Страница:
— Наверняка, — сказал тогда Марк, — у них совсем другое представление о времени и ощущение его. Наша секунда для них — месяц или квартал, и они за эту секунду успевают прожить и прочувствовать то, что мы, возможно, не успеваем и за несколько месяцев.
Марк посмотрел на меня и, как ни странно, узнал.
— А, — сказал он как ни в чем не бывало, как бы приветствуя меня этой буквой, — сейчас, распечатать только осталось. Кстати, сколько времени?
Он давно уже не носил часы. Я знала — это, чтобы жить вне времени.
— Около семи, заботливо ответила я. — Ты что, обе работы уже написал?
Он не ответил, давая понять, что не отвечает на риторические вопросы, имеющие риторические, если такие бывают, ответы.
— Ну, ты даешь! — искренне сподобострастничала я. —Не понимаю, как ты так?
— Ничего, дети поймут, — невежливо ответил он, подставляя щеку под мой благодарный поцелуй. — Ладно, я спать пошел. Спокойной ночи, — и уже выходя из кухни, сказал сонно, хотя пытался строго: — Малыш, это в последний раз, дальше давай сама управляйся, не маленькая уже.
— Спокойного дня, — поправила его я.
А сама подумала: «Во дура щепетильная, надо было все три работы ему подсунуть. Ему чего, еще бы два часа не поспал, днем отоспится, а мне дня два-три сидеть».
Когда я распечатала текст и, сидя в автобусе, пробежала его глазами, я обомлела и подумала почти удивленно: «А ведь парень действительно, похоже, гений».
Впрочем, я тут же почувствовала досаду, что работы написала не я, хотя теперь обрадованные профессора решат, что сбои мои имели временный характер и все возвращается на круги своя. А на самом деле ничего никуда возвращаться не собиралось. И хотя я, конечно, считала, что сбои действительно временны и что за последний период я, безусловно, взяла еще одну высоту, но тем не менее работы эти о ней не говорили. А говорили они, скорее, о высоте Марка, которая, как я начинала бояться, для меня была недостижимой. Я же осталась с ощущением, что в первый раз словчила, и оно образовывало где-то на дне моей чистюли-совести шершавые, перекатывающиеся и оттого зудящие осадки.
С другой стороны, успокаивала я себя, мы ведь вместе занимаемся одной работой, вкладываем в нее одинаково (или приблизительно одинаково — точно не измерить). А я еще, помимо обычной учебы, пишу за семестр дюжину работ, и, кстати, все достаточно высокого качества, тогда как Марк ни одной, и почему бы ему в таком случае мне немного не помочь и нам хоть немного не сравняться?
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Марк посмотрел на меня и, как ни странно, узнал.
— А, — сказал он как ни в чем не бывало, как бы приветствуя меня этой буквой, — сейчас, распечатать только осталось. Кстати, сколько времени?
Он давно уже не носил часы. Я знала — это, чтобы жить вне времени.
— Около семи, заботливо ответила я. — Ты что, обе работы уже написал?
Он не ответил, давая понять, что не отвечает на риторические вопросы, имеющие риторические, если такие бывают, ответы.
— Ну, ты даешь! — искренне сподобострастничала я. —Не понимаю, как ты так?
— Ничего, дети поймут, — невежливо ответил он, подставляя щеку под мой благодарный поцелуй. — Ладно, я спать пошел. Спокойной ночи, — и уже выходя из кухни, сказал сонно, хотя пытался строго: — Малыш, это в последний раз, дальше давай сама управляйся, не маленькая уже.
— Спокойного дня, — поправила его я.
А сама подумала: «Во дура щепетильная, надо было все три работы ему подсунуть. Ему чего, еще бы два часа не поспал, днем отоспится, а мне дня два-три сидеть».
Когда я распечатала текст и, сидя в автобусе, пробежала его глазами, я обомлела и подумала почти удивленно: «А ведь парень действительно, похоже, гений».
Впрочем, я тут же почувствовала досаду, что работы написала не я, хотя теперь обрадованные профессора решат, что сбои мои имели временный характер и все возвращается на круги своя. А на самом деле ничего никуда возвращаться не собиралось. И хотя я, конечно, считала, что сбои действительно временны и что за последний период я, безусловно, взяла еще одну высоту, но тем не менее работы эти о ней не говорили. А говорили они, скорее, о высоте Марка, которая, как я начинала бояться, для меня была недостижимой. Я же осталась с ощущением, что в первый раз словчила, и оно образовывало где-то на дне моей чистюли-совести шершавые, перекатывающиеся и оттого зудящие осадки.
С другой стороны, успокаивала я себя, мы ведь вместе занимаемся одной работой, вкладываем в нее одинаково (или приблизительно одинаково — точно не измерить). А я еще, помимо обычной учебы, пишу за семестр дюжину работ, и, кстати, все достаточно высокого качества, тогда как Марк ни одной, и почему бы ему в таком случае мне немного не помочь и нам хоть немного не сравняться?
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Конечно, я выкарабкалась с этой сессией и даже получила поздравления за творческую и глубокую работу от благодарных профессоров, и даже декан, которого я однажды повстречала в коридоре, остановил меня и сказал пару весьма ободряющих слов.
Впереди был последний перед диссертационным периодом семестр, и я с неверием твердила заветное: что через пять месяцев наконец учеба закончится и что наступит для меня неведомая, желанная пора. Ведь в принципе вся моя взрослая и уже не очень короткая жизнь только и проходила в учебе— в разных странах, на разных специальностях, в разных университетах.
Наконец-то я исчерпала возможности западного образования, пройдя все его немыслимые угловатые отрезки и дойдя до вершины. Все, думала я, сколько бы ни хотел того Марк, или я сама, или кто угодно, мне даже теоретически негде дальше учиться, потому что дальше ничего нет, если я только не захочу заново менять профессию. Но такой глупости, я была уверена, я больше совершать не захочу.
Конец сессии не означал передышки, потому что Марк, понимая, по-видимому, что я стала более свободной, взвинтил темп, и вечно красные от бессонницы глаза его, и вечно раздраженный голос, и осунувшееся, потемневшее лицо, выражавшее постоянное недовольство (в лучшем случае равнодушие), не давали расслабиться ни моему загруженному уму, ни растянутым до предела нервам.
К тому же последнее время в Марке появилась еще одна черта, то чего в нем раньше никогда не было, по крайней мере, я не замечала: какая-то странная неуверенность. Она проявлялась, по сути, во всем — даже в движениях, даже в голосе появились неуверенные нотки. Видимо, думала я, посмеиваясь, чтение о подвигах бесчисленных романтических героев, которые в более ранние, чем Марк, годы достигали и славы, и прекрасных дам, на которых я сейчас никоим образом не смахивала, развили в нем комплекс упущенной молодости. Я пыталась было как-то повлиять на него, но, видимо, уже не обладала должным рычагом, а может быть, просто сама не являлась эталоном уверенности.
Единственное, на что ранимость Марка не распространялась и где она не проявлялась никак — это на наши обсуждения. Наоборот, он стал еще более требовательным, более давящим, как бы генерируя напор и неудовлетворенность, часто переходящую в нескрываемую злобу.
Он нервничал из-за оставшихся пяти месяцев, говорил, что срок ничтожно мал, что нам не хватит времени, если мы будем продвигаться такими темпами, и что мы провалим работу, и его голос, и искривленный рот, и мечущиеся глаза — все это напоминало панику. Мои же пораженческие уговоры, что ничего, мол, страшного не произойдет, если мы захватим лишний месяц, вызвали такой взрыв яростного негодования, что я вскоре предпочла не вмешиваться в его параноические приступы и не пытаться их нейтрализовать.
Я «пахала» все каникулы, не отвлекаемая университетскими делами, как никогда до этого и никогда после не «пахала», и, даже когда каникулы закончились, я сделала вид, что этого не заметила, и продолжала игнорировать занятия, не вылезая из библиотеки. При этом я с мстительной радостью понимала, что теперь-то уж мои достопочтенные профессора подумают дважды перед тем, как снова кляузничать на меняв деканат.
Когда, столкнувшись с одним из них, я, начав извиняться за пропущенные лекции, услышала в ответ, что, мол, не волнуйтесь, Марина, я знаю, что вы просиживаете в библиотеке, и вполне вам доверяю, и вообще мне известно, что вы лучше работаете под стрессом, я злорадно подумала: «Так-то вот, хоть под стрессом, хоть под кем. Главное, чтобы все знали».
К середине февраля ход наших с Марком обсуждений стал меняться, исчезла динамика, каждый шаг, который уже был не шагом, а скорее шажком, давался неимоверно трудно, а зачастую не давался вообще. Темы стали повторяться, как и наши разговоры, как и произносимые слова, и казалось, что мы продолжаем затянувшуюся, разрозненную беседу ради самого продолжения, ради привычки ее вести.
Было явное ощущение, что мы топчемся на месте и что продолжение, если оно вообще существует, затерялось в потемках и что мы на самом деле уперлись.
Как ни странно, я вместе с растерянностью ощутила непонятное облегчение. По-видимому, думала я, все оттого, что эта изнуряющая работа, забирающая и у меня, и у Марка столько сил и нервного напряжения, поломала нас и изменила нашу прежнюю, сейчас казавшуюся нереальной и вообще несуществующей жизнь. Это оттого что ей, нашей работе, так долго было все подчинено и абсолютно все принесено в жертву — и мысли, и мечты, и поступки, и действительность, и даже недействительность, даже сны. И может быть, я еще не поняла, но именно сейчас моя любовь тоже приносится в жертву шальной призрачной идее.
И вот сейчас, когда она зашла в тупик, но не из-за моей недобросовестности или недостатка усердия, а сама по себе, без какой-либо моей вины, оставив мне чистую совесть и чувство исполненного долга, может быть, оно и к лучшему, может быть, все теперь потихоньку вернется на свои прежние, такие далекие, но такие желанные места.
Возможно, думала я, мы вообще ни в чем не виноваты, просто у задачи нет решения, так ведь тоже бывает. В любом случае того, что мы наработали за эти более чем восемь месяцев, хватит и на мою диссертацию, и на пару серьезных статей, и на получение места в хорошем университете, и на создание какой-нибудь неплохой методики.
На следующий день после третьего бессмысленного обсуждения я специально не пошла спать, чтобы поговорить с Марком в момент, когда он был наиболее свободен от очередных приключений либо капитана Немо, либо чьих-то там еще. Когда я зашла на кухню, он сидел за столом с привычной чашкой кофе и пристально, даже целеустремленно разглядывал свои пальцы. Я присела на стул рядом.
— Смотри, как выросли, — сказал он, кивая на предмет своего изучения.
Я, конечно, поняла, о чем он, и тяжело, даже обреченно про себя вздохнула, но решила не понимать.
— Что, пальцы растут? — пошутила я, но так устало, что получилось всерьез.
Онпосмотрел на меня, как на сумасшедшую: мол, неужели я не знаю, что пальцы вырасти не могут.
— Нет, — видимо, он решил не вступать в конфликт, а просто по-дружески образумить меня, — пальцы давно не растут уже. Ногти.
— Ага, — согласилась я, — растут все-таки.
— Растут, — невозмутимо ответил Марк.
— А чего это они?
Я тоже была невозмутима — несложно ведь, к тому же привыкла.
— Я их отращиваю.
Это становилось любопытно.
— Чего? — переспросила я.
А сама подумала: «Ну неужели, он меня еще чем-то может удивить?»
— Я читаю сейчас «Книгу Царей», — пояснил он.
— Так, — отреагировала я, хотя такого скудного объяснения мне, недогадливой, было недостаточно.
Он посмотрел на меня удивленным взглядом: как это я не понимаю? — но все же снизошел и развернул ответ:
— Там, кроме прочего, про Самсона.
— Ну да, и про Далилу, — решила я показать образованность, начиная смутно догадываться, как стыкуются неудачливые любовники и ногти Марка.
— И про Далилу, — согласился Марк, продолжая изучать свои чудесные атавизмы, особенно на указательном пальце. — Там, если ты помнишь, сила Самсона заключалась в его волосах, то есть чем длиннее волосы, тем больше силы.
— Ага, — согласилась я и, склонив голову, неприлично почесала себе затылок. — У меня к тебе единственный вопрос: почему именно ногти ты связываешь с умственной своей недюжистью?
Оказалось, что Марк к вопросу готов, видимо, он размышлял над ним и вполне обдумал.
— Больше отращивать нечего, — сказал он веско.
Я приняла аргумент, подумав: «А ведь действительно нечего. Хотя и жаль!»
— А что ты на «Книгу Царей» перешел, про Немо уже закончил? — решила я перевести разговор.
— Нет, — ответил Марк, переводя взгляд с ногтей на меня, как бы проверяя, не подросла ли я тоже, — бросил, слишком заумно. Все эти научные объяснения утомляют, да и скучно.
Про «заумно» было даже веселее, чем про Самсона с ногтями, ими же и раздирающего кому-то пасть, и я улыбнулась, но все же решила не продолжать. Вместо этого я набрала побольше воздуха в грудь и решилась.
— Марк, — сказала я, — тебе не кажется, что мы исчерпали нашу задачу. Что либо мы неправильно выбрали направление, либо дошли до предела и продолжения нет. А точка, где мы остановились, и есть, собственно, окончательное решение.
Он молчал, переводя взгляд то на ногти, то на меня, как бы оценивая, что важнее, и я ждала, что он сейчас обрушится на меня с воплями и криком, что его разорвет привычный уже порыв злости, даже ярости, который в последнее время проявлялся от гораздо меньшего раздражителя, чем я. Мне даже показалось, что и паузу он выдерживает, скорее, для того, чтобы самому решить — приходить в ярость или остаться спокойным. Но тогда это контролируемая, неискренняя ярость, подумала я.
— Смотри, мы уже четыре недели топчемся на месте, — ярешила залить его пылающее возмущение холодными словами и как-то оправдать свое отступничество. — И мы совсем не продвинулись — ни ты, ни я, не нашли абсолютно ничего нового. А ведь все эти четыре недели я работала, — я развела руками, как бы показывая, как много работала, — и так подходила, и этак, с разных сторон... как только ни бралась... и — ничего. Да и у тебя тоже...
Чего я сейчас не хотела, так это начинать еще одно, никуда не ведущее, теперь уже ночное обсуждение. Поэтому я старалась говорить лишь общими фразами, не переходя на конкретику терминов и формулировок. Марк по-прежнему мол-. чал, но теперь смотрел только на меня.
— Значит, ты полагаешь, что мы зашли в тупик? Видимо, он все-таки решил не возбуждаться.
— Даже не в тупик, — поправила я его.
Слово «тупик» означало нечто временное, так, исправляемая неудача, осечка.
— Скорее не тупик, а конец дороги. Цель, которую мы ставили — достигнута, мы просто не заметили этого. Мы просто думали, что цель больше, а она оказалась чуть меньше, что не делает ни ее, ни нас хуже. То есть, я думаю, что мы в результате пришли, к чему стремились, — повторила я, не зная, что сказать еще.
— Ну, и что ты предлагаешь? — спросил он угрюмо. И в эту секунду мне показалось, что он согласен со мной, что он сам пришел к тому же мнению, только боялся высказать его первым.
— Ну что, — начала я немного нерешительно, — напишем статью, тут материала даже на две хватит, будем работать над методикой... Что еще в такой ситуации делать?
Марк смотрел на меня, не отрываясь, его глаза, которые я уже не помнила голубыми, а только серыми и совсем стальными, вдруг подернулись легкой, едва заметной дымкой далеких небес. Он неожиданно улыбнулся; и глаза, и улыбка на мгновение напомнили мне того Марка, которого я так любила, по которому скучала и которого я уже боялась, никогда и не существовало.
— Ты ошибаешься, малыш, — сказал он мягко и как бы с сочувствием к моей ошибке. — Ты все перепутала, — и тут же голос добавил металла, и голубая дымка безвозвратно исчезла, растворилась во все поглощающей, хоть и светлой, но серости. — Все как раз наоборот, мы не уперлись, как тебе показалось, мы только подошли, и подошли вплотную.
Он тоже не хотел углубляться в конкретику и потому перенял мой образный стиль.
— Видишь ли, — продолжил он, — все, что мы сделали на сегодняшний день, — это была предварительная, такая своеобразная вспашка, нащупывание, что тоже, ты права, немало, и мы сделали немало, но не в этом дело. Дело в том, что только сейчас мы подошли к самому главному. Если использовать нашу с тобой аналогию, то получается, что раньше мы копали, работая лопатами, самое большее, кирками, что тяжело, повторяю, но зависит от физической силы. А теперь мы докопали, до чего могли, и уперлись в стену, и ни лопатой, ни киркой, ни даже бульдозером ее не взять. Нужен взрыв.
Он любит это пороховое сравнение, подумала я.
— А для взрыва не нужна физическая сила, и, может быть, мы не сможем, — он опять неожиданно и оттого особенно светло улыбнулся.. — Но скорее всего сможем.
В его голосе даже почувствовались нежность и ласка. «Ласка», вспомнилось забытое слово, я так по ней соскучилась.
— Единственное, что нам требуется сделать, это ощетиниться, усилиться и интенсифицироваться.
Мне понравилась подборка глаголов — где-то в детстве я такое сочетание уже слышала, только «ощетиниться» там, кажется, не было.
— Так что иди спать, малыш. Как ты мне говорила раньше: «И вечный бой, покой нам только снится», так? Я не путаю?
— Не путаешь, — ответила я и про себя обреченно добавила, пропустив то, что забыла: «И мнет ковыль...».
А потом, почувствовав, как всегда бывает от неудачной попытки, жалость к себе, к своим несбывшимся надеждам на освобождение от поработившего труда, я вздохнула:
— Мне покой даже уже и не снится.
— Тоже хорошо, — сказал Марк по инерции, так как снова погрузился в свои ногти.
Я не выдержала обиды от проигранной ногтям конкуренции и вставила язвительно:
— Ногти ты тоже для взрыва отращиваешь? Что-то типа бикфордова шнура?
— Для взрыва все средства хороши, — ответил Марк, не поднимая головы.
И я подумала с яростью, что он — неисчерпаемый источник глубокомысленной мудрости, просто Конфуций какой-то.
Впереди был последний перед диссертационным периодом семестр, и я с неверием твердила заветное: что через пять месяцев наконец учеба закончится и что наступит для меня неведомая, желанная пора. Ведь в принципе вся моя взрослая и уже не очень короткая жизнь только и проходила в учебе— в разных странах, на разных специальностях, в разных университетах.
Наконец-то я исчерпала возможности западного образования, пройдя все его немыслимые угловатые отрезки и дойдя до вершины. Все, думала я, сколько бы ни хотел того Марк, или я сама, или кто угодно, мне даже теоретически негде дальше учиться, потому что дальше ничего нет, если я только не захочу заново менять профессию. Но такой глупости, я была уверена, я больше совершать не захочу.
Конец сессии не означал передышки, потому что Марк, понимая, по-видимому, что я стала более свободной, взвинтил темп, и вечно красные от бессонницы глаза его, и вечно раздраженный голос, и осунувшееся, потемневшее лицо, выражавшее постоянное недовольство (в лучшем случае равнодушие), не давали расслабиться ни моему загруженному уму, ни растянутым до предела нервам.
К тому же последнее время в Марке появилась еще одна черта, то чего в нем раньше никогда не было, по крайней мере, я не замечала: какая-то странная неуверенность. Она проявлялась, по сути, во всем — даже в движениях, даже в голосе появились неуверенные нотки. Видимо, думала я, посмеиваясь, чтение о подвигах бесчисленных романтических героев, которые в более ранние, чем Марк, годы достигали и славы, и прекрасных дам, на которых я сейчас никоим образом не смахивала, развили в нем комплекс упущенной молодости. Я пыталась было как-то повлиять на него, но, видимо, уже не обладала должным рычагом, а может быть, просто сама не являлась эталоном уверенности.
Единственное, на что ранимость Марка не распространялась и где она не проявлялась никак — это на наши обсуждения. Наоборот, он стал еще более требовательным, более давящим, как бы генерируя напор и неудовлетворенность, часто переходящую в нескрываемую злобу.
Он нервничал из-за оставшихся пяти месяцев, говорил, что срок ничтожно мал, что нам не хватит времени, если мы будем продвигаться такими темпами, и что мы провалим работу, и его голос, и искривленный рот, и мечущиеся глаза — все это напоминало панику. Мои же пораженческие уговоры, что ничего, мол, страшного не произойдет, если мы захватим лишний месяц, вызвали такой взрыв яростного негодования, что я вскоре предпочла не вмешиваться в его параноические приступы и не пытаться их нейтрализовать.
Я «пахала» все каникулы, не отвлекаемая университетскими делами, как никогда до этого и никогда после не «пахала», и, даже когда каникулы закончились, я сделала вид, что этого не заметила, и продолжала игнорировать занятия, не вылезая из библиотеки. При этом я с мстительной радостью понимала, что теперь-то уж мои достопочтенные профессора подумают дважды перед тем, как снова кляузничать на меняв деканат.
Когда, столкнувшись с одним из них, я, начав извиняться за пропущенные лекции, услышала в ответ, что, мол, не волнуйтесь, Марина, я знаю, что вы просиживаете в библиотеке, и вполне вам доверяю, и вообще мне известно, что вы лучше работаете под стрессом, я злорадно подумала: «Так-то вот, хоть под стрессом, хоть под кем. Главное, чтобы все знали».
К середине февраля ход наших с Марком обсуждений стал меняться, исчезла динамика, каждый шаг, который уже был не шагом, а скорее шажком, давался неимоверно трудно, а зачастую не давался вообще. Темы стали повторяться, как и наши разговоры, как и произносимые слова, и казалось, что мы продолжаем затянувшуюся, разрозненную беседу ради самого продолжения, ради привычки ее вести.
Было явное ощущение, что мы топчемся на месте и что продолжение, если оно вообще существует, затерялось в потемках и что мы на самом деле уперлись.
Как ни странно, я вместе с растерянностью ощутила непонятное облегчение. По-видимому, думала я, все оттого, что эта изнуряющая работа, забирающая и у меня, и у Марка столько сил и нервного напряжения, поломала нас и изменила нашу прежнюю, сейчас казавшуюся нереальной и вообще несуществующей жизнь. Это оттого что ей, нашей работе, так долго было все подчинено и абсолютно все принесено в жертву — и мысли, и мечты, и поступки, и действительность, и даже недействительность, даже сны. И может быть, я еще не поняла, но именно сейчас моя любовь тоже приносится в жертву шальной призрачной идее.
И вот сейчас, когда она зашла в тупик, но не из-за моей недобросовестности или недостатка усердия, а сама по себе, без какой-либо моей вины, оставив мне чистую совесть и чувство исполненного долга, может быть, оно и к лучшему, может быть, все теперь потихоньку вернется на свои прежние, такие далекие, но такие желанные места.
Возможно, думала я, мы вообще ни в чем не виноваты, просто у задачи нет решения, так ведь тоже бывает. В любом случае того, что мы наработали за эти более чем восемь месяцев, хватит и на мою диссертацию, и на пару серьезных статей, и на получение места в хорошем университете, и на создание какой-нибудь неплохой методики.
На следующий день после третьего бессмысленного обсуждения я специально не пошла спать, чтобы поговорить с Марком в момент, когда он был наиболее свободен от очередных приключений либо капитана Немо, либо чьих-то там еще. Когда я зашла на кухню, он сидел за столом с привычной чашкой кофе и пристально, даже целеустремленно разглядывал свои пальцы. Я присела на стул рядом.
— Смотри, как выросли, — сказал он, кивая на предмет своего изучения.
Я, конечно, поняла, о чем он, и тяжело, даже обреченно про себя вздохнула, но решила не понимать.
— Что, пальцы растут? — пошутила я, но так устало, что получилось всерьез.
Онпосмотрел на меня, как на сумасшедшую: мол, неужели я не знаю, что пальцы вырасти не могут.
— Нет, — видимо, он решил не вступать в конфликт, а просто по-дружески образумить меня, — пальцы давно не растут уже. Ногти.
— Ага, — согласилась я, — растут все-таки.
— Растут, — невозмутимо ответил Марк.
— А чего это они?
Я тоже была невозмутима — несложно ведь, к тому же привыкла.
— Я их отращиваю.
Это становилось любопытно.
— Чего? — переспросила я.
А сама подумала: «Ну неужели, он меня еще чем-то может удивить?»
— Я читаю сейчас «Книгу Царей», — пояснил он.
— Так, — отреагировала я, хотя такого скудного объяснения мне, недогадливой, было недостаточно.
Он посмотрел на меня удивленным взглядом: как это я не понимаю? — но все же снизошел и развернул ответ:
— Там, кроме прочего, про Самсона.
— Ну да, и про Далилу, — решила я показать образованность, начиная смутно догадываться, как стыкуются неудачливые любовники и ногти Марка.
— И про Далилу, — согласился Марк, продолжая изучать свои чудесные атавизмы, особенно на указательном пальце. — Там, если ты помнишь, сила Самсона заключалась в его волосах, то есть чем длиннее волосы, тем больше силы.
— Ага, — согласилась я и, склонив голову, неприлично почесала себе затылок. — У меня к тебе единственный вопрос: почему именно ногти ты связываешь с умственной своей недюжистью?
Оказалось, что Марк к вопросу готов, видимо, он размышлял над ним и вполне обдумал.
— Больше отращивать нечего, — сказал он веско.
Я приняла аргумент, подумав: «А ведь действительно нечего. Хотя и жаль!»
— А что ты на «Книгу Царей» перешел, про Немо уже закончил? — решила я перевести разговор.
— Нет, — ответил Марк, переводя взгляд с ногтей на меня, как бы проверяя, не подросла ли я тоже, — бросил, слишком заумно. Все эти научные объяснения утомляют, да и скучно.
Про «заумно» было даже веселее, чем про Самсона с ногтями, ими же и раздирающего кому-то пасть, и я улыбнулась, но все же решила не продолжать. Вместо этого я набрала побольше воздуха в грудь и решилась.
— Марк, — сказала я, — тебе не кажется, что мы исчерпали нашу задачу. Что либо мы неправильно выбрали направление, либо дошли до предела и продолжения нет. А точка, где мы остановились, и есть, собственно, окончательное решение.
Он молчал, переводя взгляд то на ногти, то на меня, как бы оценивая, что важнее, и я ждала, что он сейчас обрушится на меня с воплями и криком, что его разорвет привычный уже порыв злости, даже ярости, который в последнее время проявлялся от гораздо меньшего раздражителя, чем я. Мне даже показалось, что и паузу он выдерживает, скорее, для того, чтобы самому решить — приходить в ярость или остаться спокойным. Но тогда это контролируемая, неискренняя ярость, подумала я.
— Смотри, мы уже четыре недели топчемся на месте, — ярешила залить его пылающее возмущение холодными словами и как-то оправдать свое отступничество. — И мы совсем не продвинулись — ни ты, ни я, не нашли абсолютно ничего нового. А ведь все эти четыре недели я работала, — я развела руками, как бы показывая, как много работала, — и так подходила, и этак, с разных сторон... как только ни бралась... и — ничего. Да и у тебя тоже...
Чего я сейчас не хотела, так это начинать еще одно, никуда не ведущее, теперь уже ночное обсуждение. Поэтому я старалась говорить лишь общими фразами, не переходя на конкретику терминов и формулировок. Марк по-прежнему мол-. чал, но теперь смотрел только на меня.
— Значит, ты полагаешь, что мы зашли в тупик? Видимо, он все-таки решил не возбуждаться.
— Даже не в тупик, — поправила я его.
Слово «тупик» означало нечто временное, так, исправляемая неудача, осечка.
— Скорее не тупик, а конец дороги. Цель, которую мы ставили — достигнута, мы просто не заметили этого. Мы просто думали, что цель больше, а она оказалась чуть меньше, что не делает ни ее, ни нас хуже. То есть, я думаю, что мы в результате пришли, к чему стремились, — повторила я, не зная, что сказать еще.
— Ну, и что ты предлагаешь? — спросил он угрюмо. И в эту секунду мне показалось, что он согласен со мной, что он сам пришел к тому же мнению, только боялся высказать его первым.
— Ну что, — начала я немного нерешительно, — напишем статью, тут материала даже на две хватит, будем работать над методикой... Что еще в такой ситуации делать?
Марк смотрел на меня, не отрываясь, его глаза, которые я уже не помнила голубыми, а только серыми и совсем стальными, вдруг подернулись легкой, едва заметной дымкой далеких небес. Он неожиданно улыбнулся; и глаза, и улыбка на мгновение напомнили мне того Марка, которого я так любила, по которому скучала и которого я уже боялась, никогда и не существовало.
— Ты ошибаешься, малыш, — сказал он мягко и как бы с сочувствием к моей ошибке. — Ты все перепутала, — и тут же голос добавил металла, и голубая дымка безвозвратно исчезла, растворилась во все поглощающей, хоть и светлой, но серости. — Все как раз наоборот, мы не уперлись, как тебе показалось, мы только подошли, и подошли вплотную.
Он тоже не хотел углубляться в конкретику и потому перенял мой образный стиль.
— Видишь ли, — продолжил он, — все, что мы сделали на сегодняшний день, — это была предварительная, такая своеобразная вспашка, нащупывание, что тоже, ты права, немало, и мы сделали немало, но не в этом дело. Дело в том, что только сейчас мы подошли к самому главному. Если использовать нашу с тобой аналогию, то получается, что раньше мы копали, работая лопатами, самое большее, кирками, что тяжело, повторяю, но зависит от физической силы. А теперь мы докопали, до чего могли, и уперлись в стену, и ни лопатой, ни киркой, ни даже бульдозером ее не взять. Нужен взрыв.
Он любит это пороховое сравнение, подумала я.
— А для взрыва не нужна физическая сила, и, может быть, мы не сможем, — он опять неожиданно и оттого особенно светло улыбнулся.. — Но скорее всего сможем.
В его голосе даже почувствовались нежность и ласка. «Ласка», вспомнилось забытое слово, я так по ней соскучилась.
— Единственное, что нам требуется сделать, это ощетиниться, усилиться и интенсифицироваться.
Мне понравилась подборка глаголов — где-то в детстве я такое сочетание уже слышала, только «ощетиниться» там, кажется, не было.
— Так что иди спать, малыш. Как ты мне говорила раньше: «И вечный бой, покой нам только снится», так? Я не путаю?
— Не путаешь, — ответила я и про себя обреченно добавила, пропустив то, что забыла: «И мнет ковыль...».
А потом, почувствовав, как всегда бывает от неудачной попытки, жалость к себе, к своим несбывшимся надеждам на освобождение от поработившего труда, я вздохнула:
— Мне покой даже уже и не снится.
— Тоже хорошо, — сказал Марк по инерции, так как снова погрузился в свои ногти.
Я не выдержала обиды от проигранной ногтям конкуренции и вставила язвительно:
— Ногти ты тоже для взрыва отращиваешь? Что-то типа бикфордова шнура?
— Для взрыва все средства хороши, — ответил Марк, не поднимая головы.
И я подумала с яростью, что он — неисчерпаемый источник глубокомысленной мудрости, просто Конфуций какой-то.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
С этого момента ситуация начала резко и постоянно ухудшаться, и хотя в случае ухудшения понятия «резко» и «постоянно» сочетаются редко, но здесь они чудно сочлись, во всяком случае, для меня. Еще вчера мне казалось, что куда уж хуже, и надо же, вдруг оказалось, что резерв для ухудшения существует всегда, что, конечно, вызывало мазохистски приятное удивление, даже преклонение перед стойкостью организма. Впрочем, на этом приятное и заканчивалось.
Утром Марк оповестил меня о том, что одного обсуждения в неделю недостаточно, что мы вошли в критическую фазу, повторил крылатые слова насчет интенсификации, и я, флегматично сопротивляясь, согласилась на два мероприятия за семидневку.
Для меня это новшество означало, кроме прочего, отказ от горячей пищи, не говоря уже о далеком, но все еще мерцающем воспоминании, что цивилизация принесла нам проволочную телефонную и беспроволочную радио и телевизионную связь, чем я, конечно, и так давно не пользовалась, но хотя бы помнила раньше, что они, эти связи, существуют в природе. Про кучу других вещей, например, что зеркала имеют свойство отражать, а одежда — быть глаженной, я позабыла уже давно и старалась не насиловать свою память подобными воспоминаниями. Но что самое страшное, был нанесен удар по моему пятичасовому сну, которого вдруг оказалось на час-полтора меньше. Еще страшнее четырехчасового сна, сорок минут к которому я все же хитро добавляла в автобусе, радуясь своей животной изворотливости, оказалось нагнетание небывалой до этого напряженки дома. Теперь Марк срывался на крик вообще без какого-либо повода, барабаня своими драконьими ногтями по любой твердой поверхности, так что я, в конце концов, приняла эту форму взаимоотношений как естественную и с врожденным талантом возвращала еще более изощренный крик.
Марк настаивал, чтобы я уже наконец сдвинулась с этой убийственной мертвой точки, чтобы уже нашла выход из нее, хотя сам ничего не предлагал. Это было на удивление странно, казалось, он сам полностью потерял возможность созидать, придумывать — хоть самую малость, хоть что-нибудь. Он стал совершений пассивен, его хватало только на то, чтобы выслушать меня и потом сразу начать критиковать, даже не критиковать, а критиканствовать, делая более чем обидные замечания.
Когда я говорила ему, что он деструктивен и только нагнетает, что он не привносит ничего позитивного, он только отмахивался и лишь однажды раздраженно огрызнулся, что, мол, он был достаточно конструктивен раньше и почему бы мне теперь, в виде исключения, не стать чуточку конструктивней самой. Это было обидно, потому что было неправдой, я раньше тоже немало вкладывала, не меньше его, и я хотела разреветься, но это выглядело бы совсем глупо, и я сдержалась.
— Чего ты на меня кричишь? — сама крикнула я. — Может быть, я не такая способная, как ты.
Интересно, что этот отчаянный в своей беззащитности аргумент вдруг подействовал на Марка. Он разом успокоился, далее сел за стол и, подперев рукой подбородок, посмотрел на меня более чем пристально, как бы оценивая меня заново своим грязно-серым стальным взглядом, в котором явно читалось удивление.
— Ты знаешь, —сказал он, казалось, поражаясь собственной мысли, — а ведь это мне никогда не приходило в голову. Может быть, ты действительно неспособная?
Голос его звучал абсолютно серьезно, и оттого мне сделалось не просто обидно — жутко обидно. Я выскочила из квартиры, хлопнув дверью, хотя улица уже давно была покрыта ночью.
Ночь меня, впрочем, не пугала, потому что я, кажется, заразилась от Марка бессонницей, и, оттого что в квартире для моего ночного бодрствования не находилось места, а лежать с открытыми или закрытыми глазами было бессмысленно, так как в голове скакали и прыгали запутавшиеся обрывки мыслей и будоражили и без того возбужденный мозг, я выходила на улицу. Я гуляла в ночи, благо район был безопасный, минут сорок, пока не начинала чувствовать, что нервы мои хоть как-то успокоились, и морозный, бодрящий воздух выветрил из моего болезненного воображения всякую мешанину, и я могу вернуться и, даже не заходя на кухню, все равно зная, что там увижу, только скинув одежду, броситься в постель и попробовать еще раз заснуть.
От бессонницы я стала засыпать не только в транспорте, но и вообще везде, где можно было присесть, вернее, не засыпала, а проваливалась куда-то, где было темно и сладко, хотя глаза, по-моему, не закрывала, так как, когда я через мгновение возвращалась, я замечала иногда, что со мной разговаривают люди. Библиотека, пожалуй, оставалась единственным местом, где я ухитрялась еще как-то сдерживаться и не засыпать, хотя и непонятно, каким образом мне удавалось поддерживать себя в ненавистном состоянии бодрствования.
Когда я заходила в туалет и подходила к раковине, глаза мои инстинктивно опускались, прячась от наступающего зеркала. И все же предательское любопытство заставляло меня невольно взглянуть на отражение, но только мельком, так как испугавшийся взгляд мгновенно соскальзывал вниз, к безопасным рукам, которые, хоть и с неухоженной, но еще ничего кожей, робко принимали последнюю доступную им ласку — ласку теплой воды.
Единственной положительной стороной бессонницы оказалось то, что она напрочь отбила у меня аппетит. Отказ от еды экономил массу дорогого времени, и я, заставляя себя, лишь проглатывала в день несколько чашек кофе а, если могла надавить на себя достаточно, то и худосочный зеленый салатик — все же организму нужно чего-нибудь там переваривать, чтобы вконец не атрофироваться.
На явно обеспокоенные вопросы о моем внешнем виде я уже не могла отделываться прежней шуткой о подготовке к марафону и эволюционировала ее, говоря, что только что его пробежала. А потом, когда восторженный собеседник начинал изумленно расспрашивать о подробностях, я добавляла, что даже не один, а два марафона, и подряд, и последний по марокканской пустыне, к сожалению, не помню ее названия.
Что такое университетские занятия, я забыла совсем, я вообще забыла, что еще учусь где-то, и казалось, что и про меня забыли, во всяком случае в феврале и в марте. Но в апреле закопошились и снова стали всюду вызывать, находя меня в моей заветной библиотеке! Я понимала, что необходимо что-то предпринять, потому что опасность не закончить семестр была явной, только понятия не имела, что именно.
Два обсуждения в неделю ничего не принесли. Марк все так же угрюмо и раздраженно требовал результатов — если и не взрыва, то взрывчика, как он говорил. При этом сам он ничего так и не предлагал и даже не пытался, а взамен только нагнетал напряженность, так что не только тело мое, но и нервы превратились в струну, и я порой размышляла над вполне практическим вопросом: что же из них не выдержит первым.
Сам Марк стал напоминать мне плаксивого иждивенца, который только требует и требует, сам не желая и не будучи в состоянии что-либо привнести. Я даже стала подозревать, что его ночные бдения — это полная фикция и что он там на самом деле ничего не делает, а только любуется своими закостеневшими когтями. Слава Богу, он не мог там строить рожи— на кухне не было зеркала, — зато мог озвучивать придурковатыми голосами свои фотографии, развешенные на всех стенах.
Пару раз — все равно бессонница — я не выдерживала и неслышно подкрадывалась и смотрела в щелку, чем же он там все-таки занимается, и была обидно разочарована: он сидел, как всегда, с тетрадкой перед собой и смотрел задумчиво, почти романтически в окно. Но, думала я, может быть, я просто не могу его подловить в нужный момент, и мои подозрения не рассеивались.
Так прошли февраль и март, и наступил апрель, а мы все стояли на месте, не зная и даже не догадываясь, куда двигаться, полностью вычерпанные неудачами и друг другом.
Однажды, когда я возвращалась из деканата, где меня в очередной раз предупредили о моих несметных задолженностях, я почти наткнулась в коридоре на Зильбера. Он, как всегда, шел размашистой походкой, держа голову высоко и прямо. Он держал ее так высоко и прямо, что, по идее, не должен был никого замечать, но я-то знала, что глаза его делают свое — прыгают в разные стороны и не пропускают ничего.
Я вдруг вспомнила такое далекое и такое забытое время, когда была с ним, в его команде, и когда мы все сидели у него дома — и я, и Далримпл, и, конечно, Джефри, — и наши разговоры, и уют, и тепло, и заботу и подумала, как же мне было хорошо тогда, как беззаботно, как успешно и как ничто не предвещало перемен, если бы я не послушалась Марка и сама не влезла в эту затягивающую петлю нерешаемой задачи.
А потом я подумала, что и его, ни в чем, в общем-то, неповинного Зильбера, я тоже предала — даже не зашла с ним попрощаться, даже не поблагодарила за помощь. Сейчас он казался таким милым— человеком из моего удачливого и комфортабельного вчера, и мне так нестерпимо захотелось хотя бы прикоснуться к этому нежному своему прошлому, что я вдруг остановилась и побежала назад за подпрыгивающим в высоте затылком.
Зильбер, когда проходил мимо, конечно лее, не остановился, а только глаза его сделали какой-то особенный кувырок и вернулись, сжатые, на место, и он слегка, едва заметно, нагнул голову, что, по его мнению, видимо, означало кивок.
Я догнала его и, наверное, запыхавшись, выглядела еще более несчастной, чем обычно.
— Профессор, — сказала я, — простите за беспокойство, я могу поговорить с вами?
Он остановился, казалось, совсем не удивленный, даже, казалось, ожидавший увидеть меня перед собой.
— Да, — сказал он, — я вас слушаю, Марина.
Утром Марк оповестил меня о том, что одного обсуждения в неделю недостаточно, что мы вошли в критическую фазу, повторил крылатые слова насчет интенсификации, и я, флегматично сопротивляясь, согласилась на два мероприятия за семидневку.
Для меня это новшество означало, кроме прочего, отказ от горячей пищи, не говоря уже о далеком, но все еще мерцающем воспоминании, что цивилизация принесла нам проволочную телефонную и беспроволочную радио и телевизионную связь, чем я, конечно, и так давно не пользовалась, но хотя бы помнила раньше, что они, эти связи, существуют в природе. Про кучу других вещей, например, что зеркала имеют свойство отражать, а одежда — быть глаженной, я позабыла уже давно и старалась не насиловать свою память подобными воспоминаниями. Но что самое страшное, был нанесен удар по моему пятичасовому сну, которого вдруг оказалось на час-полтора меньше. Еще страшнее четырехчасового сна, сорок минут к которому я все же хитро добавляла в автобусе, радуясь своей животной изворотливости, оказалось нагнетание небывалой до этого напряженки дома. Теперь Марк срывался на крик вообще без какого-либо повода, барабаня своими драконьими ногтями по любой твердой поверхности, так что я, в конце концов, приняла эту форму взаимоотношений как естественную и с врожденным талантом возвращала еще более изощренный крик.
Марк настаивал, чтобы я уже наконец сдвинулась с этой убийственной мертвой точки, чтобы уже нашла выход из нее, хотя сам ничего не предлагал. Это было на удивление странно, казалось, он сам полностью потерял возможность созидать, придумывать — хоть самую малость, хоть что-нибудь. Он стал совершений пассивен, его хватало только на то, чтобы выслушать меня и потом сразу начать критиковать, даже не критиковать, а критиканствовать, делая более чем обидные замечания.
Когда я говорила ему, что он деструктивен и только нагнетает, что он не привносит ничего позитивного, он только отмахивался и лишь однажды раздраженно огрызнулся, что, мол, он был достаточно конструктивен раньше и почему бы мне теперь, в виде исключения, не стать чуточку конструктивней самой. Это было обидно, потому что было неправдой, я раньше тоже немало вкладывала, не меньше его, и я хотела разреветься, но это выглядело бы совсем глупо, и я сдержалась.
— Чего ты на меня кричишь? — сама крикнула я. — Может быть, я не такая способная, как ты.
Интересно, что этот отчаянный в своей беззащитности аргумент вдруг подействовал на Марка. Он разом успокоился, далее сел за стол и, подперев рукой подбородок, посмотрел на меня более чем пристально, как бы оценивая меня заново своим грязно-серым стальным взглядом, в котором явно читалось удивление.
— Ты знаешь, —сказал он, казалось, поражаясь собственной мысли, — а ведь это мне никогда не приходило в голову. Может быть, ты действительно неспособная?
Голос его звучал абсолютно серьезно, и оттого мне сделалось не просто обидно — жутко обидно. Я выскочила из квартиры, хлопнув дверью, хотя улица уже давно была покрыта ночью.
Ночь меня, впрочем, не пугала, потому что я, кажется, заразилась от Марка бессонницей, и, оттого что в квартире для моего ночного бодрствования не находилось места, а лежать с открытыми или закрытыми глазами было бессмысленно, так как в голове скакали и прыгали запутавшиеся обрывки мыслей и будоражили и без того возбужденный мозг, я выходила на улицу. Я гуляла в ночи, благо район был безопасный, минут сорок, пока не начинала чувствовать, что нервы мои хоть как-то успокоились, и морозный, бодрящий воздух выветрил из моего болезненного воображения всякую мешанину, и я могу вернуться и, даже не заходя на кухню, все равно зная, что там увижу, только скинув одежду, броситься в постель и попробовать еще раз заснуть.
От бессонницы я стала засыпать не только в транспорте, но и вообще везде, где можно было присесть, вернее, не засыпала, а проваливалась куда-то, где было темно и сладко, хотя глаза, по-моему, не закрывала, так как, когда я через мгновение возвращалась, я замечала иногда, что со мной разговаривают люди. Библиотека, пожалуй, оставалась единственным местом, где я ухитрялась еще как-то сдерживаться и не засыпать, хотя и непонятно, каким образом мне удавалось поддерживать себя в ненавистном состоянии бодрствования.
Когда я заходила в туалет и подходила к раковине, глаза мои инстинктивно опускались, прячась от наступающего зеркала. И все же предательское любопытство заставляло меня невольно взглянуть на отражение, но только мельком, так как испугавшийся взгляд мгновенно соскальзывал вниз, к безопасным рукам, которые, хоть и с неухоженной, но еще ничего кожей, робко принимали последнюю доступную им ласку — ласку теплой воды.
Единственной положительной стороной бессонницы оказалось то, что она напрочь отбила у меня аппетит. Отказ от еды экономил массу дорогого времени, и я, заставляя себя, лишь проглатывала в день несколько чашек кофе а, если могла надавить на себя достаточно, то и худосочный зеленый салатик — все же организму нужно чего-нибудь там переваривать, чтобы вконец не атрофироваться.
На явно обеспокоенные вопросы о моем внешнем виде я уже не могла отделываться прежней шуткой о подготовке к марафону и эволюционировала ее, говоря, что только что его пробежала. А потом, когда восторженный собеседник начинал изумленно расспрашивать о подробностях, я добавляла, что даже не один, а два марафона, и подряд, и последний по марокканской пустыне, к сожалению, не помню ее названия.
Что такое университетские занятия, я забыла совсем, я вообще забыла, что еще учусь где-то, и казалось, что и про меня забыли, во всяком случае в феврале и в марте. Но в апреле закопошились и снова стали всюду вызывать, находя меня в моей заветной библиотеке! Я понимала, что необходимо что-то предпринять, потому что опасность не закончить семестр была явной, только понятия не имела, что именно.
Два обсуждения в неделю ничего не принесли. Марк все так же угрюмо и раздраженно требовал результатов — если и не взрыва, то взрывчика, как он говорил. При этом сам он ничего так и не предлагал и даже не пытался, а взамен только нагнетал напряженность, так что не только тело мое, но и нервы превратились в струну, и я порой размышляла над вполне практическим вопросом: что же из них не выдержит первым.
Сам Марк стал напоминать мне плаксивого иждивенца, который только требует и требует, сам не желая и не будучи в состоянии что-либо привнести. Я даже стала подозревать, что его ночные бдения — это полная фикция и что он там на самом деле ничего не делает, а только любуется своими закостеневшими когтями. Слава Богу, он не мог там строить рожи— на кухне не было зеркала, — зато мог озвучивать придурковатыми голосами свои фотографии, развешенные на всех стенах.
Пару раз — все равно бессонница — я не выдерживала и неслышно подкрадывалась и смотрела в щелку, чем же он там все-таки занимается, и была обидно разочарована: он сидел, как всегда, с тетрадкой перед собой и смотрел задумчиво, почти романтически в окно. Но, думала я, может быть, я просто не могу его подловить в нужный момент, и мои подозрения не рассеивались.
Так прошли февраль и март, и наступил апрель, а мы все стояли на месте, не зная и даже не догадываясь, куда двигаться, полностью вычерпанные неудачами и друг другом.
Однажды, когда я возвращалась из деканата, где меня в очередной раз предупредили о моих несметных задолженностях, я почти наткнулась в коридоре на Зильбера. Он, как всегда, шел размашистой походкой, держа голову высоко и прямо. Он держал ее так высоко и прямо, что, по идее, не должен был никого замечать, но я-то знала, что глаза его делают свое — прыгают в разные стороны и не пропускают ничего.
Я вдруг вспомнила такое далекое и такое забытое время, когда была с ним, в его команде, и когда мы все сидели у него дома — и я, и Далримпл, и, конечно, Джефри, — и наши разговоры, и уют, и тепло, и заботу и подумала, как же мне было хорошо тогда, как беззаботно, как успешно и как ничто не предвещало перемен, если бы я не послушалась Марка и сама не влезла в эту затягивающую петлю нерешаемой задачи.
А потом я подумала, что и его, ни в чем, в общем-то, неповинного Зильбера, я тоже предала — даже не зашла с ним попрощаться, даже не поблагодарила за помощь. Сейчас он казался таким милым— человеком из моего удачливого и комфортабельного вчера, и мне так нестерпимо захотелось хотя бы прикоснуться к этому нежному своему прошлому, что я вдруг остановилась и побежала назад за подпрыгивающим в высоте затылком.
Зильбер, когда проходил мимо, конечно лее, не остановился, а только глаза его сделали какой-то особенный кувырок и вернулись, сжатые, на место, и он слегка, едва заметно, нагнул голову, что, по его мнению, видимо, означало кивок.
Я догнала его и, наверное, запыхавшись, выглядела еще более несчастной, чем обычно.
— Профессор, — сказала я, — простите за беспокойство, я могу поговорить с вами?
Он остановился, казалось, совсем не удивленный, даже, казалось, ожидавший увидеть меня перед собой.
— Да, — сказал он, — я вас слушаю, Марина.