Зильбер и до этого говорил медленно, а сейчас почти остановился. Это обязательно надо рассказать Марку, подумала я, эту странную мысль про генетическую память.
   — Так вот, Марина, чувства, связанные с генетической памятью, есть самые сильные, потому что в отличие от привнесенных и оттого поверхностных и неукрепившихся, они заложены от рождения и сформированы поколениями и веками. И если такое чувство находит свое выражение в конкретном индивидууме, то есть если человек связан с вами общей генетической памятью или, что еще сильнее, когда он вообще из нее, то такое чувство — можете называть его любовью — и есть самое сильное и самое неразрывное.
   Я подумала: Марк, он из моей генетической памяти или нет? Наверное, нет. Он не из моей, я не из его. Исходя из позиции профессора, он привнесен в меня и потому нестоек и не имеет права на существование. Но существует. А значит, профессор скорее не прав, чем прав.
   — Так вот, я чувствую, что вы связаны со мной одной генетической памятью, и потому я не могу относиться к вам, как отношусь костальным.
   Зильбер опять замолчал. В принципе тема была исчерпана, пусть длинно и замысловато, но он ответил на мой вопрос. И мне понравился ответ, хотя в нем сквозило что-то грустное, томительное, как бывает каждый раз, когда мы, пусть только вскользь, касаемся ушедшего, неведомого прошлого.
   Бот и сейчас он, этот философствующий старик, приблизился вплотную к щемящему, он, пусть другими словами, пусть в контексте, но предположил, что я и моя прабабка, которую я никогда не видела даже на фотографии (и ничего, к стыду моему, не знала про ее жизнь), есть, по сути, одно и то же. Что ж, спорно, конечно, но в то же время именно это предположение вдруг заставило меня подумать о ней, как о реальном человеке, имеющем реальные, может быть, действительно, кто теперь знает, сходные с моими черты. А значит, мне нетрудно теперь представить ее, прожившую жизнь в своих радостях и печалях, которых, впрочем, мне не узнать. А узнала бы, так они показались бы мне наверняка нестоящими и даже смешными, как наверняка покажутся смешными мои радости и печали следующим за мной поколениям. Но не потому ли именно получается, что и моя прабабка, и я сама, и моя правнучка на самом деле соединены некой невидимой нитью, тем, что доктор называет генетической памятью? И как ни банально говорить о связи поколений, но что-то недосказанное и недопонятое вдруг шевельнулось во мне и принесло легкую грусть и меланхолический осадок, как всегда бывает, когда задеваешь самую главную загадку, загадку бытия.
   Я уже почти поднялась, чтобы попрощаться перед ухо-Дом, но Зильбер неожиданно продолжил:
   — Если теоретизировать дальше, то можно прийти к выводу, что не только люди, но и народы наделены генетической память. То, что у каждого народа есть определенный характер, — хорошо известно. Например, педантичность англичан, жизнерадостность итальянцев, бесшабашная духовность русских и так далее. Но у народа, как и у человека, еще также присутствует и генетическая память, не то, что определяет характер народа, а то, что определяет отдельные пути его развития. Например, если говорить о самом очевидном, то антисемитизм или, скажем шире, ксенофобия вообще — это генетическая память, которая передается через поколения конкретного народа. Поэтому народу начать, скажем, погромы или любой формы геноцид будет психологически проще, если геноцид заложен в его генетической памяти. Именно подсознательное ее движение через поколения народа и является причиной вечности всех форм коллективных фобий, и вечности антисемитизма в том числе. Когда я вернулся с фронта...
   Я подняла брови, и, конечно, он заметил мое удивление и сказал с заметной гордостью, как обычно пожилые люди говорят о своих прошлых заслугах, будто те могут служить, противовесом постылой старости:
   — Конечно, я воевал в британских войсках и в Африке, и в Европе. Так вот, когда я вернулся...
   Я поняла, что это еще на час. Все, что он говорил, было очень даже интересно, но я должна была идти, я знала, что задержалась, и Марк уже нервничал. Я встала.
   — Доктор, — сказала я, лицо мое было серьезно, — вы очень интересно рассказываете, и я бы сидела всю ночь и слушала. Но уже действительно поздно, и для вас поздно, и меня ждут и волнуются...
   Я замолчала, не зная, как продолжить. Зильбер тоже поднялся.
   — Да, да, конечно, как-нибудь в другой раз, — произнес он.
   — К тому же не нагружайте меня сразу слишком большим объемом информации, дозируйте ее. Дайте мне переварить сначала уже высказанные вами мысли.
   Это я сказала, конечно, немного льстиво, впрочем, искренне. Он засмеялся то ли моей очевидной лести, то ли ему все же были приятны мои слова.
   — Конечно, Марина, у нас еще будет время, мы еще к этому вернемся, — сказал он, и глаза его, которые притихли за время его рассказа, вновь вспорхнули.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

   Всю дорогу домой, в автобусе, и потом дома меня не покидал все тот же грустный осадок, я даже с Марком была как-то по-особенному печально-нежна. И когда моя голова приютилась у него на плече, и рука, переброшенная через грудь, трогала пальцами его кожу, я вдруг вспомнила:
   — Знаешь, Марк, прошло ведь три года, как мы вот так же лежали на этой кровати, и ты мне рассказывал историю про птицу, которая училась быстро летать. Помнишь?
   — Помню, — согласился Марк, ему, казалось, тоже передался мой меланхолический настрой, и он был задумчив.
   — Три года, это ведь немало, — предположила я. Марк молчал, и я повторила в форме вопроса:
   — Немало ведь, да, Марк?
   — Немало, — опять согласился он.
   — Да, немало, и, конечно, столько всего случилось: и жизнь другая, и люди вокруг, и я совсем другая, — мне очень хотелось, чтобы он отвечал, мне просто был необходим его голос. — Я изменилась, Марк?
   — Да, ты очень изменилась, — поддержал он меня.
   — Так лучше? — снова спросила я. — Так лучше, чем было раньше?
   — Так лучше, — снова поддержал меня Марк. — Так просто хорошо.
   Мы замолчали, спать не хотелось, и мы лежали и думали каждый о своем, хотя я ни о чем вообще не думала, я была в эмоциональной прострации — просто лежала у него на груди с открытыми глазами и ни о чем не думала. Просто было хорошо, тихо и спокойно, и еще печально.
   — Ты о чем думаешь? — спросил в конце концов Марк.
   — Три года, — ответила я скорее по инерции, — это действительно много, и действительно многое изменилось. Но на самом деле ничего не изменилось, по сути все то же самое. Да, люди вокруг другие, работа, но не это ведь важно. А важно то, что, как и три года назад, я лежу на твоем плече, и та же ночь, и тот же воздух, и все то же, и получается — ничего не изменилось.
   — Это хорошо или плохо? — спросил Марк.
   — Не знаю, — ответила я. — Наверное, не хорошо, не плохо, а просто это так.
   — Ты сказала, что запомнила историю, которую я тебе рассказывал три года назад, да?
   «Да», хотела сказать я, но промолчала.
   — Так вот, если ты помнишь, та птица, научившись качественно быстрее летать, попала в другое измерение.
   — Да, — снова согласилась я, но на этот раз вслух.
   — Так вот, ты теперь в таком измерении, — он выдержал паузу. — Где все качественно быстрее летают. Другие туда просто не попадают, в твое измерение.
   — Ты имеешь в виду Гарвард? — спросила я.
   — И Гарвард, и все остальное, но главное, конечно, Гарвард. Но не забывай, что, помимо этого измерения, существуют и другие, куда попадают те, кто умеет летать еще быстрее.
   — Ага, — сонно ответила я, давая понять, что на его обычное занудство у меня нет сейчас ни сил, ни желания. Но он не понял. «А Зильбер бы понял», — шевельнулась вялая, тоже усталая мысль.
   — Единственная разница, — продолжал непонятливый Марк, — что теперь тебе конкурировать не с кем.
   Вот тебе и раз, подумала я, и сонная прострация, еще секунду назад безоговорочно владевшая мной, неожидано разжала свою мягкую, но властную хватку.
   — На том уровне, на котором сейчас ты, находится так мало людей, что для всех найдется место в будущем. Места разные, конечно, но все достойные, так как хороших мест больше, чем вас, — так устроена система. Это для того, чтобы люди, не достигшие еще вашего уровня, тоже имели шанс, если они пропустили его раньше, так сказать, двойная фильтровка, вторая попытка. Но вы уже отфильтрованы, вам места гарантированы, и, что важно, вы друг другу не мешаете, вы не конкурируете друг с другом.
   — Марк, — перебила его я, — я ничего не понимаю, ты ведь сказал, что над нами следующее измерение. Там ведь мест меньше, чем нас в этом измерении.
   — Нет, не так, — ответил он. — Там мест ровно столько, сколько тех, кто туда дотянет, там нет ограничений на места. Поэтому единственное, с кем тебе предстоит конкурировать, это с самой собой. И так отныне всегда, тебе не надо больше побеждать других ни на конкурсах, вообще нигде — спортивная жизнь кончилась, теперь тебе предстоит бороться только с собой. Всю оставшуюся жизнь.
   — Но это ведь страшно, Марк, всю жизнь бороться с собой? — испугалась я.
   — Ты можешь иногда делать передышку, но вообще, конечно, нелегко, это правда, — согласился он со мной. — Но ты ведь сама выбрала этот путь.
   Ну, это как сказать, подумала я, но сказала другое:
   — Марк, а ты в каком измерении?
   Конечно, я немного подтрунивала над ним и над его моделью с этими бесконечными уровнями, измерениями. Но, кроме того, мне действительно хотелось узнать, как он себя оценивает. Он молчал.
   — Черт его знает, — сказал он в результате совершенно серьезно, — никогда не задумывался. Я как-то так, скорее в альтернативных плоскостях, потому что, — мне показалось, он улыбнулся, — в традиционные не вписался. — Он замолчал на секунду, а потом добавил более уверенно: — Нет, скорее я в свободном полете, а там, как ты знаешь, безуровневая система.
   — Ну вот, Марк, — заканючила я, — опять мистика, опять таинственность, нет чтоб хоть раз в простоте ответить. Я ведь про тебя ничего так и не знаю и, заметь, за эти три года ни разу не спросила — ты цени мою тактичность. Хотя на самом деле ничего не ведаю — ни кто ты, ни откуда, ни зачем. Может, ты банк ограбил, я ж не знаю, а вот, видишь, доверяю, живу с тобой, сплю в одной постели, и не только.
   Смешливое настроение вернулось ко мне. Действительно, эта его загадочность по прошествии трех лет совместной, как говорится, жизни стала немного комичной. Марк повернул ко мне голову, но в темноте я не разглядела его глаз, их цвета.
   — Подожди, узнаешь, — сказал он, как мне показалось, равнодушно. — Не захочешь — расскажут. Подожди, скоро уже. А зачем я здесь, ты так ведь спросила: зачем? Ну, ответь сама, зачем, как тебе кажется? — принял он мой тон.
   — Для меня? — неуверенно спросила я.
   — Конечно.
   — Конечно, для меня, — я вытянула шею и чмокнула его наугад, куда попадет. И добавила то, что чувствовала: — Родной мой.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

   Лето заканчивалось, и уже в коротком недалеке маячила Катькина свадьба. Неожиданно Катька отнеслась к мероприятию более чем серьезно, назвали кучу гостей, непонятно откуда взявшихся родственников с обеих сторон, друзей, близких и далеких, и всяких других, которых не пригласить, казалось, просто неудобным.
   Сама Катька пребывала в бесчисленных заботах, стремясь все делать по правилам, как полагается, не отступая ни на шаг от доставшейся в наследство традиции. Даже голос ее изменился: обычно красивый, глубокий, но в то же время как бы безучастный и потому вдвойне привлекающий слух, он вдруг заметно окрасился, приобрел интонации — иногда деловые, спешащие, иногда раздраженные, а порой, наоборот, удовлетворенные, но в целом демонстрирующие несомненную заинтересованность тем, что происходит вокруг.
   Я видела, что в последние дни перед свадьбой она запарывалась, не успевая ничего, — видимо, в традициях насчитывалось немало занудливых мелочей, которые, взявшись за гуж, требовалось исполнять, — и я предложила ей свою помощь, на что она, ясное дело, отреагировала как на нечто должное, и я, кляня себя, вовлеклась в полоумную круговерть дотошных приготовлений.
   Как можно получить удовольствие после такой выматывающей гонки на нервах? Это было выше моего понимания. Пару дней я, конечно, продержалась, но потом поделилась соображением с Катькой: мол, ты чего, мать, свадьба-то для удовольствия, она ж не повинность трудовая, остановись, оглянись вокруг, жизнь прекрасна! Ну, не купишь ты себе именно те туфли, которые надо именно к этой вот заколке в волосах, ну и что, я тебе свои босоножки одолжу или, ладно уж, подарю. Не Золушка, в конце концов, принц-то твой и так тебя отыщет без туфельки специальной, разберется по другим признакам. Хотела добавить: «вторичным», но не стала, сама не знаю, почему.
   Катька посмотрела на меня свысока, как она всегда на меня в такие минуты смотрела, но голос все же ее подвел.
   — Дура ты, Маринка.
   Я приподняла брови — не перебор ли? Но усилием воли сдержала себя. Ну, не рвать же клок из ее величественной головы: не полагается невесте светить из-под хупы кусочком голого черепа.
   — Дура, хоть и умная, — все же вторая часть этого словесного парадокса смягчала картину. — Не доросла еще до понимания, задержалась в предзамужнем своем развитии.
   А вот это точно было сказано, чтоб обидеть меня, ну, не обидеть, а так, подзадеть, но я и это проглотила. Меня даже восхитила ее эмоциональность: надо же, может, когда хочет!
   — Свадьба, она ведь не для кайфа, как тебе кажется, она для памяти, на всю жизнь. Чтоб в старости воспоминанием утешиться, фотографии разглядывая, она ведь для детишек и прочих неведомых поколений. Ты уже, глядишь, померла давно, а правнучки твои сопливые своим ровесникам противополым, коленки голые выставляя, семейный альбом будут показывать и говорить: «Смотри, вот моя прабабка замуж выходит, смотри, красивая какая». А тот будет глядеть то на коленки, то на фотографии и скажет в результате: «Смотри, как давно планета наша населена». И тебе, смотрящей на это
   все сверху, приятно станет. Поняла? Усталость, суета забудутся скоро, а свадьба, она навсегда. Как ты не понимаешь, а еще свидетельница! Позоришь гордое звание.
   Это был рекорд Катькиного красноречия, очевидно, тема ее волновала и потому выражена была вполне поэтически, я аж растрогалась. «А ведь она, наверное, права», — согласилась я про себя, а потом так же про себя добавила: «Но не для меня это. Может, и верно все, но не для меня».
   И все-таки я прониклась идеей, и даже отпросилась на пару дней у Зильбера, чего никогда себе не позволяла, и выполняла все Катькииы поручения не просто добросовестно, но с душой, или, как говорил Матвей, с оттяжкой. А чтобы совсем загладить свой промах, даже прикупила себе платье специальное, свидетельское, скромное, чтобы теперь на моем фоне разом можно было оценить и роскошные одежды молодой, и собственное ее роскошество.
   Если не брать во внимание измученных лиц молодых, свадебная церемония прошла, как и планировалась: было и торжественно, и трогательно. Трогательность и торжественность распространились и на ресторан, но там к нам еще добавились сытость и пьяность.
   Я, выполнив свою судьбоносную свидетельскую миссию и освободившись от нервного ответственного напряжения, наконец могла позволить себе расслабиться. Я бы и платье свое, путающееся в ступнях, сменила бы, но, не подумав об этом заранее, не захватила во что переодеться. Чтобы сбалансировать свои энергетические затраты, я не ограничивалась соком, и даже Марк, который уже привык к обильной еде и питию в специфике русских застолий, не позволил мне сильно от него оторваться. Хоть и отставая, он почти дышал мне в затылок, что для него уже было неплохо.
   К нам подошли Катька с Матвеем, жених собственнически обвивал невесту за талию, она послушно поддавалась его властной руке — впрочем, к такой диспозиции я уже стала привыкать, — оба они были возбуждены, он немного, не больше других, в подпитии, Катька хоть и не позволила себе такую роскошь, как туфли на высоких каблуках, все равно была повыше жениха, на что я, конечно, тонко намекнула, ехидно предложив невесте немного подгибать ноги в коленках, впрочем, не подразумевая под сказанным никакой двусмысленности.
   — Зато я в плечах шире, — лихо отреагировал Матвей, нисколько не смущаясь.
   Видя, что избранница полностью на стороне своего суженого, я вернулась на заранее подготовленные позиции и предложила выпить, в чем была полностью поддержана женихом.
   — Я не пью, — сказала Катька, видя, что Марк наливает и ей.
   — Ага, — догадалась я, собираясь вновь вылезать из траншеи со штыком наперевес, — и не куришь?
   — И не курю, — подтвердила она мои опасения своим царственным низким голосом, в котором я вдруг расслышала непривычные покорные нотки. Впрочем, тоже царственные.
   — Ага, — повторила я многозначительно, мол, все с тобой понятно, с беременными не воюем.
   — Ну а вы, ребята, когда? — спросил Матвей, больше обращаясь к Марку, чем ко мне.
   Вот именно этого, самого любимого вопроса новобрачных, обращаемого ко всем не расписанным, живущим во грехе парам, именно этого волнующего вопроса я и ждала весь вечер, правда, скорее от понимающей Катьки, чем от Матвея. Но, видимо, он взял дополнительное бремя на себя, раз жена несла тяготы физического обременения. Я посмотрела на Марка вопросительно, как и все остальные: «А мы когда?» Но Марк, хоть и приучился к русскому застолью, расплывчатую неконкретность возникающих за этим столом вопросов допускать не хотел и потому поднял удивленные глаза.
   — Что «когда»?
   И хотя вопрос прозвучал невинно искренне, Матвей не разжал хватки.
   — Когда у вас-то свадьба? Нам тоже погулять хочется. Марк беспомощно посмотрел на меня, ища поддержки, но не нашел, а нашел вместо нее в моем очень даже вопросительном взгляде живой интерес к происходящему. Тут он догадался, что окружен и надо пробиваться в одиночку. Он откинулся на спинку стула и сказал, так и не отрывая от меня глаз:
   — Года через три, если Марина к тому времени захочет за меня замуж.
   — Два вопроса, — сказал Матвей, который полагал, что на правах счастливого новобрачного может доставать гостей сколько пожелает. — Во-первых, почему через три года, а во-вторых, что значит «если захочет»?
   И хотя его вопрос означал, что моего мнения как бы и спрашивать не обязательно, но я промолчала: ответ Марка был важнее, чем отстаивание перед Матвеем моей принципиальной феминистической позиции.
   — Почему? — повторил за Матвеем Марк, выигрывая время, чтобы сформулировать лучше ответ, который, я это поняла по выражению его лица, у него уже имеется, и это испугало меня.
   Мне вдруг стало страшно, вся пьяность и пустая бравадная веселость разом слетели с меня. Я с ужасом поняла, что вопрос, который решает мою судьбу, вопрос, от одной мысли о котором я покрываюсь дрожью, не только обсуждается, но и решается в этой идиотской обстановке на глазах у полупьяных соседей по столу. Мне захотелось остановить Марка, вдруг он впопыхах скажет что-то не то, захотелось прервать Матвея любой первой, пришедшей в голову глупостью, типа «не успел сам закабалиться, как уже переживаешь, что другие любят на незакрепощенных началах». И все, и он бы отстал, и не надо было бы Марку отвечать. Но я не успела, Марк не дал мне вклиниться.
   — У меня один ответ на оба твои вопроса, — сказал Марк. — Я думаю, Марина не захочет выйти за меня замуж через три года.
   Я вздрогнула от неожиданности.
   — Почему?
   И голос мой сорвался на взвизг вырвавшегося из рук стекла, разлетевшегося от твердости безжалостного пола на нелепые осколки так, что даже до Матвея дошло, что тема перескочила на слишком уж узкие рельсы, и он повернулся к своему приятелю, сидящему за соседнем столиком.
   — Потому что я буду тебе неинтересен через три года, — ответил Марк уже только мне.
   — Ты о чем?
   Я была в растерянности, в недоумении.
   — Я тебе буду неинтересен, — повторил Марк. — Ты вырастешь из меня, как школьник из прошлогодних штанишек.
   — Милое сравнение, оригинальное тоже, мог бы что-нибудь получше придумать. Значит, я тебя ношу, как штаны, а любовь, она тоже может стать «неинтересной », из нее тоже можно вырасти.
   Странно, подумала я, мы никогда особенно не говорили о любви, она всегда подразумевалась, но мы редко говорили о ней явно, вслух. Марк молчал, он думал, как ответить.
   — Сложно это, малыш, — сказал он, — не для ресторана. Единственно, что я хочу сказать, что люди меняются со временем, как и меняется их видение мира, а вместе с ним и вся шкала ценностей.
   Я удивилась, как легко он вышел из застольного настроения и застольного лексикона.
   — Понимаешь, то, что казалось единственно важным, скажем, пять лет назад, сейчас отступило в сторону, освободив место чему-то другому. Точно так же ты не знаешь, что произойдет в течение следующих пяти лет, что будет для тебя важно тогда. Ты не знаешь.
   Я слушала его, и мне становилось не просто страшно, жутко. Я никогда не задавалась вопросом долговечности наших с Марком отношений, как и не пыталась определить их статус. Но мне и в голову не приходило, что они могут закончиться, мне казалось, что я неотрывна от него, как и он от меня, что мы одно целое, что мы не сможем существовать друг без друга. Я, конечно, ни вслух, ни про себя никогда не произносила именно таких слов, но они выражали единственное глубинное понимание. И вот сейчас не то чтобы оно оказалось под угрозой, но я впервые вписала свои ощущения в реальный мир непредусмотренных обстоятельств, невыполненных обещаний и неисполненных надежд, разлук, расставаний и разрывов. Но что особенно поразило меня, что Марк как раз задумывался, он размышлял о возможности нашего разрыва, пусть потенциального, но разрыва.
   — Ты ведь не знаешь, — продолжал Марк, не замечая моих расширенных зрачков, — может быть, через три года у тебя изменится шкала ценностей, и я уже не буду находиться в верхней ее части. Может быть, твое отношение ко мне в целом станет другим.
   — Почему ты думаешь, что шкала ценностей изменится у меня, а не у тебя?
   У меня начала кружиться голова, я взялась рукой за край стола. Боже мой, опять подумала я, неужели мы вот так просто говорим о том, что когда-нибудь расстанемся, как об обыкновенном событии? И он даже не волнуется, более того, похоже, он, как всегда, подготовлен к разговору. Может быть, он действительно к нему готовился, может быть, он его как раз предвидел и подготовился, в отличие от меня, которая предвидела, но только чтоб подурачиться да повеселиться.
   — Потому что, — сказал Марк, — ты в динамике, ты в развитии, ты растешь. Тебе есть из чего вырастать, мне не из чего, я статичен, я уже вырос, поэтому маловероятно, чтобы моя шкала ценностей изменилась, а если она и изменится, то несущественно. А с тобой за ближайшие годы произойдут перемены, о которых ты не предполагаешь, но они произойдут — и вокруг тебя, но прежде всего в тебе самой. Ты на поворотном этапе. Откуда ты знаешь, что они не коснутся меня?
   — Это цинично, Марк. Ты высчитываешь меня как очередную задачку, но ты не можешь просчитать жизнь по формуле. — Сердце мое еще бомбило грудную клетку, но хотя бы голова успокоилась, и я могла говорить. — Ты знаешь, почему ученые не становятся большими писателями или политиками, то есть теми, кто именно и понимает многосложность реальной жизни? Я думала об этом — они ведь лучше других владеют логикой, и школа у них лучше, и люди они творческие, и излагают, как правило, грамотно, но ведь не становились никогда и не становятся. Ты когданибудь думал, почему?
   Марк молчал, я знала, это был тот редкий случай, когда я все же опередила его, но первенство меня сейчас не волновало, растерянность прошла, она перешла скорее в возмущение, в желание доказать ему, что так нельзя, так нельзя думать, так нельзя рассуждать. Что это порочно, противно человеческой сути.
   — Так вот, — я усилила нажим в голосе, — это потому, что законы жизни, движение человека по ней, его отношение с другими людьми, с остальным миром не подчиняются основам точных наук, математической логике. Жизнь нельзя описать ни с помощью теории графов, ни теории множеств, нельзя построить модель, ее отображающую, — жизнь не формализуется. Наука даже не то чтобы бессильна ее охватить, она не ориентирована вообще на эту задачу — охватить жизнь.
   Я остановилась. Марк молчал, слушая, я отрегулировала дыхание — теперь я успокоилась совсем. Я знала, что права, я понимала это даже не разумом, а интуитивно, чутьем, но у меня к тому же имелись аргументы, и я продолжила:
   — Я тут как-то разговаривала с твоим другом Роном. Он ведь математик, да?
   Марк выглядел удивленным. Я действительно не так давно встретила Рона в Гарварде, он узнал меня, обрадовался, и мы пошли пить кофе в кафетерий на первом этаже, где и проболтали с полчаса.
   — Так вот он сказал, что каждый раз, когда пытается предугадать ход событий, он ошибается. Он сказал, что ему фатально не везет, он постоянно совершает ошибки, что он никудышный жизненный практик. Я не стала ему объяснять, почему так происходит, я сама тогда не знала, но теперь знаю: это так, потому что он неправильно выучен. Он выучен как математик и пытается анализировать жизненные процессы с помощью тех инструментов, которыми владеет как математик, думая при этом, что у него преимущество. Но именно поэтому он и ошибается. Потому что для анализа жизненных процессов нужно еще обладать интуицией, предчувствием, как это называется, — шестым чувством. А может быть, еще чем-то, чего мы не знаем.