Страница:
Юрий Трифонов
СТУДЕНТЫ
1
Две остановки от дома он проехал в троллейбусе — в новом, просторном, желто-синем троллейбусе, — до войны таких не было в Москве. Удобные кресла были обиты мягкой кожей шоколадного цвета и узорчатым плюшем. Троллейбус шел плавно, как по воде. А он не ездил в троллейбусах пять лет. Он не видел московского кондуктора пять лет.
Пять лет не спрашивал он деловитой московской скороговоркой: «На следующей не сходите?» И когда он теперь спросил об этом, голос его прозвучал так громко и с таким неуместным ликованием, что стоявшие впереди него пассажиры — их было немного в этот будничный полдень — удивленно оглянулись и молча уступили ему дорогу.
Гармошка пневматической двери услужливо раздвинулась перед ним, и он спрыгнул на тротуар.
И вот он идет по Москве…
Июльское солнце плавит укатанный уличный асфальт. Здесь он кажется синим, а дальше, впереди, серебристо блестит под солнцем — будто натертый мелом. Дома слева отбрасывают на асфальт короткую густую тень, а дома справа залиты солнцем. Окна их ослепительно пылают, и отражения этих пылающих окон лежат на теневой стороне улицы зыбкими световыми пятнами.
Из-за угла выползает громадный голубой жук с раскрытыми водяными крыльями. В каждом крыле, сотканном из миллиардов брызг, переливается радуга. Асфальт влажно чернеет и дымится, а дождь на колесах медленно ползет дальше, распространяя вокруг себя облако прохлады.
Москва.
Он идет по Москве!
Здесь все знакомо и незабываемо с детства, здесь его родина, та простая человеческая родина, которую вспоминали солдаты на войне, каждый — свою. В полуночном Венском лесу и в диких горах Хингана ему вспоминалось: Замоскворечье, Якиманка, гранитные набережные, старые липы Нескучного сада…
И вот все вернулось к нему. Все, все, что так бережно хранила память. Вон в том особняке, у Спасо-Наливковского, осенью первого военного года он служил в пожарной команде Ленинского района. Служил! Шестнадцатилетний мальчишка… Теперь на особняке опять, как и до войны, вывеска: «Детский сад № 62». Из раскрытых окон выглядывают лаковые листья фикуса, поет радио.
Он идет все быстрее, почти бежит.
Он выходит на мост, перекинутый через канал — знаменитую московскую Канаву. Возле кинотеатра «Ударник» толпится народ, все почти молодежь, — ну да, теперь ведь каникулы.
Москвы-реки еще не видно, но уже чувствуется ее свежее дыхание, угадывается ее простор за рядами домов. Когда-то он жил здесь, на Берсеневской набережной, а учился на Софийской, прямо напротив Кремля. Он ходил в школу под аркой моста — там всегда было сумеречно и гулко, и можно было вызывать эхо. А после уроков они занимались «закалкой воли»: ходили по каменному парапету набережной, расставив руки для равновесия. Потом это заметил кто-то из учителей и попало всему классу.
Он останавливается на могучем бетонном взгорье — на середине моста.
Большой Каменный!
Самый красивый мост в мире. Теперь он не сомневается в этом, — он видел мосты в Праге и в Вене и множество других мостов в разных странах.
Отсюда город кажется беспорядочно тесным — улиц не видно, дома воздвигаются один над другим в хаосе желто-белых стен, карминных крыш, башен, облепленных лесами новостроек, искрящихся на солнце окон.
Но по отдельным знакомым зданиям можно угадать улицы: вон блестит стеклянная крыша Пушкинского музея, левее, у самого берега, раскинулась строительная площадка — еще до войны здесь начали строить Дворец Советов, — как огромные зубья, торчат в круге массивные опоры фундамента.
А по правую руку — высоко на холме Кремль. Старинные башни, подернутые сизой, почти белой у подножия патиной, и гряда зелени за стеной, на кремлевском дворе, а над зеленью — стройный, белогрудый дворец с красным флагом на шпиле.
Сколько раз до войны видел он эти башни и ели и этот гордый дворец, видел зимой и летом, на солнце и под дождем, из окна троллейбуса и с набережной, — сейчас у него такое ощущение, словно он видит все это впервые. И впервые видит сказочную красоту Кремля, чудесней которой нет ничего на земле.
Потом он идет через площадь у Боровицких ворот к библиотеке Ленина.
Он вглядывается в лица встречных людей и удивляется: почему не видно знакомых? Ему кажется, что он всех должен увидеть сегодня же, встретить на улицах.
Сейчас он поднимется на Красную площадь. Уже близко, близко…
Он в центре Москвы. Город окружает его неутихающим звонким гулом, голосами и смехом толпы. Перед ним возвышается белый утес гостиницы «Москва», и налево, в гору, уступами многоэтажных домов взбегает самая людная и живая, сверкающая зеркалами витрин улица Горького.
Как он мечтал об этом дне!
Он идет между людьми, касается их плечами, влюбленно заглядывает им в глаза, вслушивается в разговоры. Ведь все это москвичи — его земляки, к которым он вернулся сегодня после пятилетней разлуки. И этот широкоплечий мужчина в сером плаще и шляпе, и веснушчатый мальчуган в теннисной майке, и румяная женщина с ребенком на руках, и другая, в очках, с портфелем под мышкой, из которого торчит бутылка молока, и девушки — их так много! Девушки в белых, розовых и сиреневых платьях, загорелые и быстрые, глаза их блестят, и они все улыбаются ему, а он им. Он улыбается им в ответ, и ему кажется, что все эти люди — его старые знакомые, он просто немного забыл их за пять лет. Вероятно, и он изменился. Но они вспомнят друг друга, очень скоро!
Брусчатка Красной площади отливает раскаленной синевой неба. Он идет выпрямившись и подняв голову. Здесь все по-прежнему, как до войны, — торжественный строй голубоватых елей вдоль Кремлевской стены, два солдата застыли у дверей великой гробницы. Их юные лица загадочны и надменны. Кажется, эти же самые парни стояли здесь и тогда, пять лет назад.
Медленно, с бьющимся сердцем, он проходит через площадь и все время смотрит направо. Он видит, как на часах Спасской башни прыгает золотая стрелка и в ней на одно слепящее мгновение вспыхивает солнце.
А когда он спускается на набережную, к нему подходит молодой парень, скуластый и черноглазый, тоже в гимнастерке и сапогах, и спрашивает с виноватой запинкой:
— Случайно не знаешь, друг, как в Третьяковскую галерею пройти?
— Как не знаю! — почти кричит он, чему-то вдруг очень обрадовавшись. — Конечно, знаю! Я сам бы с тобой пошел, но я уж решил — Третьяковку на завтра. Вот слушай: иди через Каменный, нет — лучше через Москворецкий мост…
И он старательно и подробно объясняет парню, как пройти в Третьяковскую галерею. Тот уходит, благодарно кивая. А он смотрит вслед и улыбается счастливо и изумленно: подумать только, завтра и он пойдет в Третьяковку! А если захочет, то пойдет и сегодня. Стоит ему захотеть — и через пятнадцать минут он будет в Третьяковке!
И вот он в вестибюле метро, залитом рассеянным электрическим светом, от которого мраморные стены, одежда и лица людей приобретают матово-оранжевый оттенок.
Напористый людской поток проносит его к одному из двух эскалаторов.
Ему явственно кажется, что он спускался по этому эскалатору совсем недавно — неделю назад, вчера. Здесь все знакомо, ничто не изменилось со вчерашнего дня — который был пять лет назад…
Люди легко сбегают с эскалатора и расходятся в разные стороны. В однообразное гудение эскалатора и шум множества разговоров врываются нарастающий лязг и громыханье. Это подходит еще невидимый поезд.
Кто-то трогает его за рукав — деревенская старуха в платке.
— Сынок, а на «Сокольники» мы здесь посадимся ай нет?
— Что вы! Нет, нет! Вы не туда идете: вам надо подняться обратно и перейти на другую станцию! Вы сейчас…
Но чей-то бас спокойно прерывает его:
— Вовсе не обязательно. Идите, бабуся, вниз и пройдете по новому переходу на станцию «Охотный ряд».
— Какому переходу? — спрашивает он высокомерно, уязвленный тем, что кто-то вздумал поправлять его. — Вы путаете. Это на «Библиотеке Ленина» есть переход.
— Я никогда не путаю, товарищ. Если не в курсе, не надо учить других. А вы, бабуся, не слушайте его, а спокойно идите по новому переходу и своего достигнете.
Да, ведь верно! Он же читал в газетах о новых станциях, открытых еще в войну, и о новом переходе в центре. Надо немедленно все это осмотреть.
После июльской жары так приятна мраморная свежесть подземелья! Он идет по новому переходу, пытливо разглядывая алебастровые украшения, выложенный цветными плитками пол, и с наслаждением вдыхает знакомый, всегда присутствующий в метро чуть сыроватый запах — запах свежей известки или влажных опилок.
Он идет медленно, и все обгоняют его. Кажется, он единственный праздный человек в этой торопливо бегущей толпе.
Через час, утомленный всем виденным, он выходит на своей любимой станции. Площадь Маяковского ослепляет его голубизной и солнцем, окунает в зной.
Он читает афиши: выступление Ансамбля железнодорожников… Армянский хор… Гастроли польского скрипача, профессора Варшавской консерватории… Вечер юмора… Командное первенство по борьбе… Сколько новых, незнакомых ему имен!
Вдруг кто-то хватает его за плечи.
— Вадим!
Круто обернувшись, он видит Сергея — Сережку Палавина, своего самого старинного друга еще со школьной скамьи. Вот она, встреча! Он будто чувствовал, что это должно случиться сейчас.
Они обнимаются неуклюже и в первые секунды не находят слов.
— Я звонил тебе утром, — говорит Вадим.
— Знаю, знаю! Ну, как ты? Черт! — Сергей стискивает Вадима в объятиях, трясет его и хохочет. — И здоров же ты стал! Нет, ты смотри, какой здоровый! Отъелся на армейских харчах, а?
— Да и ты не из тощих.
— Ну-у, куда мне! И в лице у тебя этакое бывалое, солдатское… Как мы встретились-то, а? Блеск!
— Я думал вечером зайти…
— Ну вот и встретились!.. У тебя, значит, Красная Звезда и медали в два наката, — нормально!
Вадим смотрит в сияющее лицо друга: в общем Сергей не изменился, только вырос, стал шире в плечах. Такие же пушистые светло-русые волосы, голубые глаза с веселым татарским разрезом, а загорелый выпуклый лоб слегка рассечен морщинами — их не было пять лет назад. Вид у него глубоко штатский и праздничный: летний костюм кремового цвета и сандалеты из белой кожи. Ну как же! Сережка всегда любил пофрантить.
Они идут по Садовой, еще неловкие и напряженно-взволнованные этой долгожданной и такой внезапной встречей.
Что можно рассказать в первые полчаса? Кажется, ничего. Они рассказывают о том, что давно знают из писем. Сергей работал до конца сорок третьего года в Свердловске, в научно-исследовательском институте, потом его призвали и направили на Северо-Западный фронт, там он и служил до конца войны. С декабря сорок пятого — вот уже больше полугода — он в Москве.
— Ну, а где наши ребята? — спрашивает Вадим. — Где Ромка, Людочка? Где Митя Заречный?
Сергей видел одного только Ромку — он в Москве, работает на часовом заводе. Людочка уехала куда-то с мужем — кажется, в Казахстан. Митя Заречный служит в оккупационных войсках, в Берлине. А вот Петя Кирсанов погиб. Еще в сорок втором.
— Да, я знаю, мне писали. Жаль Петьку… — Вадим помолчал. — А что ты делаешь, Сергей? Учишься?
— С этого года начну.
— Где?
— Еще не решил. Или в МГУ, или где-нибудь еще. — Сергей вздыхает и озабоченно покачивает головой. — Пора, пора начинать! Я же полгода без дела болтаюсь, надоело…
Вадим давно решил — он поступит в педагогический, на литературный факультет. Но ему пока не хочется говорить о себе.
— Не женился, надеюсь? — спрашивает вдруг Сергей.
— Да нет, где же…
— Ну правильно, — говорит Сергей наставительно. — Нам, брат, с тобой нельзя раньше времени обзаводиться семейством. Никак нельзя. Теперь начнем учиться, пробиваться, как говорят, в люди, а это легче одному, необремененному, так сказать…
Вадим плохо слушает, точнее — он плохо понимает Сергея. Радостное возбуждение этого огромного солнечного дня все еще не покидает его и кружит голову.
Потом они приходят к Сергею — в большой старый дом на улице Фрунзе, с угловыми башенками, кариатидами, балкончиками. Четыре верхних этажа — современная надстройка из красного, еще не оштукатуренного кирпича.
Их встречает мать Сергея, Ирина Викторовна. Она заметно состарилась, сгорбилась, черные волосы ее потускнели, но она все такая же — та же необычайная для ее рыхлой фигуры подвижность, та же привычка разговаривать шумно и неустанно, перебивая других. Ирина Викторовна встречает Вадима как сына — целует, разглядывает ревнивым и пронзительным взглядом, умиленно восклицает:
— Господи, да ты совсем мужчина! Боже, какие плечи, голос!..
В квартире беспорядок, какой бывает, когда собирают кого-то в дорогу, — Ирина Викторовна держит в руках шпагат, на выставленном в коридоре чемодане лежит свернутое летнее пальто, а на столике под телефоном блестит никелированной макушкой термос. Оказывается, сегодня отправляют в пионерлагерь Сашу — младшего брата Сергея. Вот он и сам выбегает в коридор, что-то напевая и шлепая себя по лбу покрышкой от волейбольного мяча. Увидев Вадима, Саша сконфуженно застывает на месте.
— Сашуня, а этот дядя — Вадим. Ты не узнаешь?
Саша смотрит на Вадима исподлобья и качает круглой, стриженой, будто обсыпанной золотыми опилками головой. Нет, он не узнает Вадима. Да и Вадим не узнал бы Сашу, — пять лет назад это был четырехлетний карапуз, а теперь уже школьник третьего класса.
Из комнат доносится женский голос:
— Ирина Викторовна, а где мыльница? На комоде нет!
— Возьмите в ванной, Валюша! — отвечает Ирина Викторовна поспешно. — Возьмите мою, мраморную.
В дверях появляется темноволосая, худенькая девушка лет двадцати, она близоруко щурится, увидев Вадима, и неуверенно кивает.
— Это Вадим, ты знаешь его по моим рассказам, — говорит Сергей. — А это Валя.
— Я вас представляла совсем другим, — говорит Валя, протягивая Вадиму очень красивую, белую, обнаженную до локтя руку.
— Интересно, каким?
— Почему-то черным, низкорослым, таким крепышом. И в очках.
— Воображаю, что Сережка нарассказал про меня! — смеется Вадим.
— Нет, он просто говорил, что вы очень серьезный и положительный человек. Он часто говорил о вас.
В разговор вступает Ирина Викторовна:
— Валюша, это же друзья детства! Я помню их вместе еще вот такими, — она дотрагивается до Сашиного живота, отчего Саша недоверчиво усмехается. — Серьезно, Саша, я помню Вадима таким крохотным! Мы жили на даче. Помню, как они носились с этими змеями, какой-то телефон проводили, помню… да господи, чего только не было! А потом школа, Дом пионеров. И слезы были, и ссоры — все-таки пятнадцать лет! Ребята, и опять вы вместе! А? Ну, не чудеса ли? Оба живые, орденоносные… Ну, обнимитесь же!
— Я, кстати, не орденоносный, а только медаленосный, — бормочет Сергей усмехаясь и притягивает Вадима к себе за плечи. — Эх, Вадька, мать-то у меня какая сентиментальная! Прямо сказительница…
— Ну, идите, ребятки, идите в комнаты! Поговорите!
Валя извинилась, сказав, что ей надо помочь Ирине Викторовне по хозяйству, и ушла в глубь коридора.
— Кто это — Валя? — спрашивает Вадим, оставшись с Сергеем в его комнате наедине. — Родственница ваша?
— Нет, знакомая просто… Учится в медицинском. Очень толковая девушка, умница.
В комнате Сергея на редкость чисто и прибрано — так всегда бывало на его столе в школьные годы. Два больших застекленных книжных шкафа аккуратно заставлены книгами. Переплеты так безукоризненно пригнаны один к другому, так свежи их краски, что библиотека похожа на выставку, — кажется, не хватает таблички: «Руками не трогать».
— А ты, я вижу, в отцовский кабинет переселился, — говорит Вадим, с удовольствием оглядывая знакомую комнату, — ведь это кабинет Николая Степаныча? А где ружья охотничьи, — я помню, вот здесь висели? — Он показывает на стену, где висит теперь несколько фотографий артистов, и среди них портрет Лермонтова. — Николай Степаныч, наверно, в командировке? Все разъезжает?
Сергей чуть хмурится.
— Папаша-то с нами не живет! Забыл?
— Ах, да… я забыл, — бормочет Вадим, смутившись. И как это он, в самом деле, забыл!
Перед войной родители Сергея разошлись. Вадиму вспомнился жаркий июньский день — экзамен по алгебре в девятом классе, — когда Сережка пришел в школу бледный, с красными глазами и говорил всем, что пережарился на солнце и заболел. Экзамен он сдал на «посредственно». А после экзамена признался Вадиму, что вчера вечером он провожал отца и потом не спал всю ночь. Отец его уехал навсегда в другой город, на Кавказ… Через три недели после этого экзамена по алгебре началась война.
Вадим и Сергей садятся друг против друга, закуривают. И оба молчат, словно обо всем уже наговорились. И кажется, уже не о чем говорить.
Вадим замечает под стеклом на столе карандашный портрет Сергея, — коротко подстриженный, улыбающийся подросток в курточке с молнией. Это Сергей, не то в восьмом, не то в девятом классе, и рисовал его сам Вадим. Под рисунком надпись «Кекс», и еще ниже, почему-то по-латински: «Pinx. W.В.» note 1
— Кекс! — Вадим улыбается, глядя на рисунок. — Вот мы и встретились, Кекс… Кстати, я уже забыл, почему тебя так прозвали?
— И я не помню. Меня уже много лет никто так не называет. Действительно, почему Кекс?
Вадим с недоумением пожимает плечами.
— Странно. Совсем вылетело из головы…
— Да, многое позабылось… А я помню, когда ты делал этот портрет — в восьмом классе, для новогодней газеты.
— Это-то и я тоже помню.
Они молчат некоторое время и оба серьезно и внимательно рассматривают рисунок. Этот листок из тетради в клетку, чернильный след пальца в углу вмиг оживляют в их памяти многое-многое из той светлой, шумной и уже далекой жизни, которая называлась — школа…
— Ты хорошо рисовал, тебе бы учиться этому делу, — говорит Сергей задумчиво. — А фронтовые зарисовки у тебя есть?
— Есть кое-что, мало.
— Ну, понятно. Ты, значит, дошел до Праги? Ты был на Третьем Украинском?
— Нет, на Втором. Мы шли через Румынию, Венгрию…
— И Будапешт брал?
— В первых уличных боях мы не участвовали. Нас бросили на север, к Комарно, а в это время Третий Украинский завязал бои в Будапеште. А потом… Ты помнишь, немцы подкинули к Будапешту одиннадцать дивизий?
— Да, да, да! Как будто припоминаю…
— Ну вот, и мы рванули, значит, обратно к Будапешту. На танках. Вообще-то это был рейд на Комарно…
— Ты в танках все время?
— Да, я в танках…
И начинается долгий разговор о войне.
За окном синий с золотом душный вечер московского лета. Как много рассказано в этот вечер и как мало! Разговор будет продолжаться завтра, и послезавтра, и еще много дней.
Вадим выходит на улицу. Завтра они пойдут с Сергеем в Третьяковку. И надо уже готовить документы для института, сходить туда и все узнать, достать программы, купить книги…
Улицы полны людей — это уже не дневные, торопящиеся пешеходы, а вечерняя, плавно текущая толпа. Лица людей, оживленные, молодые, веселые, озарены сиянием фонарей и световых реклам и звезд, щедро рассыпанных по высокому синему косогору.
С Гоголевского бульвара веет пахучая волна запахов — зелени и цветов. Бежит через площадь, позванивая, совсем пустой трамвай, — москвичи в такой вечер предпочитают ходить пешком.
И Вадим идет домой пешком.
Идет по бульвару, через Метростроевскую и Крымский мост…
Он как будто пьян, и даже трудно сказать — отчего. От рюмки водки, которую он выпил за ужином у Сергея, или от сладкого чая, или от этого родного московского вечера, плывущего над городом в облаке тепла, в зареве уличных светов и в шуме человеческих голосов, смеха, сухого шороха ног по асфальту, музыки из распахнутых окон?
Вчерашний старший сержант Вадим Белов пьян главным образом от счастья.
Он счастлив оттого, что вернулся в родной город, к своим старым и еще неизвестным друзьям и к новой жизни. К той мирной и трудовой жизни, о которой он мечтал на войне, ради которой он вынес столько лишений, одолел так много трудностей и прошел в кирзовых сапогах полсвета.
Здравствуй, новая жизнь, которая начинается завтра!
Пять лет не спрашивал он деловитой московской скороговоркой: «На следующей не сходите?» И когда он теперь спросил об этом, голос его прозвучал так громко и с таким неуместным ликованием, что стоявшие впереди него пассажиры — их было немного в этот будничный полдень — удивленно оглянулись и молча уступили ему дорогу.
Гармошка пневматической двери услужливо раздвинулась перед ним, и он спрыгнул на тротуар.
И вот он идет по Москве…
Июльское солнце плавит укатанный уличный асфальт. Здесь он кажется синим, а дальше, впереди, серебристо блестит под солнцем — будто натертый мелом. Дома слева отбрасывают на асфальт короткую густую тень, а дома справа залиты солнцем. Окна их ослепительно пылают, и отражения этих пылающих окон лежат на теневой стороне улицы зыбкими световыми пятнами.
Из-за угла выползает громадный голубой жук с раскрытыми водяными крыльями. В каждом крыле, сотканном из миллиардов брызг, переливается радуга. Асфальт влажно чернеет и дымится, а дождь на колесах медленно ползет дальше, распространяя вокруг себя облако прохлады.
Москва.
Он идет по Москве!
Здесь все знакомо и незабываемо с детства, здесь его родина, та простая человеческая родина, которую вспоминали солдаты на войне, каждый — свою. В полуночном Венском лесу и в диких горах Хингана ему вспоминалось: Замоскворечье, Якиманка, гранитные набережные, старые липы Нескучного сада…
И вот все вернулось к нему. Все, все, что так бережно хранила память. Вон в том особняке, у Спасо-Наливковского, осенью первого военного года он служил в пожарной команде Ленинского района. Служил! Шестнадцатилетний мальчишка… Теперь на особняке опять, как и до войны, вывеска: «Детский сад № 62». Из раскрытых окон выглядывают лаковые листья фикуса, поет радио.
Он идет все быстрее, почти бежит.
Он выходит на мост, перекинутый через канал — знаменитую московскую Канаву. Возле кинотеатра «Ударник» толпится народ, все почти молодежь, — ну да, теперь ведь каникулы.
Москвы-реки еще не видно, но уже чувствуется ее свежее дыхание, угадывается ее простор за рядами домов. Когда-то он жил здесь, на Берсеневской набережной, а учился на Софийской, прямо напротив Кремля. Он ходил в школу под аркой моста — там всегда было сумеречно и гулко, и можно было вызывать эхо. А после уроков они занимались «закалкой воли»: ходили по каменному парапету набережной, расставив руки для равновесия. Потом это заметил кто-то из учителей и попало всему классу.
Он останавливается на могучем бетонном взгорье — на середине моста.
Большой Каменный!
Самый красивый мост в мире. Теперь он не сомневается в этом, — он видел мосты в Праге и в Вене и множество других мостов в разных странах.
Отсюда город кажется беспорядочно тесным — улиц не видно, дома воздвигаются один над другим в хаосе желто-белых стен, карминных крыш, башен, облепленных лесами новостроек, искрящихся на солнце окон.
Но по отдельным знакомым зданиям можно угадать улицы: вон блестит стеклянная крыша Пушкинского музея, левее, у самого берега, раскинулась строительная площадка — еще до войны здесь начали строить Дворец Советов, — как огромные зубья, торчат в круге массивные опоры фундамента.
А по правую руку — высоко на холме Кремль. Старинные башни, подернутые сизой, почти белой у подножия патиной, и гряда зелени за стеной, на кремлевском дворе, а над зеленью — стройный, белогрудый дворец с красным флагом на шпиле.
Сколько раз до войны видел он эти башни и ели и этот гордый дворец, видел зимой и летом, на солнце и под дождем, из окна троллейбуса и с набережной, — сейчас у него такое ощущение, словно он видит все это впервые. И впервые видит сказочную красоту Кремля, чудесней которой нет ничего на земле.
Потом он идет через площадь у Боровицких ворот к библиотеке Ленина.
Он вглядывается в лица встречных людей и удивляется: почему не видно знакомых? Ему кажется, что он всех должен увидеть сегодня же, встретить на улицах.
Сейчас он поднимется на Красную площадь. Уже близко, близко…
Он в центре Москвы. Город окружает его неутихающим звонким гулом, голосами и смехом толпы. Перед ним возвышается белый утес гостиницы «Москва», и налево, в гору, уступами многоэтажных домов взбегает самая людная и живая, сверкающая зеркалами витрин улица Горького.
Как он мечтал об этом дне!
Он идет между людьми, касается их плечами, влюбленно заглядывает им в глаза, вслушивается в разговоры. Ведь все это москвичи — его земляки, к которым он вернулся сегодня после пятилетней разлуки. И этот широкоплечий мужчина в сером плаще и шляпе, и веснушчатый мальчуган в теннисной майке, и румяная женщина с ребенком на руках, и другая, в очках, с портфелем под мышкой, из которого торчит бутылка молока, и девушки — их так много! Девушки в белых, розовых и сиреневых платьях, загорелые и быстрые, глаза их блестят, и они все улыбаются ему, а он им. Он улыбается им в ответ, и ему кажется, что все эти люди — его старые знакомые, он просто немного забыл их за пять лет. Вероятно, и он изменился. Но они вспомнят друг друга, очень скоро!
Брусчатка Красной площади отливает раскаленной синевой неба. Он идет выпрямившись и подняв голову. Здесь все по-прежнему, как до войны, — торжественный строй голубоватых елей вдоль Кремлевской стены, два солдата застыли у дверей великой гробницы. Их юные лица загадочны и надменны. Кажется, эти же самые парни стояли здесь и тогда, пять лет назад.
Медленно, с бьющимся сердцем, он проходит через площадь и все время смотрит направо. Он видит, как на часах Спасской башни прыгает золотая стрелка и в ней на одно слепящее мгновение вспыхивает солнце.
А когда он спускается на набережную, к нему подходит молодой парень, скуластый и черноглазый, тоже в гимнастерке и сапогах, и спрашивает с виноватой запинкой:
— Случайно не знаешь, друг, как в Третьяковскую галерею пройти?
— Как не знаю! — почти кричит он, чему-то вдруг очень обрадовавшись. — Конечно, знаю! Я сам бы с тобой пошел, но я уж решил — Третьяковку на завтра. Вот слушай: иди через Каменный, нет — лучше через Москворецкий мост…
И он старательно и подробно объясняет парню, как пройти в Третьяковскую галерею. Тот уходит, благодарно кивая. А он смотрит вслед и улыбается счастливо и изумленно: подумать только, завтра и он пойдет в Третьяковку! А если захочет, то пойдет и сегодня. Стоит ему захотеть — и через пятнадцать минут он будет в Третьяковке!
И вот он в вестибюле метро, залитом рассеянным электрическим светом, от которого мраморные стены, одежда и лица людей приобретают матово-оранжевый оттенок.
Напористый людской поток проносит его к одному из двух эскалаторов.
Ему явственно кажется, что он спускался по этому эскалатору совсем недавно — неделю назад, вчера. Здесь все знакомо, ничто не изменилось со вчерашнего дня — который был пять лет назад…
Люди легко сбегают с эскалатора и расходятся в разные стороны. В однообразное гудение эскалатора и шум множества разговоров врываются нарастающий лязг и громыханье. Это подходит еще невидимый поезд.
Кто-то трогает его за рукав — деревенская старуха в платке.
— Сынок, а на «Сокольники» мы здесь посадимся ай нет?
— Что вы! Нет, нет! Вы не туда идете: вам надо подняться обратно и перейти на другую станцию! Вы сейчас…
Но чей-то бас спокойно прерывает его:
— Вовсе не обязательно. Идите, бабуся, вниз и пройдете по новому переходу на станцию «Охотный ряд».
— Какому переходу? — спрашивает он высокомерно, уязвленный тем, что кто-то вздумал поправлять его. — Вы путаете. Это на «Библиотеке Ленина» есть переход.
— Я никогда не путаю, товарищ. Если не в курсе, не надо учить других. А вы, бабуся, не слушайте его, а спокойно идите по новому переходу и своего достигнете.
Да, ведь верно! Он же читал в газетах о новых станциях, открытых еще в войну, и о новом переходе в центре. Надо немедленно все это осмотреть.
После июльской жары так приятна мраморная свежесть подземелья! Он идет по новому переходу, пытливо разглядывая алебастровые украшения, выложенный цветными плитками пол, и с наслаждением вдыхает знакомый, всегда присутствующий в метро чуть сыроватый запах — запах свежей известки или влажных опилок.
Он идет медленно, и все обгоняют его. Кажется, он единственный праздный человек в этой торопливо бегущей толпе.
Через час, утомленный всем виденным, он выходит на своей любимой станции. Площадь Маяковского ослепляет его голубизной и солнцем, окунает в зной.
Он читает афиши: выступление Ансамбля железнодорожников… Армянский хор… Гастроли польского скрипача, профессора Варшавской консерватории… Вечер юмора… Командное первенство по борьбе… Сколько новых, незнакомых ему имен!
Вдруг кто-то хватает его за плечи.
— Вадим!
Круто обернувшись, он видит Сергея — Сережку Палавина, своего самого старинного друга еще со школьной скамьи. Вот она, встреча! Он будто чувствовал, что это должно случиться сейчас.
Они обнимаются неуклюже и в первые секунды не находят слов.
— Я звонил тебе утром, — говорит Вадим.
— Знаю, знаю! Ну, как ты? Черт! — Сергей стискивает Вадима в объятиях, трясет его и хохочет. — И здоров же ты стал! Нет, ты смотри, какой здоровый! Отъелся на армейских харчах, а?
— Да и ты не из тощих.
— Ну-у, куда мне! И в лице у тебя этакое бывалое, солдатское… Как мы встретились-то, а? Блеск!
— Я думал вечером зайти…
— Ну вот и встретились!.. У тебя, значит, Красная Звезда и медали в два наката, — нормально!
Вадим смотрит в сияющее лицо друга: в общем Сергей не изменился, только вырос, стал шире в плечах. Такие же пушистые светло-русые волосы, голубые глаза с веселым татарским разрезом, а загорелый выпуклый лоб слегка рассечен морщинами — их не было пять лет назад. Вид у него глубоко штатский и праздничный: летний костюм кремового цвета и сандалеты из белой кожи. Ну как же! Сережка всегда любил пофрантить.
Они идут по Садовой, еще неловкие и напряженно-взволнованные этой долгожданной и такой внезапной встречей.
Что можно рассказать в первые полчаса? Кажется, ничего. Они рассказывают о том, что давно знают из писем. Сергей работал до конца сорок третьего года в Свердловске, в научно-исследовательском институте, потом его призвали и направили на Северо-Западный фронт, там он и служил до конца войны. С декабря сорок пятого — вот уже больше полугода — он в Москве.
— Ну, а где наши ребята? — спрашивает Вадим. — Где Ромка, Людочка? Где Митя Заречный?
Сергей видел одного только Ромку — он в Москве, работает на часовом заводе. Людочка уехала куда-то с мужем — кажется, в Казахстан. Митя Заречный служит в оккупационных войсках, в Берлине. А вот Петя Кирсанов погиб. Еще в сорок втором.
— Да, я знаю, мне писали. Жаль Петьку… — Вадим помолчал. — А что ты делаешь, Сергей? Учишься?
— С этого года начну.
— Где?
— Еще не решил. Или в МГУ, или где-нибудь еще. — Сергей вздыхает и озабоченно покачивает головой. — Пора, пора начинать! Я же полгода без дела болтаюсь, надоело…
Вадим давно решил — он поступит в педагогический, на литературный факультет. Но ему пока не хочется говорить о себе.
— Не женился, надеюсь? — спрашивает вдруг Сергей.
— Да нет, где же…
— Ну правильно, — говорит Сергей наставительно. — Нам, брат, с тобой нельзя раньше времени обзаводиться семейством. Никак нельзя. Теперь начнем учиться, пробиваться, как говорят, в люди, а это легче одному, необремененному, так сказать…
Вадим плохо слушает, точнее — он плохо понимает Сергея. Радостное возбуждение этого огромного солнечного дня все еще не покидает его и кружит голову.
Потом они приходят к Сергею — в большой старый дом на улице Фрунзе, с угловыми башенками, кариатидами, балкончиками. Четыре верхних этажа — современная надстройка из красного, еще не оштукатуренного кирпича.
Их встречает мать Сергея, Ирина Викторовна. Она заметно состарилась, сгорбилась, черные волосы ее потускнели, но она все такая же — та же необычайная для ее рыхлой фигуры подвижность, та же привычка разговаривать шумно и неустанно, перебивая других. Ирина Викторовна встречает Вадима как сына — целует, разглядывает ревнивым и пронзительным взглядом, умиленно восклицает:
— Господи, да ты совсем мужчина! Боже, какие плечи, голос!..
В квартире беспорядок, какой бывает, когда собирают кого-то в дорогу, — Ирина Викторовна держит в руках шпагат, на выставленном в коридоре чемодане лежит свернутое летнее пальто, а на столике под телефоном блестит никелированной макушкой термос. Оказывается, сегодня отправляют в пионерлагерь Сашу — младшего брата Сергея. Вот он и сам выбегает в коридор, что-то напевая и шлепая себя по лбу покрышкой от волейбольного мяча. Увидев Вадима, Саша сконфуженно застывает на месте.
— Сашуня, а этот дядя — Вадим. Ты не узнаешь?
Саша смотрит на Вадима исподлобья и качает круглой, стриженой, будто обсыпанной золотыми опилками головой. Нет, он не узнает Вадима. Да и Вадим не узнал бы Сашу, — пять лет назад это был четырехлетний карапуз, а теперь уже школьник третьего класса.
Из комнат доносится женский голос:
— Ирина Викторовна, а где мыльница? На комоде нет!
— Возьмите в ванной, Валюша! — отвечает Ирина Викторовна поспешно. — Возьмите мою, мраморную.
В дверях появляется темноволосая, худенькая девушка лет двадцати, она близоруко щурится, увидев Вадима, и неуверенно кивает.
— Это Вадим, ты знаешь его по моим рассказам, — говорит Сергей. — А это Валя.
— Я вас представляла совсем другим, — говорит Валя, протягивая Вадиму очень красивую, белую, обнаженную до локтя руку.
— Интересно, каким?
— Почему-то черным, низкорослым, таким крепышом. И в очках.
— Воображаю, что Сережка нарассказал про меня! — смеется Вадим.
— Нет, он просто говорил, что вы очень серьезный и положительный человек. Он часто говорил о вас.
В разговор вступает Ирина Викторовна:
— Валюша, это же друзья детства! Я помню их вместе еще вот такими, — она дотрагивается до Сашиного живота, отчего Саша недоверчиво усмехается. — Серьезно, Саша, я помню Вадима таким крохотным! Мы жили на даче. Помню, как они носились с этими змеями, какой-то телефон проводили, помню… да господи, чего только не было! А потом школа, Дом пионеров. И слезы были, и ссоры — все-таки пятнадцать лет! Ребята, и опять вы вместе! А? Ну, не чудеса ли? Оба живые, орденоносные… Ну, обнимитесь же!
— Я, кстати, не орденоносный, а только медаленосный, — бормочет Сергей усмехаясь и притягивает Вадима к себе за плечи. — Эх, Вадька, мать-то у меня какая сентиментальная! Прямо сказительница…
— Ну, идите, ребятки, идите в комнаты! Поговорите!
Валя извинилась, сказав, что ей надо помочь Ирине Викторовне по хозяйству, и ушла в глубь коридора.
— Кто это — Валя? — спрашивает Вадим, оставшись с Сергеем в его комнате наедине. — Родственница ваша?
— Нет, знакомая просто… Учится в медицинском. Очень толковая девушка, умница.
В комнате Сергея на редкость чисто и прибрано — так всегда бывало на его столе в школьные годы. Два больших застекленных книжных шкафа аккуратно заставлены книгами. Переплеты так безукоризненно пригнаны один к другому, так свежи их краски, что библиотека похожа на выставку, — кажется, не хватает таблички: «Руками не трогать».
— А ты, я вижу, в отцовский кабинет переселился, — говорит Вадим, с удовольствием оглядывая знакомую комнату, — ведь это кабинет Николая Степаныча? А где ружья охотничьи, — я помню, вот здесь висели? — Он показывает на стену, где висит теперь несколько фотографий артистов, и среди них портрет Лермонтова. — Николай Степаныч, наверно, в командировке? Все разъезжает?
Сергей чуть хмурится.
— Папаша-то с нами не живет! Забыл?
— Ах, да… я забыл, — бормочет Вадим, смутившись. И как это он, в самом деле, забыл!
Перед войной родители Сергея разошлись. Вадиму вспомнился жаркий июньский день — экзамен по алгебре в девятом классе, — когда Сережка пришел в школу бледный, с красными глазами и говорил всем, что пережарился на солнце и заболел. Экзамен он сдал на «посредственно». А после экзамена признался Вадиму, что вчера вечером он провожал отца и потом не спал всю ночь. Отец его уехал навсегда в другой город, на Кавказ… Через три недели после этого экзамена по алгебре началась война.
Вадим и Сергей садятся друг против друга, закуривают. И оба молчат, словно обо всем уже наговорились. И кажется, уже не о чем говорить.
Вадим замечает под стеклом на столе карандашный портрет Сергея, — коротко подстриженный, улыбающийся подросток в курточке с молнией. Это Сергей, не то в восьмом, не то в девятом классе, и рисовал его сам Вадим. Под рисунком надпись «Кекс», и еще ниже, почему-то по-латински: «Pinx. W.В.» note 1
— Кекс! — Вадим улыбается, глядя на рисунок. — Вот мы и встретились, Кекс… Кстати, я уже забыл, почему тебя так прозвали?
— И я не помню. Меня уже много лет никто так не называет. Действительно, почему Кекс?
Вадим с недоумением пожимает плечами.
— Странно. Совсем вылетело из головы…
— Да, многое позабылось… А я помню, когда ты делал этот портрет — в восьмом классе, для новогодней газеты.
— Это-то и я тоже помню.
Они молчат некоторое время и оба серьезно и внимательно рассматривают рисунок. Этот листок из тетради в клетку, чернильный след пальца в углу вмиг оживляют в их памяти многое-многое из той светлой, шумной и уже далекой жизни, которая называлась — школа…
— Ты хорошо рисовал, тебе бы учиться этому делу, — говорит Сергей задумчиво. — А фронтовые зарисовки у тебя есть?
— Есть кое-что, мало.
— Ну, понятно. Ты, значит, дошел до Праги? Ты был на Третьем Украинском?
— Нет, на Втором. Мы шли через Румынию, Венгрию…
— И Будапешт брал?
— В первых уличных боях мы не участвовали. Нас бросили на север, к Комарно, а в это время Третий Украинский завязал бои в Будапеште. А потом… Ты помнишь, немцы подкинули к Будапешту одиннадцать дивизий?
— Да, да, да! Как будто припоминаю…
— Ну вот, и мы рванули, значит, обратно к Будапешту. На танках. Вообще-то это был рейд на Комарно…
— Ты в танках все время?
— Да, я в танках…
И начинается долгий разговор о войне.
За окном синий с золотом душный вечер московского лета. Как много рассказано в этот вечер и как мало! Разговор будет продолжаться завтра, и послезавтра, и еще много дней.
Вадим выходит на улицу. Завтра они пойдут с Сергеем в Третьяковку. И надо уже готовить документы для института, сходить туда и все узнать, достать программы, купить книги…
Улицы полны людей — это уже не дневные, торопящиеся пешеходы, а вечерняя, плавно текущая толпа. Лица людей, оживленные, молодые, веселые, озарены сиянием фонарей и световых реклам и звезд, щедро рассыпанных по высокому синему косогору.
С Гоголевского бульвара веет пахучая волна запахов — зелени и цветов. Бежит через площадь, позванивая, совсем пустой трамвай, — москвичи в такой вечер предпочитают ходить пешком.
И Вадим идет домой пешком.
Идет по бульвару, через Метростроевскую и Крымский мост…
Он как будто пьян, и даже трудно сказать — отчего. От рюмки водки, которую он выпил за ужином у Сергея, или от сладкого чая, или от этого родного московского вечера, плывущего над городом в облаке тепла, в зареве уличных светов и в шуме человеческих голосов, смеха, сухого шороха ног по асфальту, музыки из распахнутых окон?
Вчерашний старший сержант Вадим Белов пьян главным образом от счастья.
Он счастлив оттого, что вернулся в родной город, к своим старым и еще неизвестным друзьям и к новой жизни. К той мирной и трудовой жизни, о которой он мечтал на войне, ради которой он вынес столько лишений, одолел так много трудностей и прошел в кирзовых сапогах полсвета.
Здравствуй, новая жизнь, которая начинается завтра!
2
И Вадим Белов, так же как и Сергей Палавин, работал теперь за отцовским письменным столом. Осенью, в холодные дни, в дождь, он надевал кожаное отцовское пальто с широким поясом и такими глубокими карманами, что руки в них можно было засунуть чуть ли не по локоть. Это было старое, но очень крепкое пальто: отец купил его еще на Дальнем Востоке.
Над письменным столом висит фотография отца в этом пальто — он без шапки, седоватые волосы вьются буйно и молодо над широким лбом, а глаза чуть прищурены, улыбаются насмешливо и проницательно, все видя, все понимая… Глаза у отца были темно-синие, а на фотографии они совсем черные, южные, очень живые.
Старые знакомые часто говорят матери:
— Дима стал очень похож на отца. Вылитый Петр Андреевич!
Вадиму приятно это слышать — ему хочется быть похожим на отца. А Вера Фаддеевна, улыбаясь грустно и сдержанно, отвечает:
— Да, много общего… есть…
Отец погиб в начале войны, в декабре сорок первого года. Это была его третья война, хотя профессия у отца была самая мирная — учитель. Последние пятнадцать лет он работал директором школы. Когда отец вместе с другими ополченцами уезжал на фронт — это было в июле, на Белорусском вокзале, — провожать его пришло много учителей и школьной молодежи. Все они стояли вокруг отца шумной, тесной толпой, говорили, перебивая друг друга, теплые прощальные слова, а завуч отцовской школы Никитина, седенькая старушка в очках, даже всплакнула, и отец утешал ее и обнимал за плечи.
Сам он был спокоен, говорил шутливо:
— Я же с немцами третий раз встречаюсь. Третий раз не страшно…
Вадиму непривычно и странно было видеть отца в тяжелых солдатских сапогах, со скаткой шинели на плече, в пилотке. И пахло от него незнакомо: грубым сукном, кожей, табаком — он снова начал курить. Вадиму казалось, что отец весь как-то неуловимо и сурово изменился, и хотя они стоят рядом, держась за руки, но отец уже очень далек от него, уже не принадлежит ни ему, ни матери, ни этим многочисленным добрым друзьям. Тот широколицый, рябой паренек в гимнастерке, туго заправленной за пояс, с двумя кубиками на петлицах, который пробежал, хрипло покрикивая: «По вагонам, по вагонам, товарищи!», был теперь во сто раз ближе к отцу, чем все они, вместе взятые.
Прощаясь с Вадимом, отец сказал:
— Главное — крепко верить, сынок. Это самое главное в жизни. Крепко верить — значит, наполовину победить. — И, сильно, по-мужски, сжав руку Вадима, добавил вполголоса: — Мать береги! Ты, брат, глава семьи теперь, опора…
Когда возвращались с вокзала, Вадим первый раз взял маму под руку. С другой стороны Веру Фаддеевну держала под руку старушка Никитина — новый директор школы — и что-то бесконечно рассказывала о своих сыновьях-летчиках, о муже, погибшем еще в гражданскую, о трудностях школьной работы… По привычке школьных учителей она говорила очень подробно, каждую мысль повторяла и разъясняла много раз.
— Мы должны быть вместе, Вера Фаддеевна. Держаться друг друга, помогать друг другу. Мы, женщины, проводившие мужчин на войну, должны взяться за руки — вот так. Если вам что-нибудь будет нужно, Вера Фаддеевна…
Вадим всю дорогу молчал. Он думал о словах отца: «Ты теперь глава семьи, опора». Значит, он уже не мальчик, отец поручил ему беречь мать. Отец и раньше, уезжая в командировку или на курорт, говорил Вадиму нарочито громким и строгим голосом: «Смотри — маму береги!» Сегодня он это же сказал тихо и назвал маму необычно сурово — мать… Да, теперь начнется для Вадима новая жизнь, полная забот и ответственности. И Вадим раздумывал: когда же и с чего именно начинать ему эту новую жизнь?
А на следующей неделе «глава семьи» тайком от семьи пошел в военкомат и попросился на фронт. Ему отказали, так как у него еще не было паспорта, никто не поверил его словам, что ему уже семнадцать лет. Об этой неудачной попытке он не сказал никому.
Наступил сентябрь. Вадим должен был бы заканчивать в этом году десятый класс. Но занятия все не начинались. Он поступил вместе с Сергеем в молодежную пожарную команду Ленинского района и два месяца трудился день и ночь: ночью стоял на дежурстве, тушил зажигалки, ловил ракетчиков, а днем работал вместе со всей командой на дровяном складе, на разных вокзалах, чаще всего на речном — разгружал баржи с боеприпасами. Спать приходилось то вечером, то утром.
Стоя осенней ночью у чердачного окна в каком-нибудь доме на Полянке или на Коровьем валу, глядя на вспышки зениток в небе и мгновенно возникающие розовые нити трассирующих пуль, Вадим проникался новым ощущением — он был уже опорой не только семьи, но и опорой всей своей улицы, всего района, десятков, сотен семей, невидимо спящих или бодрствующих в кромешном мраке затемненного города. Он отвечал за жизни тысяч людей, за целость их домов. Позже, на фронте, это чувство ответственности еще больше укрепилось в нем, и уже не улица, не город, а вся страна, казалось ему, стояла за его спиной, и он был ее опорой и отвечал за ее судьбу.
В конце октября молодежная команда Ленинского района была расформирована: ребята призывного возраста ушли в армию, а кто помоложе — на военные заводы в Москве. В это время учреждение, где работала Вера Фаддеевна, эвакуировалось в Среднюю Азию и Вадим скрепя сердце уехал вместе с ней в Ташкент.
Над письменным столом висит фотография отца в этом пальто — он без шапки, седоватые волосы вьются буйно и молодо над широким лбом, а глаза чуть прищурены, улыбаются насмешливо и проницательно, все видя, все понимая… Глаза у отца были темно-синие, а на фотографии они совсем черные, южные, очень живые.
Старые знакомые часто говорят матери:
— Дима стал очень похож на отца. Вылитый Петр Андреевич!
Вадиму приятно это слышать — ему хочется быть похожим на отца. А Вера Фаддеевна, улыбаясь грустно и сдержанно, отвечает:
— Да, много общего… есть…
Отец погиб в начале войны, в декабре сорок первого года. Это была его третья война, хотя профессия у отца была самая мирная — учитель. Последние пятнадцать лет он работал директором школы. Когда отец вместе с другими ополченцами уезжал на фронт — это было в июле, на Белорусском вокзале, — провожать его пришло много учителей и школьной молодежи. Все они стояли вокруг отца шумной, тесной толпой, говорили, перебивая друг друга, теплые прощальные слова, а завуч отцовской школы Никитина, седенькая старушка в очках, даже всплакнула, и отец утешал ее и обнимал за плечи.
Сам он был спокоен, говорил шутливо:
— Я же с немцами третий раз встречаюсь. Третий раз не страшно…
Вадиму непривычно и странно было видеть отца в тяжелых солдатских сапогах, со скаткой шинели на плече, в пилотке. И пахло от него незнакомо: грубым сукном, кожей, табаком — он снова начал курить. Вадиму казалось, что отец весь как-то неуловимо и сурово изменился, и хотя они стоят рядом, держась за руки, но отец уже очень далек от него, уже не принадлежит ни ему, ни матери, ни этим многочисленным добрым друзьям. Тот широколицый, рябой паренек в гимнастерке, туго заправленной за пояс, с двумя кубиками на петлицах, который пробежал, хрипло покрикивая: «По вагонам, по вагонам, товарищи!», был теперь во сто раз ближе к отцу, чем все они, вместе взятые.
Прощаясь с Вадимом, отец сказал:
— Главное — крепко верить, сынок. Это самое главное в жизни. Крепко верить — значит, наполовину победить. — И, сильно, по-мужски, сжав руку Вадима, добавил вполголоса: — Мать береги! Ты, брат, глава семьи теперь, опора…
Когда возвращались с вокзала, Вадим первый раз взял маму под руку. С другой стороны Веру Фаддеевну держала под руку старушка Никитина — новый директор школы — и что-то бесконечно рассказывала о своих сыновьях-летчиках, о муже, погибшем еще в гражданскую, о трудностях школьной работы… По привычке школьных учителей она говорила очень подробно, каждую мысль повторяла и разъясняла много раз.
— Мы должны быть вместе, Вера Фаддеевна. Держаться друг друга, помогать друг другу. Мы, женщины, проводившие мужчин на войну, должны взяться за руки — вот так. Если вам что-нибудь будет нужно, Вера Фаддеевна…
Вадим всю дорогу молчал. Он думал о словах отца: «Ты теперь глава семьи, опора». Значит, он уже не мальчик, отец поручил ему беречь мать. Отец и раньше, уезжая в командировку или на курорт, говорил Вадиму нарочито громким и строгим голосом: «Смотри — маму береги!» Сегодня он это же сказал тихо и назвал маму необычно сурово — мать… Да, теперь начнется для Вадима новая жизнь, полная забот и ответственности. И Вадим раздумывал: когда же и с чего именно начинать ему эту новую жизнь?
А на следующей неделе «глава семьи» тайком от семьи пошел в военкомат и попросился на фронт. Ему отказали, так как у него еще не было паспорта, никто не поверил его словам, что ему уже семнадцать лет. Об этой неудачной попытке он не сказал никому.
Наступил сентябрь. Вадим должен был бы заканчивать в этом году десятый класс. Но занятия все не начинались. Он поступил вместе с Сергеем в молодежную пожарную команду Ленинского района и два месяца трудился день и ночь: ночью стоял на дежурстве, тушил зажигалки, ловил ракетчиков, а днем работал вместе со всей командой на дровяном складе, на разных вокзалах, чаще всего на речном — разгружал баржи с боеприпасами. Спать приходилось то вечером, то утром.
Стоя осенней ночью у чердачного окна в каком-нибудь доме на Полянке или на Коровьем валу, глядя на вспышки зениток в небе и мгновенно возникающие розовые нити трассирующих пуль, Вадим проникался новым ощущением — он был уже опорой не только семьи, но и опорой всей своей улицы, всего района, десятков, сотен семей, невидимо спящих или бодрствующих в кромешном мраке затемненного города. Он отвечал за жизни тысяч людей, за целость их домов. Позже, на фронте, это чувство ответственности еще больше укрепилось в нем, и уже не улица, не город, а вся страна, казалось ему, стояла за его спиной, и он был ее опорой и отвечал за ее судьбу.
В конце октября молодежная команда Ленинского района была расформирована: ребята призывного возраста ушли в армию, а кто помоложе — на военные заводы в Москве. В это время учреждение, где работала Вера Фаддеевна, эвакуировалось в Среднюю Азию и Вадим скрепя сердце уехал вместе с ней в Ташкент.