Страница:
— Это правда?
— Я пошутила, — сказала она. — Сегодня ведь первое апреля. Идемте — вон дом тети Наташи!
И она побежала по тротуару, не вырывая своей руки и увлекая Вадима за собой. В огромном, гулком вестибюле со спящим лифтом они прощались.
— Ваша шутка недействительна, — сказал Вадим, глядя на часы. — Сейчас ноль часов пятьдесят минут. Уже второе апреля.
— Ой, что вы! — воскликнула Оля испуганно. — Так поздно! Я побегу…
— Нет, стоп, — и он взял ее другую руку. — Значит, ваша шутка недействительна?
— Значит, да, — сказала Оля, вздохнув.
— Значит, это правда?
— Правда… — сказала она чуть слышно. — Идите скорей, Вадим, а то вы опоздаете на метро.
— Да нет… Я… — Голос его прервался от нежности, внезапной и непобедимой, охватившей его, как озноб. Он махнул рукой. — Я не опоздаю… Я приеду к вам.
— До свиданья, Вадим! Бегите скорее!
Он медленно шел по улице — медленно, потому что на метро он все равно опоздал. Звездное небо опустилось над городом, дыша на него пахуче и влажно — весной. А город еще не спал: проносились машины, лихо поворачивали на перекрестке, где стоял милиционер в белых перчатках, и шоферы небрежно высовывали левую руку из кабин. Люди гуляли по улице, сидели на сырых ночных скамейках в сквере перед театром. И все они были счастливы этой теплой апрельской ночью, все они любили кого-то и были любимы, и у всех впереди была весна, первомайские праздники, летний отдых со знойным солнцем и речной свежестью — все, все прекрасное было у них впереди…
Педагогическая практика в школе подходила к концу. Каждому студенту пришлось за эти полтора месяца провести четыре самостоятельных урока: два по русскому языку и два по литературе, но, кроме того, полагалось присутствовать на всех уроках товарищей и затем вместе с методистом обсуждать их. Весь третий курс был разбит на небольшие группы и распределен по московским школам.
Практика в общем проходила благополучно, если не считать печального эпизода в один из первых дней, героем которого был Лагоденко. Во время перемены два мальчугана подрались на лестнице, и Лагоденко как раз проходил мимо. Вместо того чтоб разнять драчунов, он стал показывать им приемы бокса и затем разрешил немного «поработать». Директор школы застал молодого практиканта в роли тренера, который безуспешно кричал противникам «шаг назад!», а потом бросился их растаскивать. Всему курсу в тот же день было сделано строгое внушение.
Вадим провел свои четыре урока одним из первых и получил от методиста высшую оценку, хотя сам он остался не вполне доволен собой. Сидя на уроках товарищей, он каждый раз оценивал свой собственный урок заново, находя в нем какие-то новые недостатки, упущения. Очень нравились Вадиму уроки Лагоденко. Тот обо всем умел говорить с ребятами удивительно серьезно, энергично, с увлечением и даже скучные грамматические правила украшал такими необыкновенными военно-морскими примерами, что все мальчишки пришли в восторг. Спокойно и уверенно провел свои уроки Андрей. Нина Фокина показалась Вадиму суховатой. Единственное, что ей безусловно удавалось, это суровый учительский тон, и, казалось, главной ее заботой было сохранять на лице выражение строгого бесстрастия. На самом же деле она так волновалась, что, вызвав ученика к доске, тут же забывала, о чем хотела его спросить. «Нет, — решил Вадим, — педагог из нее все-таки не выйдет. Будет научным работником, методистом…»
В последний день практики Вадим пришел в школу поздно: были назначены только два урока, один из них — Лены Медовской.
В маленькой комнатке на нижнем этаже, специально отведенной для практикантов, было шумно, как всегда, тесно, все были заняты своими делами: одни что-то читали, готовясь к уроку, проверяли друг у друга конспекты, другие просто болтали между собой, а методист, грузный седоватый мужчина в очках с железной оправой, человек немногословный и добродушный, не обращая внимания на шум, суету и даже пение — несколько девушек, усевшись возле окна, пели вполголоса, — разбирал с Леной Медовской ее конспект предстоящего урока.
— Товарищи, почему вы поете? — не отрывая глаз от конспекта, спрашивал он флегматично. — Вы же на занятиях, ей-богу.
— Алексей Евграфыч, — весна! — отвечали девушки смеясь.
— И практика наконец-то кончилась!
— Только не вздумайте убежать с урока Медовской. Извольте все присутствовать.
Лена Медовская проводила урок русского языка в пятом классе. Вадим ни разу еще не был в пятом классе — он занимался с шестым и восьмым. С интересом наблюдал он, как на перемене мальчики окружили Лену, что-то наперебой у нее спрашивали, называя «Еленой Константиновной», потом потащили показывать свою стенную газету и Лена вместе с ними хохотала над карикатурами. Ее, несомненно, любили здесь. Вадим знал, что Лена в последние две недели каждый вечер проводила в школе — она организовала школьный хор, пригласив своего знакомого хормейстера, и была занята теперь в драмкружке, готовя спектакль к Первому мая.
Когда Лена вошла в класс и остановилась возле учительского стола, Вадим заметил, что она одета с особенной заботливостью, в очень нарядном, светлом весеннем платье, и он даже подумал, усмехнувшись: «Лена всегда Лена — по всякому поводу новое платье». Но по тому, как сразу притихли ребята, как они смотрели на Лену, внимательно, не отрывая глаз, Вадим понял — им как раз нравится, что Лена такая красивая, необычная, весело улыбающаяся, в нарядном платье.
На уроке Лена держалась очень непринужденно, всех учеников знала по фамилиям, а многих по именам. И урок свой она провела умело: новый материал подала так понятно, коротко, что у нее осталось четверть часа на «закрепление» — а это удавалось немногим. Глядя на нее издали, слушая ее звонкий, спокойный голос, Вадим неожиданно подумал: а ведь она может при желании стать неплохим педагогом! И Вадиму пришло вдруг в голову, что и красота Лены и ее способность внушать людям любовь — то, что казалось ему прежде счастливым, но бесполезным даром, — может приобрести теперь, в ее педагогической работе, совсем новый, неожиданный смысл…
После урока Вадим остался в классе, чтобы внимательно рассмотреть классную стенгазету. Она была оформлена замечательно, со множеством акварельных рисунков и карикатур, сделанных искусной и трудолюбивой рукой.
— А кто ж у вас такой превосходный художник? — спросил Вадим у мальчиков.
— У нас Саша!
— Иди сюда, Саш!
— Да где он?
Бросились искать Сашу и через минуту приволокли из зала упирающегося и покрасневшего от смущения мальчика, в зеленой курточке и коротких штанах с пуговицами под коленями.
— Это ты художник? — спросил Вадим, и вдруг он узнал мальчика: — Саша Палавин!
— Он у нас такой скромница! Ему бы в девчонской школе учиться! — крикнул чей-то веселый голос.
— Здравствуйте, — сказал Саша тихо.
— Вот это встреча! — изумленно воскликнул Вадим. — Почему ж я тебя на уроке не видел?
— А я на «Камчатке» сижу…
— Но ведь ты меня видел?
Саша кивнул.
— Ты очень хорошо рисуешь. Пойдем-ка… — Вадим взял Сашу за локоть. — Я хочу с тобой поговорить.
Они прошли через зал и остановились на пустой лестнице.
— Вот это встреча! — повторил Вадим улыбаясь. — Расскажи-ка мне, что делает Сережа.
— Сережа? — переспросил Саша, неуверенно подняв на Вадима глаза. — Он пишет, все время пишет… И курит.
— Курит?
— Да.
— Много курит?
— Ага. Очень много. — Помолчав, Саша добавил: — Он теперь опять папиросы курит, а трубку забросил.
— Та-ак. Ну, а что он еще делает?
— Еще?.. Еще он читает, иногда мне задачи помогает решать. Потом на диване лежит, просто так.
— И никуда не ходит?
— Не знаю. Он хочет уехать насовсем.
— Да?
— Да. А мы с мамой не хотим…
— Правильно. Вот что, Саша, — Вадим положил руку на Сашино плечо и очень серьезно и доверительно спросил: — А если я зайду к вам? Как на твой взгляд — можно это, ничего?
Саша, вдруг смутившись, отвел глаза в сторону.
— Не знаю, вообще-то…
— Почему не знаешь?
— Да нет… Например, сегодня мама сказала, чтоб ни одной вашей ноги не было. А Сережка стал кричать на нее, и они поссорились. Потом я в школу пошел…
Саша хотел еще что-то сказать, но тут зазвенел звонок, означавший конец перемены.
— Подожди минутку. Значит, Ирина Викторовна на меня сердита?
— Она очень нервная, — подумав, сказал Саша. — Она на меня тоже накричит, накричит, а потом забудет. Сережа говорит — с ней надо мириться, как с репродуктором, который у соседей. До свиданья!
И Саша на цыпочках, но очень быстро побежал по залу.
Когда возвращались из школы, Лена подошла к Вадиму на улице.
— Мне нужно поговорить с тобой, — сказала она, не глядя на него.
— Пожалуйста. Сейчас?
— Сейчас. А что, ты занят? У тебя неприемные часы? — После долгого перерыва они впервые взглянули друг другу в глаза. Глаза Лены смотрели насмешливо и с откровенной враждебностью.
— Пожалуйста… Когда хочешь… — пробормотал Вадим.
— Я хочу поговорить о Сергее, поэтому…
Вадим кивнул, и они, отстав от компании, зашли в сквер и сели на скамью.
— Как ты понимаешь, мне не легко было решиться, и тем более — с тобой… — начала она прерывающимся голосом, хмурясь и комкая в руках перчатку. — Но это слишком серьезно. Я не буду говорить о том, что было и согласна ли я с решением собрания или не согласна…
— Ты ведь голосовала против строгого?
— Да, против. Но я не об этом. Сергею сейчас так плохо, что… Он ведь совсем один остался, понимаешь?
— Понимаю.
— Ничего ты не понимаешь! — проговорила она с внезапным раздражением. — Попробуй поставь себя на его место — весело тебе будет? Нет, ты не можешь понять, ты слишком холодный, Вадим…
— Ну хорошо… — Он растерянно улыбнулся. — А что, собственно, я должен делать?
— Ничего ты не должен! И вообще вы правы, все вы правы тысячу раз! Но дело, по-моему, не в том, чтобы трахнуть человека по голове — пускай даже за дело — и спокойно шествовать дальше, оставив человека на произвол судьбы.
«Крепко она к Сережке присохла», — глядя в побледневшее от волнения лицо Лены, думал Вадим удивленно и даже с завистью, запоздалой и смутной, но которая все же была ему неприятна. Он взял ее за руку и сказал как можно мягче:
— Леночка, ты мне напомнила сейчас знаешь кого? Ирину Викторовну. В ее представлении Сергей тоже беспомощный младенец, брошенный, как ты говоришь, на произвол судьбы.
— Какой ты злой, Вадим! — сказала Лена возмущенно, залившись румянцем.
— Я? Ничего подобного. Наоборот, я несколько дней уже порываюсь пойти навестить Сережку и каждый раз говорю себе — рано. Рано, понимаешь? Пусть подумает обо всем, помучается один.
— Пока ты будешь выжидать, он соберет чемодан и укатит куда-нибудь.
— Не укатит. Ручаюсь, что не укатит.
— Ты думаешь? Не знаю… — Она вздохнула и заговорила немного спокойней. — Мы с ним сначала поссорились. Он не хотел меня видеть, говорил, что я должна презирать его, что он уедет, мы никогда не увидимся, всякие жалкие слова… А я считаю, что он не должен уезжать, должен закончить институт в Москве. Это малодушие, я считаю, это противно комсомольской совести! Разве он будет учиться на заочном? Конечно, нет! А он спорит со мной, и ему так трудно объяснить. Даже не знаю… Вот если бы ты пришел к нему… мне кажется, он бы тогда задумался, он бы понял, потому что ты… вот ты такой.
— Я такой… — повторил Вадим, усмехнувшись. Ему вспомнились эти же слова Лены, но сказанные совсем в других обстоятельствах.
— А он твердо решил уехать. Если б ты видел его! Он стал на себя не похож. Не выходит из дому, злющий, тощий, курит без конца — одну от другой прикуривает. Просто ужас какой-то…
Лена замолчала, скорбно покачивая головой. Вадим впервые видел ее так искренне и горько, по-человечески говорящей о своих чувствах.
— Вот зачем я тебя позвала, — сказала Лена. — Надо что-то сделать. Надо вернуть его, уговорить… Только — слышишь? — ни в коем случае не говори ему, что я с тобой разговаривала. Это тайна.
После минутного раздумья Вадим сказал:
— Он вернется.
— Ой… хоть бы скорее! Без коллектива он погибнет, это же ясно. Ну, Дима, а вот ты… ты не можешь поговорить с ним? Прийти к нему? Или как-нибудь встретиться, например — случайно?
— Я же сказал тебе: по-моему, рано…
— Рано? — неуверенно переспросила Лена. — Может быть, не знаю.
Она поднялась со скамьи, вынула из сумки зеркальце и, глядя в него, пригладила пальцем светлый локон под шляпкой. Вадим смотрел на нее, невольно улыбаясь. Бедная Лена! Она говорит громкие фразы насчет комсомольской совести и коллектива, но в мозгу ее мечется только одна мысль, одна простая отчаянная мысль: «Он хочет уехать, он может уехать и оставить меня. Оставить меня!»
— Не знаю, не знаю… — повторила Лена, вздохнув. — Наверное, я не все еще поняла как следует. Все-таки я легкомысленная — правда, Вадим?
— Сущая правда, — сказал Вадим серьезно.
28
— Я пошутила, — сказала она. — Сегодня ведь первое апреля. Идемте — вон дом тети Наташи!
И она побежала по тротуару, не вырывая своей руки и увлекая Вадима за собой. В огромном, гулком вестибюле со спящим лифтом они прощались.
— Ваша шутка недействительна, — сказал Вадим, глядя на часы. — Сейчас ноль часов пятьдесят минут. Уже второе апреля.
— Ой, что вы! — воскликнула Оля испуганно. — Так поздно! Я побегу…
— Нет, стоп, — и он взял ее другую руку. — Значит, ваша шутка недействительна?
— Значит, да, — сказала Оля, вздохнув.
— Значит, это правда?
— Правда… — сказала она чуть слышно. — Идите скорей, Вадим, а то вы опоздаете на метро.
— Да нет… Я… — Голос его прервался от нежности, внезапной и непобедимой, охватившей его, как озноб. Он махнул рукой. — Я не опоздаю… Я приеду к вам.
— До свиданья, Вадим! Бегите скорее!
Он медленно шел по улице — медленно, потому что на метро он все равно опоздал. Звездное небо опустилось над городом, дыша на него пахуче и влажно — весной. А город еще не спал: проносились машины, лихо поворачивали на перекрестке, где стоял милиционер в белых перчатках, и шоферы небрежно высовывали левую руку из кабин. Люди гуляли по улице, сидели на сырых ночных скамейках в сквере перед театром. И все они были счастливы этой теплой апрельской ночью, все они любили кого-то и были любимы, и у всех впереди была весна, первомайские праздники, летний отдых со знойным солнцем и речной свежестью — все, все прекрасное было у них впереди…
Педагогическая практика в школе подходила к концу. Каждому студенту пришлось за эти полтора месяца провести четыре самостоятельных урока: два по русскому языку и два по литературе, но, кроме того, полагалось присутствовать на всех уроках товарищей и затем вместе с методистом обсуждать их. Весь третий курс был разбит на небольшие группы и распределен по московским школам.
Практика в общем проходила благополучно, если не считать печального эпизода в один из первых дней, героем которого был Лагоденко. Во время перемены два мальчугана подрались на лестнице, и Лагоденко как раз проходил мимо. Вместо того чтоб разнять драчунов, он стал показывать им приемы бокса и затем разрешил немного «поработать». Директор школы застал молодого практиканта в роли тренера, который безуспешно кричал противникам «шаг назад!», а потом бросился их растаскивать. Всему курсу в тот же день было сделано строгое внушение.
Вадим провел свои четыре урока одним из первых и получил от методиста высшую оценку, хотя сам он остался не вполне доволен собой. Сидя на уроках товарищей, он каждый раз оценивал свой собственный урок заново, находя в нем какие-то новые недостатки, упущения. Очень нравились Вадиму уроки Лагоденко. Тот обо всем умел говорить с ребятами удивительно серьезно, энергично, с увлечением и даже скучные грамматические правила украшал такими необыкновенными военно-морскими примерами, что все мальчишки пришли в восторг. Спокойно и уверенно провел свои уроки Андрей. Нина Фокина показалась Вадиму суховатой. Единственное, что ей безусловно удавалось, это суровый учительский тон, и, казалось, главной ее заботой было сохранять на лице выражение строгого бесстрастия. На самом же деле она так волновалась, что, вызвав ученика к доске, тут же забывала, о чем хотела его спросить. «Нет, — решил Вадим, — педагог из нее все-таки не выйдет. Будет научным работником, методистом…»
В последний день практики Вадим пришел в школу поздно: были назначены только два урока, один из них — Лены Медовской.
В маленькой комнатке на нижнем этаже, специально отведенной для практикантов, было шумно, как всегда, тесно, все были заняты своими делами: одни что-то читали, готовясь к уроку, проверяли друг у друга конспекты, другие просто болтали между собой, а методист, грузный седоватый мужчина в очках с железной оправой, человек немногословный и добродушный, не обращая внимания на шум, суету и даже пение — несколько девушек, усевшись возле окна, пели вполголоса, — разбирал с Леной Медовской ее конспект предстоящего урока.
— Товарищи, почему вы поете? — не отрывая глаз от конспекта, спрашивал он флегматично. — Вы же на занятиях, ей-богу.
— Алексей Евграфыч, — весна! — отвечали девушки смеясь.
— И практика наконец-то кончилась!
— Только не вздумайте убежать с урока Медовской. Извольте все присутствовать.
Лена Медовская проводила урок русского языка в пятом классе. Вадим ни разу еще не был в пятом классе — он занимался с шестым и восьмым. С интересом наблюдал он, как на перемене мальчики окружили Лену, что-то наперебой у нее спрашивали, называя «Еленой Константиновной», потом потащили показывать свою стенную газету и Лена вместе с ними хохотала над карикатурами. Ее, несомненно, любили здесь. Вадим знал, что Лена в последние две недели каждый вечер проводила в школе — она организовала школьный хор, пригласив своего знакомого хормейстера, и была занята теперь в драмкружке, готовя спектакль к Первому мая.
Когда Лена вошла в класс и остановилась возле учительского стола, Вадим заметил, что она одета с особенной заботливостью, в очень нарядном, светлом весеннем платье, и он даже подумал, усмехнувшись: «Лена всегда Лена — по всякому поводу новое платье». Но по тому, как сразу притихли ребята, как они смотрели на Лену, внимательно, не отрывая глаз, Вадим понял — им как раз нравится, что Лена такая красивая, необычная, весело улыбающаяся, в нарядном платье.
На уроке Лена держалась очень непринужденно, всех учеников знала по фамилиям, а многих по именам. И урок свой она провела умело: новый материал подала так понятно, коротко, что у нее осталось четверть часа на «закрепление» — а это удавалось немногим. Глядя на нее издали, слушая ее звонкий, спокойный голос, Вадим неожиданно подумал: а ведь она может при желании стать неплохим педагогом! И Вадиму пришло вдруг в голову, что и красота Лены и ее способность внушать людям любовь — то, что казалось ему прежде счастливым, но бесполезным даром, — может приобрести теперь, в ее педагогической работе, совсем новый, неожиданный смысл…
После урока Вадим остался в классе, чтобы внимательно рассмотреть классную стенгазету. Она была оформлена замечательно, со множеством акварельных рисунков и карикатур, сделанных искусной и трудолюбивой рукой.
— А кто ж у вас такой превосходный художник? — спросил Вадим у мальчиков.
— У нас Саша!
— Иди сюда, Саш!
— Да где он?
Бросились искать Сашу и через минуту приволокли из зала упирающегося и покрасневшего от смущения мальчика, в зеленой курточке и коротких штанах с пуговицами под коленями.
— Это ты художник? — спросил Вадим, и вдруг он узнал мальчика: — Саша Палавин!
— Он у нас такой скромница! Ему бы в девчонской школе учиться! — крикнул чей-то веселый голос.
— Здравствуйте, — сказал Саша тихо.
— Вот это встреча! — изумленно воскликнул Вадим. — Почему ж я тебя на уроке не видел?
— А я на «Камчатке» сижу…
— Но ведь ты меня видел?
Саша кивнул.
— Ты очень хорошо рисуешь. Пойдем-ка… — Вадим взял Сашу за локоть. — Я хочу с тобой поговорить.
Они прошли через зал и остановились на пустой лестнице.
— Вот это встреча! — повторил Вадим улыбаясь. — Расскажи-ка мне, что делает Сережа.
— Сережа? — переспросил Саша, неуверенно подняв на Вадима глаза. — Он пишет, все время пишет… И курит.
— Курит?
— Да.
— Много курит?
— Ага. Очень много. — Помолчав, Саша добавил: — Он теперь опять папиросы курит, а трубку забросил.
— Та-ак. Ну, а что он еще делает?
— Еще?.. Еще он читает, иногда мне задачи помогает решать. Потом на диване лежит, просто так.
— И никуда не ходит?
— Не знаю. Он хочет уехать насовсем.
— Да?
— Да. А мы с мамой не хотим…
— Правильно. Вот что, Саша, — Вадим положил руку на Сашино плечо и очень серьезно и доверительно спросил: — А если я зайду к вам? Как на твой взгляд — можно это, ничего?
Саша, вдруг смутившись, отвел глаза в сторону.
— Не знаю, вообще-то…
— Почему не знаешь?
— Да нет… Например, сегодня мама сказала, чтоб ни одной вашей ноги не было. А Сережка стал кричать на нее, и они поссорились. Потом я в школу пошел…
Саша хотел еще что-то сказать, но тут зазвенел звонок, означавший конец перемены.
— Подожди минутку. Значит, Ирина Викторовна на меня сердита?
— Она очень нервная, — подумав, сказал Саша. — Она на меня тоже накричит, накричит, а потом забудет. Сережа говорит — с ней надо мириться, как с репродуктором, который у соседей. До свиданья!
И Саша на цыпочках, но очень быстро побежал по залу.
Когда возвращались из школы, Лена подошла к Вадиму на улице.
— Мне нужно поговорить с тобой, — сказала она, не глядя на него.
— Пожалуйста. Сейчас?
— Сейчас. А что, ты занят? У тебя неприемные часы? — После долгого перерыва они впервые взглянули друг другу в глаза. Глаза Лены смотрели насмешливо и с откровенной враждебностью.
— Пожалуйста… Когда хочешь… — пробормотал Вадим.
— Я хочу поговорить о Сергее, поэтому…
Вадим кивнул, и они, отстав от компании, зашли в сквер и сели на скамью.
— Как ты понимаешь, мне не легко было решиться, и тем более — с тобой… — начала она прерывающимся голосом, хмурясь и комкая в руках перчатку. — Но это слишком серьезно. Я не буду говорить о том, что было и согласна ли я с решением собрания или не согласна…
— Ты ведь голосовала против строгого?
— Да, против. Но я не об этом. Сергею сейчас так плохо, что… Он ведь совсем один остался, понимаешь?
— Понимаю.
— Ничего ты не понимаешь! — проговорила она с внезапным раздражением. — Попробуй поставь себя на его место — весело тебе будет? Нет, ты не можешь понять, ты слишком холодный, Вадим…
— Ну хорошо… — Он растерянно улыбнулся. — А что, собственно, я должен делать?
— Ничего ты не должен! И вообще вы правы, все вы правы тысячу раз! Но дело, по-моему, не в том, чтобы трахнуть человека по голове — пускай даже за дело — и спокойно шествовать дальше, оставив человека на произвол судьбы.
«Крепко она к Сережке присохла», — глядя в побледневшее от волнения лицо Лены, думал Вадим удивленно и даже с завистью, запоздалой и смутной, но которая все же была ему неприятна. Он взял ее за руку и сказал как можно мягче:
— Леночка, ты мне напомнила сейчас знаешь кого? Ирину Викторовну. В ее представлении Сергей тоже беспомощный младенец, брошенный, как ты говоришь, на произвол судьбы.
— Какой ты злой, Вадим! — сказала Лена возмущенно, залившись румянцем.
— Я? Ничего подобного. Наоборот, я несколько дней уже порываюсь пойти навестить Сережку и каждый раз говорю себе — рано. Рано, понимаешь? Пусть подумает обо всем, помучается один.
— Пока ты будешь выжидать, он соберет чемодан и укатит куда-нибудь.
— Не укатит. Ручаюсь, что не укатит.
— Ты думаешь? Не знаю… — Она вздохнула и заговорила немного спокойней. — Мы с ним сначала поссорились. Он не хотел меня видеть, говорил, что я должна презирать его, что он уедет, мы никогда не увидимся, всякие жалкие слова… А я считаю, что он не должен уезжать, должен закончить институт в Москве. Это малодушие, я считаю, это противно комсомольской совести! Разве он будет учиться на заочном? Конечно, нет! А он спорит со мной, и ему так трудно объяснить. Даже не знаю… Вот если бы ты пришел к нему… мне кажется, он бы тогда задумался, он бы понял, потому что ты… вот ты такой.
— Я такой… — повторил Вадим, усмехнувшись. Ему вспомнились эти же слова Лены, но сказанные совсем в других обстоятельствах.
— А он твердо решил уехать. Если б ты видел его! Он стал на себя не похож. Не выходит из дому, злющий, тощий, курит без конца — одну от другой прикуривает. Просто ужас какой-то…
Лена замолчала, скорбно покачивая головой. Вадим впервые видел ее так искренне и горько, по-человечески говорящей о своих чувствах.
— Вот зачем я тебя позвала, — сказала Лена. — Надо что-то сделать. Надо вернуть его, уговорить… Только — слышишь? — ни в коем случае не говори ему, что я с тобой разговаривала. Это тайна.
После минутного раздумья Вадим сказал:
— Он вернется.
— Ой… хоть бы скорее! Без коллектива он погибнет, это же ясно. Ну, Дима, а вот ты… ты не можешь поговорить с ним? Прийти к нему? Или как-нибудь встретиться, например — случайно?
— Я же сказал тебе: по-моему, рано…
— Рано? — неуверенно переспросила Лена. — Может быть, не знаю.
Она поднялась со скамьи, вынула из сумки зеркальце и, глядя в него, пригладила пальцем светлый локон под шляпкой. Вадим смотрел на нее, невольно улыбаясь. Бедная Лена! Она говорит громкие фразы насчет комсомольской совести и коллектива, но в мозгу ее мечется только одна мысль, одна простая отчаянная мысль: «Он хочет уехать, он может уехать и оставить меня. Оставить меня!»
— Не знаю, не знаю… — повторила Лена, вздохнув. — Наверное, я не все еще поняла как следует. Все-таки я легкомысленная — правда, Вадим?
— Сущая правда, — сказал Вадим серьезно.
28
Сергей Палавин встал из-за стола. Он поставил последнюю точку в своем реферате об эстетике Чернышевского. Больше месяца трудился он над этой работой.
Пухлая тетрадь лежала на столе, открытая на последней странице. Несколько строк, торопливо изогнутых кверху, забежали на синюю обложку. Сергей подумал, снова сел к столу и написал на синей обложке печатными буквами: «Конец». Затем аккуратно перелистал все страницы, оказалось сорок пять. Под словом «конец» он расписался и поставил число — двенадцатого апреля.
Итак, многодневный труд закончен… Сергей взял тетрадь на ладонь, бережно покачал ее, словно взвешивая, и бросил за шкаф. Она падала неохотно, с трудом. Толстая общая тетрадь, она была вся исписана и распухла от этого вдвое.
Теперь, когда он закончил работу, которая требовала напряжения ума и воли, составляла дневной его труд и развлечение, — теперь он с отчетливостью понял, что эта работа не нужна ему. И не нужна никому. Где он покажет ее, куда понесет? Никуда. Кто прочтет ее и оценит? Никто…
Ровно три часа. Солнечный апрельский день, рвущийся в комнату сквозь открытое настежь окно. Вся комната залита солнцем и благоухает весной. Теплый ветер путается в занавесках, то комкает их и сбивает на сторону, то надувает прозрачным, трепещущим пузырем. И приносит в комнату запахи весеннего города — яблочный запах мокрых железных крыш, сырой штукатурки, земли, бензина. Шумно и звонко за окном: влетают с улицы чьи-то голоса, смех, гудки машин и разнообразные водяные звуки — дзеньканье капель, плеск, журчание в желобах. Снизу долетают глухие удары — выбивают матрацы во дворе. Моют где-то окна, испуганный голос кричит: «Соня, не высовывайся далеко-о!», и другой весело откликается: «Я не высо-о-о…»
Три часа дня. Мать на работе; скоро придет из школы Саша, бросит портфель на сундук возле дверей, схватит в буфете бутерброд и, жуя на бегу, умчится во двор, где его ждут приятели с мокрым футбольным мячом. А в институте… Да, с практикой они уже разделались, теперь снова идут лекции в институте. Десять минут назад окончилась последняя — шестая лекция. В раздевалке задорная толкотня. Липатыч сердито ворчит, чтоб «соблюдали черед», студенты гурьбой выходят во двор, болтают, смеются… Жизнь идет по-прежнему, еще ярче, веселей, радостней, потому что — весна. И никому не кажется странным, что Сергея Палавина нет среди них…
Сергей встал с дивана, пошарил в столе и по карманам в поисках папирос. Одни табачные крошки. Денег у него уже не осталось. Неужели сидеть без табака, до вечера, а потом опять клянчить у матери на студенческие «гвоздики»? Он захлопнул окно. Сел к столу и принялся бесцельно водить карандашом по книжной обложке. Шляпы с полями… Он всегда рисовал шляпы и еще ботинки, больше ничего не умел.
Надо уезжать. Сегодня вечером окончательно поговорить с матерью, взять у нее деньги и уехать. А если не даст, продать все книги, весь шкаф, все, что он собирал с такой кропотливой любовью, — и уехать. Мать, конечно, никаких денег не даст. Начнет плакать, кричать, что он не считается с ней ни вот на столько. А куда ехать?.. Дядя, брат матери, которому она все рассказала, каждый вечер поет одно и то же: «Ты трус, боишься вернуться в коллектив. Тебе стыдно признаться в своей вине». Как будто это так просто! «А что тут сложного? Если ты честный человек…» Рассуждать и поучать — это просто. Для них все просто. Разве они могут понять его состояние?..
Палавин распахнул окно. Какая невыносимая жара в комнате! Он потрогал батарею и с отвращением отдернул руку — топят. На дворе лето, а они топят, дурачье…
Комната вновь наполнилась хвастливым весенним звоном. Окно покачивало ветром, и по комнате с сумасшедшей легкостью метался солнечный зайчик.
Палавин быстро вышел из комнаты в прохладную полутьму коридора. Снял телефонную трубку. Лене? Она еще не пришла, наверно. Спартаку?.. Феде Каплину?.. Вадиму? Неужели нет никого, с кем он мог бы поговорить? Ни одного человека? Он стал лихорадочно листать записную книжку. Валя Грузинова… Кузнецов, Крылов, Каплин, Козельский… Козельский?.. Козельский! Он, может быть, и не знает ничего.
Палавин набрал номер, не веря, что застанет Козельского дома. Молодой, крепкий бас лениво сказал:
— Да, слушаю!
— Бориса Матвеича, пожалуйста.
— Минутку… Боря!
Слышались смутные голоса далекой, большой квартиры, вероятно полной людей. Кто-то разучивал на рояле гаммы, и они тоже напоминали весну, звон капель на подоконнике…
— Да-да?
— Здравствуйте, Борис Матвеич! С вами говорит Палавин.
— Кто?.. Ах, Сережа! Добрый день! — обрадованно откликнулся Козельский. — Не забыли?
— Как видите, Борис Матвеич.
— Спасибо, Сережа. Как ваши успехи? Слышал, идете в гору? Как институт? Что нового?
Он заговорил вдруг так быстро, что Палавин не мог вставить ни слова и только подумал изумленно: «Ничего не знает обо мне!»
— Новостей особых нет, Борис Матвеич. Как ваши дела? Вы работаете?
— Да-да! Как же иначе! Да… — Голос в трубке зазвучал с усиленной бодростью. — Работаю пока дома, пишу кое-что, читаю. Так сказать, профессор-надомник… Перспективы еще не ясны, но будем надеяться на лучшее. Был, так сказать, период переоценки ценностей, было и тяжело и неприятно, но… время, говорят, лучший лекарь. Я добавлю — время и работа. Вы понимаете?
— Я понимаю, — ответил Палавин. Разговор ему вдруг наскучил, и он уже клял себя за то, что позвонил. Между тем Козельский начал подробно расспрашивать о жизни института, о профессорах, студентах, научном обществе. Палавин старался отвечать как можно обстоятельней. Его сведения были трехнедельной давности, но Козельский не мог этого знать и воспринимал их с жадным интересом. Наконец он попрощался.
Палавин отошел от телефона раздосадованный. Теперь он понял, что втайне желал, чтобы Козельский знал об его положении и как-то успокоил его, обнадежил, что-то посоветовал. А впрочем, и это блажь, чепуха. Меньше всего ему способен помочь Козельский…
Палавину хотелось курить. Нет, не хотелось — ему казалось, что все его страдания заключаются сейчас единственно в том, что ему нечего курить.
Когда он вышел на улицу, толстый однотомник Флобера оттягивал его руку, словно чугунная гиря. В прошлом году он три месяца охотился за этой книгой, рыскал по магазинам, договаривался, предлагал кому-то обмен… В магазинах он часто встречал людей, продававших книги, и ему всегда почему-то было жаль их и немножко за них стыдно. Ему казалось, что у них виноватые лица и такой вид, точно они скрываются от кого-то.
Продать книгу оказалось не так-то просто. В одном магазине был выходной день, в другом как раз не было денег. В третьем магазине заболел товаровед. Знакомый букинист, увидев Палавина, удивленно спросил:
— Продаете Флобера? Вы же, помнится, так его искали.
— Да-да, я полное собрание приобретаю…
— Ах, вот как? — заинтересовался букинист. — Интересно, в магазине или с рук?
— У знакомых.
— Слушайте, а почему у вас такой кислый вид? Бледность, мешки под глазами? — не унимался букинист. — Вы больны?
— Так, весенний грипп… — пробормотал Палавин.
Наконец Флобер был продан. Палавин вышел из лавки, зажав в стиснутом кулаке две бумажки. Он сейчас же купил коробку папирос. Вероятно, месяц назад этот поступок показался бы ему чудовищным. Теперь он сам по себе ровно ничего не значил.
В троллейбусе он попросил билет до Кировских ворот. Кондукторша сказала, что надо ехать в обратную сторону…
— А куда идет ваш?
— Наш до Калужской, гражданин. Слазьте, пока дверь открыта.
Палавин раздумывал мгновение — и вдруг решительно сел в кресло.
— Дайте один до Калужской…
Троллейбус бежал через Каменный мост. У чугунных перил стояли люди, очень много людей, на что-то глядели. Троллейбусные пассажиры тоже прильнули к стеклам, заговорили возбужденно и непонятно, наперебой: «Давно пора… Взрывают… Первый день?» Палавин бессознательно смотрел в окно.
Он сошел на знакомой остановке. Широчайшая Калужская улица была влажной и чистой, словно промытая огромной шваброй. Солнце сияло на ее асфальтовом гребне и в окнах многоэтажных новостроек. Палавин вошел во двор дома, в котором бывал много раз, но сейчас у него было такое чувство, словно он шел в этот дом впервые.
Лифт только что поднялся, железное ворчанье медленно уползало вверх. Ждать его было немыслимо. Палавин стал подниматься, перешагивая через ступени.
В комнате с растворенными настежь окнами сидели за столом Вадим, Спартак, Лагоденко и Нина Фокина. Вадим прочел им свой реферат (он закончил его только вчера), и вот уже второй час шел о нем разговор.
Все четверо говорили так шумно и оживленно, что не слышали входного звонка. Открыл кто-то из соседей. Они не услышали и тихого стука в дверь и увидели Палавина, когда тот уже вошел в комнату.
Палавин вошел, нерешительно озираясь, чуть ссутулившись, с горящей папиросой в зубах, и сразу остановился — он не ожидал встретить здесь столько знакомых.
Вадим первый увидел его, встал, молча пожал руку. Спартак и Нина тоже поздоровались молча, а Лагоденко сказал:
— Привет.
Он смотрел на Палавина с откровенным удивлением и недоверчиво и, когда тот сел к столу, сказал:
— Ну, брат, ты просто пассажир первого класса после штормовой качки! Что с тобой?
— Грипп весенний, — сказал Палавин. — Вадим, ты занят сейчас?
— Уже нет. Мы обсуждали тут мой реферат.
— Ну как?
— Очень интересно, — сказала Нина. — Жаль, что ты не пришел раньше, тоже послушал бы.
— Поучился бы? — негромко усмехнулся Палавин.
— Что ты сейчас делаешь? Где ты? — спросил Спартак, сделав вид, что не расслышал палавинского замечания.
— Пока дома… Вадим, я хотел поговорить с тобой.
Вадим кивнул.
— Сейчас поговоришь, не волнуйся, — сказал Лагоденко, вставая, и, подойдя к Палавину, с силой облокотился на его плечо. — Послушай-ка меня, Сережка! Ты уезжать вздумал? Это глупо и неправильно. Не уезжать ты должен, а остаться в институте. И не на заочном, а на очном. На нашем курсе — понял? Я вот тоже собирался когда-то удрать, было дело… Да вовремя застопорил. И тебе советую эти мысли оставить. Легче будет — понял? — самому будет легче. Вот все.
— Нет, не все! — возразил Спартак энергично. — Сергей, отчего ты перешел на заочный и задумал уезжать? Отвечай честно: оттого, что не согласен с нами? Считаешь себя невинно пострадавшим? Отвечай!
Палавин угрюмо смотрел в окно. Долго молчал, обкусывая мундштук давно потухшей папиросы. Пепел осыпался ему на брюки, и он машинально, не глядя, стряхивал его.
— Что ты молчишь? — спросил Спартак нетерпеливо.
— Я переведен приказом на заочное…
— А, брось! Что ты говоришь чепуху! Слушай, если захочешь вернуться, тебя примут. В крайнем случае ну… можно похлопотать. Если ты вернешься честно, как говорится — с открытым забралом…
— Это так просто, по-твоему? Вернуться после всего…
— А как ты думал! — воскликнул Спартак. — Конечно, не просто! Теперь тебе все будет не просто. Легче всего — взять и уйти. Бежать! И еще разыгрывать из себя великомученика…
— Да-да! — рассмеялся Лагоденко. — Лермонтова в ссылке!..
— Очень остроумно… — пробормотал Палавин, болезненно сморщив лицо.
— Слушай, мы все понимаем, — сказал Спартак спокойно. — Да, не просто это — вернуться. Тем более что ушел ты сам, по собственной глупейшей прихоти, которая на самом деле — что? Поза! Да, позерство, я в этом глубоко убежден! Да и ты теперь это понимаешь, но — трудно самого себя ломать, больно, самолюбие страдает. А все-таки вернуться ты должен. В нашем коллективе ты провинился, в нашем коллективе должен и вину искупить. И мне вот… я, например, верю, что ты еще станешь настоящим комсомольцем и человеком.
— Да. Вполне, — сказал Лагоденко. — Ну ладно, мы идем смотреть ледоход. Говорят, сегодня первый день.
— Уже вчера пошел, вечером, — сказала Нина. — Сколько людей на набережной, и стоят часами! По-моему, это ротозейство…
— Да нет, ты ничего не понимаешь! Идем немедленно! — И Лагоденко поднял Нину двумя руками за талию и легко понес через всю комнату к двери. — Посмотреть ледоход — все равно что сходить в консерваторию. Симфония! Идемте, а они пусть тут один на один сражаются. Вам секундантов оставить?
Пухлая тетрадь лежала на столе, открытая на последней странице. Несколько строк, торопливо изогнутых кверху, забежали на синюю обложку. Сергей подумал, снова сел к столу и написал на синей обложке печатными буквами: «Конец». Затем аккуратно перелистал все страницы, оказалось сорок пять. Под словом «конец» он расписался и поставил число — двенадцатого апреля.
Итак, многодневный труд закончен… Сергей взял тетрадь на ладонь, бережно покачал ее, словно взвешивая, и бросил за шкаф. Она падала неохотно, с трудом. Толстая общая тетрадь, она была вся исписана и распухла от этого вдвое.
Теперь, когда он закончил работу, которая требовала напряжения ума и воли, составляла дневной его труд и развлечение, — теперь он с отчетливостью понял, что эта работа не нужна ему. И не нужна никому. Где он покажет ее, куда понесет? Никуда. Кто прочтет ее и оценит? Никто…
Ровно три часа. Солнечный апрельский день, рвущийся в комнату сквозь открытое настежь окно. Вся комната залита солнцем и благоухает весной. Теплый ветер путается в занавесках, то комкает их и сбивает на сторону, то надувает прозрачным, трепещущим пузырем. И приносит в комнату запахи весеннего города — яблочный запах мокрых железных крыш, сырой штукатурки, земли, бензина. Шумно и звонко за окном: влетают с улицы чьи-то голоса, смех, гудки машин и разнообразные водяные звуки — дзеньканье капель, плеск, журчание в желобах. Снизу долетают глухие удары — выбивают матрацы во дворе. Моют где-то окна, испуганный голос кричит: «Соня, не высовывайся далеко-о!», и другой весело откликается: «Я не высо-о-о…»
Три часа дня. Мать на работе; скоро придет из школы Саша, бросит портфель на сундук возле дверей, схватит в буфете бутерброд и, жуя на бегу, умчится во двор, где его ждут приятели с мокрым футбольным мячом. А в институте… Да, с практикой они уже разделались, теперь снова идут лекции в институте. Десять минут назад окончилась последняя — шестая лекция. В раздевалке задорная толкотня. Липатыч сердито ворчит, чтоб «соблюдали черед», студенты гурьбой выходят во двор, болтают, смеются… Жизнь идет по-прежнему, еще ярче, веселей, радостней, потому что — весна. И никому не кажется странным, что Сергея Палавина нет среди них…
Сергей встал с дивана, пошарил в столе и по карманам в поисках папирос. Одни табачные крошки. Денег у него уже не осталось. Неужели сидеть без табака, до вечера, а потом опять клянчить у матери на студенческие «гвоздики»? Он захлопнул окно. Сел к столу и принялся бесцельно водить карандашом по книжной обложке. Шляпы с полями… Он всегда рисовал шляпы и еще ботинки, больше ничего не умел.
Надо уезжать. Сегодня вечером окончательно поговорить с матерью, взять у нее деньги и уехать. А если не даст, продать все книги, весь шкаф, все, что он собирал с такой кропотливой любовью, — и уехать. Мать, конечно, никаких денег не даст. Начнет плакать, кричать, что он не считается с ней ни вот на столько. А куда ехать?.. Дядя, брат матери, которому она все рассказала, каждый вечер поет одно и то же: «Ты трус, боишься вернуться в коллектив. Тебе стыдно признаться в своей вине». Как будто это так просто! «А что тут сложного? Если ты честный человек…» Рассуждать и поучать — это просто. Для них все просто. Разве они могут понять его состояние?..
Палавин распахнул окно. Какая невыносимая жара в комнате! Он потрогал батарею и с отвращением отдернул руку — топят. На дворе лето, а они топят, дурачье…
Комната вновь наполнилась хвастливым весенним звоном. Окно покачивало ветром, и по комнате с сумасшедшей легкостью метался солнечный зайчик.
Палавин быстро вышел из комнаты в прохладную полутьму коридора. Снял телефонную трубку. Лене? Она еще не пришла, наверно. Спартаку?.. Феде Каплину?.. Вадиму? Неужели нет никого, с кем он мог бы поговорить? Ни одного человека? Он стал лихорадочно листать записную книжку. Валя Грузинова… Кузнецов, Крылов, Каплин, Козельский… Козельский?.. Козельский! Он, может быть, и не знает ничего.
Палавин набрал номер, не веря, что застанет Козельского дома. Молодой, крепкий бас лениво сказал:
— Да, слушаю!
— Бориса Матвеича, пожалуйста.
— Минутку… Боря!
Слышались смутные голоса далекой, большой квартиры, вероятно полной людей. Кто-то разучивал на рояле гаммы, и они тоже напоминали весну, звон капель на подоконнике…
— Да-да?
— Здравствуйте, Борис Матвеич! С вами говорит Палавин.
— Кто?.. Ах, Сережа! Добрый день! — обрадованно откликнулся Козельский. — Не забыли?
— Как видите, Борис Матвеич.
— Спасибо, Сережа. Как ваши успехи? Слышал, идете в гору? Как институт? Что нового?
Он заговорил вдруг так быстро, что Палавин не мог вставить ни слова и только подумал изумленно: «Ничего не знает обо мне!»
— Новостей особых нет, Борис Матвеич. Как ваши дела? Вы работаете?
— Да-да! Как же иначе! Да… — Голос в трубке зазвучал с усиленной бодростью. — Работаю пока дома, пишу кое-что, читаю. Так сказать, профессор-надомник… Перспективы еще не ясны, но будем надеяться на лучшее. Был, так сказать, период переоценки ценностей, было и тяжело и неприятно, но… время, говорят, лучший лекарь. Я добавлю — время и работа. Вы понимаете?
— Я понимаю, — ответил Палавин. Разговор ему вдруг наскучил, и он уже клял себя за то, что позвонил. Между тем Козельский начал подробно расспрашивать о жизни института, о профессорах, студентах, научном обществе. Палавин старался отвечать как можно обстоятельней. Его сведения были трехнедельной давности, но Козельский не мог этого знать и воспринимал их с жадным интересом. Наконец он попрощался.
Палавин отошел от телефона раздосадованный. Теперь он понял, что втайне желал, чтобы Козельский знал об его положении и как-то успокоил его, обнадежил, что-то посоветовал. А впрочем, и это блажь, чепуха. Меньше всего ему способен помочь Козельский…
Палавину хотелось курить. Нет, не хотелось — ему казалось, что все его страдания заключаются сейчас единственно в том, что ему нечего курить.
Когда он вышел на улицу, толстый однотомник Флобера оттягивал его руку, словно чугунная гиря. В прошлом году он три месяца охотился за этой книгой, рыскал по магазинам, договаривался, предлагал кому-то обмен… В магазинах он часто встречал людей, продававших книги, и ему всегда почему-то было жаль их и немножко за них стыдно. Ему казалось, что у них виноватые лица и такой вид, точно они скрываются от кого-то.
Продать книгу оказалось не так-то просто. В одном магазине был выходной день, в другом как раз не было денег. В третьем магазине заболел товаровед. Знакомый букинист, увидев Палавина, удивленно спросил:
— Продаете Флобера? Вы же, помнится, так его искали.
— Да-да, я полное собрание приобретаю…
— Ах, вот как? — заинтересовался букинист. — Интересно, в магазине или с рук?
— У знакомых.
— Слушайте, а почему у вас такой кислый вид? Бледность, мешки под глазами? — не унимался букинист. — Вы больны?
— Так, весенний грипп… — пробормотал Палавин.
Наконец Флобер был продан. Палавин вышел из лавки, зажав в стиснутом кулаке две бумажки. Он сейчас же купил коробку папирос. Вероятно, месяц назад этот поступок показался бы ему чудовищным. Теперь он сам по себе ровно ничего не значил.
В троллейбусе он попросил билет до Кировских ворот. Кондукторша сказала, что надо ехать в обратную сторону…
— А куда идет ваш?
— Наш до Калужской, гражданин. Слазьте, пока дверь открыта.
Палавин раздумывал мгновение — и вдруг решительно сел в кресло.
— Дайте один до Калужской…
Троллейбус бежал через Каменный мост. У чугунных перил стояли люди, очень много людей, на что-то глядели. Троллейбусные пассажиры тоже прильнули к стеклам, заговорили возбужденно и непонятно, наперебой: «Давно пора… Взрывают… Первый день?» Палавин бессознательно смотрел в окно.
Он сошел на знакомой остановке. Широчайшая Калужская улица была влажной и чистой, словно промытая огромной шваброй. Солнце сияло на ее асфальтовом гребне и в окнах многоэтажных новостроек. Палавин вошел во двор дома, в котором бывал много раз, но сейчас у него было такое чувство, словно он шел в этот дом впервые.
Лифт только что поднялся, железное ворчанье медленно уползало вверх. Ждать его было немыслимо. Палавин стал подниматься, перешагивая через ступени.
В комнате с растворенными настежь окнами сидели за столом Вадим, Спартак, Лагоденко и Нина Фокина. Вадим прочел им свой реферат (он закончил его только вчера), и вот уже второй час шел о нем разговор.
Все четверо говорили так шумно и оживленно, что не слышали входного звонка. Открыл кто-то из соседей. Они не услышали и тихого стука в дверь и увидели Палавина, когда тот уже вошел в комнату.
Палавин вошел, нерешительно озираясь, чуть ссутулившись, с горящей папиросой в зубах, и сразу остановился — он не ожидал встретить здесь столько знакомых.
Вадим первый увидел его, встал, молча пожал руку. Спартак и Нина тоже поздоровались молча, а Лагоденко сказал:
— Привет.
Он смотрел на Палавина с откровенным удивлением и недоверчиво и, когда тот сел к столу, сказал:
— Ну, брат, ты просто пассажир первого класса после штормовой качки! Что с тобой?
— Грипп весенний, — сказал Палавин. — Вадим, ты занят сейчас?
— Уже нет. Мы обсуждали тут мой реферат.
— Ну как?
— Очень интересно, — сказала Нина. — Жаль, что ты не пришел раньше, тоже послушал бы.
— Поучился бы? — негромко усмехнулся Палавин.
— Что ты сейчас делаешь? Где ты? — спросил Спартак, сделав вид, что не расслышал палавинского замечания.
— Пока дома… Вадим, я хотел поговорить с тобой.
Вадим кивнул.
— Сейчас поговоришь, не волнуйся, — сказал Лагоденко, вставая, и, подойдя к Палавину, с силой облокотился на его плечо. — Послушай-ка меня, Сережка! Ты уезжать вздумал? Это глупо и неправильно. Не уезжать ты должен, а остаться в институте. И не на заочном, а на очном. На нашем курсе — понял? Я вот тоже собирался когда-то удрать, было дело… Да вовремя застопорил. И тебе советую эти мысли оставить. Легче будет — понял? — самому будет легче. Вот все.
— Нет, не все! — возразил Спартак энергично. — Сергей, отчего ты перешел на заочный и задумал уезжать? Отвечай честно: оттого, что не согласен с нами? Считаешь себя невинно пострадавшим? Отвечай!
Палавин угрюмо смотрел в окно. Долго молчал, обкусывая мундштук давно потухшей папиросы. Пепел осыпался ему на брюки, и он машинально, не глядя, стряхивал его.
— Что ты молчишь? — спросил Спартак нетерпеливо.
— Я переведен приказом на заочное…
— А, брось! Что ты говоришь чепуху! Слушай, если захочешь вернуться, тебя примут. В крайнем случае ну… можно похлопотать. Если ты вернешься честно, как говорится — с открытым забралом…
— Это так просто, по-твоему? Вернуться после всего…
— А как ты думал! — воскликнул Спартак. — Конечно, не просто! Теперь тебе все будет не просто. Легче всего — взять и уйти. Бежать! И еще разыгрывать из себя великомученика…
— Да-да! — рассмеялся Лагоденко. — Лермонтова в ссылке!..
— Очень остроумно… — пробормотал Палавин, болезненно сморщив лицо.
— Слушай, мы все понимаем, — сказал Спартак спокойно. — Да, не просто это — вернуться. Тем более что ушел ты сам, по собственной глупейшей прихоти, которая на самом деле — что? Поза! Да, позерство, я в этом глубоко убежден! Да и ты теперь это понимаешь, но — трудно самого себя ломать, больно, самолюбие страдает. А все-таки вернуться ты должен. В нашем коллективе ты провинился, в нашем коллективе должен и вину искупить. И мне вот… я, например, верю, что ты еще станешь настоящим комсомольцем и человеком.
— Да. Вполне, — сказал Лагоденко. — Ну ладно, мы идем смотреть ледоход. Говорят, сегодня первый день.
— Уже вчера пошел, вечером, — сказала Нина. — Сколько людей на набережной, и стоят часами! По-моему, это ротозейство…
— Да нет, ты ничего не понимаешь! Идем немедленно! — И Лагоденко поднял Нину двумя руками за талию и легко понес через всю комнату к двери. — Посмотреть ледоход — все равно что сходить в консерваторию. Симфония! Идемте, а они пусть тут один на один сражаются. Вам секундантов оставить?