Страница:
Рая качнула головой и придвинулась невольно к Лагоденко, а он медленно, не глядя, обнял ее тяжелой рукой за плечи и буркнул, нахмурившись:
— Ничего, рыжик… Все будет добре.
И серьезно, задумчиво глядя на них, все почему-то вдруг замолчали. В комнате стало тихо на минуту.
— Ой, — Галя Мамонова вздохнула глубоко и подняла плечи, точно ей было зябко. — Ребята, не надо говорить о войне…
— А знаете, что мне пришло в голову? — сказал вдруг Мак оживленно. — Вот известно, что русский народ миролюбив. А мне пришло в голову, что доказательство тому есть даже в нашем языке. Смотрите: у нас согласие — мир, и вселенная, белый свет — тоже мир. Ведь этого, по-моему, ни в одном языке нет! Я сейчас перебрал в памяти по-немецки, по-французски, — нет, там два разных слова… Это примечательно, а?
— Да, примечательно, — сказал Спартак, вставая, и быстро зашагал по комнате, отбрасывая в сторону стулья. — А ведь в интересное время мы живем! Честное слово, вот вспоминаешь историю — не было еще такого интересного, великого времени на земле, а? Ведь старый мир рушится, трещит по всем швам, а новый — рождается на глазах! Наш мир! Мир мира! Подумать только, может, когда я кончу институт, меня попросят читать русскую литературу… ну, хотя бы в Китае! А?
— А меня в Индонезии! — подхватила Марина.
— Слушай, вполне возможная вещь! А, ребята?
— В Китае надо, во-первых, поднимать индустрию, — сказал Мак внушительно. — Это главное, а не преподавание литературы.
— Нет, прежде всего Китаю нужна реформа образования, — не менее авторитетно заявила Нина Фокина. — Четырехсотмиллионный народ, по сути, не имел возможности овладеть…
— Тише! Это великий народ! Я предлагаю тост! — громко сказал Спартак, шагнув к столу. — Тост! За всех, кто борется в Китае, Греции, Испании, Америке — во всем мире. За рыцарей коммунизма. За тех, кто в эти первые минуты Нового года думает с надеждой о нас. Вот… За этих отважных людей.
И они поднялись и выпили за отважных людей во всем мире, думая о них с восхищением и гордостью.
Гости Веры Фаддеевны — их было немного: брат Веры Фаддеевны с женой, сосед Аркадий Львович, одна ее старая подруга еще по Тимирязевке — ушли рано, в начале первого часа. В комнате остался неубранный праздничный стол, запахи вина, мандариновых корок и сладкий, ванильный запах пирога. В квартире на верхнем этаже еще продолжалось веселье: доносились приглушенные хоровые крики, отдаленно напоминавшие пение, в потолок беспорядочно, по-пьяному, стучали в пляске ногами.
Вадим принялся убирать комнату. Вера Фаддеевна лежала на своей кровати с закрытыми глазами — она утомилась от застольной суеты и того напряжения, с каким удавалось ей шутить, смеяться, принимать участие в разговорах и, главное, заставлять всех ежеминутно забывать, что она больна. Весь вечер она лежала, и праздничный стол был придвинут к ее кровати.
— Дима, у тебя какие-нибудь нелады с Сережей? — спросила вдруг Вера Фаддеевна.
— Почему нелады?
— Я слышала, что он звонил тебе вечером, приглашал куда-то.
— Да, я отказался.
Помолчав, Вера Фаддеевна сказала с шутливой горечью:
— Для того чтобы сын встречал Новый год с матерью, ей надобно заболеть.
— Глупости говоришь, — сказал Вадим, нахмурившись.
— Глупости, сын, конечно…
Вадиму не хотелось сегодня рассказывать Вере Фаддеевне о своих отношениях с Сергеем, в которых действительно за последнее время произошла перемена. Он и вообще-то был молчалив, не слишком любил распространяться о своих делах.
О Лене Медовской Вера Фаддеевна могла только догадываться, потому что Лена раза три заходила к Вадиму после института. Вере Фаддеевне часто хотелось спросить у Вадима об этой красивой, всегда нарядной девушке, но она не спрашивала, зная скрытность сына и его нелюбовь к откровенности на эти темы.
Сегодня Вере Фаддеевне казалось, что Вадим был невнимателен к общим разговорам, занят своими мыслями и чем-то расстроен — наверное, тем, что не может быть сегодня с Леной, а должен оставаться дома. Возможно, что и с Сережей у него какое-то недоразумение из-за этой Лены. Так бывает между друзьями. И Вере Фаддеевне было жаль сына, и она тоже все время думала о Диме, о его друзьях, об этой красивой и веселой девушке, в присутствии которой Дима делался неразговорчивым и неловким, и почему-то вместе с жалостью к сыну она испытывала чувство тайного облегчения. Лена казалась чересчур красивой Вере Фаддеевне и чересчур уверенной в том, что ее любят. Она мечтала о другой девушке для сына. О какой же? Этого она не знала. В мечтах ее не было никакого определенного образа, не было ни лица, ни голоса, ни даже характера, а было много разных лиц и разных характеров, и было ощущение чего-то неведомого и очень близкого, что должно было принести счастье ее сыну и ей самой, бесповоротно изменив ее собственную жизнь.
Вера Фаддеевна была рада тому, что Новый год она встретила вместе с сыном. Последние два года и несколько лет перед войной этого не случалось. Вадим уходил к друзьям на многолюдные, сначала школьные, а потом студенческие вечера, в общежитие, к Сергею или к кому-нибудь еще, у кого были вместительные и удобные для больших компаний квартиры. Приходя утром следующего дня домой, Вадим рассказывал Вере Фаддеевне о вечере, рассказывал необычайно многословно, с удовольствием, не минуя ни одной смешной подробности, ни одного наблюдения. Он словно чувствовал себя немного виноватым перед матерью за то, что не был в новогоднюю ночь вместе с ней, и хотел смягчить вину этим старательно многословным, веселым рассказом. И только молчал о девушке, которая интересовала его на вечере больше других. Вера Фаддеевна спрашивала, все-таки ей было любопытно: «Ну, а были там интересные девушки?» — «Конечно, — невозмутимо отвечал Вадим. — У нас, мама, неинтересных не бывает».
Но Вадим был расстроен сегодня вовсе не из-за Лены, как думала Вера Фаддеевна. Он был расстроен самой Верой Фаддеевной, дела которой ничуть не шли на поправку, а, наоборот, с каждым днем — так казалось Вадиму — становились все хуже. Он видел, как мама шутила и улыбалась через силу и, вдруг побледнев, начинала негромко кашлять, а потом лежала мгновение с закрытыми глазами. Недоброе предчувствие не покидало Вадима весь вечер. И к этим тягостным мыслям прибавлялись мысли о Сергее — до сих пор Вадим не мог забыть того ночного разговора в комнате у Сергея. Он решил, что Сергей наговорил гадостей про Лену только потому, что она ушла с новогоднего вечера с каким-то артистом. Потому, что сам был обижен и зол на нее. Но эта новая комбинация теперь почти не волновала Вадима. Нет, вовсе не трогала. Он перестал думать о Лене.
В час ночи зазвонил вдруг телефон. Вадим услышал знакомый мелодичный голос:
— Вадик, ты еще не спишь? — Лена засмеялась. — Я поздравляю тебя с Новым годом!
— Тоже и я тебя, — сказал он нетвердым от внезапного волнения голосом.
— У вас весело? — Она опять засмеялась. Голос ее утопал в посторонних шумах, чьих-то чужих голосах, музыкальной неразберихе. — У нас такой шум, ничего не слышно! Приходи к нам… Ой, мальчики, помолчите! Коля! Сергей, я прошу…
Она смеялась, говорила что-то кому-то в сторону, потом Вадим услышал незнакомый и кокетливый женский голос:
— Вадим, а вы блондин или брюнет?
И снова хохот, возня, какие-то металлические звонкие удары и чужой бас:
— Слушайте, Вадим, дорогой, одолжите сто рублей!
И смеющийся голос Лены:
— Они дураки, Вадька, все пьяненькие…
— Понятно. Ну, счастливо вам…
Вадим повесил трубку. Вернувшись из коридора в комнату, он увидел, что Вера Фаддеевна уже спит, и решил тоже лечь спать. Он выключил радио, оборвав на полуфразе медовый тенор Александровича. И сразу стало тихо, только наверху еще изредка топали и что-то глухо, тягуче пели.
Впервые после войны они встречали Новый год порознь — он и Сергей. И не болезнь Веры Фаддеевны была главной тому причиной (как она трудно и хрипло дышит, словно грудь ее сдавила многопудовая тяжесть, что-то бормочет во сне: «Боже мой, боже мой…» Разве можно заснуть, слыша, как она спит?). Они становятся чужими людьми — он и Сергей. Глупо, что в эти сложные отношения впуталась Лена. Она долго была помехой Вадиму, потом это как будто кончилось, а теперь она снова будет мешать…
Неожиданно резко, пронзительно зазвонил в коридоре телефон. Взяв трубку, Вадим услышал энергичный тенорок Спартака:
— Как дела, старина? Поздравляю с наступившим! Мы здесь пили за тебя и за Веру Фаддеевну. Привет ей… — Голос его тоже перебивался какими-то другими голосами, смехом.
Потом все стали говорить с Вадимом по очереди: Лагоденко, Нина, Левчук, Лешка, Мак, Рая… Последним был Рашид:
— Эй, Вадимэ-э! Тебе счастье на Новый год! Слышишь, эй? — кричал он весело и йотом что-то быстро, с присвистом заговорил по-узбекски. Кто-то, видно, пытался отнять у него трубку, потому что Рашид закричал вдруг: — Зачем толкаешь? Дай сказать! Я… Зачем братские народы зажимаешь, эй? Великорусский шовинизм ты…
И сквозь смех вновь донесся праздничный бас Лагоденко:
— Димка! Люблю же тебя, ей-богу! Черт с тобой… Маме привет! Скажи — завтра в гости к вам приду с женой! Все!
А через четверть часа, когда Вадим уже лег в постель, позвонил Андрей. Голос его звучал слабо, почти невнятно. Поздравив Вадима с Новым годом, Андрей долго объяснял, почему такая слабая слышимость. Он звонил из автомата на автобусном кругу, куда пришел вместе с Олей на лыжах. Они тоже сегодня праздновали, немного выпили и вот вышли проветриться перед сном.
— У вас в Москве идет снег? — услышал Вадим далекий голосок Оли.
— Нет. А впрочем, не знаю.
— А у нас идет. Такой густой-густой и теплый…
И когда Вадим повесил трубку, он почувствовал, что не сможет заснуть. Ему захотелось вдруг выйти на улицу, куда-то идти на лыжах под теплым и густым снегом, с кем-то смеяться, петь на ветру… И он подумал о том, что ему предстоит еще не изведанный, огромный год, в котором будут и лыжи, и густой снег, а потом весна, летние ночи со звездопадом, и дождливые вечера, и осенние бури. Только полтора часа прожито в этом новом году!
Вадим подошел к окну и отвернул занавеску. Густо шел снег. Уличные фонари чуть мерцали за его пеленой.
16
— Ничего, рыжик… Все будет добре.
И серьезно, задумчиво глядя на них, все почему-то вдруг замолчали. В комнате стало тихо на минуту.
— Ой, — Галя Мамонова вздохнула глубоко и подняла плечи, точно ей было зябко. — Ребята, не надо говорить о войне…
— А знаете, что мне пришло в голову? — сказал вдруг Мак оживленно. — Вот известно, что русский народ миролюбив. А мне пришло в голову, что доказательство тому есть даже в нашем языке. Смотрите: у нас согласие — мир, и вселенная, белый свет — тоже мир. Ведь этого, по-моему, ни в одном языке нет! Я сейчас перебрал в памяти по-немецки, по-французски, — нет, там два разных слова… Это примечательно, а?
— Да, примечательно, — сказал Спартак, вставая, и быстро зашагал по комнате, отбрасывая в сторону стулья. — А ведь в интересное время мы живем! Честное слово, вот вспоминаешь историю — не было еще такого интересного, великого времени на земле, а? Ведь старый мир рушится, трещит по всем швам, а новый — рождается на глазах! Наш мир! Мир мира! Подумать только, может, когда я кончу институт, меня попросят читать русскую литературу… ну, хотя бы в Китае! А?
— А меня в Индонезии! — подхватила Марина.
— Слушай, вполне возможная вещь! А, ребята?
— В Китае надо, во-первых, поднимать индустрию, — сказал Мак внушительно. — Это главное, а не преподавание литературы.
— Нет, прежде всего Китаю нужна реформа образования, — не менее авторитетно заявила Нина Фокина. — Четырехсотмиллионный народ, по сути, не имел возможности овладеть…
— Тише! Это великий народ! Я предлагаю тост! — громко сказал Спартак, шагнув к столу. — Тост! За всех, кто борется в Китае, Греции, Испании, Америке — во всем мире. За рыцарей коммунизма. За тех, кто в эти первые минуты Нового года думает с надеждой о нас. Вот… За этих отважных людей.
И они поднялись и выпили за отважных людей во всем мире, думая о них с восхищением и гордостью.
Гости Веры Фаддеевны — их было немного: брат Веры Фаддеевны с женой, сосед Аркадий Львович, одна ее старая подруга еще по Тимирязевке — ушли рано, в начале первого часа. В комнате остался неубранный праздничный стол, запахи вина, мандариновых корок и сладкий, ванильный запах пирога. В квартире на верхнем этаже еще продолжалось веселье: доносились приглушенные хоровые крики, отдаленно напоминавшие пение, в потолок беспорядочно, по-пьяному, стучали в пляске ногами.
Вадим принялся убирать комнату. Вера Фаддеевна лежала на своей кровати с закрытыми глазами — она утомилась от застольной суеты и того напряжения, с каким удавалось ей шутить, смеяться, принимать участие в разговорах и, главное, заставлять всех ежеминутно забывать, что она больна. Весь вечер она лежала, и праздничный стол был придвинут к ее кровати.
— Дима, у тебя какие-нибудь нелады с Сережей? — спросила вдруг Вера Фаддеевна.
— Почему нелады?
— Я слышала, что он звонил тебе вечером, приглашал куда-то.
— Да, я отказался.
Помолчав, Вера Фаддеевна сказала с шутливой горечью:
— Для того чтобы сын встречал Новый год с матерью, ей надобно заболеть.
— Глупости говоришь, — сказал Вадим, нахмурившись.
— Глупости, сын, конечно…
Вадиму не хотелось сегодня рассказывать Вере Фаддеевне о своих отношениях с Сергеем, в которых действительно за последнее время произошла перемена. Он и вообще-то был молчалив, не слишком любил распространяться о своих делах.
О Лене Медовской Вера Фаддеевна могла только догадываться, потому что Лена раза три заходила к Вадиму после института. Вере Фаддеевне часто хотелось спросить у Вадима об этой красивой, всегда нарядной девушке, но она не спрашивала, зная скрытность сына и его нелюбовь к откровенности на эти темы.
Сегодня Вере Фаддеевне казалось, что Вадим был невнимателен к общим разговорам, занят своими мыслями и чем-то расстроен — наверное, тем, что не может быть сегодня с Леной, а должен оставаться дома. Возможно, что и с Сережей у него какое-то недоразумение из-за этой Лены. Так бывает между друзьями. И Вере Фаддеевне было жаль сына, и она тоже все время думала о Диме, о его друзьях, об этой красивой и веселой девушке, в присутствии которой Дима делался неразговорчивым и неловким, и почему-то вместе с жалостью к сыну она испытывала чувство тайного облегчения. Лена казалась чересчур красивой Вере Фаддеевне и чересчур уверенной в том, что ее любят. Она мечтала о другой девушке для сына. О какой же? Этого она не знала. В мечтах ее не было никакого определенного образа, не было ни лица, ни голоса, ни даже характера, а было много разных лиц и разных характеров, и было ощущение чего-то неведомого и очень близкого, что должно было принести счастье ее сыну и ей самой, бесповоротно изменив ее собственную жизнь.
Вера Фаддеевна была рада тому, что Новый год она встретила вместе с сыном. Последние два года и несколько лет перед войной этого не случалось. Вадим уходил к друзьям на многолюдные, сначала школьные, а потом студенческие вечера, в общежитие, к Сергею или к кому-нибудь еще, у кого были вместительные и удобные для больших компаний квартиры. Приходя утром следующего дня домой, Вадим рассказывал Вере Фаддеевне о вечере, рассказывал необычайно многословно, с удовольствием, не минуя ни одной смешной подробности, ни одного наблюдения. Он словно чувствовал себя немного виноватым перед матерью за то, что не был в новогоднюю ночь вместе с ней, и хотел смягчить вину этим старательно многословным, веселым рассказом. И только молчал о девушке, которая интересовала его на вечере больше других. Вера Фаддеевна спрашивала, все-таки ей было любопытно: «Ну, а были там интересные девушки?» — «Конечно, — невозмутимо отвечал Вадим. — У нас, мама, неинтересных не бывает».
Но Вадим был расстроен сегодня вовсе не из-за Лены, как думала Вера Фаддеевна. Он был расстроен самой Верой Фаддеевной, дела которой ничуть не шли на поправку, а, наоборот, с каждым днем — так казалось Вадиму — становились все хуже. Он видел, как мама шутила и улыбалась через силу и, вдруг побледнев, начинала негромко кашлять, а потом лежала мгновение с закрытыми глазами. Недоброе предчувствие не покидало Вадима весь вечер. И к этим тягостным мыслям прибавлялись мысли о Сергее — до сих пор Вадим не мог забыть того ночного разговора в комнате у Сергея. Он решил, что Сергей наговорил гадостей про Лену только потому, что она ушла с новогоднего вечера с каким-то артистом. Потому, что сам был обижен и зол на нее. Но эта новая комбинация теперь почти не волновала Вадима. Нет, вовсе не трогала. Он перестал думать о Лене.
В час ночи зазвонил вдруг телефон. Вадим услышал знакомый мелодичный голос:
— Вадик, ты еще не спишь? — Лена засмеялась. — Я поздравляю тебя с Новым годом!
— Тоже и я тебя, — сказал он нетвердым от внезапного волнения голосом.
— У вас весело? — Она опять засмеялась. Голос ее утопал в посторонних шумах, чьих-то чужих голосах, музыкальной неразберихе. — У нас такой шум, ничего не слышно! Приходи к нам… Ой, мальчики, помолчите! Коля! Сергей, я прошу…
Она смеялась, говорила что-то кому-то в сторону, потом Вадим услышал незнакомый и кокетливый женский голос:
— Вадим, а вы блондин или брюнет?
И снова хохот, возня, какие-то металлические звонкие удары и чужой бас:
— Слушайте, Вадим, дорогой, одолжите сто рублей!
И смеющийся голос Лены:
— Они дураки, Вадька, все пьяненькие…
— Понятно. Ну, счастливо вам…
Вадим повесил трубку. Вернувшись из коридора в комнату, он увидел, что Вера Фаддеевна уже спит, и решил тоже лечь спать. Он выключил радио, оборвав на полуфразе медовый тенор Александровича. И сразу стало тихо, только наверху еще изредка топали и что-то глухо, тягуче пели.
Впервые после войны они встречали Новый год порознь — он и Сергей. И не болезнь Веры Фаддеевны была главной тому причиной (как она трудно и хрипло дышит, словно грудь ее сдавила многопудовая тяжесть, что-то бормочет во сне: «Боже мой, боже мой…» Разве можно заснуть, слыша, как она спит?). Они становятся чужими людьми — он и Сергей. Глупо, что в эти сложные отношения впуталась Лена. Она долго была помехой Вадиму, потом это как будто кончилось, а теперь она снова будет мешать…
Неожиданно резко, пронзительно зазвонил в коридоре телефон. Взяв трубку, Вадим услышал энергичный тенорок Спартака:
— Как дела, старина? Поздравляю с наступившим! Мы здесь пили за тебя и за Веру Фаддеевну. Привет ей… — Голос его тоже перебивался какими-то другими голосами, смехом.
Потом все стали говорить с Вадимом по очереди: Лагоденко, Нина, Левчук, Лешка, Мак, Рая… Последним был Рашид:
— Эй, Вадимэ-э! Тебе счастье на Новый год! Слышишь, эй? — кричал он весело и йотом что-то быстро, с присвистом заговорил по-узбекски. Кто-то, видно, пытался отнять у него трубку, потому что Рашид закричал вдруг: — Зачем толкаешь? Дай сказать! Я… Зачем братские народы зажимаешь, эй? Великорусский шовинизм ты…
И сквозь смех вновь донесся праздничный бас Лагоденко:
— Димка! Люблю же тебя, ей-богу! Черт с тобой… Маме привет! Скажи — завтра в гости к вам приду с женой! Все!
А через четверть часа, когда Вадим уже лег в постель, позвонил Андрей. Голос его звучал слабо, почти невнятно. Поздравив Вадима с Новым годом, Андрей долго объяснял, почему такая слабая слышимость. Он звонил из автомата на автобусном кругу, куда пришел вместе с Олей на лыжах. Они тоже сегодня праздновали, немного выпили и вот вышли проветриться перед сном.
— У вас в Москве идет снег? — услышал Вадим далекий голосок Оли.
— Нет. А впрочем, не знаю.
— А у нас идет. Такой густой-густой и теплый…
И когда Вадим повесил трубку, он почувствовал, что не сможет заснуть. Ему захотелось вдруг выйти на улицу, куда-то идти на лыжах под теплым и густым снегом, с кем-то смеяться, петь на ветру… И он подумал о том, что ему предстоит еще не изведанный, огромный год, в котором будут и лыжи, и густой снег, а потом весна, летние ночи со звездопадом, и дождливые вечера, и осенние бури. Только полтора часа прожито в этом новом году!
Вадим подошел к окну и отвернул занавеску. Густо шел снег. Уличные фонари чуть мерцали за его пеленой.
16
В начале января вдруг ударили морозы. Целую неделю стояло над Москвой безоблачное, сине-ледяное небо, чуть опаленное морозной дымкой.
Улицы были опрятны и сухи, и казалось, если приставить ладонь к глазам и смотреть только на крыши домов и небо, что не зима в городе, а лето: и небо голубое, ни одного облачка, и так горячо, весело горят на солнце карминные крыши.
Но опустишь глаза — и сразу дохнет зимой, да такой глубокой, матерой зимищей, когда и не верится, что бывают на земле жаркие дни, растет трава и люди купаются в реках. По тротуарам бегут пешеходы, закутанные до носа, обуянные одним стремлением: поскорей добежать до дому, нырнуть в метро. Троллейбусы и трамваи ходят совсем слепые, с белыми мохнатыми окнами. Из широких дверей метро облаком пара вырывается теплый воздух. Вечером, когда это облако освещено вестибюльными огнями, кажется, будто подземная станция горит, густыми клубами выбрасывая дым.
Двадцать восемь ниже нуля.
Но по-прежнему, хоть и на морозе, кипит, ни на минуту не утихает жизнь могучего города. На тротуарах немолкнущий прибой толпы. Милиционеры с малиновыми лицами так же величественно и бесстрашно стоят на стрежне гудящих потоков, так же неукоснительно свистят и любезно штрафуют. А в подъездах, у входов в кинотеатры, в вестибюлях метро стоят неуклюжие женщины в белых халатах поверх шуб и продают:
— Крем-брюле!
— Сливочное!
— Мишка на севере, Машка на юге! Гор-рячее мороженое!..
В один из таких солнечных и морозных дней Вадим прибежал в институт на первый экзамен. Экзамен был трудный — русская литература, принимал Козельский.
Гардеробщик Липатыч, высокий мрачноватый старик в ватнике и ветхой мерлушковой шапке куличом, сидел за барьером еще полупустой раздевалки и читал газету. Посмотрев на Вадима, который окоченевшими пальцами беспомощно тыкался в пуговицы своего демисезонного пальто с нашитым меховым воротником, Липатыч неодобрительно сказал:
— Нешто это одежа? На сегодняшний день?
— Не говори, Липатыч! И главное, шуба у меня есть… — Вадим наконец расстегнул все пуговицы и снял пальто. — Бюро погоды напутало. Они же сегодня потепление обещали.
Липатыч взял пальто и, встряхнув его с оттенком пренебрежения, сказал ворчливо:
— Напутало! А я тебе скажу — раньше-то все по-простому было. И не путали. Сейчас тебе, к примеру, рождественские морозы, за ними крещенские пойдут, водокрещи тоже называют, потом афанасьевские вдарят, сретенские и так далее. А теперь, видишь, и не скажут мороз, по радио-то, а массы, говорят, воздуха вторгнулись… Массы какие-то, с морозу не выговоришь… Оттого и вся путаница.
— Брось, Липатыч, на науку нападать! — сказал Вадим улыбаясь. — А кто-нибудь из наших сдал? Не видел, Липатыч? Никто не ушел?
— Откуда знать? Они не докладают… Этот, с зубом, вроде сдал. Вприпрыжку побег. Потом этот сдал, с ногой…
«С зубом — Лесик, у него золотая коронка, с ногой — Левчук», — сообразил Вадим.
В большом коридоре парила та грозная, полная тягостного напряжения тишина, которая всегда бывает во время трудных экзаменов. Процедура происходила в аудитории пятого курса. Несколько студентов стояли, прислонившись к стене, другие бродили по коридору (сидеть они были уже не в состоянии), торопливо листая конспекты, толстые книги, блокноты. Возле дверей расположилась небольшая группа студентов, беседуя вполголоса и что-то читая вслух.
Вадим задал первые необходимые вопросы:
— Кто уже ответил?
Ответили Левчук, Ремешков и Великанова.
— Что получили?
Левчук и Великанова пятерки, Ремешков четверку.
— Что им досталось?
Левчуку — Герцен и «Горе от ума», Лесику — романтические поэмы Пушкина и Кольцов, Великановой — Белинский о Пушкине и «Кто виноват?».
— Кто там кроме Козельского?
Сизов, Кречетов, представители министерства и райкома партии.
— Дополнительные вопросы задают?
Задают.
Вадим всегда испытывал перед экзаменами чувство воинственного, почти азартного возбуждения. Он не мог, как другие, в последние минуты что-то читать, писать в конспектах, судорожно запоминать, спрашивать. Ему хотелось одного — скорей оборвать это томительное ожидание, скорей остаться один на один с билетом, с профессором, со своей памятью.
Люся Воронкова, приникавшая то глазом, то ухом к дверной щели, шепотом сообщала:
— Лена Медовская отвечает… Замолчала вдруг… Нет, опять говорит…
— А что ей досталось, не слышно?
— Люся, отойди оттуда. Не мешай, — мрачно сказал Спартак.
Он ходил быстрыми шагами по коридору, сложив крепко сцепленные руки за спиной и нахмуренно глядя в пол. Изредка он останавливался и вытирал ладони носовым платком. Спартак никогда не получал на экзаменах меньше пятерки.
Андрей Сырых сидел в углу коридора на скамейке и что-то жевал, читая газету. Он приходил на экзамены налегке — ни конспектов, ни учебников — и всегда был абсолютно спокоен, словно приходил не на экзамены, а на обыкновенную лекцию. Палавина еще не было: он любил отвечать одним из последних.
После Лены должна была идти Галя Мамонова, потом Нина, потом Андрей, Спартак, еще две девушки и затем уже Вадим. Эта своеобразная очередь соблюдалась строго. Галя Мамонова томилась возле двери, нервно хрустела пальцами и стонала вполголоса:
— Ой, девочки, Козельский, говорят, сегодня такой злой! Я ж ничего не знаю…
— Довольно тебе ныть, — сурово сказала Нина. — Смотреть на тебя тошно.
— Да, тошно! Если ты все знаешь, тебе, конечно…
— Я знаю, что ты вечно прибедняешься, вечно хнычешь…
— Как тебе не стыдно! — шепотом возмущалась Галя. — Я же говорю, что буквально ничего не знаю! Буквально! Ой, девочки, расскажите мне скорее «Обрыв»! Я читала в детстве, а сейчас не успела. Ой, скорее!
Кто-то начал торопливо, глотая слова, пересказывать «Обрыв». В коридоре появился улыбающийся Лесик с папиросой в зубах.
— А-а, страдальцы! Мучимся под дверью? — И он басом задекламировал: — Вот парадный подъезд! По торжественным дням, одержимый холопским недугом, целый курс наш с каким-то испугом…
— Леша, замолчи! Если ты сдал, так уходи, не мешай!
— Не волнуйся, Нина, все там будем. Действительно, куда бы сходить? — Он остановился, раздумывая вслух нарочито громким и ленивым голосом: — В библиотеку, «Крокодил» почитать?.. А может, в кино махнуть? Н-да, задача…
В это время дверь открылась и вышла Лена, взволнованно-пунцовая, с блестящими глазами. Все девушки сейчас же бросились к ней.
— Ну как, Ленка? Что получила? Какой билет достался?
— Тройка… — сдавленно проговорила Лена. Губы ее задрожали, она закусила их и, вскинув голову, быстро пошла по коридору.
— Тройка? — растерянно проговорила Галя. — Что же ей досталось?
— Надо узнать! Люся, догони ее!
Люся Воронкова побежала в раздевалку, но, вскоре вернувшись, сказала, что Лена уже оделась и ушла. А догонять на улице было неудобно, она очень расстроена.
Из аудитории вышла Камкова, ассистентка Козельского.
— В чем дело? — спросила она строго. — Почему никто не идет?
— Ой, я боюсь! Я сейчас не пойду! — замахала руками Галя Мамонова. — Если Лена тройку получила, я совсем засыплюсь. Нет, я не пойду!
— Да, но комиссия ждет! Может произойти задержка. Вы же не дети.
Вадим стоял возле самой двери. Воспользовавшись минутой замешательства, он сказал:
— Я иду, — и шагнул вперед.
— Пожалуйста, — Камкова отодвинулась, пропуская его в аудиторию.
Вадим вошел и поздоровался. В центре, за длинным столом сидел Козельский в черном парадном костюме, чисто выбритый и розовый, как именинник, с гладкими, блестящими седыми волосами. Голова его казалась облитой оловом. Он величественно кивнул Вадиму и жестом предложил взять один из билетов, веером раскинутых на синем сукне стола. Перед экзаменаторами уже сидел Мак Вилькин и готовился отвечать.
Вадим взял первый попавшийся билет.
— Восемнадцатый, — сказал он неожиданно громко и прошел к свободному столу.
«Кому на Руси жить хорошо». «Мне хорошо», — подумал Вадим, усмехнувшись. Этот вопрос он знал превосходно. «Значение Гоголя в развитии русского реализма». И это его не смущало. Невыносимое напряжение последних секунд мгновенно исчезло. Теперь можно было осмотреться.
Рядом с Козельским сидел Иван Антонович. Он пощипывал рыжую бороду и смотрел на Вадима поверх очков, чуть наклонив голову. Вадиму даже показалось, что он подмигивает ему хитрым голубым глазом. Хорошо, что Кречетов здесь. По другую сторону Козельского сидел Сизов и о чем-то беседовал с незнакомым седым мужчиной в золотых очках, вероятно представителем министерства. Представителя райкома Вадим знал: он часто бывал на экзаменах. Тот разговаривал вполголоса с Камковой, посмеиваясь в усы. Козельский сосредоточенно набивал трубку. Мак все еще перебирал свои черновики и откашливался. Все были заняты своими делами.
На листе бумаги Вадим быстро записал некоторые даты и имена по поэме Некрасова. Остальное он скажет по памяти. Теперь о Гоголе. «Значение в развитии…» Здесь надо говорить о самом направлении реализма. О темах, идеях, художественном методе. Мысли Белинского по этому поводу. И — о Гоголе. Гоголь, Николай Васильевич… И вдруг Вадим почувствовал, что у него нет никаких мыслей о Гоголе. Исчезла даже дата рождения. Кажется, 1810, а может быть, 1818… Ну, это потом, потом! Сначала главное. «Мертвые души», «Ревизор»… Что еще?.. «Нос»… Да, еще «Нос». Это как украли у одного чиновника нос. Потом — «Женитьба»… Разве «Женитьба» — это Гоголя?
Ему казалось, что память его распадается на куски, как огромное облако, разрываемое ветром… Ничего не осталось. Внезапная пустота. Вспоминалась какая-то глупость — Гоголь учился в Нежине, Нежин славится огурцами. Нежинские огурцы, чем же они такие особенные? Гоголь сошел с ума! У него большой нос. Он похож на женщину. А почему гоголь-моголь?.. Стоп!
Вадим расстегнул пиджак — ему стало вдруг душно, он вынул из кармана носовой платок и отер им взмокшие виски. Все это длилось самое большее две минуты. Затем возникла вдруг в памяти первая дата: 1809 год. Да, в этом году Гоголь родился. Вадим записал. «Вечера на хуторе» были закончены в тридцатом и напечатаны в тридцать первом — тридцать втором. Вадим вздохнул с облегчением. Минутное затмение прошло. Он уже не записывал всего, что обильно и бурно возвращала ему память. Никогда с ним не было таких историй. Очевидно, он в самом деле волновался перед встречей с Козельским.
Через десять минут он сидел у экзаменаторского стола. По первому вопросу Вадим ответил легко и быстро. Некрасова он любил, многое знал наизусть. Сизов слушал его внимательно, Кречетов все время одобрительно кивал головой. Один Козельский как будто не следил за ответом, а был занят своей трубкой. То он чистил ее, то набивал, аккуратно уминая табак изогнутым и плоским большим пальцем, и, раскурив, откидывал голову и пускал к потолку струю ароматного дыма. И, отвечая, Вадим смотрел на его сухую жилистую шею, красноватую сверху и с белой гусиной кожей внизу, над яремной впадинкой.
— Так. Минуточку, — неожиданно прервал Вадима Козельский. — Первый вопрос вы, безусловно, знаете. Приступайте ко второму.
Вадим не сказал о Некрасове и десятой доли того, что знал. Запнувшись на полуслове, он умолк и перевернул листок своих записей.
— Что у вас во втором? — спросил Козельский.
— Значение Гоголя в развитии мирового реализма.
— Как, простите?
— Значение… то есть русского реализма.
— Пожалуйста.
На этот раз Козельский слушал более чем внимательно, он даже подался вперед и зорко следил за Вадимом глазами. Вдруг он вскинул трубку мундштуком вверх и выпрямился.
— Минуточку. Вы говорите: заслуга Гоголя в том, что он вывел в мировую литературу образ «маленького человека». Так я вас понял?
— Так.
— Именно в том? Вы подчеркиваете?
— Не только в том, но в большей степени.
— Вы очень щедры, мой милый Белов, но Николай Васильевич в ваших подарках не нуждается. Он и так велик.
Вадим на секунду смешался, но затем сказал спокойно:
— А я считаю, что это заслуга русской литературы. И главным образом Гоголя.
— Вы считаете? Пожалуйста, докажите! Прошу! — Козельский сделал рукою широкий жест, словно расстилая перед Вадимом незримое и свободное поле. После секундной паузы он произнес с оттенком язвительности: — Русская литература достаточно грандиозна, она не нуждается в подпорках. До бедного чиновника Акакия Акакиевича был уже бедный учитель Сен-Пре, и бедный Ансельм Гофмана, и герои Стерна.
— Профессор, мы же говорим о реализме!
— А Диккенс?
— Диккенс явился позже.
— Позже кого?
— Позже Пушкина, Борис Матвеевич, — вдруг сказал Кречетов. — Позже Симеона Вырина, позже капитана Миронова и прапорщика Гринева.
— Ну, знаете… Разговор не о Пушкине, — пробормотал Козельский раздраженно. — Хорошо! — Он вскинул голову. — Revenons a nos moutons! note 5 В каком году написаны «Выбранные места из переписки с друзьями»?
Вадим ответил. Затем последовал ливень излюбленных Козельским вопросов: где? когда? в каком журнале? как полное название журнала? как полное имя редактора? кто заведовал отделом критики в журнале в таком-то году? Вадим сам удивлялся тому, что у него находились ответы. И находились быстро и в общем правильно. Откуда он все это знает? Нет, просто Козельскому не везет: он спрашивает как раз о том, что Вадиму случайно известно. Вот следующим вопросом Козельский наверняка его угробит… И Козельский, очевидно, думал так же и продолжал настойчиво, все с большим азартом и вдохновением, забрасывать Вадима вопросами по «фактическому материалу». И вдруг зашевелился Иван Антонович, вздохнул шумно, закивал:
— Не достаточно ли, Борис Матвеевич? У нас там еще двадцать человек…
— Как? — переспросил Козельский, словно очнувшись. — Ну, пожалуй… Да, да… Вот только еще последнее: как назвал Гоголь свое произведение «Женитьба»?
Вадим сказал — комедия, но, оказалось, не комедия, а «совершенно невероятное событие в двух действиях».
— Вот видите! — произнес Козельский, откидываясь на спинку кресла. — Фактический материал вы знаете не безукоризненно. Я вам ставлю пять баллов за то, что вы человек мыслящий, но заметьте себе: никогда не беритесь за решение сложных проблем, не овладев минимумом знаний. Всегда надо начинать с буквы Аз. Аз, Буки, Веди и так далее. Прошу вас, — он протянул зачетку.
Вадим молча взял ее, кивнул и пошел к выходу.
Из дверей уже шла ему навстречу побледневшая, с расширенными глазами Галя Мамонова. Кто-то сказал ей вслед: «Ни пуха ни пера», и Галя немедленно, еле слышным шепотом отозвалась: «К черту…» Когда Вадим вышел, его тотчас окружили толпившиеся у дверей студенты.
— Как, Вадим? Что получил?
— Пять, пять… — устало говорил он, идя по коридору. Ему хотелось скорее одеться и выйти на воздух. Он даже не заметил Палавина, который сидел на скамейке в конце коридора и беззаботно любезничал с хорошенькой секретаршей деканата Люсенькой.
Улицы были опрятны и сухи, и казалось, если приставить ладонь к глазам и смотреть только на крыши домов и небо, что не зима в городе, а лето: и небо голубое, ни одного облачка, и так горячо, весело горят на солнце карминные крыши.
Но опустишь глаза — и сразу дохнет зимой, да такой глубокой, матерой зимищей, когда и не верится, что бывают на земле жаркие дни, растет трава и люди купаются в реках. По тротуарам бегут пешеходы, закутанные до носа, обуянные одним стремлением: поскорей добежать до дому, нырнуть в метро. Троллейбусы и трамваи ходят совсем слепые, с белыми мохнатыми окнами. Из широких дверей метро облаком пара вырывается теплый воздух. Вечером, когда это облако освещено вестибюльными огнями, кажется, будто подземная станция горит, густыми клубами выбрасывая дым.
Двадцать восемь ниже нуля.
Но по-прежнему, хоть и на морозе, кипит, ни на минуту не утихает жизнь могучего города. На тротуарах немолкнущий прибой толпы. Милиционеры с малиновыми лицами так же величественно и бесстрашно стоят на стрежне гудящих потоков, так же неукоснительно свистят и любезно штрафуют. А в подъездах, у входов в кинотеатры, в вестибюлях метро стоят неуклюжие женщины в белых халатах поверх шуб и продают:
— Крем-брюле!
— Сливочное!
— Мишка на севере, Машка на юге! Гор-рячее мороженое!..
В один из таких солнечных и морозных дней Вадим прибежал в институт на первый экзамен. Экзамен был трудный — русская литература, принимал Козельский.
Гардеробщик Липатыч, высокий мрачноватый старик в ватнике и ветхой мерлушковой шапке куличом, сидел за барьером еще полупустой раздевалки и читал газету. Посмотрев на Вадима, который окоченевшими пальцами беспомощно тыкался в пуговицы своего демисезонного пальто с нашитым меховым воротником, Липатыч неодобрительно сказал:
— Нешто это одежа? На сегодняшний день?
— Не говори, Липатыч! И главное, шуба у меня есть… — Вадим наконец расстегнул все пуговицы и снял пальто. — Бюро погоды напутало. Они же сегодня потепление обещали.
Липатыч взял пальто и, встряхнув его с оттенком пренебрежения, сказал ворчливо:
— Напутало! А я тебе скажу — раньше-то все по-простому было. И не путали. Сейчас тебе, к примеру, рождественские морозы, за ними крещенские пойдут, водокрещи тоже называют, потом афанасьевские вдарят, сретенские и так далее. А теперь, видишь, и не скажут мороз, по радио-то, а массы, говорят, воздуха вторгнулись… Массы какие-то, с морозу не выговоришь… Оттого и вся путаница.
— Брось, Липатыч, на науку нападать! — сказал Вадим улыбаясь. — А кто-нибудь из наших сдал? Не видел, Липатыч? Никто не ушел?
— Откуда знать? Они не докладают… Этот, с зубом, вроде сдал. Вприпрыжку побег. Потом этот сдал, с ногой…
«С зубом — Лесик, у него золотая коронка, с ногой — Левчук», — сообразил Вадим.
В большом коридоре парила та грозная, полная тягостного напряжения тишина, которая всегда бывает во время трудных экзаменов. Процедура происходила в аудитории пятого курса. Несколько студентов стояли, прислонившись к стене, другие бродили по коридору (сидеть они были уже не в состоянии), торопливо листая конспекты, толстые книги, блокноты. Возле дверей расположилась небольшая группа студентов, беседуя вполголоса и что-то читая вслух.
Вадим задал первые необходимые вопросы:
— Кто уже ответил?
Ответили Левчук, Ремешков и Великанова.
— Что получили?
Левчук и Великанова пятерки, Ремешков четверку.
— Что им досталось?
Левчуку — Герцен и «Горе от ума», Лесику — романтические поэмы Пушкина и Кольцов, Великановой — Белинский о Пушкине и «Кто виноват?».
— Кто там кроме Козельского?
Сизов, Кречетов, представители министерства и райкома партии.
— Дополнительные вопросы задают?
Задают.
Вадим всегда испытывал перед экзаменами чувство воинственного, почти азартного возбуждения. Он не мог, как другие, в последние минуты что-то читать, писать в конспектах, судорожно запоминать, спрашивать. Ему хотелось одного — скорей оборвать это томительное ожидание, скорей остаться один на один с билетом, с профессором, со своей памятью.
Люся Воронкова, приникавшая то глазом, то ухом к дверной щели, шепотом сообщала:
— Лена Медовская отвечает… Замолчала вдруг… Нет, опять говорит…
— А что ей досталось, не слышно?
— Люся, отойди оттуда. Не мешай, — мрачно сказал Спартак.
Он ходил быстрыми шагами по коридору, сложив крепко сцепленные руки за спиной и нахмуренно глядя в пол. Изредка он останавливался и вытирал ладони носовым платком. Спартак никогда не получал на экзаменах меньше пятерки.
Андрей Сырых сидел в углу коридора на скамейке и что-то жевал, читая газету. Он приходил на экзамены налегке — ни конспектов, ни учебников — и всегда был абсолютно спокоен, словно приходил не на экзамены, а на обыкновенную лекцию. Палавина еще не было: он любил отвечать одним из последних.
После Лены должна была идти Галя Мамонова, потом Нина, потом Андрей, Спартак, еще две девушки и затем уже Вадим. Эта своеобразная очередь соблюдалась строго. Галя Мамонова томилась возле двери, нервно хрустела пальцами и стонала вполголоса:
— Ой, девочки, Козельский, говорят, сегодня такой злой! Я ж ничего не знаю…
— Довольно тебе ныть, — сурово сказала Нина. — Смотреть на тебя тошно.
— Да, тошно! Если ты все знаешь, тебе, конечно…
— Я знаю, что ты вечно прибедняешься, вечно хнычешь…
— Как тебе не стыдно! — шепотом возмущалась Галя. — Я же говорю, что буквально ничего не знаю! Буквально! Ой, девочки, расскажите мне скорее «Обрыв»! Я читала в детстве, а сейчас не успела. Ой, скорее!
Кто-то начал торопливо, глотая слова, пересказывать «Обрыв». В коридоре появился улыбающийся Лесик с папиросой в зубах.
— А-а, страдальцы! Мучимся под дверью? — И он басом задекламировал: — Вот парадный подъезд! По торжественным дням, одержимый холопским недугом, целый курс наш с каким-то испугом…
— Леша, замолчи! Если ты сдал, так уходи, не мешай!
— Не волнуйся, Нина, все там будем. Действительно, куда бы сходить? — Он остановился, раздумывая вслух нарочито громким и ленивым голосом: — В библиотеку, «Крокодил» почитать?.. А может, в кино махнуть? Н-да, задача…
В это время дверь открылась и вышла Лена, взволнованно-пунцовая, с блестящими глазами. Все девушки сейчас же бросились к ней.
— Ну как, Ленка? Что получила? Какой билет достался?
— Тройка… — сдавленно проговорила Лена. Губы ее задрожали, она закусила их и, вскинув голову, быстро пошла по коридору.
— Тройка? — растерянно проговорила Галя. — Что же ей досталось?
— Надо узнать! Люся, догони ее!
Люся Воронкова побежала в раздевалку, но, вскоре вернувшись, сказала, что Лена уже оделась и ушла. А догонять на улице было неудобно, она очень расстроена.
Из аудитории вышла Камкова, ассистентка Козельского.
— В чем дело? — спросила она строго. — Почему никто не идет?
— Ой, я боюсь! Я сейчас не пойду! — замахала руками Галя Мамонова. — Если Лена тройку получила, я совсем засыплюсь. Нет, я не пойду!
— Да, но комиссия ждет! Может произойти задержка. Вы же не дети.
Вадим стоял возле самой двери. Воспользовавшись минутой замешательства, он сказал:
— Я иду, — и шагнул вперед.
— Пожалуйста, — Камкова отодвинулась, пропуская его в аудиторию.
Вадим вошел и поздоровался. В центре, за длинным столом сидел Козельский в черном парадном костюме, чисто выбритый и розовый, как именинник, с гладкими, блестящими седыми волосами. Голова его казалась облитой оловом. Он величественно кивнул Вадиму и жестом предложил взять один из билетов, веером раскинутых на синем сукне стола. Перед экзаменаторами уже сидел Мак Вилькин и готовился отвечать.
Вадим взял первый попавшийся билет.
— Восемнадцатый, — сказал он неожиданно громко и прошел к свободному столу.
«Кому на Руси жить хорошо». «Мне хорошо», — подумал Вадим, усмехнувшись. Этот вопрос он знал превосходно. «Значение Гоголя в развитии русского реализма». И это его не смущало. Невыносимое напряжение последних секунд мгновенно исчезло. Теперь можно было осмотреться.
Рядом с Козельским сидел Иван Антонович. Он пощипывал рыжую бороду и смотрел на Вадима поверх очков, чуть наклонив голову. Вадиму даже показалось, что он подмигивает ему хитрым голубым глазом. Хорошо, что Кречетов здесь. По другую сторону Козельского сидел Сизов и о чем-то беседовал с незнакомым седым мужчиной в золотых очках, вероятно представителем министерства. Представителя райкома Вадим знал: он часто бывал на экзаменах. Тот разговаривал вполголоса с Камковой, посмеиваясь в усы. Козельский сосредоточенно набивал трубку. Мак все еще перебирал свои черновики и откашливался. Все были заняты своими делами.
На листе бумаги Вадим быстро записал некоторые даты и имена по поэме Некрасова. Остальное он скажет по памяти. Теперь о Гоголе. «Значение в развитии…» Здесь надо говорить о самом направлении реализма. О темах, идеях, художественном методе. Мысли Белинского по этому поводу. И — о Гоголе. Гоголь, Николай Васильевич… И вдруг Вадим почувствовал, что у него нет никаких мыслей о Гоголе. Исчезла даже дата рождения. Кажется, 1810, а может быть, 1818… Ну, это потом, потом! Сначала главное. «Мертвые души», «Ревизор»… Что еще?.. «Нос»… Да, еще «Нос». Это как украли у одного чиновника нос. Потом — «Женитьба»… Разве «Женитьба» — это Гоголя?
Ему казалось, что память его распадается на куски, как огромное облако, разрываемое ветром… Ничего не осталось. Внезапная пустота. Вспоминалась какая-то глупость — Гоголь учился в Нежине, Нежин славится огурцами. Нежинские огурцы, чем же они такие особенные? Гоголь сошел с ума! У него большой нос. Он похож на женщину. А почему гоголь-моголь?.. Стоп!
Вадим расстегнул пиджак — ему стало вдруг душно, он вынул из кармана носовой платок и отер им взмокшие виски. Все это длилось самое большее две минуты. Затем возникла вдруг в памяти первая дата: 1809 год. Да, в этом году Гоголь родился. Вадим записал. «Вечера на хуторе» были закончены в тридцатом и напечатаны в тридцать первом — тридцать втором. Вадим вздохнул с облегчением. Минутное затмение прошло. Он уже не записывал всего, что обильно и бурно возвращала ему память. Никогда с ним не было таких историй. Очевидно, он в самом деле волновался перед встречей с Козельским.
Через десять минут он сидел у экзаменаторского стола. По первому вопросу Вадим ответил легко и быстро. Некрасова он любил, многое знал наизусть. Сизов слушал его внимательно, Кречетов все время одобрительно кивал головой. Один Козельский как будто не следил за ответом, а был занят своей трубкой. То он чистил ее, то набивал, аккуратно уминая табак изогнутым и плоским большим пальцем, и, раскурив, откидывал голову и пускал к потолку струю ароматного дыма. И, отвечая, Вадим смотрел на его сухую жилистую шею, красноватую сверху и с белой гусиной кожей внизу, над яремной впадинкой.
— Так. Минуточку, — неожиданно прервал Вадима Козельский. — Первый вопрос вы, безусловно, знаете. Приступайте ко второму.
Вадим не сказал о Некрасове и десятой доли того, что знал. Запнувшись на полуслове, он умолк и перевернул листок своих записей.
— Что у вас во втором? — спросил Козельский.
— Значение Гоголя в развитии мирового реализма.
— Как, простите?
— Значение… то есть русского реализма.
— Пожалуйста.
На этот раз Козельский слушал более чем внимательно, он даже подался вперед и зорко следил за Вадимом глазами. Вдруг он вскинул трубку мундштуком вверх и выпрямился.
— Минуточку. Вы говорите: заслуга Гоголя в том, что он вывел в мировую литературу образ «маленького человека». Так я вас понял?
— Так.
— Именно в том? Вы подчеркиваете?
— Не только в том, но в большей степени.
— Вы очень щедры, мой милый Белов, но Николай Васильевич в ваших подарках не нуждается. Он и так велик.
Вадим на секунду смешался, но затем сказал спокойно:
— А я считаю, что это заслуга русской литературы. И главным образом Гоголя.
— Вы считаете? Пожалуйста, докажите! Прошу! — Козельский сделал рукою широкий жест, словно расстилая перед Вадимом незримое и свободное поле. После секундной паузы он произнес с оттенком язвительности: — Русская литература достаточно грандиозна, она не нуждается в подпорках. До бедного чиновника Акакия Акакиевича был уже бедный учитель Сен-Пре, и бедный Ансельм Гофмана, и герои Стерна.
— Профессор, мы же говорим о реализме!
— А Диккенс?
— Диккенс явился позже.
— Позже кого?
— Позже Пушкина, Борис Матвеевич, — вдруг сказал Кречетов. — Позже Симеона Вырина, позже капитана Миронова и прапорщика Гринева.
— Ну, знаете… Разговор не о Пушкине, — пробормотал Козельский раздраженно. — Хорошо! — Он вскинул голову. — Revenons a nos moutons! note 5 В каком году написаны «Выбранные места из переписки с друзьями»?
Вадим ответил. Затем последовал ливень излюбленных Козельским вопросов: где? когда? в каком журнале? как полное название журнала? как полное имя редактора? кто заведовал отделом критики в журнале в таком-то году? Вадим сам удивлялся тому, что у него находились ответы. И находились быстро и в общем правильно. Откуда он все это знает? Нет, просто Козельскому не везет: он спрашивает как раз о том, что Вадиму случайно известно. Вот следующим вопросом Козельский наверняка его угробит… И Козельский, очевидно, думал так же и продолжал настойчиво, все с большим азартом и вдохновением, забрасывать Вадима вопросами по «фактическому материалу». И вдруг зашевелился Иван Антонович, вздохнул шумно, закивал:
— Не достаточно ли, Борис Матвеевич? У нас там еще двадцать человек…
— Как? — переспросил Козельский, словно очнувшись. — Ну, пожалуй… Да, да… Вот только еще последнее: как назвал Гоголь свое произведение «Женитьба»?
Вадим сказал — комедия, но, оказалось, не комедия, а «совершенно невероятное событие в двух действиях».
— Вот видите! — произнес Козельский, откидываясь на спинку кресла. — Фактический материал вы знаете не безукоризненно. Я вам ставлю пять баллов за то, что вы человек мыслящий, но заметьте себе: никогда не беритесь за решение сложных проблем, не овладев минимумом знаний. Всегда надо начинать с буквы Аз. Аз, Буки, Веди и так далее. Прошу вас, — он протянул зачетку.
Вадим молча взял ее, кивнул и пошел к выходу.
Из дверей уже шла ему навстречу побледневшая, с расширенными глазами Галя Мамонова. Кто-то сказал ей вслед: «Ни пуха ни пера», и Галя немедленно, еле слышным шепотом отозвалась: «К черту…» Когда Вадим вышел, его тотчас окружили толпившиеся у дверей студенты.
— Как, Вадим? Что получил?
— Пять, пять… — устало говорил он, идя по коридору. Ему хотелось скорее одеться и выйти на воздух. Он даже не заметил Палавина, который сидел на скамейке в конце коридора и беззаботно любезничал с хорошенькой секретаршей деканата Люсенькой.