Страница:
Вера Фаддеевна была по специальности инженер-зоотехник, она окончила Тимирязевскую академию. В Ташкент ее направили работать главным зоотехником в большой пригородный совхоз в трех километрах от города. Она по неделям не бывала дома — в маленьком домике, сложенном из саманного кирпича, где они жили с Вадимом.
В середине года Вадим поступил в десятый класс, благополучно его закончил и весною получил аттестат, написанный на двух языках — русском и узбекском.
В Ташкенте, шумном, многоязыком, страшно перенаселенном в ту пору и грязно-дождливом — снег там почти не выпадал, а было промозгло и слякотно, — Вадим чувствовал себя неважно. Город сам по себе был неплохой и даже красивый — с живописными базарами, тополями, с выложенными кирпичом арыками вдоль тротуаров. Верблюды с огромными тюками хлопка плелись по улицам, равнодушные к гудкам автомобилей. Трамвай вдруг останавливался на полпути, потому что на рельсы улегся ишак и ни погонщик, ни милиционер не в силах его поднять… Все это было ново и в другое время показалось бы интересным и забавным, но Вадим ничего не замечал как следует и ничему не удивлялся. Самым ярким впечатлением ташкентской жизни были свежие, пахнущие краской полосы «Правды Востока» с фронтовыми сводками.
И хотелось в Москву. Вадим часто видел Москву во сне, просыпался среди ночи — и не узнавал своей низенькой тесной комнаты на окраине Ташкента: в окно глядело незнакомое черное небо с очень крупными, выпученными звездами, сонно кричал ишак, пели лягушки в арыке. Тоска томила неотступно. И не было писем от отца. А в марте пришло извещение о том, что отец погиб.
В Ташкенте уже была весна, пахло цветущим урюком, сварливая речонка Боз-су стала еще злее, пожелтела и вздулась, заливая мостки…
— Я чувствовала… — сказала Вера Фаддеевна шепотом, прижимая скомканный листок к глазам, и беззвучно заплакала, затрясла головой. Вадим обнимал ее, сжав губы, подавляя отчаянные, рвущиеся из горла рыдания. Он должен был молчать. Он был главой семьи, опорой, и уже не временной, а навсегда… Он только сказал угрюмо, подумав вслух о своем:
— Подожди вот… встретятся они мне…
Но «они» встретились с ним не скоро — через два года. Ему шел семнадцатый, и он только летом получил приписное свидетельство. А армия сражалась далеко на северо-западе, за тысячи километров от среднеазиатской столицы…
Вадим поступил на чугунолитейный завод на окраине Ташкента. Сначала работал гвоздильщиком на станочке «Аякс», делал гвозди, болты, потом перешел в литейный цех и стал формовщиком. На заводе были две маленькие вагранки и производились чугунные печки-времянки, небольшие тигли и еще какие-то несущественные предметы. Работа да и сам заводик с двумястами рабочих казались Вадиму слишком мелкими, обидно незначительными. Он решил перейти на один из крупных заводов, которых было много в Ташкенте, как местных, так и эвакуированных с запада. Но эта мечта его не осуществилась, зато осуществилась другая: в мае сорок третьего года Вадима приняли в военное училище, готовившее стрелков-радистов. Он уехал в маленький городок на севере Казахстана.
Училище находилось за городом, и сразу за ним лежали голые пески с редкими колючими кустарниками. В летние месяцы в этих местах стояла нестерпимая жара, а зима была свирепая, с сорокаградусными морозами, снеговыми буранами. Занятия в училище шли ускоренным темпом — двухгодичная подготовка проходилась за шесть месяцев. От раннего утра до позднего вечера учились курсанты трудным солдатским наукам: шагали в песках по страшной азиатской жаре с полной выкладкой, рыли окопы, учились пулеметной стрельбе, вскакивали сонные по тревоге и шли куда-то в ночь, в степь десятикилометровым маршем, причем обязательно в противогазах. И ежедневно по многу часов отрабатывали надоевшую «ти-та-та» — морзянку. Вадим считался лучшим радистом в роте.
В ноябре шестимесячный курс обучения закончился. Весь выпуск направили на формировку. Эшелон остановился на одной из подмосковных станций — это было дачное место, где Вадим отдыхал однажды летом в пионерском лагере. Теперь, зимою, все здесь казалось чужим, впервые увиденным: вокзал, переполненный военными, заколоченные ставни дач, пустые, холодные под снегом поля… И все-таки это было Подмосковье! И где-то совсем близко — Москва!
В первый же день Вадим взял увольнительную и на пригородном поезде поехал в Москву. Он хотел увидеть маму. Она уже три месяца жила в Москве и работала на прежнем месте — в Наркомземе.
Военная Москва встретила Вадима неприветливым морозным утром. Был час перед первой рабочей сменой — люди спешили, обгоняя друг друга, в метро и на трамвайные остановки, и только военные патрули с красными повязками на рукавах расхаживали по улицам неторопливо и степенно. Витрины магазинов были забиты фанерой, завалены мешками с песком. По Калужской везли огромный серебристый аэростат, он чуть колыхался и был похож на фантастическое животное.
Вадим всю дорогу бежал, боясь, что Вера Фаддеевна уйдет на службу. Телефона в доме не было, его сняли в начале войны. Лифт не работал. Вадим одним духом взлетел на шестой этаж, вбежал в квартиру — и остановился перед замком на двери своей комнаты. Вера Фаддеевна ушла… Он сел на сундук в коридоре, обессиленный, злой, несчастный. Попробовал замок, подергал дверь. Потом выломал фрамугу над дверью и, словно вор, пролез в свою комнату. Там было все по-прежнему: книги на полках, пианино, покрытое вышитой дорожкой, старинные бронзовые часы и его кровать, аккуратно застланная зеленым одеялом. На столе, прикрытая салфеткой, стояла тарелка с сухим ломтем хлеба, головкой лука, яичной скорлупой…
Под лампой на комоде Вадим увидел недописанное письмо: «Здравствуй, дорогой мой мальчик! Однако ты не держишь своего слова — писать раз в неделю. Ты писал, что, возможно, будешь в Москве. Когда примерно тебя ждать…»
На этом же листке бумаги Вадим быстро написал письмо, которое начиналось так:
«Мама! Я уже в Москве, вчера приехал. Видишь, как я заботлив: твое письмо еще не дописано, не отправлено, а ты уже получаешь ответ. И ты еще обижаешься на меня…»
Так он и не повидал Веру Фаддеевну в этот день. Не хватило времени, надо было возвращаться в часть… И только на обратном пути с вокзала Вадим позвонил ей на службу.
— Что? Это кто? Кто говорит? — услыхал он знакомый голос, почему-то очень испуганный. — От Димы?
— Мама, я — Дима! Слушай…
— Кто это? Кто?
— Я — Дима! Я — Дима! — повторял он терпеливо, по привычке радиста.
Вера Фаддеевна переспрашивала, не веря. Она заволновалась, голос ее вдруг ослаб, и разговор получился жалкий, бессвязный, торопливый. Люди, стоявшие у автомата в очереди, стучали гривенниками в стеклянную дверь.
— Береги себя, сын!..
— Хорошо, мама.
— И… пиши! Счастливо…
Она заплакала. А может быть, ему это показалось.
Через несколько дней Вадим в составе новой, только что сформированной части отправился на Второй Украинский — танковым стрелком-радистом.
Вадим попал на фронт в тот великий год, когда сокрушительные удары отбрасывали врага все дальше на запад. Вадим участвовал в разгроме гитлеровцев под Корсунью и в августовском наступлении под Яссами. Стремительный марш на Бухарест и потом через Трансильванские Альпы в Венгрию, битва за Будапешт и кровопролитные бои у озера Балатон, взятие Вены и освобождение Праги — вот путь, который прошел Вадим со своим танком по Европе.
Он оказался счастливчиком — ни разу не был ранен. Только однажды его контузило: под Яссами, летом, во время позиционных боев.
После победы над Германией танковый полк, в котором служил Вадим, перебросили на Дальний Восток. Началась война с Японией — труднейший марш через безводную, сожженную солнцем пустыню и Хинганские горы, бои с самурайскими бандами в Маньчжурии и, наконец, Порт-Артур.
На краю материка, в городе русской славы, завершила Советская Армия победоносный путь.
Два военных года закалили Вадима, научили его разбираться в людях, научили смелости — быть сильнее своего страха. Они показали ему, на что способен он, Вадим Белов. Кое на что, оказывается, он был способен. В бою под Комарно его танк был подбит и окружен врагами, из экипажа в живых остались двое — Вадим и тяжело раненный башнер. Вадим отстреливался до ночи, побросал из люка все гранаты, а ночью вынес башнера из танка и с пистолетом в руках пробился к своим.
Вадим очень окреп физически, вырос, лицо его огрубело, стало таким же широким, большелобым, обветренным, как у отца. На войне он научился многому из того, что было необходимо не только для войны, но и просто для жизни. На войне он увидел свой народ, узнал его стремления и характер и понял, что это его собственный характер, собственные стремления. Он повидал заграницу — не ту, о которой он читал в разных книгах, что была нарисована на красивых почтовых марках и глянцевитых открытках, — он увидел заграницу вживе, потрогал ее на ощупь, подышал ее воздухом. И часто это бывал спертый, нечистый воздух, к которому легкие Вадима не привыкли. Он видел нарядные, белоснежные виллы на берегу озера Балатон и черные, продымленные лачуги на окраине Будапешта; он видел упитанных, багровых от пива венских лавочников и ребятишек с голодными, серыми лицами, просивших у танкистов хлеба; под Пильзеном он видел, как четверо американских солдат избивали огромного старого негра-шофера, а два офицера стояли поодаль и с интересом смотрели; он видел жалких продажных женщин, оборванных рикш на улицах Порт-Артура и потрясающую нищету китайских кварталов в Мукдене.
Да, многое следовало переделать в этих странах, раскорчевать, вспахать, засеять; многому еще предстояло научиться людям, живущим за чертой нашей границы.
В Европе окрепло у Вадима решение стать учителем. Оно созревало исподволь, бессознательно, с того горького дня, когда он узнал о гибели отца. Он, Вадим, должен был заменить отца, продолжить его дело. Во время войны дело отца было — воевать, защищать свою землю. Но вот смолкли пушки — мирная жизнь наступила не сразу, но она была теперь близка, и о ней стоило подумать.
Вадиму нравилось работать с людьми, быть всегда в большом, дружном коллективе — то, к чему он привык в армии. Его глубоко волновала сложная и разнообразная жизнь людских масс, тысячи несхожих меж собой судеб и характеров, могучей волей слитых воедино и порождающих в своем единстве волю титанической силы. Мерный шаг идущей в походном строю колонны до сих пор — на третий год военной службы — вызывал в нем почти вдохновенный трепет. Он любил хоровые солдатские песни и завидовал запевалам. Он завидовал своему полковому командиру, которому солдаты — и он вместе со всеми — верили беспредельно.
Высшим проявлением человеческого гения, казалось ему, был гений вождей, умение внушать людям волю к высокой цели и вести за собой. И теперь Вадим вспомнил слышанные им в детстве слова отца о воспитании людей — новых людей, борцов за коммунизм. Отец говорил, что это дело, вероятно, самое нелегкое, требующее самого большого упорства, таланта, ума из всех дел человеческих.
Почти год после победы над Японией прослужил Вадим в армии на маленьком, заброшенном в сопках забайкальском разъезде. Его демобилизовали в сорок шестом, и он поехал в Москву с твердым, окончательно сложившимся намерением посвятить свою жизнь учительству.
Первые месяцы студенческой жизни дались нелегко. Пришлось все начинать сначала, вспоминать позабытое, приучаться заново — и к учебникам, которые надо было читать, вникая в каждое слово, да еще конспектировать, и к ежедневным занятиям дома или в библиотеке, и к слушанию лекций, к сосредоточенному вниманию… И все же не учебные трудности были главными трудностями для Вадима. На первой зимней сессии у него была одна тройка — по английскому языку, весеннюю сессию он сдал хорошо, а на втором курсе уже стал отличником.
Трудности другого порядка осаждали его в первые месяцы студенческой жизни. В педагогическом институте, куда поступил Вадим, девушек было значительно больше, чем ребят, а от этой шумной, юношески веселой, насмешливой, острой среды Вадим, надо сказать, здорово отвык в армии. Он и раньше-то, в школьные годы, не отличался особой бойкостью в женском обществе и на школьных вечерах, на именинах и праздниках держался обычно в тени, занимал позицию «углового остряка», чем, кстати, сам о том не догадываясь, он и нравился девочкам. Танцевать он выучился, но не любил это занятие и предпочитал наблюдать за танцующими или — еще охотнее — подпевать вполголоса хоровой песне.
Придя в институт и сразу попав в непривычный для него, шумный от девичьих голосов коллектив, Вадим сначала замкнулся, напустил на себя ненужную сухость и угрюмость и очень страдал от этого фальшивого, им самим созданного положения. Из ребят его курса было несколько фронтовиков, остальные — зеленая молодежь, вчерашние десятиклассники. Но Вадим завидовал этим юнцам — завидовал той легкости, с какой они разговаривали, шутили и дружили с девушками, непринужденной и веселой развязности их манер, их остроумию, осведомленности по разным вопросам спорта, искусства и литературы (Вадим от всего этого сильно отстал) и даже — он со стыдом признавался в этом себе — их модным галстукам и прическам. Вадим целый год проходил в гимнастерке и только ко второму курсу сшил себе костюм и купил зимнее пальто. И стригся он все еще под добрый, старый «полубокс» и никак не решался на современную «польку».
Первый год в институте был годом присматривания, привыкания к новой жизни, был годом медленных сдвигов, трудных и незаметных побед и — главное, главное! — был годом радостного, несмотря ни на что, и жадного наслаждения миром, работой, ощущением верно начатого, основного для жизни дела. Иногда на лекции, в читальне или вечером дома за письменным столом, где он читал газету или перелистывал книгу, а Вера Фаддеевна, усталая после работы, дремала на диване, и у соседей тихо играло радио, и с улицы доносились гудки машин и детские голоса, — внезапно охватывало Вадима ощущение неподдельного, глубочайшего счастья. Ведь как он мечтал сначала в эвакуации, а потом в армии об этом мирном рабочем столе, о книгах, о тишине «секционного зала — обо всем том, что стало теперь повседневной реальностью и буднями его жизни!
Уже ко второму курсу это ощущение полноты достигнутого счастья сбывшейся мечты стало тускнеть, пропадать и, наконец, забылось. И об этом не следовало жалеть. Новая жизнь пришла с новыми заботами, устремлениями, надеждами. Зато исчезли постепенно и всяческие помехи и затруднения первых дней (над ними можно было теперь посмеяться), все эти ложные страхи, вспышки копеечного самолюбия, неуклюжая замкнутость и угловатость — все вошло в норму, уравнялось, утопталось, и жизнь потекла свободнее, легче и, странное дело, быстрее.
Вадим по-настоящему стал студентом только на втором курсе — до этого он все еще был демобилизованный фронтовик. Он прочно и накрепко вошел в коллектив и одинаково легко дружил теперь со своими ровесниками и с теми не нюхавшими пороха юнцами, на которых он когда-то косился и отчего-то им втайне завидовал. Студенческая жизнь с общими для всех интересами уравняла и сблизила самых разных людей и укрепила их дружбой. Вот когда стало легко учиться. Несравнимо легче, чем в первые дни и месяцы. И появился подлинный вкус к учебе, и уже рождалась любовь к своему институту.
Теперь лучшими минутами, которые проводил Вадим в институте, были не одинокие вечерние занятия в читальне (как ему казалось прежде), а шумные собрания в клубном зале, или веселые субботние вечера, или жаркие споры в аудиториях, которые продолжались потом в коридорах и во дворе. Лучшие минуты были те, когда он бывал не один.
Во многом помог ему Сергей Палавин. Вадиму повезло, он пришел в институт вместе с другом, — Сергею не удалось поступить в университет, и он решил, чтобы не терять года, пойти в педагогический.
Сережка был человеком совсем иного склада. Никаких трудностей, кроме обычных экзаменационных, для него не существовало. Он сразу, удивительно легко и естественно включился в студенческую жизнь, быстро завязал знакомство с ребятами, сумел понравиться преподавателям, а с девушками держался по-дружески беспечно и чуть-чуть снисходительно и уже многим из них, вероятно, вскружил голову.
Вадим гордился тем, что у него такой блестящий, удачливый друг. В присутствии Сергея он чувствовал себя уверенней, на лекциях старался садиться с ним рядом и первое время почти не отходил от него в коридорах. А Сергей, наоборот, стремился как можно быстрее перезнакомиться со всеми окружающими: с одними он заговаривал о спорте, с другими авторитетно рассуждал о проблемах языкознания, третьим — юнцам — рассказывал какой-нибудь необычайный фронтовой эпизод, девушкам улыбался, с кем-то шутил мимоходом, кому-то предлагал закурить… Вадим поражался этой способности Сергея мгновенно ориентироваться в любой, самой незнакомой компании.
— У тебя, Сережка, просто талант какой-то! — искренне говорил он другу. — Как ты скоро с людьми сходишься!
— Ну, брат!.. — самодовольно усмехался Сергей. — Я же психолог, человека насквозь вижу. А сходиться с людьми, кстати, проще простого… Расходиться вот трудновато.
Сергей часто бывал у Вадима дома, они вместе ходили в кино, на выставки, иногда даже вместе готовились к экзаменам и семинарам, но это бывало редко: Вадим не любил заниматься вдвоем. По существу, у Вадима, когда он вернулся из армии, были лишь два близких человека: мать и Сережка Палавин. Из старых школьных друзей в Москве никого почти не осталось, а с теми, которые и были в Москве, встречаться удавалось редко.
Веру Фаддеевну Вадим нашел очень изменившейся — она постарела, стала совсем седая. Работала она помногу, как и прежде, уходила рано утром, приходила поздно. Часто уезжала в далекие командировки — в поволжские колхозы, в Сибирь, на Алтай. Часто приезжали в Москву ее знакомые по работе, зоотехники и животноводы из тех краев, и останавливались на день-два в их квартире. В большинстве это были люди немолодые, но здоровые, загорелые, простодушно-веселые и очень занятые. Все приезжали с подарками: кто привозил арбузы, кто мед, а один ветеринар из Казахстана привез как-то целый бараний окорок. Днем они бегали по своим делам, приходили поздно вечером усталые и голодные и, вместо того чтобы сразу после ужина устраиваться на диване спать, обычно заводили с Верой Фаддеевной разговоры до полуночи — о ремонте телятников, травосеянии, о настригах, привесах, удоях… Потом они уезжали, обязательно приодевшись в столице, и если не в новом пальто, то в новом галстуке, с чемоданом московских покупок и гостинцев. И вскоре приходила телеграмма: «Доехал благополучно привет сыну ждем гости».
С матерью у Вадима давно уже установились отношения простые и дружеские. Вера Фаддеевна и в детстве не баловала сына чрезмерной лаской, не сюсюкала и не тряслась над ним, как это делают многие «любящие» матери. С юношеского возраста он привык считать себя — потому что так считала Вера Фаддеевна — самостоятельным человеком…
Так в работе, постепенной и упорной, проходили дни Вадима. Вначале, на первом курсе, он занимался, пожалуй, больше, усидчивей и азартней, чем впоследствии, когда студенческая жизнь вошла в привычку и он научился экономить часы и понял, что на свете, кроме конспектов и семинаров, есть еще множество прекрасных вещей, которым тоже следует уделять время.
И вот окончился второй курс. Полдороги осталось за плечами, а то, что предстояло, казалось уже нестрашным, не пугало ни трудностями, ни новизной.
И на рубеже третьего курса, в эту пору студенческой зрелости, пришла вдруг к Вадиму любовь. Была она неожиданной и несколько запоздалой — первая любовь в его жизни, и потому много в ней было странностей и несуразностей, и трудно было разобраться Вадиму, что в ней — горечь и что — счастье…
3
В середине года Вадим поступил в десятый класс, благополучно его закончил и весною получил аттестат, написанный на двух языках — русском и узбекском.
В Ташкенте, шумном, многоязыком, страшно перенаселенном в ту пору и грязно-дождливом — снег там почти не выпадал, а было промозгло и слякотно, — Вадим чувствовал себя неважно. Город сам по себе был неплохой и даже красивый — с живописными базарами, тополями, с выложенными кирпичом арыками вдоль тротуаров. Верблюды с огромными тюками хлопка плелись по улицам, равнодушные к гудкам автомобилей. Трамвай вдруг останавливался на полпути, потому что на рельсы улегся ишак и ни погонщик, ни милиционер не в силах его поднять… Все это было ново и в другое время показалось бы интересным и забавным, но Вадим ничего не замечал как следует и ничему не удивлялся. Самым ярким впечатлением ташкентской жизни были свежие, пахнущие краской полосы «Правды Востока» с фронтовыми сводками.
И хотелось в Москву. Вадим часто видел Москву во сне, просыпался среди ночи — и не узнавал своей низенькой тесной комнаты на окраине Ташкента: в окно глядело незнакомое черное небо с очень крупными, выпученными звездами, сонно кричал ишак, пели лягушки в арыке. Тоска томила неотступно. И не было писем от отца. А в марте пришло извещение о том, что отец погиб.
В Ташкенте уже была весна, пахло цветущим урюком, сварливая речонка Боз-су стала еще злее, пожелтела и вздулась, заливая мостки…
— Я чувствовала… — сказала Вера Фаддеевна шепотом, прижимая скомканный листок к глазам, и беззвучно заплакала, затрясла головой. Вадим обнимал ее, сжав губы, подавляя отчаянные, рвущиеся из горла рыдания. Он должен был молчать. Он был главой семьи, опорой, и уже не временной, а навсегда… Он только сказал угрюмо, подумав вслух о своем:
— Подожди вот… встретятся они мне…
Но «они» встретились с ним не скоро — через два года. Ему шел семнадцатый, и он только летом получил приписное свидетельство. А армия сражалась далеко на северо-западе, за тысячи километров от среднеазиатской столицы…
Вадим поступил на чугунолитейный завод на окраине Ташкента. Сначала работал гвоздильщиком на станочке «Аякс», делал гвозди, болты, потом перешел в литейный цех и стал формовщиком. На заводе были две маленькие вагранки и производились чугунные печки-времянки, небольшие тигли и еще какие-то несущественные предметы. Работа да и сам заводик с двумястами рабочих казались Вадиму слишком мелкими, обидно незначительными. Он решил перейти на один из крупных заводов, которых было много в Ташкенте, как местных, так и эвакуированных с запада. Но эта мечта его не осуществилась, зато осуществилась другая: в мае сорок третьего года Вадима приняли в военное училище, готовившее стрелков-радистов. Он уехал в маленький городок на севере Казахстана.
Училище находилось за городом, и сразу за ним лежали голые пески с редкими колючими кустарниками. В летние месяцы в этих местах стояла нестерпимая жара, а зима была свирепая, с сорокаградусными морозами, снеговыми буранами. Занятия в училище шли ускоренным темпом — двухгодичная подготовка проходилась за шесть месяцев. От раннего утра до позднего вечера учились курсанты трудным солдатским наукам: шагали в песках по страшной азиатской жаре с полной выкладкой, рыли окопы, учились пулеметной стрельбе, вскакивали сонные по тревоге и шли куда-то в ночь, в степь десятикилометровым маршем, причем обязательно в противогазах. И ежедневно по многу часов отрабатывали надоевшую «ти-та-та» — морзянку. Вадим считался лучшим радистом в роте.
В ноябре шестимесячный курс обучения закончился. Весь выпуск направили на формировку. Эшелон остановился на одной из подмосковных станций — это было дачное место, где Вадим отдыхал однажды летом в пионерском лагере. Теперь, зимою, все здесь казалось чужим, впервые увиденным: вокзал, переполненный военными, заколоченные ставни дач, пустые, холодные под снегом поля… И все-таки это было Подмосковье! И где-то совсем близко — Москва!
В первый же день Вадим взял увольнительную и на пригородном поезде поехал в Москву. Он хотел увидеть маму. Она уже три месяца жила в Москве и работала на прежнем месте — в Наркомземе.
Военная Москва встретила Вадима неприветливым морозным утром. Был час перед первой рабочей сменой — люди спешили, обгоняя друг друга, в метро и на трамвайные остановки, и только военные патрули с красными повязками на рукавах расхаживали по улицам неторопливо и степенно. Витрины магазинов были забиты фанерой, завалены мешками с песком. По Калужской везли огромный серебристый аэростат, он чуть колыхался и был похож на фантастическое животное.
Вадим всю дорогу бежал, боясь, что Вера Фаддеевна уйдет на службу. Телефона в доме не было, его сняли в начале войны. Лифт не работал. Вадим одним духом взлетел на шестой этаж, вбежал в квартиру — и остановился перед замком на двери своей комнаты. Вера Фаддеевна ушла… Он сел на сундук в коридоре, обессиленный, злой, несчастный. Попробовал замок, подергал дверь. Потом выломал фрамугу над дверью и, словно вор, пролез в свою комнату. Там было все по-прежнему: книги на полках, пианино, покрытое вышитой дорожкой, старинные бронзовые часы и его кровать, аккуратно застланная зеленым одеялом. На столе, прикрытая салфеткой, стояла тарелка с сухим ломтем хлеба, головкой лука, яичной скорлупой…
Под лампой на комоде Вадим увидел недописанное письмо: «Здравствуй, дорогой мой мальчик! Однако ты не держишь своего слова — писать раз в неделю. Ты писал, что, возможно, будешь в Москве. Когда примерно тебя ждать…»
На этом же листке бумаги Вадим быстро написал письмо, которое начиналось так:
«Мама! Я уже в Москве, вчера приехал. Видишь, как я заботлив: твое письмо еще не дописано, не отправлено, а ты уже получаешь ответ. И ты еще обижаешься на меня…»
Так он и не повидал Веру Фаддеевну в этот день. Не хватило времени, надо было возвращаться в часть… И только на обратном пути с вокзала Вадим позвонил ей на службу.
— Что? Это кто? Кто говорит? — услыхал он знакомый голос, почему-то очень испуганный. — От Димы?
— Мама, я — Дима! Слушай…
— Кто это? Кто?
— Я — Дима! Я — Дима! — повторял он терпеливо, по привычке радиста.
Вера Фаддеевна переспрашивала, не веря. Она заволновалась, голос ее вдруг ослаб, и разговор получился жалкий, бессвязный, торопливый. Люди, стоявшие у автомата в очереди, стучали гривенниками в стеклянную дверь.
— Береги себя, сын!..
— Хорошо, мама.
— И… пиши! Счастливо…
Она заплакала. А может быть, ему это показалось.
Через несколько дней Вадим в составе новой, только что сформированной части отправился на Второй Украинский — танковым стрелком-радистом.
Вадим попал на фронт в тот великий год, когда сокрушительные удары отбрасывали врага все дальше на запад. Вадим участвовал в разгроме гитлеровцев под Корсунью и в августовском наступлении под Яссами. Стремительный марш на Бухарест и потом через Трансильванские Альпы в Венгрию, битва за Будапешт и кровопролитные бои у озера Балатон, взятие Вены и освобождение Праги — вот путь, который прошел Вадим со своим танком по Европе.
Он оказался счастливчиком — ни разу не был ранен. Только однажды его контузило: под Яссами, летом, во время позиционных боев.
После победы над Германией танковый полк, в котором служил Вадим, перебросили на Дальний Восток. Началась война с Японией — труднейший марш через безводную, сожженную солнцем пустыню и Хинганские горы, бои с самурайскими бандами в Маньчжурии и, наконец, Порт-Артур.
пели на набережных Порт-Артура наши моряки, высадившие в городе десант еще до подхода танков.
И на Тихом океане
Свой закончили поход… —
На краю материка, в городе русской славы, завершила Советская Армия победоносный путь.
Два военных года закалили Вадима, научили его разбираться в людях, научили смелости — быть сильнее своего страха. Они показали ему, на что способен он, Вадим Белов. Кое на что, оказывается, он был способен. В бою под Комарно его танк был подбит и окружен врагами, из экипажа в живых остались двое — Вадим и тяжело раненный башнер. Вадим отстреливался до ночи, побросал из люка все гранаты, а ночью вынес башнера из танка и с пистолетом в руках пробился к своим.
Вадим очень окреп физически, вырос, лицо его огрубело, стало таким же широким, большелобым, обветренным, как у отца. На войне он научился многому из того, что было необходимо не только для войны, но и просто для жизни. На войне он увидел свой народ, узнал его стремления и характер и понял, что это его собственный характер, собственные стремления. Он повидал заграницу — не ту, о которой он читал в разных книгах, что была нарисована на красивых почтовых марках и глянцевитых открытках, — он увидел заграницу вживе, потрогал ее на ощупь, подышал ее воздухом. И часто это бывал спертый, нечистый воздух, к которому легкие Вадима не привыкли. Он видел нарядные, белоснежные виллы на берегу озера Балатон и черные, продымленные лачуги на окраине Будапешта; он видел упитанных, багровых от пива венских лавочников и ребятишек с голодными, серыми лицами, просивших у танкистов хлеба; под Пильзеном он видел, как четверо американских солдат избивали огромного старого негра-шофера, а два офицера стояли поодаль и с интересом смотрели; он видел жалких продажных женщин, оборванных рикш на улицах Порт-Артура и потрясающую нищету китайских кварталов в Мукдене.
Да, многое следовало переделать в этих странах, раскорчевать, вспахать, засеять; многому еще предстояло научиться людям, живущим за чертой нашей границы.
В Европе окрепло у Вадима решение стать учителем. Оно созревало исподволь, бессознательно, с того горького дня, когда он узнал о гибели отца. Он, Вадим, должен был заменить отца, продолжить его дело. Во время войны дело отца было — воевать, защищать свою землю. Но вот смолкли пушки — мирная жизнь наступила не сразу, но она была теперь близка, и о ней стоило подумать.
Вадиму нравилось работать с людьми, быть всегда в большом, дружном коллективе — то, к чему он привык в армии. Его глубоко волновала сложная и разнообразная жизнь людских масс, тысячи несхожих меж собой судеб и характеров, могучей волей слитых воедино и порождающих в своем единстве волю титанической силы. Мерный шаг идущей в походном строю колонны до сих пор — на третий год военной службы — вызывал в нем почти вдохновенный трепет. Он любил хоровые солдатские песни и завидовал запевалам. Он завидовал своему полковому командиру, которому солдаты — и он вместе со всеми — верили беспредельно.
Высшим проявлением человеческого гения, казалось ему, был гений вождей, умение внушать людям волю к высокой цели и вести за собой. И теперь Вадим вспомнил слышанные им в детстве слова отца о воспитании людей — новых людей, борцов за коммунизм. Отец говорил, что это дело, вероятно, самое нелегкое, требующее самого большого упорства, таланта, ума из всех дел человеческих.
Почти год после победы над Японией прослужил Вадим в армии на маленьком, заброшенном в сопках забайкальском разъезде. Его демобилизовали в сорок шестом, и он поехал в Москву с твердым, окончательно сложившимся намерением посвятить свою жизнь учительству.
Первые месяцы студенческой жизни дались нелегко. Пришлось все начинать сначала, вспоминать позабытое, приучаться заново — и к учебникам, которые надо было читать, вникая в каждое слово, да еще конспектировать, и к ежедневным занятиям дома или в библиотеке, и к слушанию лекций, к сосредоточенному вниманию… И все же не учебные трудности были главными трудностями для Вадима. На первой зимней сессии у него была одна тройка — по английскому языку, весеннюю сессию он сдал хорошо, а на втором курсе уже стал отличником.
Трудности другого порядка осаждали его в первые месяцы студенческой жизни. В педагогическом институте, куда поступил Вадим, девушек было значительно больше, чем ребят, а от этой шумной, юношески веселой, насмешливой, острой среды Вадим, надо сказать, здорово отвык в армии. Он и раньше-то, в школьные годы, не отличался особой бойкостью в женском обществе и на школьных вечерах, на именинах и праздниках держался обычно в тени, занимал позицию «углового остряка», чем, кстати, сам о том не догадываясь, он и нравился девочкам. Танцевать он выучился, но не любил это занятие и предпочитал наблюдать за танцующими или — еще охотнее — подпевать вполголоса хоровой песне.
Придя в институт и сразу попав в непривычный для него, шумный от девичьих голосов коллектив, Вадим сначала замкнулся, напустил на себя ненужную сухость и угрюмость и очень страдал от этого фальшивого, им самим созданного положения. Из ребят его курса было несколько фронтовиков, остальные — зеленая молодежь, вчерашние десятиклассники. Но Вадим завидовал этим юнцам — завидовал той легкости, с какой они разговаривали, шутили и дружили с девушками, непринужденной и веселой развязности их манер, их остроумию, осведомленности по разным вопросам спорта, искусства и литературы (Вадим от всего этого сильно отстал) и даже — он со стыдом признавался в этом себе — их модным галстукам и прическам. Вадим целый год проходил в гимнастерке и только ко второму курсу сшил себе костюм и купил зимнее пальто. И стригся он все еще под добрый, старый «полубокс» и никак не решался на современную «польку».
Первый год в институте был годом присматривания, привыкания к новой жизни, был годом медленных сдвигов, трудных и незаметных побед и — главное, главное! — был годом радостного, несмотря ни на что, и жадного наслаждения миром, работой, ощущением верно начатого, основного для жизни дела. Иногда на лекции, в читальне или вечером дома за письменным столом, где он читал газету или перелистывал книгу, а Вера Фаддеевна, усталая после работы, дремала на диване, и у соседей тихо играло радио, и с улицы доносились гудки машин и детские голоса, — внезапно охватывало Вадима ощущение неподдельного, глубочайшего счастья. Ведь как он мечтал сначала в эвакуации, а потом в армии об этом мирном рабочем столе, о книгах, о тишине «секционного зала — обо всем том, что стало теперь повседневной реальностью и буднями его жизни!
Уже ко второму курсу это ощущение полноты достигнутого счастья сбывшейся мечты стало тускнеть, пропадать и, наконец, забылось. И об этом не следовало жалеть. Новая жизнь пришла с новыми заботами, устремлениями, надеждами. Зато исчезли постепенно и всяческие помехи и затруднения первых дней (над ними можно было теперь посмеяться), все эти ложные страхи, вспышки копеечного самолюбия, неуклюжая замкнутость и угловатость — все вошло в норму, уравнялось, утопталось, и жизнь потекла свободнее, легче и, странное дело, быстрее.
Вадим по-настоящему стал студентом только на втором курсе — до этого он все еще был демобилизованный фронтовик. Он прочно и накрепко вошел в коллектив и одинаково легко дружил теперь со своими ровесниками и с теми не нюхавшими пороха юнцами, на которых он когда-то косился и отчего-то им втайне завидовал. Студенческая жизнь с общими для всех интересами уравняла и сблизила самых разных людей и укрепила их дружбой. Вот когда стало легко учиться. Несравнимо легче, чем в первые дни и месяцы. И появился подлинный вкус к учебе, и уже рождалась любовь к своему институту.
Теперь лучшими минутами, которые проводил Вадим в институте, были не одинокие вечерние занятия в читальне (как ему казалось прежде), а шумные собрания в клубном зале, или веселые субботние вечера, или жаркие споры в аудиториях, которые продолжались потом в коридорах и во дворе. Лучшие минуты были те, когда он бывал не один.
Во многом помог ему Сергей Палавин. Вадиму повезло, он пришел в институт вместе с другом, — Сергею не удалось поступить в университет, и он решил, чтобы не терять года, пойти в педагогический.
Сережка был человеком совсем иного склада. Никаких трудностей, кроме обычных экзаменационных, для него не существовало. Он сразу, удивительно легко и естественно включился в студенческую жизнь, быстро завязал знакомство с ребятами, сумел понравиться преподавателям, а с девушками держался по-дружески беспечно и чуть-чуть снисходительно и уже многим из них, вероятно, вскружил голову.
Вадим гордился тем, что у него такой блестящий, удачливый друг. В присутствии Сергея он чувствовал себя уверенней, на лекциях старался садиться с ним рядом и первое время почти не отходил от него в коридорах. А Сергей, наоборот, стремился как можно быстрее перезнакомиться со всеми окружающими: с одними он заговаривал о спорте, с другими авторитетно рассуждал о проблемах языкознания, третьим — юнцам — рассказывал какой-нибудь необычайный фронтовой эпизод, девушкам улыбался, с кем-то шутил мимоходом, кому-то предлагал закурить… Вадим поражался этой способности Сергея мгновенно ориентироваться в любой, самой незнакомой компании.
— У тебя, Сережка, просто талант какой-то! — искренне говорил он другу. — Как ты скоро с людьми сходишься!
— Ну, брат!.. — самодовольно усмехался Сергей. — Я же психолог, человека насквозь вижу. А сходиться с людьми, кстати, проще простого… Расходиться вот трудновато.
Сергей часто бывал у Вадима дома, они вместе ходили в кино, на выставки, иногда даже вместе готовились к экзаменам и семинарам, но это бывало редко: Вадим не любил заниматься вдвоем. По существу, у Вадима, когда он вернулся из армии, были лишь два близких человека: мать и Сережка Палавин. Из старых школьных друзей в Москве никого почти не осталось, а с теми, которые и были в Москве, встречаться удавалось редко.
Веру Фаддеевну Вадим нашел очень изменившейся — она постарела, стала совсем седая. Работала она помногу, как и прежде, уходила рано утром, приходила поздно. Часто уезжала в далекие командировки — в поволжские колхозы, в Сибирь, на Алтай. Часто приезжали в Москву ее знакомые по работе, зоотехники и животноводы из тех краев, и останавливались на день-два в их квартире. В большинстве это были люди немолодые, но здоровые, загорелые, простодушно-веселые и очень занятые. Все приезжали с подарками: кто привозил арбузы, кто мед, а один ветеринар из Казахстана привез как-то целый бараний окорок. Днем они бегали по своим делам, приходили поздно вечером усталые и голодные и, вместо того чтобы сразу после ужина устраиваться на диване спать, обычно заводили с Верой Фаддеевной разговоры до полуночи — о ремонте телятников, травосеянии, о настригах, привесах, удоях… Потом они уезжали, обязательно приодевшись в столице, и если не в новом пальто, то в новом галстуке, с чемоданом московских покупок и гостинцев. И вскоре приходила телеграмма: «Доехал благополучно привет сыну ждем гости».
С матерью у Вадима давно уже установились отношения простые и дружеские. Вера Фаддеевна и в детстве не баловала сына чрезмерной лаской, не сюсюкала и не тряслась над ним, как это делают многие «любящие» матери. С юношеского возраста он привык считать себя — потому что так считала Вера Фаддеевна — самостоятельным человеком…
Так в работе, постепенной и упорной, проходили дни Вадима. Вначале, на первом курсе, он занимался, пожалуй, больше, усидчивей и азартней, чем впоследствии, когда студенческая жизнь вошла в привычку и он научился экономить часы и понял, что на свете, кроме конспектов и семинаров, есть еще множество прекрасных вещей, которым тоже следует уделять время.
И вот окончился второй курс. Полдороги осталось за плечами, а то, что предстояло, казалось уже нестрашным, не пугало ни трудностями, ни новизной.
И на рубеже третьего курса, в эту пору студенческой зрелости, пришла вдруг к Вадиму любовь. Была она неожиданной и несколько запоздалой — первая любовь в его жизни, и потому много в ней было странностей и несуразностей, и трудно было разобраться Вадиму, что в ней — горечь и что — счастье…
3
Вадим барабанил в дверь. Долго не открывали, наконец зашлепали в глубине коридора войлочные туфли: это Аркадий Львович, сосед, — как медленно!
— Что вы грохочете, Вадим? Пожар?
— Я опаздываю в театр! — радостным и прерывающимся от бега голосом проговорил Вадим. — Через сорок минут. А мне еще надо к Смоленской площади. Представляете?
— Заприте дверь как следует, — сказал Аркадий Львович, удаляясь. Однако у дверей своей комнаты он остановился и спросил с интересом: — Как вы думаете ехать на Смоленскую площадь?
Аркадий Львович был поклонником всяческой рационализации и особенно в области транспорта. У него всегда были какие-то оригинальные идеи на этот счет и целая система самых быстрых и экономичных маршрутов в разные концы города, которую он пропагандировал. Зная эту страсть Аркадия Львовича, Вадим ответил отрывисто и категорично, чтобы сразу кончить разговор:
— На метро.
— На метро? — изумленно произнес Аркадий Львович. — Вы с ума сошли! Я вам укажу чудесное сообщение: вы едете до Калужской на любом, идете через площадь…
— На метро, на метро!.. — сказал Вадим, скрываясь в своей комнате.
Но Аркадий Львович продолжал настойчиво советовать за дверью:
— Вадим! Вы бежите к Парку культуры, это две минуты, вскакиваете на десятку или «Б»… — дверь отворилась, и в комнату просунулась голова Аркадия Львовича, в очках, с черной шелковой шапочкой на бритом черепе. — Послушайте: ровно семнадцать минут…
— Не хочу слушать, я опаздываю! Скажите точно: который час?
— Вы просто безграмотный москвич! — воскликнул Аркадий Львович, рассердившись, и захлопнул дверь. Потом он вновь заглянул в комнату и таким же разгневанным голосом крикнул: — Без двадцати семь!
На письменном столе Вадим увидел записку: «Задержусь на работе, собрание. Если очень голоден, обедай без меня. Чайник с кипятком под подушкой. Мама».
Хотя он с завтрака ничего не ел, сейчас даже думать о еде не хотелось. Это было странно похоже на приподнятое нервное состояние перед экзаменами. И главное — он опаздывал!
«Какую надеть рубашку: голубую или в полоску, с пристежным воротничком? — напряженно думал Вадим, расставляя на столе бритвенный прибор. — Голубую, конечно! С воротником закопаешься, эти запонки… А где же билет?»
В десятый раз он пугался, что потерял билет, и шарил по всем карманам.
Вадим с минуту разглядывал в зеркале свое лицо — разгоряченное, с красными от мороза носом и щеками и бледными скулами. Темно-русые волосы, примятые над лбом шапкой, торчат с боков жесткими густыми вихрами — какой шутовской вид! Надо как-то пригладить их, смочить…
Когда он намыливал щеки, пришел Сергей.
— О-о! «Надев мужской наряд, богиня едет в маскарад»? Я, кажется, не вовремя, — сказал Сергей, останавливаясь на пороге.
— Ничего, проходи! Раздевайся, — сказал Вадим, не отрываясь от зеркала. — Я ухожу в театр. Через десять минут.
— С Леночкой Медовской?
— Да, да.
Вадим произнес это «да, да» так равнодушно и будто бы механически, словно это было нечто само собой разумеющееся, хотя на самом деле вопрос Сергея несколько удивил его: «Откуда он знает?»
— Да-с, с Леночкой Медовской, — повторил он с той же напускной рассеянностью. — А кстати, как ты угадал?
— А Лена вчера говорила кому-то в институте, что ты рыцарски преподнес ей билет. Я случайно услышал.
— Даже рыцарски?
— Да, но вся грусть в том, что я совсем забыл об этом и пришел к тебе по делу. Обидно.
— Какое дело? Надолго?
— Десять минут, конечно, не устроят. Ну ладно… — Сергей вздохнул и стал снимать пальто. Потом он сел в кресло рядом с Вадимом и вынул из кармана какую-то свернутую толстую рукопись. — Это реферат Нины Фокиной о повестях Пановой. Я ведь назначен оппонентом и должен на той неделе выступать в НСО. А реферат тусклый, ой какой тусклый! Ругать буду.
— Тусклый? Странно. Ведь Нина девица серьезная, «умнеющая», как выражается Иван Антоныч…
— Да что — серьезная! Слушай, она взяла свое сообщение, какое мы все делали на семинарах советской литературы, слегка расширила его и преподносит в виде научной работы. Где тут серьезность? Общие места, фразеология, ни одной своей мысли… А ведь НСО — это как-никак научное общество, пусть студенческое, но научное! Что ни говори, а такими работами смазывается вся идея НСО. Чем оно отличается тогда от наших бесконечных семинаров и коллоквиумов? Ничем! Ты не согласен?
— Н-да… конечно, — ответил Вадим. Он слушал Сергея внимательно, потому что порезал щеку и теперь всячески старался остановить кровь и как-то сделать порез незаметным.
— Я хотел тебе прочитать кое-что из этого «научного» труда и посоветоваться. Ну, услышишь сам на обществе… Выступать я буду резко. И вообще все это навело меня на очень мрачные размышления.
— Что, о бренности всего живого?
— Хуже, — Сергей серьезно покачал головой. — На мне ведь тоже висит реферат, а я и не брался. И никакого желания нет. Стимула нет.
— Это действительно хуже.
— Не шути, Вадим. А я начинаю сомневаться — стоит ли дальше тянуть эту резину? Ты уверен в том, что наше общество на самом деле научное?
— Что вы грохочете, Вадим? Пожар?
— Я опаздываю в театр! — радостным и прерывающимся от бега голосом проговорил Вадим. — Через сорок минут. А мне еще надо к Смоленской площади. Представляете?
— Заприте дверь как следует, — сказал Аркадий Львович, удаляясь. Однако у дверей своей комнаты он остановился и спросил с интересом: — Как вы думаете ехать на Смоленскую площадь?
Аркадий Львович был поклонником всяческой рационализации и особенно в области транспорта. У него всегда были какие-то оригинальные идеи на этот счет и целая система самых быстрых и экономичных маршрутов в разные концы города, которую он пропагандировал. Зная эту страсть Аркадия Львовича, Вадим ответил отрывисто и категорично, чтобы сразу кончить разговор:
— На метро.
— На метро? — изумленно произнес Аркадий Львович. — Вы с ума сошли! Я вам укажу чудесное сообщение: вы едете до Калужской на любом, идете через площадь…
— На метро, на метро!.. — сказал Вадим, скрываясь в своей комнате.
Но Аркадий Львович продолжал настойчиво советовать за дверью:
— Вадим! Вы бежите к Парку культуры, это две минуты, вскакиваете на десятку или «Б»… — дверь отворилась, и в комнату просунулась голова Аркадия Львовича, в очках, с черной шелковой шапочкой на бритом черепе. — Послушайте: ровно семнадцать минут…
— Не хочу слушать, я опаздываю! Скажите точно: который час?
— Вы просто безграмотный москвич! — воскликнул Аркадий Львович, рассердившись, и захлопнул дверь. Потом он вновь заглянул в комнату и таким же разгневанным голосом крикнул: — Без двадцати семь!
На письменном столе Вадим увидел записку: «Задержусь на работе, собрание. Если очень голоден, обедай без меня. Чайник с кипятком под подушкой. Мама».
Хотя он с завтрака ничего не ел, сейчас даже думать о еде не хотелось. Это было странно похоже на приподнятое нервное состояние перед экзаменами. И главное — он опаздывал!
«Какую надеть рубашку: голубую или в полоску, с пристежным воротничком? — напряженно думал Вадим, расставляя на столе бритвенный прибор. — Голубую, конечно! С воротником закопаешься, эти запонки… А где же билет?»
В десятый раз он пугался, что потерял билет, и шарил по всем карманам.
Вадим с минуту разглядывал в зеркале свое лицо — разгоряченное, с красными от мороза носом и щеками и бледными скулами. Темно-русые волосы, примятые над лбом шапкой, торчат с боков жесткими густыми вихрами — какой шутовской вид! Надо как-то пригладить их, смочить…
Когда он намыливал щеки, пришел Сергей.
— О-о! «Надев мужской наряд, богиня едет в маскарад»? Я, кажется, не вовремя, — сказал Сергей, останавливаясь на пороге.
— Ничего, проходи! Раздевайся, — сказал Вадим, не отрываясь от зеркала. — Я ухожу в театр. Через десять минут.
— С Леночкой Медовской?
— Да, да.
Вадим произнес это «да, да» так равнодушно и будто бы механически, словно это было нечто само собой разумеющееся, хотя на самом деле вопрос Сергея несколько удивил его: «Откуда он знает?»
— Да-с, с Леночкой Медовской, — повторил он с той же напускной рассеянностью. — А кстати, как ты угадал?
— А Лена вчера говорила кому-то в институте, что ты рыцарски преподнес ей билет. Я случайно услышал.
— Даже рыцарски?
— Да, но вся грусть в том, что я совсем забыл об этом и пришел к тебе по делу. Обидно.
— Какое дело? Надолго?
— Десять минут, конечно, не устроят. Ну ладно… — Сергей вздохнул и стал снимать пальто. Потом он сел в кресло рядом с Вадимом и вынул из кармана какую-то свернутую толстую рукопись. — Это реферат Нины Фокиной о повестях Пановой. Я ведь назначен оппонентом и должен на той неделе выступать в НСО. А реферат тусклый, ой какой тусклый! Ругать буду.
— Тусклый? Странно. Ведь Нина девица серьезная, «умнеющая», как выражается Иван Антоныч…
— Да что — серьезная! Слушай, она взяла свое сообщение, какое мы все делали на семинарах советской литературы, слегка расширила его и преподносит в виде научной работы. Где тут серьезность? Общие места, фразеология, ни одной своей мысли… А ведь НСО — это как-никак научное общество, пусть студенческое, но научное! Что ни говори, а такими работами смазывается вся идея НСО. Чем оно отличается тогда от наших бесконечных семинаров и коллоквиумов? Ничем! Ты не согласен?
— Н-да… конечно, — ответил Вадим. Он слушал Сергея внимательно, потому что порезал щеку и теперь всячески старался остановить кровь и как-то сделать порез незаметным.
— Я хотел тебе прочитать кое-что из этого «научного» труда и посоветоваться. Ну, услышишь сам на обществе… Выступать я буду резко. И вообще все это навело меня на очень мрачные размышления.
— Что, о бренности всего живого?
— Хуже, — Сергей серьезно покачал головой. — На мне ведь тоже висит реферат, а я и не брался. И никакого желания нет. Стимула нет.
— Это действительно хуже.
— Не шути, Вадим. А я начинаю сомневаться — стоит ли дальше тянуть эту резину? Ты уверен в том, что наше общество на самом деле научное?