, не гарантированный, лишь предполагаемый, но тем не менее успокоивший мои подозрения. Конечно, если бы он не был ориентирован на женщин, то вся обоюдоострая прелесть наших разговоров, весь их запретный шарм перестали бысуществовать, это было бы все равно как болтать с Катькой, пусть и на самые остросюжетные темы — интересно, но обыденно.
А с другой стороны, ну почему, если возникают нормальные товарищеские отношения, не стремящиеся к разрешению в сексе, почему они противоестественны и почему в качестве единственного объяснения сразу возникает подозрение, что парень не может? А потом, кто знает, что у Джефри на душе, в мыслях? Если даже я ему и нравлюсь, но он не показывает этого, почему все сразу объясняется только одной причиной— отсутствием нормы? Молжет быть, он просто застенчивый, и вообще, почему любые отношения междуразнополыми существами должны обязательно развиваться, и обязательно только в одном направлении?
Все это я высказала Марку по дороге назад, в машине, но он почти не отреагировал, видимо, тема не интересовала его. — Я не знаю, — сказал он, — я лишь высказал предположение. Ты рассказала о человеке, о его поведении, и я на базе твоего рассказа сделал предположение. Но, может быть, ты неправильно рассказала, а, может быть, я неправильно предположил. Какое это имеет значение? Ты ведь в любом случае не будешь к нему относиться хуже?
Я посмотрела на Марка внимательно, и вопрос, и как он был задан — все неприятно кольнуло меня.
— Нет, не буду, — ответила я.
— Ну вот, видишь, я ведь говорю — пустой разговор.
И опять какая-то неестественность, так не свойственная Марку, проскользнула в его интонации.
Вот оно, чертово предубеждение! Из какого такого гена оно вылезло? Ну какая мне разница, с кем этот Джефри спит или не спит? Абсолютно никакой, он ведь все так же мил, прост, так лее естествен со мной, и почему я должна о нем думать по-другому только лишь оттого, что не читаю в его глазах похотливого движения навстречу.
Но тем не менее что-то действительно изменилось в моем отношении к нему, изменилось неконтролируемо, даже более того, против моего желания.Я стала разглядывать Джефри, что ли. более внимательно, более подозрительно, выискивать то, чего не замечала раньше, о чем даже не думала, чего, в конце концов, может быть, не существовало вовсе.
Во всей этой истории меня беспокоил даже не сам Джефри, а мой изменившийся взгляд на него. Я вдруг испугалась за себя, оказалось, и сейчас я это обнаружила впервые, что во мне сидит подленькая червоточинка, не подчиняющаяся ни моему разуму, ни моему сердцу, ни моему пониманию справедливости, ни вообще какому-либо нормальному пониманию.
Я вспомнила слова Зильбера о генетической памяти, о том, что предубеждения, в массе своей, берутся именно оттуда. Смотри, говорила я себе, никто меня не воспитал в такой примитивной нетерпимости. Тема вообще находилась настолько вдалеке от моей жизни, что даже не поднималась, даже анекдотов, по-моему, не было. Да и сама я никогда не задумывалась о плюсах и минусах однополой любви, среди моих друзей и знакомых людей с данной ориентацией не наблюдалось, так что жизнь ничему — ни плохому, ни хорошему — научить не могла. Откуда, спрашивается, взяться такому гнусному взгляду? Но ведь нет, взялся же откуда-то!
Может быть, в конце концов попыталась успокоить я себя, все просто объясняется тем, что никогда раньше мне не приходилось дружить ни с девочками, любящими девочек, ни с мальчиками, любящими мальчиков, и оттого не выработалась у меня еще привычка. А из-за ее отсутствия странно и диковинно мне это первое, пусть только предполагаемое, общение, и потому немного дискомфортно, как будто надела новые туфли, не разношенные еще. Хотя знаю и потому разнашиваю, что со временем они перестанут натирать.
Впрочем, все мои подозрения и попытки подловить засекреченного Джефри не продолжались слишком долго. Однажды он пригласил меня на баскетбол: оказывается, он играл не то за факультет, не то за команду интернов, не то егце за какую-то команду.
— Ты — в баскетбол? —не удержавшись, почти воскликнула я, но тут же и оборвала себя, поняв, что сморозила что-то не очень приличное!
Он действительно почти обиделся.
— А почему ты удивляешься? — спросил он и, как бы оправдываясь, заверил меня: — Я хорошо играю, раньше даже за сборную играл, возможно, мог бы и дальше пойти, если бы хотел.
— А действительно, почему? Кто здесь вообще удивляется, а? — поддержала я, с сомнением разглядывая его руки и ноги, не любящие отчитываться перед головой и с презрением относящиеся к субординации.
— Конечно, пойду, — сказала я, — и с удовольствием пойду. Я вообще никогда баскетбол живьем не видела и, хотя правил не знаю, обещаю, что болеть буду энергично, и, кстати, только за тебя.
Я всегда любила наблюдать метаморфозы, но так как встретить настоящую метаморфозу в занудливо практичной жизни удается нечасто, то я любила хотя бы читать про них. Больше всего мне нравилось в Золушке совсем не то, что она вышла замуж за принца — это и так было понятно сразу, — я вообще с детства являлась противницей заведомо счастливых концовок, предпочитая им неожиданные развязки. Больше всего в Золушке мне нравилось превращение огурцов в лошадей, мышей в ливрейных слуг и тыквы во что-то там большое, если я сейчас не путаю и если все не было наоборот.
Но здесь, на гарвардской баскетбольной площадке, я наблюдала не сказочное, а реальное превращение, живую метаморфозу. Куда делось растрепанное изобилие движений? Откуда взялась стройная, гармоничная отточенность? Как получилось, что ноги вдруг научились сознательно отвечать на движения рук, почему все тело стало так динамично и красиво? Изгибаясь в прыжке, оно наливалось мускулами прямо на глазах, в борьбе с другими, такими же большими телами, безжалостно высвобождаясь от чужих захватов, увертываясь от рук, пробиваясь корпусом. Джефри был не просто хорош, он был фантастичен, он был лучшим, и все на площадке и в зале понимали и принимали это — он был сам атлетизм, сама гармония, само искусство.
Я смотрела на него, не узнавая, и ловя себя на безотчетном восхищении, и не боясь его, этого восхищения. Все недавние сомнения, за которые я себя уже начинала ненавидеть, вдруг испарились, они просто перестали существовать: не могло быть никакого отхода от нормы в этом ставшем атлетически идеальном теле, и чушь все, все эти мои дурацкие мысли, думала я. И хотя я понимала, что моя радость так же подозрительно небезупречна, как и мои недавние сомнения, но сейчас я наслаждалась своим освобождением от них.
После матча он подошел ко мне, еще потный, еще не потерявший своей слаженности.
— Ну как? — спросил он, зная ответ.
Даже голос его звучал по-другому, сдержанно, будто сам сознавал, что является лишь незначительной частью большого целого.
Я только пожала плечами, мол, что тут скажешь.
— Я их разорвал, правда? — скорее утвердил, чем спросил Джефри.
— Ты их точно разорвал, Джеф, — вполне серьезно согласилась я, — от них осталась лишь труха.
Дома я спросила у Марка, играет ли он в баскетбол. Он, странно, не удивился вопросу.
— Так, не очень.А что, должен играть? — спросил он и, не дожидаясь моего успокаивающего «нет, не должен», закончил конспираторским тоном: — Зато я играю во многие другие, более сложные игры. И вполне успешно.
Он подошел ко мне ближе и наклонился и провел щекотливо губами по шее. Этому он научился у меня, подумала я.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Закончилась зимняя сессия моего второго курса. Марк и Зильбер, оба, независимо друг от друга, сказали, что мне следует принять участие в конференции, которая проводилась каждый год для студентов докторантуры.
— Тебе это ничего особенно не даст, кроме практики выступлений, но потихоньку всему надо учиться. Красиво держать себя на подиуме, владеть голосом, быстро и правильно отвечать на вопросы, — это тоже требует практики, — убеждал Марк.
То же самое, почти слово в слово, повторил и Зильбер, и я стала готовиться. Никакой заранее намеченной темы у меня не было, но Зильбер посоветовал переложить мою знаменитую работу на уровень доклада. Он сказал, что в ней еще много неподнятых пластов, и я вполне могу раскрыть один из едва обозначенных аспектов, что будет достаточно для доклада и интересно, даже полезно, для слушателей. Когда я рассказала об этом Марку, он поморщился: идея ему не понравилась.
— Это Зильбер тебе насоветовал? — спросил он.
Я почти сказала: «Нет, я сама», — постановка вопроса опять была обидной, как будто я ничего не могла решить самостоятельно. Но не то чтобы природная честность, а скорее нежелание говорить Марку неправду даже в такой мелочи, остановило едва не вылетевшее слово.
— Да, — сказала я почти с вызовом, — а что?
— Да нет, — сказал Марк, — ничего особенного.
— Но я вижу, что ты недоволен, — настаивала я.
— Не то чтобы я недоволен, в данном случае это не имеет значения, но идея нехороша в принципе, сам подход порочен. Тем более странно, что его предлагает Зильбер, мог бы понимать, вещь-то простая.
Я растерялась, даже немного напряглась: во-первых, зря он полез на Зильбера, старик сам непрост, чтобы говорить о нем вот так, свысока. А во-вторых, опять этот тон: мол, ну ладно, ты не понимаешь, но старик-то должен бы.
— В чем, Марк, порочность подхода, объясни, пожалуйста.
В моем голосе было, пожалуй, чуть больше раздражения, чем следовало, но-Марк не стал сглаживать ситуацию, как он обычно делал, когда чувствовал, что я злюсь. Наоборот, голос его звучал твердо, просто непримиримо.
— Цепляться за старую идею нехорошо в принципе. Каждая мысль имеет свою, как бы это сказать, историческую нишу, что ли. Сначала ты двигаешь идею вперед, потом, если все удачно, идея двигает тебя, происходит как бы обратная связь. Но после того, как ты выполнила свою функцию по отношению к ней, а она — по отношению к тебе, оставьте друг друга. Потому что ничего полезного вы друг для друга больше не сделаете. Наоборот, высасывая использованную идею, ты только сузишь свое виденье в целом. Да и к чему долбить ради остатка, ради крох, когда рядом столько нераскопанных жил?
— Но, Марк, это же поверхностный подход — не доводить до конца, бросить по дороге.
Как всегда бывало, когда Марк начинал говорить, моя еще секунду назад непоколебимая уверенность улетучилась, перестала существовать, и, хотя такая перемена и смущала меня, я тем не менее успокаивалась, чувствуя рядом с собой надежность его беспрекословной правоты. Я даже злиться на него не могу по-настоящему, подумала я.
— При чем тут поверхностность? Я же не призываю тебя не копать вглубь. Наоборот, если копать, то до упора, до тех пор, пока не откопаешь, но это мы с тобой уже прошли. Если же продолжить затасканную, но вполне адекватную аналогию с жилой, то понятно, что после того, как она раскопана и в основном вынута, почему бы не оставить ее в покое и не начать искать следующую? К чему тратить время на труднодоступные крохи, оставь это другим, тем, кто не наделен способностью находить жилы сам, — он замолчал, а потом добавил, улыбнувшись: — Им ведь тоже надо жить.
— Значит, не надо держаться за наработанное? Так?
Я уже пошла на попятную, в принципе мне нравился такой подход, он соответствовал моему мироощущению, что ли.
— Именно так. И вообще, малыш, кто из нас апологет легкости, я или ты?
— Я апологет, — на редкость легко согласилась я. Да и нельзя было по-другому, раз речь зашла о легкости.
— Вот и нагнетай легкость в помещение, лучшего места не сыскать.
Я хотела спросить про помещение, откуда оно подозрительное взялось, но не спросила.
— Будь проще со своими идеями, не жалей их, научись легко их рождать, но и легко с ними расставаться. Именно так и создается та самая легкость, когда все удается по той простой причине, что не тяжело терять.
Он замолчал, и мне показалось, что он закончил, но я ошиблась.
— В любом случае тебе пора начинать работать над чем-то новым, ты не можешь постоянно жить тем, что создала когда-то. То есть можешь, конечно, но зачем? Это и непрактично к тому же: ты тогда сделала действительно непростую вещь, и, поверь, несколько человек уже работают, и наверняка серьезно работают, над твоим подходом, развивают его. И делают это уже давно, со времени опубликования твоей статьи, и дай им Бог.
— А почему тогда мы не развивали?
Теперь я была полностью растеряна: еще десять минут назад я казалась самой себе вполне серьезным ученым, уже сделавшим что-то, заявившим о себе и имеющим все права на свою точку зрения. Но вот оказалось, что никакой я не ученый, а так, обыкновенная пыжащаяся студентка, которая только и может, что идти за знающим и великодушным поводырем.
— Поэтому и не сделали, — расплывчато ответил Марк. Но я поняла:
— Чтобы не цепляться? — уточнила я.
— Чтобы не цепляться, — подтвердил он. Мы замолчали.
— Но как бы там ни было, все и так хорошо, — продолжил Марк. — Через полтора года, если идти такими темпами, как мы наметили и как ты движешься, ты подойдешь к докторской диссертации. Не то чтобы задача была какая-то сверхсложная, но ведь дело-то не в этом. Дело в том, чтобы сделать следующий рывок, вроде того, что ты уже сделала, но в десять раз мощнее, дальше. Дело в том, чтобы сделать что-то такое...
Он выделил и голосом, и интонацией это «что-то такое», и я поняла, что он имеет в виду нечто грандиозное.
— И ты вполне в силах, вспомни, какой прорыв ты совершила тогда. А сейчас ты и старше, и мудрее, и больше знаешь, намного больше, и опыта больше, да и времени — тогда был месяц, а сейчас полтора года. Но и цели разные, не сравнивай ту — поступить в Гарвард — с новой целью.
— Какая новая цель? — почти испуганно спросила я.
— Какая новая цель? — повторил Марк за мной. — Ну, подумай и не бойся предположить самое невозможное.
Я развела руками, показывая, что не знаю, чего он от меня хочет. Потом бухнула, чтобы отвязался:
— Нобелевскую премию получить.
Неожиданно Марк вскинул руку с выставленным прямо мне в лицо указательным пальцем, что выглядело прямо-таки угрожающе.
— Не то, — сказал он так же быстро, как вскинул руку, — но близко. Бог с ней, с премией, она не критерий.
Я поняла, что он сейчас начнет разглагольствовать насчет премии и повторила настойчиво:
— Так что за цель?
— Взорвать эту науку, — мгновенно выпалил Марк, и само слово «взорвать» прозвучало, как самый настоящий взрыв.
Я посмотрела на него недоуменно — серьезно ли он, но он выглядел вполне серьезно, даже решительно.
Что-то неведомое, что кольнуло меня, еще когда он говорил про легкость, но тогда почти неощутимо, лишь смутным неразгаданным предчувствием, сейчас снова, ужо резко, даже болезненно резануло внутри.
Я никогда не считала Марка ни педантом, ни формалистом и, конечно же, не считала его сухарем. Он был живым и остроумным, артистичным по стилю общения и выражения себя, иногда трогательным, иногда смешным. Но при этом он всегда оставался сдержан в оценках, рассудителен, трезв и, как бы это лучше сказать, основателен, что ли. Правильно ли я подобрала слово или нет, но можно твердо сказать, что он никогда не был поверхностным, чурался бравады и хвастовства, а главное, авантюр. Но именно авантюристом он показался мне сейчас.
Уже тогда, когда он заговорил о легкости, я различила в нем что-то не от Марка, вовсяком случае, не от того Марка, которого я знала и с которым прожила уже немало лет. В нем проступило другое— лихое, спонтанное, что-то от кавалерийской атаки, во всяком случае, как я ее себе представляю.
Все это не соответствовало моему представлению о Марке, который всегда докапывался до самой сути, не оставляя ничего недопонятым, даже самую мелочь, ничего— не разобранным, ничего — случайным. А этот его экстремистский призыв был скорее от Матвея, он скорее походил на эмоциональный сиюминутный порыв.
Но я ничего ему не сказала, и если глаза не выдали меня, то услышал он нечто значительно более мягкое:
— Марк, — произнесла я, — это новые слова. Я таких слов от тебя никогда не слышала.
— У нас и цели новые, — тут же отозвался он, — которых мы раньше не ставили. А новые цели требуют нового подхода, к тому же если цель необычна, то и подход должен быть соответствующим. Конечно, твоя студенческая работа была замечательная, но в ней не было ничего сверхъестественног При всей своей новизне она все же была стандартна, сам идея базировалась пусть на высоком, но стандартном уровне. А мы теперь будем стремиться к нестандарту, к тому, что ненормально, мы будем стремиться к отходу от нормы. А когда мы говорим об отходе от нормы, есть одно важное правило которое тебе следует запомнить, как ты, умничка, запомнила все предыдущие, — ои замолчал, как, я знала, он всегда замолкал, прежде чем сказать то, что считал важным. — Нестандартные задачи требуют нестандартных подходов! Запомни, это важно и не так просто, как звучит, — и повторил, сформулировав уже по-другому: — Нестандартные цели не достигаются стандартными путями. Подумай над этим и разберись сама.
Понятно было, что он что-то недосказал, что мне требовалось самой найти дополнительный смысл, скрытый в его словах. Хорошо, решила я, я запомню и потом, позже, вернусь к ним.
— Ну а с чего надо всегда начинать? — продолжил Марк, как бы подзадоривая меня беспечным своим голосом и беспечным вопросом. — Ну конечно, необходимо определить цель. Это всегда помогает, а в нашем с тобой деле особенно.
— Ну да, я понимаю, — сказала я с заметной иронией. — Цель —взорвать науку.
— Именно, — ответил Марк, улыбаясь. Но улыбался он не своим словам, а скорее моей иронии.
— А если не взорвем? — полюбопытствовала я.
Ну что ж, — пожал он плечами, — может, и не взорвем, не все всегда получается. Но начинать и думать об отрицательном результате, — он еще раз пожал плечами, — зачем? В любом случае процесс оправдывает результат, так ведь?
— Не понимаю.
Он, конечно, понимала, но пусть объясняет, раз уж так любит объяснять.
Марк поднял брови.
— Мы ведь раньше уже говорили о подобном, только сейчас как бы подошли с другой стороны. Смотри, малыш, есть люди, ориентированные на результат, а есть — на процесс. Мы с тобой из тех, кто ориентирован на процесс. Не то чтобы нас результат не интересует, результат важен, конечно, но он вторичен. Для нас на первом месте процесс по той простой причине, что он нам удовольствие доставляет.
— Но если мы концентрируемся на процессе, если процесс — самоцель, то не уменьшает ли это шансы прийти к результату? Если процесс доставляет удовольствие, то зачем его останавливать ради какого-то там результата?
Я не была уверена, что хочу продолжать этот спор, но должна же я была возразить ему.
— Нет, — упрямо не согласился Марк. — Хороший процесс не может не родить результат, — и повторил чуть другими словами; — Хороший процесс всегда приводит к результату. Не всегда, конечно, к положительному, но это и не так важно, потому как, мы уже договорились: удовольствие мы черпаем из процесса.
— Почему же... — начала было я, но Марк перебил меня.
— К тому же мы с тобой грамотные люди, так ведь? — как бы спросил он моего согласия. — С развитым внутренним механизмом самоконтроля. Неужели мы не сможем вовремя различить результат, если он замаячит перед нами? Не то чтоб он нам совсем безразличен, качественный результат тоже вполне приятен, мы это с тобой знаем.
Марк остановился, я тоже молчала. До меня вдруг дошло, что спорю я, как всегда, скорее не ради идеи — идея уже очень абстрактная и не требует спора, да к тому же, наверное, Марк прав. Спорю я, просто чтобы ему противоречить, чтобы он все же прислушался к моему мнению, как слушают его другие, не менее, а, может быть, более серьезные, чем он, люди.
Но одновременно мне стала очевидна обреченность моего эмоционального наскока. Я была втянута в заведомо неравный и предрешенный спор. Ведь Марк, понятное дело, продумал все заранее, его позиция наработана, обкатана на других, а я так, с разбега — бух, со всеми своими заторможенными желаниями. И зачем? У меня нет шансов, я с самого начала обречена на поражение, а потому сама идея спора была порочной. Если уж спорить, чтобы утвердить себя, надо выбирать тему, где у тебя позиция сильная, даже неважно — сильная ли, важно, чтобы — подготовленная, отработанная.
Марк внимательно посмотрел на меня и, видимо, решил, что пора ставить точку.
— Малыш, я хотел только сказать, что порой следует ориентироваться на процессе, он первостепенен, — сказал он, и я услышала примирительные нотки. А потом после паузы добавил:— Есть у тебя это умение заводить меня.
Он улыбнулся.
— Ну и что теперь делать?
Я хотела наконец услышать что-то конкретное.
— Теперь надо потихоньку готовить себя к старту. Надо освободить время, наверное, проще всего уйти от Зильбера, тем более что я был о нем лучшего мнения, — я сдержалась и промолчала. — И выбирать место, где копать, ну и приготовить кирку, лопату... — сравнение, конечно, было необычайно образным. — Но это твоя забота. Подумай, что тебя больше всего интересует на данный момент.
— А как с конференцией, может быть, вообще не нужен никакой доклад?
— Нет, почему, пусть будет доклад. Мы же говорили — для тренировки все полезно. Возьми старую тему, если больше нечего.
И опять в этом «больше нечего» прозвучала не очень зама скированная снисходительность.
Зильберу я решила пока ничего не говорить — ни о поиске новой темы, ни о моем возможном уходе от него. Во всяком случае, я решила подождать до конференции, чего преждевременно расстраивать человека.
Поэтому все по-прежнему двигалось по накатанному маршруту: беседы с профессором, забавные пересуды с Джефри, ланчи с другими симпатичными мне людьми, хоть и напряженная, но привычная и потому не отягощающая учеба.
Вроде бы все как-то устоялось, эта новая, поначалу пугавшая гарвардская жизнь постепенно вошла в колею, стала приносить удовольствие не только от тяжелого труда, как прежде, но и от жизни вообще. К тому же появилась новая приятная социальная среда, которая, если раньше как начиналась, так и заканчивалась Марком, то теперь активно разнообразила повседневность. Казалось, я добилась того, к чему стремилась и длячего все когда-то начинала, и можно остановиться, потому что и так все хорошо.
Конечно, в душе я понимала, что нужен следующий шаг, но мне не хотелось ломать все заново — весь непросто мне давшийся душевный и физический уют. Ну почему опять надо ввязываться в борьбу, почему нельзя расслабиться и перестать уже кому-то что-то доказывать, почему, наконец, нельзя хотя бы немного пожить в спокойствии и в гармонии с собой и с окружающим миром?
Но я понимала, что Марк не даст мне успокоиться, у него появились новая идея, новая цель, и я знала, что теперь он будет провоцировать во мне душевный дискомфорт, вживлять в меня вечно преследующее «надо», вечную, неутомля-емую неуспокоенность, ощущение, что я постоянно должна, хотя непопятно — кому и что. Да никому, ничего конкретно, просто глобально должна, днем и ночью, и каждая минута обязана вылиться во что-то различимое, а если не вылилась, то в том моя вина, хотя опять-таки непонятно, перед кем.
— Тебе это ничего особенно не даст, кроме практики выступлений, но потихоньку всему надо учиться. Красиво держать себя на подиуме, владеть голосом, быстро и правильно отвечать на вопросы, — это тоже требует практики, — убеждал Марк.
То же самое, почти слово в слово, повторил и Зильбер, и я стала готовиться. Никакой заранее намеченной темы у меня не было, но Зильбер посоветовал переложить мою знаменитую работу на уровень доклада. Он сказал, что в ней еще много неподнятых пластов, и я вполне могу раскрыть один из едва обозначенных аспектов, что будет достаточно для доклада и интересно, даже полезно, для слушателей. Когда я рассказала об этом Марку, он поморщился: идея ему не понравилась.
— Это Зильбер тебе насоветовал? — спросил он.
Я почти сказала: «Нет, я сама», — постановка вопроса опять была обидной, как будто я ничего не могла решить самостоятельно. Но не то чтобы природная честность, а скорее нежелание говорить Марку неправду даже в такой мелочи, остановило едва не вылетевшее слово.
— Да, — сказала я почти с вызовом, — а что?
— Да нет, — сказал Марк, — ничего особенного.
— Но я вижу, что ты недоволен, — настаивала я.
— Не то чтобы я недоволен, в данном случае это не имеет значения, но идея нехороша в принципе, сам подход порочен. Тем более странно, что его предлагает Зильбер, мог бы понимать, вещь-то простая.
Я растерялась, даже немного напряглась: во-первых, зря он полез на Зильбера, старик сам непрост, чтобы говорить о нем вот так, свысока. А во-вторых, опять этот тон: мол, ну ладно, ты не понимаешь, но старик-то должен бы.
— В чем, Марк, порочность подхода, объясни, пожалуйста.
В моем голосе было, пожалуй, чуть больше раздражения, чем следовало, но-Марк не стал сглаживать ситуацию, как он обычно делал, когда чувствовал, что я злюсь. Наоборот, голос его звучал твердо, просто непримиримо.
— Цепляться за старую идею нехорошо в принципе. Каждая мысль имеет свою, как бы это сказать, историческую нишу, что ли. Сначала ты двигаешь идею вперед, потом, если все удачно, идея двигает тебя, происходит как бы обратная связь. Но после того, как ты выполнила свою функцию по отношению к ней, а она — по отношению к тебе, оставьте друг друга. Потому что ничего полезного вы друг для друга больше не сделаете. Наоборот, высасывая использованную идею, ты только сузишь свое виденье в целом. Да и к чему долбить ради остатка, ради крох, когда рядом столько нераскопанных жил?
— Но, Марк, это же поверхностный подход — не доводить до конца, бросить по дороге.
Как всегда бывало, когда Марк начинал говорить, моя еще секунду назад непоколебимая уверенность улетучилась, перестала существовать, и, хотя такая перемена и смущала меня, я тем не менее успокаивалась, чувствуя рядом с собой надежность его беспрекословной правоты. Я даже злиться на него не могу по-настоящему, подумала я.
— При чем тут поверхностность? Я же не призываю тебя не копать вглубь. Наоборот, если копать, то до упора, до тех пор, пока не откопаешь, но это мы с тобой уже прошли. Если же продолжить затасканную, но вполне адекватную аналогию с жилой, то понятно, что после того, как она раскопана и в основном вынута, почему бы не оставить ее в покое и не начать искать следующую? К чему тратить время на труднодоступные крохи, оставь это другим, тем, кто не наделен способностью находить жилы сам, — он замолчал, а потом добавил, улыбнувшись: — Им ведь тоже надо жить.
— Значит, не надо держаться за наработанное? Так?
Я уже пошла на попятную, в принципе мне нравился такой подход, он соответствовал моему мироощущению, что ли.
— Именно так. И вообще, малыш, кто из нас апологет легкости, я или ты?
— Я апологет, — на редкость легко согласилась я. Да и нельзя было по-другому, раз речь зашла о легкости.
— Вот и нагнетай легкость в помещение, лучшего места не сыскать.
Я хотела спросить про помещение, откуда оно подозрительное взялось, но не спросила.
— Будь проще со своими идеями, не жалей их, научись легко их рождать, но и легко с ними расставаться. Именно так и создается та самая легкость, когда все удается по той простой причине, что не тяжело терять.
Он замолчал, и мне показалось, что он закончил, но я ошиблась.
— В любом случае тебе пора начинать работать над чем-то новым, ты не можешь постоянно жить тем, что создала когда-то. То есть можешь, конечно, но зачем? Это и непрактично к тому же: ты тогда сделала действительно непростую вещь, и, поверь, несколько человек уже работают, и наверняка серьезно работают, над твоим подходом, развивают его. И делают это уже давно, со времени опубликования твоей статьи, и дай им Бог.
— А почему тогда мы не развивали?
Теперь я была полностью растеряна: еще десять минут назад я казалась самой себе вполне серьезным ученым, уже сделавшим что-то, заявившим о себе и имеющим все права на свою точку зрения. Но вот оказалось, что никакой я не ученый, а так, обыкновенная пыжащаяся студентка, которая только и может, что идти за знающим и великодушным поводырем.
— Поэтому и не сделали, — расплывчато ответил Марк. Но я поняла:
— Чтобы не цепляться? — уточнила я.
— Чтобы не цепляться, — подтвердил он. Мы замолчали.
— Но как бы там ни было, все и так хорошо, — продолжил Марк. — Через полтора года, если идти такими темпами, как мы наметили и как ты движешься, ты подойдешь к докторской диссертации. Не то чтобы задача была какая-то сверхсложная, но ведь дело-то не в этом. Дело в том, чтобы сделать следующий рывок, вроде того, что ты уже сделала, но в десять раз мощнее, дальше. Дело в том, чтобы сделать что-то такое...
Он выделил и голосом, и интонацией это «что-то такое», и я поняла, что он имеет в виду нечто грандиозное.
— И ты вполне в силах, вспомни, какой прорыв ты совершила тогда. А сейчас ты и старше, и мудрее, и больше знаешь, намного больше, и опыта больше, да и времени — тогда был месяц, а сейчас полтора года. Но и цели разные, не сравнивай ту — поступить в Гарвард — с новой целью.
— Какая новая цель? — почти испуганно спросила я.
— Какая новая цель? — повторил Марк за мной. — Ну, подумай и не бойся предположить самое невозможное.
Я развела руками, показывая, что не знаю, чего он от меня хочет. Потом бухнула, чтобы отвязался:
— Нобелевскую премию получить.
Неожиданно Марк вскинул руку с выставленным прямо мне в лицо указательным пальцем, что выглядело прямо-таки угрожающе.
— Не то, — сказал он так же быстро, как вскинул руку, — но близко. Бог с ней, с премией, она не критерий.
Я поняла, что он сейчас начнет разглагольствовать насчет премии и повторила настойчиво:
— Так что за цель?
— Взорвать эту науку, — мгновенно выпалил Марк, и само слово «взорвать» прозвучало, как самый настоящий взрыв.
Я посмотрела на него недоуменно — серьезно ли он, но он выглядел вполне серьезно, даже решительно.
Что-то неведомое, что кольнуло меня, еще когда он говорил про легкость, но тогда почти неощутимо, лишь смутным неразгаданным предчувствием, сейчас снова, ужо резко, даже болезненно резануло внутри.
Я никогда не считала Марка ни педантом, ни формалистом и, конечно же, не считала его сухарем. Он был живым и остроумным, артистичным по стилю общения и выражения себя, иногда трогательным, иногда смешным. Но при этом он всегда оставался сдержан в оценках, рассудителен, трезв и, как бы это лучше сказать, основателен, что ли. Правильно ли я подобрала слово или нет, но можно твердо сказать, что он никогда не был поверхностным, чурался бравады и хвастовства, а главное, авантюр. Но именно авантюристом он показался мне сейчас.
Уже тогда, когда он заговорил о легкости, я различила в нем что-то не от Марка, вовсяком случае, не от того Марка, которого я знала и с которым прожила уже немало лет. В нем проступило другое— лихое, спонтанное, что-то от кавалерийской атаки, во всяком случае, как я ее себе представляю.
Все это не соответствовало моему представлению о Марке, который всегда докапывался до самой сути, не оставляя ничего недопонятым, даже самую мелочь, ничего— не разобранным, ничего — случайным. А этот его экстремистский призыв был скорее от Матвея, он скорее походил на эмоциональный сиюминутный порыв.
Но я ничего ему не сказала, и если глаза не выдали меня, то услышал он нечто значительно более мягкое:
— Марк, — произнесла я, — это новые слова. Я таких слов от тебя никогда не слышала.
— У нас и цели новые, — тут же отозвался он, — которых мы раньше не ставили. А новые цели требуют нового подхода, к тому же если цель необычна, то и подход должен быть соответствующим. Конечно, твоя студенческая работа была замечательная, но в ней не было ничего сверхъестественног При всей своей новизне она все же была стандартна, сам идея базировалась пусть на высоком, но стандартном уровне. А мы теперь будем стремиться к нестандарту, к тому, что ненормально, мы будем стремиться к отходу от нормы. А когда мы говорим об отходе от нормы, есть одно важное правило которое тебе следует запомнить, как ты, умничка, запомнила все предыдущие, — ои замолчал, как, я знала, он всегда замолкал, прежде чем сказать то, что считал важным. — Нестандартные задачи требуют нестандартных подходов! Запомни, это важно и не так просто, как звучит, — и повторил, сформулировав уже по-другому: — Нестандартные цели не достигаются стандартными путями. Подумай над этим и разберись сама.
Понятно было, что он что-то недосказал, что мне требовалось самой найти дополнительный смысл, скрытый в его словах. Хорошо, решила я, я запомню и потом, позже, вернусь к ним.
— Ну а с чего надо всегда начинать? — продолжил Марк, как бы подзадоривая меня беспечным своим голосом и беспечным вопросом. — Ну конечно, необходимо определить цель. Это всегда помогает, а в нашем с тобой деле особенно.
— Ну да, я понимаю, — сказала я с заметной иронией. — Цель —взорвать науку.
— Именно, — ответил Марк, улыбаясь. Но улыбался он не своим словам, а скорее моей иронии.
— А если не взорвем? — полюбопытствовала я.
Ну что ж, — пожал он плечами, — может, и не взорвем, не все всегда получается. Но начинать и думать об отрицательном результате, — он еще раз пожал плечами, — зачем? В любом случае процесс оправдывает результат, так ведь?
— Не понимаю.
Он, конечно, понимала, но пусть объясняет, раз уж так любит объяснять.
Марк поднял брови.
— Мы ведь раньше уже говорили о подобном, только сейчас как бы подошли с другой стороны. Смотри, малыш, есть люди, ориентированные на результат, а есть — на процесс. Мы с тобой из тех, кто ориентирован на процесс. Не то чтобы нас результат не интересует, результат важен, конечно, но он вторичен. Для нас на первом месте процесс по той простой причине, что он нам удовольствие доставляет.
— Но если мы концентрируемся на процессе, если процесс — самоцель, то не уменьшает ли это шансы прийти к результату? Если процесс доставляет удовольствие, то зачем его останавливать ради какого-то там результата?
Я не была уверена, что хочу продолжать этот спор, но должна же я была возразить ему.
— Нет, — упрямо не согласился Марк. — Хороший процесс не может не родить результат, — и повторил чуть другими словами; — Хороший процесс всегда приводит к результату. Не всегда, конечно, к положительному, но это и не так важно, потому как, мы уже договорились: удовольствие мы черпаем из процесса.
— Почему же... — начала было я, но Марк перебил меня.
— К тому же мы с тобой грамотные люди, так ведь? — как бы спросил он моего согласия. — С развитым внутренним механизмом самоконтроля. Неужели мы не сможем вовремя различить результат, если он замаячит перед нами? Не то чтоб он нам совсем безразличен, качественный результат тоже вполне приятен, мы это с тобой знаем.
Марк остановился, я тоже молчала. До меня вдруг дошло, что спорю я, как всегда, скорее не ради идеи — идея уже очень абстрактная и не требует спора, да к тому же, наверное, Марк прав. Спорю я, просто чтобы ему противоречить, чтобы он все же прислушался к моему мнению, как слушают его другие, не менее, а, может быть, более серьезные, чем он, люди.
Но одновременно мне стала очевидна обреченность моего эмоционального наскока. Я была втянута в заведомо неравный и предрешенный спор. Ведь Марк, понятное дело, продумал все заранее, его позиция наработана, обкатана на других, а я так, с разбега — бух, со всеми своими заторможенными желаниями. И зачем? У меня нет шансов, я с самого начала обречена на поражение, а потому сама идея спора была порочной. Если уж спорить, чтобы утвердить себя, надо выбирать тему, где у тебя позиция сильная, даже неважно — сильная ли, важно, чтобы — подготовленная, отработанная.
Марк внимательно посмотрел на меня и, видимо, решил, что пора ставить точку.
— Малыш, я хотел только сказать, что порой следует ориентироваться на процессе, он первостепенен, — сказал он, и я услышала примирительные нотки. А потом после паузы добавил:— Есть у тебя это умение заводить меня.
Он улыбнулся.
— Ну и что теперь делать?
Я хотела наконец услышать что-то конкретное.
— Теперь надо потихоньку готовить себя к старту. Надо освободить время, наверное, проще всего уйти от Зильбера, тем более что я был о нем лучшего мнения, — я сдержалась и промолчала. — И выбирать место, где копать, ну и приготовить кирку, лопату... — сравнение, конечно, было необычайно образным. — Но это твоя забота. Подумай, что тебя больше всего интересует на данный момент.
— А как с конференцией, может быть, вообще не нужен никакой доклад?
— Нет, почему, пусть будет доклад. Мы же говорили — для тренировки все полезно. Возьми старую тему, если больше нечего.
И опять в этом «больше нечего» прозвучала не очень зама скированная снисходительность.
Зильберу я решила пока ничего не говорить — ни о поиске новой темы, ни о моем возможном уходе от него. Во всяком случае, я решила подождать до конференции, чего преждевременно расстраивать человека.
Поэтому все по-прежнему двигалось по накатанному маршруту: беседы с профессором, забавные пересуды с Джефри, ланчи с другими симпатичными мне людьми, хоть и напряженная, но привычная и потому не отягощающая учеба.
Вроде бы все как-то устоялось, эта новая, поначалу пугавшая гарвардская жизнь постепенно вошла в колею, стала приносить удовольствие не только от тяжелого труда, как прежде, но и от жизни вообще. К тому же появилась новая приятная социальная среда, которая, если раньше как начиналась, так и заканчивалась Марком, то теперь активно разнообразила повседневность. Казалось, я добилась того, к чему стремилась и длячего все когда-то начинала, и можно остановиться, потому что и так все хорошо.
Конечно, в душе я понимала, что нужен следующий шаг, но мне не хотелось ломать все заново — весь непросто мне давшийся душевный и физический уют. Ну почему опять надо ввязываться в борьбу, почему нельзя расслабиться и перестать уже кому-то что-то доказывать, почему, наконец, нельзя хотя бы немного пожить в спокойствии и в гармонии с собой и с окружающим миром?
Но я понимала, что Марк не даст мне успокоиться, у него появились новая идея, новая цель, и я знала, что теперь он будет провоцировать во мне душевный дискомфорт, вживлять в меня вечно преследующее «надо», вечную, неутомля-емую неуспокоенность, ощущение, что я постоянно должна, хотя непопятно — кому и что. Да никому, ничего конкретно, просто глобально должна, днем и ночью, и каждая минута обязана вылиться во что-то различимое, а если не вылилась, то в том моя вина, хотя опять-таки непонятно, перед кем.