Страница:
Звали его Фридрих Теллер, или доктор Теллер, профессор Теллер, он был известнейший в своей области хирург, хотя последние лет двадцать занимался в основном наукой, практикуя лишь периодически. Это было нечастое сочетание когда-то успешного хирурга с безошибочными, как тогда говорили, механическими руками, и усталого ученого, приобретшего в результате постоянных размышлений замкнутую неуверенность. Лет шесть назад Теллер был номинирован и получил Нобелевскую премию за свою работу в области рака предстательной железы, правда поделив ее с другим ученым из Англии за параллельные, хотя и не совпадающие исследования. Он являлся, без сомнения, признанным авторитетом, и только наиболее именитые его коллеги из академического мира могли получить у него консультацию, если не дай Бог она требовалась. В этом-то как раз и заключалась проблема.
Собственно, все обстояло чрезвычайно просто и потому особенно непостижимо. Суть дела (несмотря на то, что оно так подробно муссировалось в прессе, где предлагались всевозможные, порой парадоксальные предположения) очень сжато, но выразительно и даже артистично выразил главный обвинитель господин Браунер. Он был всем хорош: высокий, красивый, с острыми атакующими чертами лица, казалось, его внешность уже сама предполагала обвинение, да и речь была нагнетающая, быстрая, без расслабляющих пауз. Он уверенно начал свое выступление и по мере его течения подходил все ближе к скамейке присяжных, возле которой в результате и оказался.
– Господа присяжные, – так он начал. – Ваша Честь, – и эффектно, даже изысканно, что в целом не свойственно прокурорам, кивнул судье. – Любое злоупотребление знаниями, авторитетом, должностью, как и вообще любое злоупотребление, не только аморально, но и порой вредительно для окружающих.
Браунер любил употреблять искаженные слова собственноручного изобретения, чтобы придать своей речи, как он полагал, особую смачность и выпуклость мысли.
– Однако, когда своим положением злоупотребляет врач, когда он умышленно вводит в трагическое заблуждение доверившегося ему пациента, тогда это становится преступлением. Именно это и делал обвиняемый, изменяя не только клятве Гиппократа, но и моральному кодексу, и именно поэтому он совершил преступления, которые вы, господа присяжные, – к этому моменту Браунер уже стоял прямо перед ними и буравил их своим быстрым взглядом, – я уверен, не оставите безнаказанным.
Обвинитель говорил еще, впрочем, недолго, и наблюдательный слушатель мог бы легко разгадать, на чем он построил свой план, особенно тогда, когда огласили список свидетелей, вызванных обвинением. Я, как человек в судебных процессах искушенный, мгновенно раскусил, что всю силу обвинения Браунер решил перенести на показания свидетелей, многие из которых одновременно являлись потерпевшими. Поэтому во время своей вступительной речи Браунер не слишком вдавался в подробности дела, решив, что будет куда показательней, если потерпевшие сами расскажут о той трагедии, к которой их привел подсудимый.
Главный адвокат, определив стратегию защиты как выжидательную, говорил о заслугах подсудимого, о его послужном списке, о мировом признании, которое он получил, и о том еще, что право на ошибку имеет каждый. Особенно медик, говорил он.
– Как это ни прискорбно, но это реалии жизни, ошибаются все, и даже врачи, и даже лучшие, и даже лучшие из лучших. Еще бы, можно ли, находясь под давящим, перманентным стрессом ответственности, никогда, вообще никогда не ошибаться? Только подумайте, сколько людей доктор Тел-лер спас от смерти, вылечил, дал надежду. Можем ли мы забыть об этом, можем ли говорить только об ошибках, ничтожных в количественном отношении по сравнению с десятилетиями кропотливой, жертвенной работы, по сравнению с сотнями, может быть, тысячами пациентов, вытащенных профессором из мрака ожидающей их смерти?
Адвокат и дальше говорил все так же образно, хотя в целом скучно, он был известен именно тем, что мог задеть присяжных за живое, дать им возможность увидеть в обвиняемом не безликого преступника, а человека с душой и чувствами. Это известный прием: всегда сложно осудить того, кто похож на тебя самого, на близких и дорогих тебе людей.
Самому же подсудимому выступления обвинителя и защитника, казалось, были безразличны. Он сидел, опустив голову, не проявляя к ним никакого интереса, лишь иногда лениво обводя взглядом переполненный зал, как бы удивляясь чему-то. Я знал из своих источников, что доктор Теллер поначалу даже отказался от беседы с адвокатами, а позднее все же согласившись, в основном молчал, изредка отвечая «да» и «нет», что, конечно, значительно затрудняло задачу защиты.
Ну и, конечно, необходимо сказать о судье, хотя он, маленький и сморщенный, с редкими, просвечивающимися волосами на вытянутой, узкой голове, выглядел гротесково-смешным в своей официальной, чопорной мантии. Может быть, из-за своего никудышного роста, а возможно, из-за общей несуразности (с этим всегда связаны комплексы), он был известен как судья жесткий, не прощающий, хотя, безусловно, справедливый. Он не всегда придерживался строжайшей буквы закона и порой, как портьеру, отводил ее в сторону. Своим скрипучим голосом он производил такое значительное впечатление на присяжных, что они послушно следовали его рекомендациям, никогда не пытаясь бунтовать. Подозреваю, что они просто-напросто боялись его.
Итак, когда общая картина была вырисована, обвинение вызвало первого свидетеля, высокого, худого человека лет пятидесяти, немного сутулого из-за своего роста и узости плеч, с понурым, маловыразительным лицом. Он послушно сел в отведенное для свидетелей кресло и внимательно, хотя и несколько затравленно, посмотрел на обвинителя. Вопросы были стандартны: имя, фамилия, чем занимаетесь, как долго знаете доктора Теллера и прочая формальность. Свидетель выдавливал из себя ответы, мучительно превозмогая себя, оставляя между словами невероятные рытвины пауз За все время он ни разу не взглянул на подсудимого.
– Да, – сказал он, – меня зовут Артур Метуренг, мне пятьдесят три года, двадцать восемь лет я работал в лаборатории квантовой физики при Центре космических исследований, последние семь лет являлся ее научным директором, два года тому назад мне пришлось уйти по состоянию здоровья. Доктора Теллера я знаю много лет, мы неоднократно встречались на конференциях.
После того как обвинитель Браунер попросил свидетеля рассказать о своем научном пути, помогая его запинающемуся рассказу множеством коротких наводящих вопросов, у зала и у меня в том числе появилось представление, что профессор Метуренг был незаурядным, если не ведущим в мире специалистом в своей области, и теперь, будучи в зрелом творческом возрасте, обещал еще больший успех в научной карьере. Впрочем, года за три до описываемых здесь событий он почувствовал определенный спад, некую усталость и аморфность. Тогда-то он и встретил на пароходе во время научного круиза своего старого приятеля доктора Теллера и за бутылкой виски пожаловался на свой затянувшийся творческий застой.
– Доктор Теллер посмотрел на меня внимательно и предположил, что мой спад может быть связан со здоровьем. Я ответил, что в принципе чувствую себя хорошо, конечно, у меня повышенное давление да и бессонницей порой страдаю, но в целом ни на что не жалуюсь.
– И что вам ответил Теллер? – спросил обвинитель, энергично прищурившись.
– Он сказал, что самочувствие порой ни о чем не говорит, и не мешало бы провериться. Что есть исследование, Теллер называл, но я не помню название и авторов, говорящее, что творческая потенция зависит от внутреннего состояния организма.
– И что потом? – подгонял Браунер.
– А потом, как сейчас помню, он хлопнул меня по плечу и усмехнулся. Сейчас я понимаю, какая дьявольская это была усмешка. А тогда не обратил внимания. «Знаешь, Артур, – сказал мне Теллер, – я почти не практикую, но все же приезжай ко мне в клинику, я сделаю для тебя исключение».
– Ну и вы?
Я подумал, что Браунер стремится контролировать абсолютно все, даже показания своего свидетеля.
– Ну а что я? Конечно, согласился. Клиника Теллера известна на весь мир и считается одной из лучших.
– Что было потом? – снова спросил обвинитель.
– Через несколько недель я приехал в клинику и полностью обследовался. Теллер даже пригласил меня домой, и мы тогда хорошо посидели, о чем-то говорили, но я плохо помню. Не то что я волновался, но знаете, все же обследование, хоть и амбулаторное, а все равно ждешь результата. Вечером он сам отвез меня в отель, где мы и попрощались.
– А дальше?
– На утро мне позвонили из клиники и сказали, что доктор Теллер просит срочно приехать и что это важно. Я занервничал, все это было крайне неприятно. Я сразу понял, что что-то не так, и тут же поехал в госпиталь.
– И что вам сказали? – снова спросил Браунер.
– Теллер встретил меня в коридоре и проводил к себе в кабинет. Он сказал, что некоторые анализы не очень хорошие и требуют уточнения, что мне надо пройти более детальное обследование. Я спросил, что именно он подозревает? Теллер помялся, потом посмотрел мне прямо в глаза и сказал: «Я боюсь, Артур, что у тебя рак».
– Он так и сказал?
– Да, да. – Метуренг потер сжатую в кулак руку, видно было, что он волнуется, заново переживая свой рассказ. Именно этого и добивался обвинитель.
– Конечно. Он так и сказал: рак.
– И что вы почувствовали, когда услышали диагноз? – снова задал вопрос Браунер.
Свидетель пожал плечами.
– Что может чувствовать человек в такой ситуации? Шок, конечно, потом неверие, знаете, думаешь, этого не может быть, это не про меня. Кажется, фильм смотришь или видишь дурной сон. В общем, Теллер предложил мне остаться в клинике дня на два.
– И вы согласились?
– Конечно.
– И каков был результат этого так называемого детального обследования? – спросил Браунер.
– Я провел в клинике двое суток. Очень неприятные, утомительные процедуры… к тому же мое состояние… Потом ко мне в палату пришел Теллер и сказал, что самое худшее предположение подтвердилось, у меня рак. Я чуть не потерял сознание, все закружилось… такое бессильное, почти невменяемое состояние… Плохо помню, что он говорил. Лишь потом, когда осознал, что произошло, спросил, какие у меня шансы.
– И что ответил доктор Теллер?
Браунер стоял рядом с присяжными, как бы призывая их полнее вникнуть в страшный рассказ.
– Он сказал, что шансов нет никаких. Мне показалось, что меня чем-то тупым ударили по голове. Единственное, что помню, это как я закричал: «Но я даже не чувствую себя плохо!» – «Так бывает, – ответил он. – Я, конечно, могу предложить операцию или лечение, я бы так и сделал в любом другом случае. Но тебе могу сказать открыто, мы давно знаем друг друга, ничего не поможет, ни операция, ни другое лечение: у тебя такая форма болезни, которая не оставляет шансов. Я не думаю, что тебе надо мучиться и переносить дополнительные страдания. В твоем распоряжении, Артур, – сказал он, – есть четы-ре-пять месяцев, постарайся провести их как можно плодотворнее. У тебя редкая форма, и ты не будешь чувствовать болезни, тебе даже будет казаться, что ты вполне здоров. Так что распоряжайся оставшимся временем на свое усмотрение». Потом он дал мне лекарство, сказал, что оно новое, экспериментальное, оно улучшит мое общее состояние, и предложил отвезти в аэропорт, если я хочу лететь домой. – Метуренг задумался. – Вот и все, с этого дня моя жизнь стала пыткой, ожиданием неминуемой смерти.
– Расскажите подробнее об этом времени, о том, как вы прожили эти месяцы. Я понимаю, вам тяжело, но все же расскажите.
Я услышал, что Браунер пытается внести в свой голос мягкость, а вместе с ним сочувствие, и, хотя у него не получилось полностью искоренить напор, я, например, оценил попытку. Метуренг опустил глаза и смотрел только вниз, мне показалось, у него дрожали плечи.
– Это были тяжелые месяцы, – сказал он, – очень тяжелые. Я даже не могу сказать, что я жил это время. Одна сплошная мука. Мне пришлось уйти с работы, поймете ли вы меня… – он только сейчас поднял глаза. – Невозможно ничего делать, ожидая что вот-вот умрешь. Отсчитывая, по сути, оставшиеся тебе дни на календаре. Я пробовал путешествовать, но все только раздражало и приносило жгучее разочарование. К тому же я стал хуже себя чувствовать, появились слабость, сонливость, боли в сердце, я впал в депрессию. Мне хотелось покончить с собой. Оказалось, что жить в ожидании неминуемой смерти – нестерпимая пытка, наверное, самая мучительная. Причем чем меньше мне оставалось, тем тягостнее и невыносимее становилось мое ожидание. Оно и стало, собственно, моей жизнью, полностью подменив ее. Прошло три месяца, четыре, а я все жил, непрерывно ожидая смерти. Как найти слова, чтобы рассказать, что именно я чувствовал? Особенно по ночам.
Голос свидетеля прервался, даже из зала было заметно, что он пытается сдержать подступающие слезы.
– Я не знаю, как передать состояние, когда ночью просыпаешься, вернее, отмахиваешься от вязкой, тошнотворной мути, когда думаешь в холодном поту: «вот сейчас». Почти останавливается сердце. Но ничего не происходит, и наступает утро, и ты снова ждешь, теперь следующей ночи, и так день за днем, ночь за ночью. Как описать эти страдания? Не знаю! Есть такая пытка, когда выводят на расстрел и стреляют мимо. Но к расстрелу, наверное, на пятый день привыкнешь. А здесь привыкнуть невозможно.
Он изменился теперь, свидетель Метуренг. Лицо его было бледно и сузилось еще больше, щеки ввалились, взгляд лихорадочно метался по залу, ища опору, но не находил: каждый, в кого он упирался, отводил глаза. Браунер больше не прерывал свидетеля, он добился своего, никакой самый красноречивый прокурор не смог бы лучше поведать суду об этой страшной и трагической истории.
– А потом прошел еще месяц и еще несколько недель, а я все не умирал,
– продолжал Метуренг.
Не знаю, как у других, но у меня сжалось сердце, когда я услышал фразу: «а я все не умирал». Так жалко она звучала, как оправдание.
– Когда прошло еще несколько недель, я все же собрался с духом и позвонил Теллеру. Он тотчас вызвал меня в клинику и снова два дня исследовал, а потом я находился у него в кабинете, и он сказал, что либо произошло чудо, которое случается один раз на десять тысяч, либо помогло лекарство, которое он мне выдал. Но, так или иначе, я абсолютно здоров, опухоль исчезла, и он меня искренне поздравляет.
– Вы тогда не удивились странности такого чудодейственного выздоровления? – вмешался Браунер.
– Странности чего? Того, что не умрешь сегодня или завтра? Что тебе позволено жить? Можно ли ставить под сомнение возможность жить? Кто не примет ее полностью, без оговорок, без вопросов? Нет, я не удивился. Теперь я, конечно, понимаю, но тогда… Тогда преобладали другие чувства, удивление не из их числа. Ведь только неудача требует ответов, ищет объяснений. Удача же ничего не требует, не ищет, она принимается безоговорочно, целиком, как единственно возможная.
– Значит, вы не заподозрили ничего необычного? – снова спросил обвинитель.
– Нет, – покачал головой Метуренг.
– Хорошо. – Браунер выдержал паузу. – А теперь, не расскажите ли вы суду, как вы жили после этого, если можно так выразиться, происшествия?
– Как я жил? – Метуренг снова опустил глаза. – Плохо, тяжко. Я так и не смог оправиться от этого потрясения. К тому же оно сказалось на здоровье, я не хочу вдаваться в медицинские подробности, скажу только, что длительное и сильное напряжение не прошло даром. Я снова пошел работать, но у меня, как ни обидно об этом говорить, ничего не получается. Вообще все потускнело, нет больше радости. Происшедшее, видимо, надломило меня, я до сих пор не могу выкарабкаться.
– У меня больше нет вопросов к свидетелю, – резко, почти без перехода и оттого особенно режуще-сухо произнес Браунер.
Метуренг устало поднялся, как будто он целый день таскал тяжести, и побрел к выходу, так и не распрямившись. Вид его сгорбленной, как бы придавленной фигуры являлся красноречивым завершением его рассказа.
Следующим свидетелем обвинения был Томас Дампл, энергичный, живой человек. Для краткости изложения я не буду передавать его показания в прямой речи, хотя у меня имеется стенографический протокол ответов, так же как и вопросов прокурора Браунера. От себя скажу, что эмоциональная, а порой несдержанная манера повествования господина Дампла была крайне отличной от манеры доктора Метуренга. Он буравил взглядом присяжных и просто пожирал глазами по-прежнему совершенно безучастного подсудимого. Но если не брать это во внимание, то общая идея показаний Дампла мало чем отличалась от показаний предыдущего свидетеля.
Так же как и Метуренг, Дампл являлся известным в своей области человеком, правда, не в научной области, а в кинематографической, он, как режиссер, снял несколько модных, особенно среди интеллигенции, фильмов. Как и Метуренг, он обратился к Теллеру за медицинской консультацией, и тот после обследования установил, что у режиссера рак и жить ему осталось восемь – максимум девять месяцев (почему он дал Дамп-лу больше времени, осталось для меня загадкой). Аналогично случаю с Метуренгом эта форма заболевания лечению не поддавалась: ни операция, ни химиотерапия, по мнению Теллера, смысла не имели. Режиссер, впрочем, оказался человеком сильным и без боя решил не сдаваться, он стал тщательно следить за диетой, повышая иммунную систему организма, принимал травы, настойки и витамины, даже уехал на два месяца на Багамы, чтобы подвергнуться там курсу альтернативного лечения. Но и с ним, как и с Метуренгом, начали случаться приступы депрессии, жизнь стала раскалываться в постоянном ожидании худшего, я даисе сделал пометку в блокноте, что Дампл, как и Метуренг, несколько раз сравнил ее с пыткой. Он сильно сдал за это время, и, когда через год узнал, что непонятным чудодейственным способом выздоровел, он уже не мог снимать фильмы, да и вообще вернуться в привычную колею.
Однако энергия в Дампле все же оставалась, и он теперь, как никто другой, хотел разобраться, зачем доктору Теллеру понадобилось губить его жизнь. Это он первым усомнился в правильности первоначального диагноза, а потом в своем божественном излечении и, усомнившись, передал дело для расследования. Впоследствии оказалось установлено, что его случай не был ни случайностью, ни исключением, что доктор Теллер, используя аналогичную схему, «экспериментировал», как минимум, с одиннадцатью «пациентами». Кто знает, кого еще из «подопытных Теллера» не удалось выявить следствию?
Следующие три свидетеля рассказали похожие, лишь в нюансах отличающиеся истории. Один из них был ведущий в мире химик, другой – всемирно известный писатель, а третий – одаренный музыкант и композитор, от которого, как писали, всегда ждали значительных результатов. Рассказы химика и писателя, так же как и их реакция на смертельный вердикт доктора Теллера, напоминали показания предыдущих свидетелей. Оба они, если так можно выразиться, растеряли себя и не смогли восстановиться даже после того, как Теллер сообщал им, что они выздоровели. А вот композитор выглядел, говорил и вел себя крайне отлично от предыдущих.
Звали его Мстислав Брестлав, он был спокойный и тихий человек с внимательным точным взглядом из-под несколько старомодных очков. История его, по крайней мере поначалу, мало чем отличалась от историй других свидетелей. Он неважно себя чувствовал и позвонил Теллеру, которого встречал прежде и хорошо знал. Тот предложил приехать в клинику и обнаружил у него неизлечимую, смертельную болезнь, которая, однако, как предположил доктор, не ухудшит ежедневного самочувствия, и определил для Брестлава оставшуюся жизнь в размере шести месяцев.
– И что вы почувствовали, когда услышали новость? – спросил Браунер в соответствии с привычной уже последовательностью вопросов.
– Я не помню точно своего первого ощущения, наверное, растерянность, опустошение. – Браунер кивнул, нетерпеливо ожидая не менее привычного продолжения. – Но, как ни странно, это быстро отступило, а на смену пришла, как бы это сказать, – Брестлав поморщился, даже поднес руку ко лбу, видно было, что он искал слово. – Ведь, если я скажу облегчение, вы не поймете, что именно я имею в виду.
Браунер вздрогнул, это был поворот, выходящий за рамки его так удачно воплощаемого прокурорского плана. Брестлав устало, но, мне показалось, немного снисходительно усмехнулся:
– Понимаете, все сразу отступило: вся повседневность, быт, расхлябанность, которая присутствовала в моей жизни. Вы знаете, мы всегда откладываем главное на завтра, на «потом». А тут вдруг не стало «потом», почти что не стало «завтра», и от этого исчезла возможность выбора, возможность планировать на год, на два вперед. Вообще исчезли все привычные мерки, и именно поэтому я почувствовал облегчение. Не знаю, поймете ли вы меня.
Я видел, что Браунер лихорадочно думает, как ему вновь перехватить утерянную сейчас нить, он неловко, возможно, от напряжения, повел головой, но Брестлав воспринял это движение как просьбу пояснить.
– Видите ли, – продолжил он, все еще потирая лоб, – жизнь устроена таким образом, что всегда дает нам второй шанс. Вернее, даже не так… – Теперь он снял очки и провел пальцами по глазам. – Именно то, что предел жизни не определен, означает, что она бесконечно растянута, а это рождает ощущение, что еще найдется время сделать то, что пока не успел. Жизнь базируется на принципе, который можно определить одним словом – «потом». Нам кажется, что в том, что ожидает нас впереди, всегда найдутся время и возможности. Видимо, нам необходимо это ощущение мнимой бесконечности жизни, без него стало бы устрашающе невозможно жить. Может быть, оно благо… Но, безусловно это иллюзия, выдумка, самоуспокоение. «Потом» не существует! Нельзя отнести детство на «потом», детство можно прожить только ребенком, также и с юностью. И улыбку молодой матери можно почувствовать, только когда она молода. Понимаете… Также и для созидания, для творчества не существует «потом». Тем не менее мы, даже понимая это, не можем преодолеть свою человеческую суть, мы все равно подсознательно, животно верим в «потом». К тому же личные проблемы – деньги, тяга к удобству и развлечениям, да и вся прочая суета требуют приоритета. Вот нас и выручает это «потом».
Браунер поднял руку, он пытался остановить ненужный, уводящий от сути монолог, но Брест лав не смотрел на него. Его взгляд был неопределен, как взгляды на старых портретах. Например, мне казалось, что он направлен на меня, но я был убежден, что и все остальные, сидевшие в зале, ощущали его на себе.
– Когда Теллер сказал, что мне осталось полгода, – продолжал Брестлав, – все определилось само собой. «Потом» разом исчезло, оно перестало существовать, остался только я и то главное, для чего, как мне всегда казалось, я существую. Музыка! Дела, заботы, обязанности, престиж, деньги, знакомые – все не только перестало быть важным, а вообще исчезло. И это явилось облегчением: мне самому не пришлось ничего предпринимать, никого обижать, искусственно ограничивать себя, вообще ничего не пришлось делать, все чудесно образовалось само по себе.
– Но вам ведь было страшно? Вы же думали о том, что скоро умрете? – предположил Браунер, надеясь вот так плавно вернуть свидетеля к сути дела.
– Страшно? – Брестлав и так говорил не быстро, а сейчас вообще замер.
– Нет, наверное, нет. Я не должен был умереть мгновенно. Единственное, что произошло, это то, что я узнал, где мой предел. Точно так же Теллер мог сказать, что я умру через два года или через восемь лет. Должен ли я был испугаться, если бы узнал, что умру через восемь лет? Или через двадцать? Двадцать лет такой же ограниченный срок, как и полгода. Конечно, в полгода укладывается меньше дней и ночей, но ведь все относительно. А если абсолютно, то полгода такой же полноценный срок, как двадцать лет, как и вообще любой срок. Тут дело не в самом сроке, а в его определенности. Страх, как вы говорите, должна вызывать определенность, а у меня она страха не вызвала, наоборот, я был ей рад. Но это я уже повторяюсь.
– Ну и что вы делали, узнав, что вам осталось жить шесть месяцев? – Браунер еще раз постарался изменить ход повествования свидетеля.
– Что я делал? – зачем-то повторил Брестлав. – Я работал. Все это время я сочинял музыку, лучшую из того, что я когда-либо создал, и, наверное, из того, что я вообще способен создать. Потому что пресловутое «потом» связано не только со временем, но и с духовными силами. Обычно боишься растратиться до конца, эмоционально, умственно, нервно. Хочется оставить резерв на будущее, не выплескивать себя полностью, потому что страшно оставаться пустым. А тут, наоборот, надо было исчерпать, опорожнить себя, опустошиться, чтобы не тяготило, когда подойдет срок. В итоге мне удалось раскрепоститься, исчезла удерживающая мысль, и я написал лучшую свою музыку.
Он обвел взглядом зал, и Браунер, как и все остальные, поймал его на себе.
– Но вы ощутили радость, когда узнали, что здоровы? – спросил он.
– Да, наверное, я был рад. Наверное, очень рад. Прежде всего оттого, что так чудно обхитрил судьбу и сделал то, о чем мечтал всю жизнь, и к тому же вышел без потерь. Как-то так случилось, что я именно обхитрил судьбу.
Собственно, все обстояло чрезвычайно просто и потому особенно непостижимо. Суть дела (несмотря на то, что оно так подробно муссировалось в прессе, где предлагались всевозможные, порой парадоксальные предположения) очень сжато, но выразительно и даже артистично выразил главный обвинитель господин Браунер. Он был всем хорош: высокий, красивый, с острыми атакующими чертами лица, казалось, его внешность уже сама предполагала обвинение, да и речь была нагнетающая, быстрая, без расслабляющих пауз. Он уверенно начал свое выступление и по мере его течения подходил все ближе к скамейке присяжных, возле которой в результате и оказался.
– Господа присяжные, – так он начал. – Ваша Честь, – и эффектно, даже изысканно, что в целом не свойственно прокурорам, кивнул судье. – Любое злоупотребление знаниями, авторитетом, должностью, как и вообще любое злоупотребление, не только аморально, но и порой вредительно для окружающих.
Браунер любил употреблять искаженные слова собственноручного изобретения, чтобы придать своей речи, как он полагал, особую смачность и выпуклость мысли.
– Однако, когда своим положением злоупотребляет врач, когда он умышленно вводит в трагическое заблуждение доверившегося ему пациента, тогда это становится преступлением. Именно это и делал обвиняемый, изменяя не только клятве Гиппократа, но и моральному кодексу, и именно поэтому он совершил преступления, которые вы, господа присяжные, – к этому моменту Браунер уже стоял прямо перед ними и буравил их своим быстрым взглядом, – я уверен, не оставите безнаказанным.
Обвинитель говорил еще, впрочем, недолго, и наблюдательный слушатель мог бы легко разгадать, на чем он построил свой план, особенно тогда, когда огласили список свидетелей, вызванных обвинением. Я, как человек в судебных процессах искушенный, мгновенно раскусил, что всю силу обвинения Браунер решил перенести на показания свидетелей, многие из которых одновременно являлись потерпевшими. Поэтому во время своей вступительной речи Браунер не слишком вдавался в подробности дела, решив, что будет куда показательней, если потерпевшие сами расскажут о той трагедии, к которой их привел подсудимый.
Главный адвокат, определив стратегию защиты как выжидательную, говорил о заслугах подсудимого, о его послужном списке, о мировом признании, которое он получил, и о том еще, что право на ошибку имеет каждый. Особенно медик, говорил он.
– Как это ни прискорбно, но это реалии жизни, ошибаются все, и даже врачи, и даже лучшие, и даже лучшие из лучших. Еще бы, можно ли, находясь под давящим, перманентным стрессом ответственности, никогда, вообще никогда не ошибаться? Только подумайте, сколько людей доктор Тел-лер спас от смерти, вылечил, дал надежду. Можем ли мы забыть об этом, можем ли говорить только об ошибках, ничтожных в количественном отношении по сравнению с десятилетиями кропотливой, жертвенной работы, по сравнению с сотнями, может быть, тысячами пациентов, вытащенных профессором из мрака ожидающей их смерти?
Адвокат и дальше говорил все так же образно, хотя в целом скучно, он был известен именно тем, что мог задеть присяжных за живое, дать им возможность увидеть в обвиняемом не безликого преступника, а человека с душой и чувствами. Это известный прием: всегда сложно осудить того, кто похож на тебя самого, на близких и дорогих тебе людей.
Самому же подсудимому выступления обвинителя и защитника, казалось, были безразличны. Он сидел, опустив голову, не проявляя к ним никакого интереса, лишь иногда лениво обводя взглядом переполненный зал, как бы удивляясь чему-то. Я знал из своих источников, что доктор Теллер поначалу даже отказался от беседы с адвокатами, а позднее все же согласившись, в основном молчал, изредка отвечая «да» и «нет», что, конечно, значительно затрудняло задачу защиты.
Ну и, конечно, необходимо сказать о судье, хотя он, маленький и сморщенный, с редкими, просвечивающимися волосами на вытянутой, узкой голове, выглядел гротесково-смешным в своей официальной, чопорной мантии. Может быть, из-за своего никудышного роста, а возможно, из-за общей несуразности (с этим всегда связаны комплексы), он был известен как судья жесткий, не прощающий, хотя, безусловно, справедливый. Он не всегда придерживался строжайшей буквы закона и порой, как портьеру, отводил ее в сторону. Своим скрипучим голосом он производил такое значительное впечатление на присяжных, что они послушно следовали его рекомендациям, никогда не пытаясь бунтовать. Подозреваю, что они просто-напросто боялись его.
Итак, когда общая картина была вырисована, обвинение вызвало первого свидетеля, высокого, худого человека лет пятидесяти, немного сутулого из-за своего роста и узости плеч, с понурым, маловыразительным лицом. Он послушно сел в отведенное для свидетелей кресло и внимательно, хотя и несколько затравленно, посмотрел на обвинителя. Вопросы были стандартны: имя, фамилия, чем занимаетесь, как долго знаете доктора Теллера и прочая формальность. Свидетель выдавливал из себя ответы, мучительно превозмогая себя, оставляя между словами невероятные рытвины пауз За все время он ни разу не взглянул на подсудимого.
– Да, – сказал он, – меня зовут Артур Метуренг, мне пятьдесят три года, двадцать восемь лет я работал в лаборатории квантовой физики при Центре космических исследований, последние семь лет являлся ее научным директором, два года тому назад мне пришлось уйти по состоянию здоровья. Доктора Теллера я знаю много лет, мы неоднократно встречались на конференциях.
После того как обвинитель Браунер попросил свидетеля рассказать о своем научном пути, помогая его запинающемуся рассказу множеством коротких наводящих вопросов, у зала и у меня в том числе появилось представление, что профессор Метуренг был незаурядным, если не ведущим в мире специалистом в своей области, и теперь, будучи в зрелом творческом возрасте, обещал еще больший успех в научной карьере. Впрочем, года за три до описываемых здесь событий он почувствовал определенный спад, некую усталость и аморфность. Тогда-то он и встретил на пароходе во время научного круиза своего старого приятеля доктора Теллера и за бутылкой виски пожаловался на свой затянувшийся творческий застой.
– Доктор Теллер посмотрел на меня внимательно и предположил, что мой спад может быть связан со здоровьем. Я ответил, что в принципе чувствую себя хорошо, конечно, у меня повышенное давление да и бессонницей порой страдаю, но в целом ни на что не жалуюсь.
– И что вам ответил Теллер? – спросил обвинитель, энергично прищурившись.
– Он сказал, что самочувствие порой ни о чем не говорит, и не мешало бы провериться. Что есть исследование, Теллер называл, но я не помню название и авторов, говорящее, что творческая потенция зависит от внутреннего состояния организма.
– И что потом? – подгонял Браунер.
– А потом, как сейчас помню, он хлопнул меня по плечу и усмехнулся. Сейчас я понимаю, какая дьявольская это была усмешка. А тогда не обратил внимания. «Знаешь, Артур, – сказал мне Теллер, – я почти не практикую, но все же приезжай ко мне в клинику, я сделаю для тебя исключение».
– Ну и вы?
Я подумал, что Браунер стремится контролировать абсолютно все, даже показания своего свидетеля.
– Ну а что я? Конечно, согласился. Клиника Теллера известна на весь мир и считается одной из лучших.
– Что было потом? – снова спросил обвинитель.
– Через несколько недель я приехал в клинику и полностью обследовался. Теллер даже пригласил меня домой, и мы тогда хорошо посидели, о чем-то говорили, но я плохо помню. Не то что я волновался, но знаете, все же обследование, хоть и амбулаторное, а все равно ждешь результата. Вечером он сам отвез меня в отель, где мы и попрощались.
– А дальше?
– На утро мне позвонили из клиники и сказали, что доктор Теллер просит срочно приехать и что это важно. Я занервничал, все это было крайне неприятно. Я сразу понял, что что-то не так, и тут же поехал в госпиталь.
– И что вам сказали? – снова спросил Браунер.
– Теллер встретил меня в коридоре и проводил к себе в кабинет. Он сказал, что некоторые анализы не очень хорошие и требуют уточнения, что мне надо пройти более детальное обследование. Я спросил, что именно он подозревает? Теллер помялся, потом посмотрел мне прямо в глаза и сказал: «Я боюсь, Артур, что у тебя рак».
– Он так и сказал?
– Да, да. – Метуренг потер сжатую в кулак руку, видно было, что он волнуется, заново переживая свой рассказ. Именно этого и добивался обвинитель.
– Конечно. Он так и сказал: рак.
– И что вы почувствовали, когда услышали диагноз? – снова задал вопрос Браунер.
Свидетель пожал плечами.
– Что может чувствовать человек в такой ситуации? Шок, конечно, потом неверие, знаете, думаешь, этого не может быть, это не про меня. Кажется, фильм смотришь или видишь дурной сон. В общем, Теллер предложил мне остаться в клинике дня на два.
– И вы согласились?
– Конечно.
– И каков был результат этого так называемого детального обследования? – спросил Браунер.
– Я провел в клинике двое суток. Очень неприятные, утомительные процедуры… к тому же мое состояние… Потом ко мне в палату пришел Теллер и сказал, что самое худшее предположение подтвердилось, у меня рак. Я чуть не потерял сознание, все закружилось… такое бессильное, почти невменяемое состояние… Плохо помню, что он говорил. Лишь потом, когда осознал, что произошло, спросил, какие у меня шансы.
– И что ответил доктор Теллер?
Браунер стоял рядом с присяжными, как бы призывая их полнее вникнуть в страшный рассказ.
– Он сказал, что шансов нет никаких. Мне показалось, что меня чем-то тупым ударили по голове. Единственное, что помню, это как я закричал: «Но я даже не чувствую себя плохо!» – «Так бывает, – ответил он. – Я, конечно, могу предложить операцию или лечение, я бы так и сделал в любом другом случае. Но тебе могу сказать открыто, мы давно знаем друг друга, ничего не поможет, ни операция, ни другое лечение: у тебя такая форма болезни, которая не оставляет шансов. Я не думаю, что тебе надо мучиться и переносить дополнительные страдания. В твоем распоряжении, Артур, – сказал он, – есть четы-ре-пять месяцев, постарайся провести их как можно плодотворнее. У тебя редкая форма, и ты не будешь чувствовать болезни, тебе даже будет казаться, что ты вполне здоров. Так что распоряжайся оставшимся временем на свое усмотрение». Потом он дал мне лекарство, сказал, что оно новое, экспериментальное, оно улучшит мое общее состояние, и предложил отвезти в аэропорт, если я хочу лететь домой. – Метуренг задумался. – Вот и все, с этого дня моя жизнь стала пыткой, ожиданием неминуемой смерти.
– Расскажите подробнее об этом времени, о том, как вы прожили эти месяцы. Я понимаю, вам тяжело, но все же расскажите.
Я услышал, что Браунер пытается внести в свой голос мягкость, а вместе с ним сочувствие, и, хотя у него не получилось полностью искоренить напор, я, например, оценил попытку. Метуренг опустил глаза и смотрел только вниз, мне показалось, у него дрожали плечи.
– Это были тяжелые месяцы, – сказал он, – очень тяжелые. Я даже не могу сказать, что я жил это время. Одна сплошная мука. Мне пришлось уйти с работы, поймете ли вы меня… – он только сейчас поднял глаза. – Невозможно ничего делать, ожидая что вот-вот умрешь. Отсчитывая, по сути, оставшиеся тебе дни на календаре. Я пробовал путешествовать, но все только раздражало и приносило жгучее разочарование. К тому же я стал хуже себя чувствовать, появились слабость, сонливость, боли в сердце, я впал в депрессию. Мне хотелось покончить с собой. Оказалось, что жить в ожидании неминуемой смерти – нестерпимая пытка, наверное, самая мучительная. Причем чем меньше мне оставалось, тем тягостнее и невыносимее становилось мое ожидание. Оно и стало, собственно, моей жизнью, полностью подменив ее. Прошло три месяца, четыре, а я все жил, непрерывно ожидая смерти. Как найти слова, чтобы рассказать, что именно я чувствовал? Особенно по ночам.
Голос свидетеля прервался, даже из зала было заметно, что он пытается сдержать подступающие слезы.
– Я не знаю, как передать состояние, когда ночью просыпаешься, вернее, отмахиваешься от вязкой, тошнотворной мути, когда думаешь в холодном поту: «вот сейчас». Почти останавливается сердце. Но ничего не происходит, и наступает утро, и ты снова ждешь, теперь следующей ночи, и так день за днем, ночь за ночью. Как описать эти страдания? Не знаю! Есть такая пытка, когда выводят на расстрел и стреляют мимо. Но к расстрелу, наверное, на пятый день привыкнешь. А здесь привыкнуть невозможно.
Он изменился теперь, свидетель Метуренг. Лицо его было бледно и сузилось еще больше, щеки ввалились, взгляд лихорадочно метался по залу, ища опору, но не находил: каждый, в кого он упирался, отводил глаза. Браунер больше не прерывал свидетеля, он добился своего, никакой самый красноречивый прокурор не смог бы лучше поведать суду об этой страшной и трагической истории.
– А потом прошел еще месяц и еще несколько недель, а я все не умирал,
– продолжал Метуренг.
Не знаю, как у других, но у меня сжалось сердце, когда я услышал фразу: «а я все не умирал». Так жалко она звучала, как оправдание.
– Когда прошло еще несколько недель, я все же собрался с духом и позвонил Теллеру. Он тотчас вызвал меня в клинику и снова два дня исследовал, а потом я находился у него в кабинете, и он сказал, что либо произошло чудо, которое случается один раз на десять тысяч, либо помогло лекарство, которое он мне выдал. Но, так или иначе, я абсолютно здоров, опухоль исчезла, и он меня искренне поздравляет.
– Вы тогда не удивились странности такого чудодейственного выздоровления? – вмешался Браунер.
– Странности чего? Того, что не умрешь сегодня или завтра? Что тебе позволено жить? Можно ли ставить под сомнение возможность жить? Кто не примет ее полностью, без оговорок, без вопросов? Нет, я не удивился. Теперь я, конечно, понимаю, но тогда… Тогда преобладали другие чувства, удивление не из их числа. Ведь только неудача требует ответов, ищет объяснений. Удача же ничего не требует, не ищет, она принимается безоговорочно, целиком, как единственно возможная.
– Значит, вы не заподозрили ничего необычного? – снова спросил обвинитель.
– Нет, – покачал головой Метуренг.
– Хорошо. – Браунер выдержал паузу. – А теперь, не расскажите ли вы суду, как вы жили после этого, если можно так выразиться, происшествия?
– Как я жил? – Метуренг снова опустил глаза. – Плохо, тяжко. Я так и не смог оправиться от этого потрясения. К тому же оно сказалось на здоровье, я не хочу вдаваться в медицинские подробности, скажу только, что длительное и сильное напряжение не прошло даром. Я снова пошел работать, но у меня, как ни обидно об этом говорить, ничего не получается. Вообще все потускнело, нет больше радости. Происшедшее, видимо, надломило меня, я до сих пор не могу выкарабкаться.
– У меня больше нет вопросов к свидетелю, – резко, почти без перехода и оттого особенно режуще-сухо произнес Браунер.
Метуренг устало поднялся, как будто он целый день таскал тяжести, и побрел к выходу, так и не распрямившись. Вид его сгорбленной, как бы придавленной фигуры являлся красноречивым завершением его рассказа.
Следующим свидетелем обвинения был Томас Дампл, энергичный, живой человек. Для краткости изложения я не буду передавать его показания в прямой речи, хотя у меня имеется стенографический протокол ответов, так же как и вопросов прокурора Браунера. От себя скажу, что эмоциональная, а порой несдержанная манера повествования господина Дампла была крайне отличной от манеры доктора Метуренга. Он буравил взглядом присяжных и просто пожирал глазами по-прежнему совершенно безучастного подсудимого. Но если не брать это во внимание, то общая идея показаний Дампла мало чем отличалась от показаний предыдущего свидетеля.
Так же как и Метуренг, Дампл являлся известным в своей области человеком, правда, не в научной области, а в кинематографической, он, как режиссер, снял несколько модных, особенно среди интеллигенции, фильмов. Как и Метуренг, он обратился к Теллеру за медицинской консультацией, и тот после обследования установил, что у режиссера рак и жить ему осталось восемь – максимум девять месяцев (почему он дал Дамп-лу больше времени, осталось для меня загадкой). Аналогично случаю с Метуренгом эта форма заболевания лечению не поддавалась: ни операция, ни химиотерапия, по мнению Теллера, смысла не имели. Режиссер, впрочем, оказался человеком сильным и без боя решил не сдаваться, он стал тщательно следить за диетой, повышая иммунную систему организма, принимал травы, настойки и витамины, даже уехал на два месяца на Багамы, чтобы подвергнуться там курсу альтернативного лечения. Но и с ним, как и с Метуренгом, начали случаться приступы депрессии, жизнь стала раскалываться в постоянном ожидании худшего, я даисе сделал пометку в блокноте, что Дампл, как и Метуренг, несколько раз сравнил ее с пыткой. Он сильно сдал за это время, и, когда через год узнал, что непонятным чудодейственным способом выздоровел, он уже не мог снимать фильмы, да и вообще вернуться в привычную колею.
Однако энергия в Дампле все же оставалась, и он теперь, как никто другой, хотел разобраться, зачем доктору Теллеру понадобилось губить его жизнь. Это он первым усомнился в правильности первоначального диагноза, а потом в своем божественном излечении и, усомнившись, передал дело для расследования. Впоследствии оказалось установлено, что его случай не был ни случайностью, ни исключением, что доктор Теллер, используя аналогичную схему, «экспериментировал», как минимум, с одиннадцатью «пациентами». Кто знает, кого еще из «подопытных Теллера» не удалось выявить следствию?
Следующие три свидетеля рассказали похожие, лишь в нюансах отличающиеся истории. Один из них был ведущий в мире химик, другой – всемирно известный писатель, а третий – одаренный музыкант и композитор, от которого, как писали, всегда ждали значительных результатов. Рассказы химика и писателя, так же как и их реакция на смертельный вердикт доктора Теллера, напоминали показания предыдущих свидетелей. Оба они, если так можно выразиться, растеряли себя и не смогли восстановиться даже после того, как Теллер сообщал им, что они выздоровели. А вот композитор выглядел, говорил и вел себя крайне отлично от предыдущих.
Звали его Мстислав Брестлав, он был спокойный и тихий человек с внимательным точным взглядом из-под несколько старомодных очков. История его, по крайней мере поначалу, мало чем отличалась от историй других свидетелей. Он неважно себя чувствовал и позвонил Теллеру, которого встречал прежде и хорошо знал. Тот предложил приехать в клинику и обнаружил у него неизлечимую, смертельную болезнь, которая, однако, как предположил доктор, не ухудшит ежедневного самочувствия, и определил для Брестлава оставшуюся жизнь в размере шести месяцев.
– И что вы почувствовали, когда услышали новость? – спросил Браунер в соответствии с привычной уже последовательностью вопросов.
– Я не помню точно своего первого ощущения, наверное, растерянность, опустошение. – Браунер кивнул, нетерпеливо ожидая не менее привычного продолжения. – Но, как ни странно, это быстро отступило, а на смену пришла, как бы это сказать, – Брестлав поморщился, даже поднес руку ко лбу, видно было, что он искал слово. – Ведь, если я скажу облегчение, вы не поймете, что именно я имею в виду.
Браунер вздрогнул, это был поворот, выходящий за рамки его так удачно воплощаемого прокурорского плана. Брестлав устало, но, мне показалось, немного снисходительно усмехнулся:
– Понимаете, все сразу отступило: вся повседневность, быт, расхлябанность, которая присутствовала в моей жизни. Вы знаете, мы всегда откладываем главное на завтра, на «потом». А тут вдруг не стало «потом», почти что не стало «завтра», и от этого исчезла возможность выбора, возможность планировать на год, на два вперед. Вообще исчезли все привычные мерки, и именно поэтому я почувствовал облегчение. Не знаю, поймете ли вы меня.
Я видел, что Браунер лихорадочно думает, как ему вновь перехватить утерянную сейчас нить, он неловко, возможно, от напряжения, повел головой, но Брестлав воспринял это движение как просьбу пояснить.
– Видите ли, – продолжил он, все еще потирая лоб, – жизнь устроена таким образом, что всегда дает нам второй шанс. Вернее, даже не так… – Теперь он снял очки и провел пальцами по глазам. – Именно то, что предел жизни не определен, означает, что она бесконечно растянута, а это рождает ощущение, что еще найдется время сделать то, что пока не успел. Жизнь базируется на принципе, который можно определить одним словом – «потом». Нам кажется, что в том, что ожидает нас впереди, всегда найдутся время и возможности. Видимо, нам необходимо это ощущение мнимой бесконечности жизни, без него стало бы устрашающе невозможно жить. Может быть, оно благо… Но, безусловно это иллюзия, выдумка, самоуспокоение. «Потом» не существует! Нельзя отнести детство на «потом», детство можно прожить только ребенком, также и с юностью. И улыбку молодой матери можно почувствовать, только когда она молода. Понимаете… Также и для созидания, для творчества не существует «потом». Тем не менее мы, даже понимая это, не можем преодолеть свою человеческую суть, мы все равно подсознательно, животно верим в «потом». К тому же личные проблемы – деньги, тяга к удобству и развлечениям, да и вся прочая суета требуют приоритета. Вот нас и выручает это «потом».
Браунер поднял руку, он пытался остановить ненужный, уводящий от сути монолог, но Брест лав не смотрел на него. Его взгляд был неопределен, как взгляды на старых портретах. Например, мне казалось, что он направлен на меня, но я был убежден, что и все остальные, сидевшие в зале, ощущали его на себе.
– Когда Теллер сказал, что мне осталось полгода, – продолжал Брестлав, – все определилось само собой. «Потом» разом исчезло, оно перестало существовать, остался только я и то главное, для чего, как мне всегда казалось, я существую. Музыка! Дела, заботы, обязанности, престиж, деньги, знакомые – все не только перестало быть важным, а вообще исчезло. И это явилось облегчением: мне самому не пришлось ничего предпринимать, никого обижать, искусственно ограничивать себя, вообще ничего не пришлось делать, все чудесно образовалось само по себе.
– Но вам ведь было страшно? Вы же думали о том, что скоро умрете? – предположил Браунер, надеясь вот так плавно вернуть свидетеля к сути дела.
– Страшно? – Брестлав и так говорил не быстро, а сейчас вообще замер.
– Нет, наверное, нет. Я не должен был умереть мгновенно. Единственное, что произошло, это то, что я узнал, где мой предел. Точно так же Теллер мог сказать, что я умру через два года или через восемь лет. Должен ли я был испугаться, если бы узнал, что умру через восемь лет? Или через двадцать? Двадцать лет такой же ограниченный срок, как и полгода. Конечно, в полгода укладывается меньше дней и ночей, но ведь все относительно. А если абсолютно, то полгода такой же полноценный срок, как двадцать лет, как и вообще любой срок. Тут дело не в самом сроке, а в его определенности. Страх, как вы говорите, должна вызывать определенность, а у меня она страха не вызвала, наоборот, я был ей рад. Но это я уже повторяюсь.
– Ну и что вы делали, узнав, что вам осталось жить шесть месяцев? – Браунер еще раз постарался изменить ход повествования свидетеля.
– Что я делал? – зачем-то повторил Брестлав. – Я работал. Все это время я сочинял музыку, лучшую из того, что я когда-либо создал, и, наверное, из того, что я вообще способен создать. Потому что пресловутое «потом» связано не только со временем, но и с духовными силами. Обычно боишься растратиться до конца, эмоционально, умственно, нервно. Хочется оставить резерв на будущее, не выплескивать себя полностью, потому что страшно оставаться пустым. А тут, наоборот, надо было исчерпать, опорожнить себя, опустошиться, чтобы не тяготило, когда подойдет срок. В итоге мне удалось раскрепоститься, исчезла удерживающая мысль, и я написал лучшую свою музыку.
Он обвел взглядом зал, и Браунер, как и все остальные, поймал его на себе.
– Но вы ощутили радость, когда узнали, что здоровы? – спросил он.
– Да, наверное, я был рад. Наверное, очень рад. Прежде всего оттого, что так чудно обхитрил судьбу и сделал то, о чем мечтал всю жизнь, и к тому же вышел без потерь. Как-то так случилось, что я именно обхитрил судьбу.