Вадим потушил свет и лег в постель. Он стал думать о завтрашнем дне, старался представить себе свою речь на бюро, ответы Сергея и то, как будут говорить остальные.
   Вдруг на мгновение охватило его чувство позорной, тоскливой неуверенности. А не зря ли открыл он эту шумную кампанию, которая взбудоражила уже весь факультет? Может быть, надо было последний раз поговорить с ним один на один? А может быть, он вообще ошибается в чем-то. И все это вовсе не так, сложней, непонятней…
   Он заснул в середине ночи, бесконечно утомленный, встревоженный, и сразу закрутило его в мутном, тяжелом сне.

26

   Придя на другой день в институт, студенты прочитали на доске приказов следующее объявление:
   «Сегодня в 7 часов вечера состоится заседание комсомольского бюро 3-го курса. Вызываются товарищи Палавин, Белов. Явка групоргов обязательна.
   Бюро ВЛКСМ 3-го курса».
   А на три часа дня была назначена матчевая игра институтской сборной с волейболистами медицинского института. Команда собралась в спортзале сразу после лекций. Тренер Василий Адамович, старый волейболист — поджарый, сутуловатый, с расхлябанно подвижным и ловким телом, давал игрокам последние советы и назидания. Рашид волновался, впервые выступая за четвертый номер.
   Когда все уже собрались уходить, в дверях зала появился Палавин, в пальто, со спортивным чемоданчиком в руках.
   — Привет, Базиль! — сказал он, свободно подходя к Василию Адамовичу и протягивая ему руку. — Здорово, хлопцы.
   Он пожал руки всем, кроме Вадима, которого словно не заметил.
   — Здравствуй, — сдержанно сказал Василий Адамович.
   — Едем?
   — Мы едем. Не знаю, как ты.
   — Я тоже. Сегодня я в исключительной спортивной форме, — сказал Палавин усмехаясь. — Думаю, за три часа мы их сделаем? У меня в семь бюро, надо вернуться.
   — Поезжай, поболеешь за своих.
   — Как? Как вы сказали, Базиль Адамович? — спросил Палавин, удивленно подняв одну бровь и опуская другую. — Я не ослышался?
   — Играть ты сегодня не будешь, — сказал Василий Адамович. — На тренировки ты не ходил, и ставить тебя в команду после такого перерыва рискованно. Хочешь, езжай запасным.
   — Что? Запасным? Вот сейчас надену белые боты и побегу запасным, — выговорил Палавин после секундного замешательства. — Нет, это серьезно, Базиль?
   Василий Адамович посмотрел на часы.
   — Ребята, пора собираться.
   Палавин растерянно огляделся. Волейболисты одевались, укладывали свои чемоданчики, деловито и односложно переговаривались, стараясь не смотреть на Палавина.
   — Ну-ну… И кто ж у вас на четвертом?
   — Меня вот поставили, — сказал Рашид, смущенно глядя на тренера.
   — А чего ты извиняешься? — рассердился Василий Адамович. — Поставили, и будешь стоять! И хорошо будешь стоять, учти!
   Палавин похлопал Рашида по плечу.
   — Давай, Нуралиев, давай! С твоим ростом можно гвозди вбивать. Ну что ж, пожелаю ни пуха ни пера. Обо мне прошу забыть.
   Он вышел из зала, помахивая чемоданчиком.
   — Невелик гусь, — проворчал Василий Адамович. — И так забудем, просить нечего. Подумаешь!
   Однако он был заметно огорчен последними словами Палавина. Всю дорогу до мединститута Василий Адамович нравоучительно рассуждал о пользе скромности и о вреде зазнайства. Это был тренер-моралист. Он считал своим долгом не только добросовестно обучать студентов технике волейбола, но и наставлять их.
   — Что это значит «прошу забыть»? Что это такое? — негромко и степенно возмущался Василий Адамович. — Это значит — возомнил человек о себе, а на коллектив ему начхать. Отсюда бывает полная спортивная гибель. Волейбол — игра коллективная. Один человек ничто, а шесть человек — сила. Вот о чем надо постоянно помнить. Ведь и раньше за ним такие грехи водились. На втором номере всегда сам норовит ударить, нет чтобы на четвертый отпаснуть. Хоть и левой, а сам…
   Вадим улыбался, слушая оценку Палавина со спортивной точки зрения. Он был возбужден сегодня не меньше Рашида. Но не волейбольная встреча волновала его — с медиками Вадим играл в первом туре и знал, что этот противник не из опасных.
   В спортивном зале мединститута все было готово к матчу. Зрители-болельщики нетерпеливо шумели, сидя на низких и длинных гимнастических скамьях, поставленных вокруг площадки. В первой игре медики упорно сопротивлялись, и победа над ними далась нелегко. Вторая игра пошла живее. Рашид почувствовал уверенность, бил точно и сильно, сильнее даже, чем на тренировках. Играть рядом с ним было легко: он не ворчал, как Палавин, за плохой пас, не нервничал, выражаясь волейбольным жаргоном — «не шипел».
   Вторая игра закончилась с разгромным для медиков счетом.
   Итак, команда пединститута одержала во втором круге первую победу.
   К концу матча Вадим вдруг заметил среди болельщиков Палавина. «Зачем он здесь? — мельком удивился Вадим. — Что-то на него не похоже. Или пришел полюбоваться, как без него, незаменимого, проигрывают? Ну что ж, пусть любуется, как без него выиграли».
   Вадим направился в душевую. Выйдя через десять минут, бодрый, освеженный, с наслаждением раскуривая папиросу, он увидел, что Палавин озабоченно расхаживает возле дверей.
   — Я к тебе, — сказал Палавин, заметив Вадима, и сейчас же нахмурился.
   — В чем дело?
   — Отойдем в сторону.
   Зал почти опустел. Василий Адамович и тренер медиков негромко беседовали, сидя за столом, и в дальнем конце зала несколько студентов возились у турника. Вадим и Палавин подошли к окну, оба поставили свои чемоданчики — Палавин на пол, Вадим на подоконник.
   — Мать приходила к вам вчера? — спросил Палавин сухо и подчеркнуто по-деловому.
   — Была.
   — Зачем?
   — Не знаю, спроси у нее.
   — Так, — Палавин нервно усмехнулся. — Только не вздумай, что я ее посылал.
   Вадим промолчал. Ему почему-то казалось, что Палавин ищет примирения.
   — Не вздумай, — повторил Палавин. — Я сам только сегодня узнал. Старая дура проявила заботу, никто в ней не нуждается.
   — Мне все равно, посылал ты ее или нет, — сказал Вадим после паузы.
   — А мне не все равно! Вот, не можешь понять… Мне не все равно — дура моя мать или нет!
   «Не то, опять не то, — думал Вадим, — не то он говорит и не то хочет сказать…»
   — Ведь из-за нее по существу и вышла вся эта история с Валентиной, — сказал Палавин.
   — Вот как?
   — Она же нянькалась с ней, ахала от умиления, приводила домой, одолжалась… А зачем? Все делалось из-за бабьего любопытства, из-за глупой материнской страсти иметь каждое сыновнее увлечение перед глазами. Ведь я ж… — Он уткнулся взглядом в подбородок Вадима и говорил ворчливо обиженным тоном. — Я уже давно решил прекратить всякие отношения, потому что чувствовал, что до хорошего не дойдет. Нет, она упорно приглашала ее в гости, принимала всякие услуги… Та помогала матери по хозяйству, а моя умница принимала все как должное.
   — Но ведь и ты принимал как должное?
   — Я… Я же любил ее! Определенное время я любил ее.
   — Ну да. Совершенно определенное время…
   — Одним словом, вот, — перебил его Палавин. — Я должен был тебе сказать, во-первых, что я никаких парламентеров к тебе не засылал. Это раз. Во-вторых — я хотел предупредить тебя, просто потому, что у меня остались кое-какие товарищеские чувства к тебе, что если ты подымешь сейчас разговор о Валентине — ты станешь посмешищем всего факультета. Ты вытаскиваешь нелепую, никчемную сплетню и за это поплатишься. Я тебя предупреждаю.
   — А я тебя предупреждаю, что буду говорить не только о Валентине.
   — Интересно, о чем же? О том, как я просил у тебя шпаргалку на экзамене?
   — Ладно, нам пора идти.
   — Идем! — решительно кивнул Палавин.
   Все, о чем говорилось на заседании бюро в первые четверть часа, Вадим слышал плохо, почти вовсе не слышал. Ему казалось, что и остальные торопятся покончить с посторонними делами и перейти к главному. И вот Спартак сказал:
   — Мы должны были рассмотреть сегодня еще одно заявление о даче рекомендации в партию — заявление Палавина. Однако на последнем собрании НСО, когда Палавин был выдвинут делегатом… — Спартак говорил что-то очень длинно, ужасно неторопливо, ровным голосом и вдруг — точно выкрикнул, сухо, отрывисто: — Есть предложение заслушать Белова!..
   Других предложений не было. Вадим за четверть часа успел все обдумать и решил, что говорить он будет с места, чтобы видеть прямо перед собой членов бюро. Но теперь, поднявшись, он неожиданно вышел к столу, за которым сидел Спартак, и прямо перед собой увидел групоргов и Палавина.
   — На собрании НСО я отвел кандидатуру Палавина. Я сказал, что его моральный облик не позволяет ему представлять наш коллектив. Теперь я должен эти слова доказать. — Вадим с удивлением прислушивался к собственному голосу, который казался ему неузнаваемо громким и торжественным. Сделав паузу, он заговорил тише: — Я буду говорить сегодня не о каком-то поступке Палавина, а обо всем его поведении. Мы с Палавиным, как говорится, «друзья детства». Поэтому я, вероятно, знаю его лучше, чем кто-либо.
   И я должен сказать, что и в личной и в общественной жизни Палавин ведет себя не так, как полагается комсомольцу. Факты? — спросил Вадим, повысив голос.
   Он не мог оторвать взгляда от Палавина, смотрел, нагнув голову, прямо ему в глаза. — Ну вот, грубо: на комсомольском собрании, когда обсуждалось дело Лагоденко, Палавин усердно защищал Козельского, хотя большинство собрания критиковало профессора. Почему защищал? Потому, может быть, что был принципиально не согласен с критиковавшими? Нет, не потому. Он часто и со мной и с другими говорил о Козельском то же самое, даже более резко, всячески его высмеивал. Но в тот момент ему нужна была поддержка Козельского в НСО, где он готовился читать реферат. И Палавин действительно сумел «подружиться» с Козельским, но дружба эта продолжалась недолго. Как только Палавин почувствовал, что дела у Козельского плохи и никакой пользы от него больше не получишь, а скорее неприятности наживешь, — тут он сразу захотел быть в первых рядах разоблачителей Козельского, рвался выступать на учсовете и так далее. Мне кажется, такое поведение называется своекорыстным, неблагородным.
   И точно так же он вел себя и в других случаях. Вы помните, каким необыкновенным общественником он стал в декабре? Как он шумел насчет связи с заводом? Даже один раз сходил вместе с нами, очаровал Кузнецова, наобещал с три короба — а потом как отрезало. Ни разу больше не был. Для чего он, оказывается, ходил на завод? Все для того же. Для себя. Во-первых, для того чтобы завоевать расположение бюро, а во-вторых, чтобы присмотреть «кое-что» для своей повести.
   А как он относится к институту, в котором учится, к своей будущей профессии? Быть педагогом? О нет! Это же удел посредственностей, бездарен, неудачников. И потому у него нет по существу друзей. Все «друзья» распределяются по его личным потребностям. Ну — Ремешков, например, это «фотографический» друг. Федя Каплин — друг по части науки, литературных разговоров. На четвертом курсе у него есть друзья «библиотечные», «театральные», «волейбольные» и так далее. И я — на особой должности «друга детства». В отношении подруг у него, очевидно, такое же строго ведомственное распределение.
   Но почему все-таки, зная Палавина давно, я впервые начал этот разговор только сейчас, на исходе третьего курса? Надо сказать, что мне как раз мешала эта моя должность «друга детства». Я спорил с ним часто, но всегда по мелочам. Вот в чем дело. Я считаю своей главной виной тот факт, что я долго мирился с его недостатками. То есть… Одним словом, не говорил с ним принципиально и только сейчас… А сейчас меня толкнула на этот разговор одна история, которую рассказала мне давнишняя подруга Палавина — не знаю уж, по какому там ведомству. Короче, вот что…
   И Вадим быстро, в том сухом, протокольном тоне, который казался ему наиболее подходящим для этого необычного случая, передал слово в слово Валин рассказ. Еще в начале его выступления в комнату вошли Федор Андреевич Крылов и Левчук и сели позади стола бюро. В комнате было очень тихо. Все слушали Вадима внимательно и каждый по-своему. Спартак то взволнованно хмурился, то начинал быстро, одобрительно кивать головой, а потом настороженно смотрел на Вадима, подняв свои густо-черные круглые брови и шевеля губами, словно стараясь что-то подсказать Вадиму. Марина Гравец, удобно расставив локти, положила один кулак на другой, в верхний уперлась подбородком и смотрела на Вадима не отрываясь, с таким интересом, словно он рассказывал что-то очень увлекательное.
   Вадим видел одного Палавина. Нагнув голову, упорно, из-подо лба он ловил нестойкий, ускользающий взгляд голубых глаз Сергея. А тот каждую минуту становился другим. Сначала он выглядел равнодушным. Зевал. Спичкой ковырялся в своей трубке. Потом, как рассеянный студент во время лекций, решивший вдруг проявить усердие и послушать профессора, он глубоко вздохнул и, подперев голову рукой, с любопытством уставился на Вадима. Потом он выпрямился, опустил руки под стол. Слушал удивленно, с полуоткрытым ртом. Вдруг хмурился и воинственно поднимал плечи, хотел что-то сказать, но сдерживал себя, молчал, горбился. И вновь выпрямлялся и быстро оглядывал всех в комнате. Потом он начал краснеть, лоб его заблестел, и он вынул носовой платок, но вытер почему-то подбородок.
   Когда Вадим кончил рассказ о Вале, Палавин сразу спросил:
   — Ну и что?
   — Я знаю, — сказал Вадим, глядя на Палавина, — что Палавин все рассказанное мною может отрицать. Свидетелей нет. Самой Вали здесь нет. Но дело не в этом. У нас тут не судебное следствие. Все, что рассказала мне Валя, — а я верю ей до последнего слова, — только добавление к остальному. Портрет готов. Мы обсуждаем сегодня поведение человека, его характер и жизнь. Я знаю, не только мне — другим тоже есть что сказать. И вот давайте поговорим, потому что… — и, мрачно насупясь, Вадим закончил скороговоркой: — …Потому что пока еще есть время. Еще можно что-то ему объяснить. Человек он все же не потерянный, я думаю… Так мне кажется, во всяком случае…
   — Спасибо, — сказал Палавин. — Прошу слова!
   — Белов, кончил? — спросил Спартак.
   — Кончил пока.
   Вадим сел, и сейчас же, не дожидаясь приглашения Спартака, поднялся Палавин.
   — Я обвиняю Белова! — выговорил он поспешно, — Обвиняю его в злонамеренной клевете! Да, не он обвиняет сегодня, а я его обвиняю…
   — Ты говори, говори, — сказал Спартак, хмурясь, — а мы уж тут разберемся, кто кого обвиняет.
   — Я и говорю, товарищ Галустян. Прошу не понукать. Так вот, Белов узнал окольным путем кое-что из моей, о моей… ну, неудачной любви, если хотите, и постарался из этого «кое-что» состряпать дело. Аморальное дело, грязное, постарался облить меня грязью. Я-то знаю, зачем это нужно. И я возмущен тем, что бюро комсомола находит возможным под видом обсуждения моего, так сказать, общественного лица выслушивать эту нелепую сплетню. Я возмущен беспринципностью бюро — прошу записать в протокол! Что, у нас нет больше дел на бюро? Все у нас блестяще, все вопросы решены?
   Спартак постучал смуглым остроугольным пальцем по столу.
   — Палавин, ты должен говорить сейчас не о бюро, а о себе. Отвечай Белову по существу.
   Палавин посмотрел на Спартака, потом на Вадима, на членов бюро и вдруг опустился на стул.
   — Я отказываюсь вам отвечать.
   — Что? Отказываешься отвечать комсомольскому бюро? — спросил Спартак после паузы.
   — Я отказываюсь, да. Потому что вы неоправданно вмешиваетесь в мою личную жизнь… Это низкое любопытство…
   — Нет, подожди, Палавин! — сказал Спартак, вставая, и его черные брови жестко сомкнулись. — Ты не своди весь разговор к этой истории с Валей. Не хитри, Сергей! Белов говорил обо всем твоем поведении в институте, о твоем отношении к преподавателям, к товарищам, подругам — вот о чем. Будешь отвечать?
   Палавин отрицательно покачал головой.
   — Так. Ну что ж, — сказал Спартак, помолчав, — не хочешь сейчас говорить, заговоришь потом. Кто будет выступать?
   Попросил слово Горцев, член бюро по сектору быта. Говорил он медленно, с утомительными паузами и все время, пока говорил, трогал лицо: потирал пальцами бледный лоб, нежно ощупывал шею, накручивал на палец белокурую прядь… Да, он тоже замечал, что Палавин выбрал в жизни нехороший, нетоварищеский стиль. Но ему не казалось возможным обсуждать на бюро мелкие факты, характеризующие этот стиль. Теперь ему кажется, что это будет полезно для Палавина. Ведь было же полезно для Лагоденко то комсомольское собрание, на котором критиковали Лагоденко за грубость, бахвальство, недисциплинированность. Лагоденко сильно изменился за последнее время, и в лучшую сторону.
   — Женился — остепенился, — сказал кто-то шутливо.
   — Нет, потому что многое понял и воспринял критику правильно. С Палавиным дело сложнее и ошибки его серьезней. В истории с этой девушкой… Тут, конечно, трудно разобраться, если Палавин отказывается говорить. Вероятно, он вел себя небезукоризненно. Вероятно, так. Но то, что он отказывается говорить…
   — Я буду говорить в райкоме! — отрывисто кинул Палавин. — О вас буду говорить и о Белове…
   Затем выступили Нина Фокина и Марина. Обе говорили очень пространно, с жаром, и, хотя они целиком поддерживали Вадима, ему казалось, что выступления их так же неубедительны и нечетки, как и выступление Горцева. Да, они возмущались поведением Палавина, говорили гневные слова, требовали строгого выговора с предупреждением, но Вадим чувствовал, что возмущает их главным образом поступок Сергея с Валей. А это очень принижало обсуждение, а Сергею давало возможность спорить, оправдываться.
   Как только Марина умолкла, Палавин попросил слова.
   — Нет, я все же буду говорить, — сказал он, решительно встряхнув головой. — Я не доставлю вам удовольствия своим молчанием. Выясняется, что здесь обсуждают мой характер. Обижаются даже, что я не принимаю в этом участия… Да, это мило! — Он нервно усмехнулся. — Не надейтесь, пикантных подробностей вы не услышите. Скажу только, что обвинение насчет Вали я полностью отметаю. У вас нет никаких оснований обвинять меня в аморальном поведении по отношению к ней. Никаких! У вас нет фактов. Слова Белова — только слова. Громкие, пустые слова. Ах, нехорошо, безнравственно! А что безнравственно? Что нехорошо?.. Ведь он так и не смог ясно сказать: что худого я сделал Вале? И не сможет, конечно. Потому что то, что произошло между нами двумя — мной и Валей, — это дело нас двоих. И больше я ничего не скажу по этому делу. Да, личная жизнь у нас сливается с общественной. Но это не значит, что личная жизнь целиком поглощена общественной, растворяется в ней. Нет! Существует грань, и остерегайтесь переступать эту грань без достаточных оснований. Я не позволю производить над собой эксперименты! — Он говорил теперь очень громко и уверенно и размахивал кулаком, точно нацеливаясь самого себя ударить в подбородок.
   — Ты отрицаешь все, что говорил Белов? — спросил Спартак.
   — Что? — Палавин молчал секунду, глядя на Спартака пристально, потом заговорил еще громче: — Отрицаю? Да, я отрицаю этот тон, эту оскорбительную манеру… эту, понимаете… это высокомерие и ханжество одновременно! Вы слышали, что считает Белов своей главной виной? Своей главной виной он считает, видите ли… — Палавин возбужденно рассмеялся, — то, что он долго мирился с моими недостатками! А, каково? Нет, просто блеск!..
   Вадим заметил, что Спартак чуть заметно усмехнулся и, чтобы скрыть улыбку, нахмурился и сказал сурово:
   — Ты брось к словам придираться! Человек оговорился, слушай…
   — Оговорился? Нет, нисколько! Скорее — выговорился, да, да! У самого Белова, видите ли, недостатков, конечно, быть не может. Что вы?! Откуда? Это же ходячая добродетель. У него осталась единственная забота — искоренять недостатки в других. И вот на этом благородном поприще он что-то недосмотрел, провинился… Ай-яй-яй! — Палавин сцепил руки в пальцах и горестно покачал головой. — И это, по-вашему, не высокомерие, не зазнайство? Это ли, черт возьми, не дьявольская, отпетая самовлюбленность? И вот этот человек, так называемый «друг детства», который всю жизнь, оказывается, меня обманывал, лицемерил, — я думал, что он относится ко мне честно, по-дружески, а он, значит, только «мирился с моими недостатками»! — этот человек смеет обвинять меня в бесчестии, в аморальном поведении! Да разве он может понять всю сложность, всю глубину моих отношений с Валей? Разве может понять он, этот добродетельный уникум, этот достойный член «армии спасения», что разрыв с Валей мне тоже стоил… И мне пришлось кое-что пережить?.. Хотя, впрочем, говорить об этом я тут не буду. Я дал себе слово. Короче говоря, я считаю: все выступление Белова — это наивное ханжество, над которым в другое время я бы весело посмеялся и только. А сейчас вот приходится с серьезным видом что-то объяснять, доказывать. Хотя, пожалуй, достаточно.
   И Палавин сел на свое место, глубоко и с удовлетворением вздохнул и принялся набивать трубку. Вадим сразу почувствовал, что речь Палавина произвела впечатление. Наступила пауза: все как будто немного растерялись, не знали, о чем говорить дальше. И сам Вадим вдруг растерялся, пораженный той адвокатской ловкостью, с какой Палавин сумел защитить себя и одновременно выставить его, Вадима, в смешном свете. Насупившись, покраснев так, что все лицо его горело, Вадим сидел с угрюмо опущенной головой и упрямо, отчаянно старался понять: какую ошибку совершил он в своем выступлении? О чем забыл сказать? Почему эти слова, еще вчера казавшиеся ему убийственными для Палавина, прозвучали сегодня так бледно, неубедительно?..
   Групорг Пичугина между тем распространялась о том, что «практически невозможно доказать, что поведение Палавина с этой женщиной аморально. В интимной жизни каждого из нас существует много сторон, недоступных постороннему глазу, трудноуловимых оттенков — будто бы незаметных, а на самом деле очень значительных… Ее ли он обманул? А может быть, он обманулся сам — любил, идеализировал свой предмет, а затем наступило жестокое разочарование… Ничего не известно. Можно только гадать».
   — Вы, стало быть, придерживаетесь точки зрения агностицизма, непознаваемости палавинских поступков? — мрачно перебил ее Спартак. — Нет, товарищ Пичугина. Давайте говорить не о частностях, а по существу. Об эгоизме Палавина, его верхоглядстве, высокомерии, в чем эти черты характера выражались.
   Вадим видел, что и Спартак, несмотря на его деловой и решительный тон, несколько растерян и раздражен тем, что обсуждение скатывается на неправильный путь, в мелководье пустых догадок, никчемного психологизирования. И сам Палавин уже начал принимать в этом обсуждении «самокритическое» участие.
   — Ну, какие недостатки в моем характере? — говорил он, совершенно успокоившись. — Я, например… ну, ревнивый к чужой удаче, самолюбивый в какой-то степени, гордый. Я привык быть первым, считать себя, что ли, способней других. Конечно, у меня есть недостатки! Было б странно, если б у меня их не было. Я ведь живой человек, не ангел, не Белов. Но дело в том, как об этих недостатках говорить, в какой форме. По-товарищески, по справедливости, или же со злорадством, стремясь оскорбить, унизить…
   — Я так говорил, по-твоему? — не сдержавшись, крикнул Вадим.
   Глядя мимо него, Палавин кивнул.
   — Примерно так. Да, ты добивался одного — облить меня грязью, запятнать мою репутацию…
   — Ты сам себя запятнал! И продолжаешь это делать! — Забыв о порядке, Вадим заговорил вдруг с неожиданной силой, торопливо и горячо: — Ну да, ты, конечно, уверен, что мне выгодно опорочить тебя, спихнуть тебя с дороги и самому пробраться вперед! А ты помнишь, как ты мне сказал однажды: «Ты не знаешь людей, не умеешь разбираться в людях!» Сам ты, конечно, убежден, что прекрасно знаешь людей. Но ты их не знаешь. Ты всех людей меришь на свой аршин, в каждом человеке ты видишь только то, что есть в тебе самом, — своекорыстие, жадность, стремление всеми путями, любыми средствами благоустроить свою судьбу. Тебе даже в голову не приходит, что люди могут действовать из каких-то других побуждений! А если кто-нибудь так и поступает, честно, открыто, — так ведь это ханжи, лицемеры или наивные дураки, над которыми стоило весело посмеяться… Нет, вот ты как раз не знаешь людей!