Страница:
— Ладно, так и быть, скажу, кого я видел: Вадима и эту девчонку, которая приходила к тебе… Лена, что ли?
Сергей заинтересованно привстал.
— Лену? Они что… вместе были или как?
— Ну да, друг с дружкой катались! А у Лены этой свитер такой с оленями, как в кино, знаешь…
Сергей промычал что-то и снова уткнулся в книгу. Перевернув две страницы, он спросил:
— Они про меня не спрашивали? Вадим не спрашивал?
— Нет. Он только рукой мне помахал.
Не прочтя и десяти строк, Сергей бросил книгу, повернулся лицом к стене и лежал так некоторое время, рассматривая обои. Потом встал с дивана и ушел в свою комнату спать.
А Вадим в это время шел через Крымский мост. Он только что проводил Лену до метро и возвращался домой пешком.
На мосту было ветрено, как всегда. Громады стальных колонн изморозно светлели у подножий, а вершины их были невидимы. Они терялись во мраке неба, которое было не черным, а грифельным, белесым от московских огней и казалось подернутым паром.
Полночная Москва, необъятно раскинутая перед Вадимом, была теперь городом огней. Днем здесь жили люди, теперь — огни. Все вокруг было населено роями огней. На горизонте огни клубились, переливались, как фосфоресцирующая морская волна, и дальше — там тоже были огни, но их уже не было видно, и только светлой стеной в небе стояло их мощное зарево.
Парк лежал за мостом, курчавый и тихий, опустелый. Огромный каток возле набережной, еще час назад полный стремительной и бурной жизнью, был теперь безлюден. Молчали оглушительные репродукторы, без конца повторявшие песню про фонарики: «Гори, гори, гори-и-и…» Отсюда нельзя было различить той маленькой темной аллеи, куда они заехали отдохнуть.
…Скамья стояла на повороте, рядом с большой аллеей. Лед возле нее был обколот и выщерблен коньками, а посередине аллейки стоял полосатый фанерный бакен, вроде речных бакенов, обозначающих мели, с надписью: «Лед поврежден». Вадима душила жара — он размотал шарф и сдвинул на затылок шапку с мокрого лба.
— Я кружусь, ох… У меня кружится голова, я пьяная! — Лена тихо смеялась, откинувшись на спинку скамьи. — Вадим, положи руку мне под голову, а то очень жестко.
Он сел к ней поближе, вытянув руку вдоль спинки скамьи, и она положила на нее голову. От густого румянца лицо ее казалось совсем темным, лишь влажно блестели губы. Мимо по большой аллее все время проносились люди. Мальчишки подкатывали вплотную и прямо перед их скамьей со старательным скрежетом делали крутые повороты. Проехал степенным шагом дежурный милиционер на коньках. Как все милиционеры на льду, он двигался как-то чересчур прямо, с хозяйственной солидностью, растопырив руки и сурово поглядывая по сторонам. Отталкивался он одной ногой. Толстый дядя в очках, одетый как заправский спортсмен, но, очевидно, впервые в жизни ставший на лед, медленно ехал вслед за милиционером. Он то и дело сгибался в поясе, точно отвешивая кому-то короткие поклоны. Вдруг остановившись, дядя начал страшно вибрировать всем телом и то, что называется — «бить копытом», потом взмахнул руками и молча шлепнулся навзничь.
Лена захохотала, глядя на него, и выпрямилась как раз в то мгновение, когда Вадим решил обнять ее.
— Ты помнишь наш спор? Насчет счастья? — вдруг спросила Лена. — Ты ведь так ничего и не сказал…
Ему не хотелось сейчас говорить об этом и вообще не хотелось говорить. Ему хотелось обнять ее. Никакие слова не годились для этого и были только помехой. Лена придвинулась к нему и, раздумчиво склонив голову, сказала:
— Счастье? Это… знаешь что? — И, помолчав, она напевным, выразительным шепотом прочитала:
— Здесь не отдохнешь. Пойдем вон в ту беседку, там тихо, — сказала Лена, вставая, и запела вполголоса: — «Гори, гори, гори-и-и…» Она такая таинственная!
Вадим поднялся бодро и сказал:
— Пойдем. Только там сидеть не на чем.
— А мы эту скамейку возьмем! Давай?
— Подожди, — он отстранил Лену и потряс скамью. — Я ее и один донесу.
Взяв скамью двумя руками, Вадим разом поднял ее над головой. На него посыпалась сухая снежная пыль. Ставя коньки враскос, медленными шажками он пошел к беседке.
Лена кружилась вокруг него, испуганно повторяя:
— Ой, Вадька, упадешь! Ой, осторожно!.. Помочь тебе?
— Донесу…
— Бросай ее… Сейчас же брось! — кричала Лена. — Ну, я верю, что ты сильный, верю! Ну, ты — Поддубный, Новак, Геркулес!
Руки его тряслись и гнулись, а коньки то и дело подламывались, выворачивая ступни. Наконец он доковылял до беседки и с грохотом бросил скамейку на промерзший деревянный пол. Лена вбежала за ним, стуча по доскам коньками. В беседке была полная темнота, и вдруг Вадим увидел на полу горящий уголек брошенной папиросы. И над ним, возле столба — две фигуры, стоявшие близко друг к другу.
— Вадька, обратно! — шепнула Лена и сбежала по ступенькам на лед.
Вадим растерянно сошел за ней следом. Лена уже мчалась по аллейке и неудержимо хохотала. А в беседке чей-то бас обрадованно проговорил:
— Вот спасибо, браток!
И снова — большой каток, расплывчатое сияние огней на льду, музыка. И рука Лены в мокрой варежке, такая тонкая, невесомая и делающаяся неожиданно твердой на поворотах.
Больше ничего не сказали они друг другу в этот вечер. Ему казалось, будет еще много таких вечеров, очень много в его жизни. И будут такие же плывущие в небе фонари, и пение льда, и музыка, и рядом с ним смеющаяся девушка с покорной и тонкой ладонью… Все это будет у него еще много, много раз. Он радостно верил в это.
…Когда Вадим проходил мимо белых, с ярко освещенными рекламными щитами ворот парка, к нему вдруг подбежали две девушки.
— Вадим! Белов! — закричали они еще издали. — Постой!
Полная черноглазая Марина Гравец была из его группы, другая — Симочка Мухтарова, красивая девушка с цыганским лицом, — с исторического факультета. Обе были в спортивных штанах и с коньками.
— Нельзя сказать, чтобы он готовился к английской контрольной! — весело и певуче сказала Марина и засмеялась.
— А разве у нас контрольная?
— В понедельник. Ольга Марковна еще позавчера грозилась. Что-то страшное будет — на все времена!
— Он этого сейчас не понимает, — вполголоса сказала Симочка. — Для него существует только настоящее время.
— А, да! — Марина понимающе кивнула.
Вадим сделал вид, что ничего не заметил.
Вместе с девушками он дошел до Калужской. Всю дорогу Вадим шутил с ними, рассказывал анекдоты, сам смеялся над всякой чепухой. Ему было весело и легко, как никогда.
— А мы знаем, отчего ты сегодня такой легкомысленный, — сказала вдруг Марина, загадочно улыбаясь. — Знаем, Симочка?
— Знаем, знаем! — баском ответила Симочка.
Вадим усмехнулся:
— Вы же пифии, все знаете.
Они вышли на площадь и ждали у перехода, пока пройдет поток машин.
— У меня было такое впечатление, глядя на вас, — продолжала Марина игриво, — будто вы обсуждаете последний семинар по политэкономии.
— Ну что ты! — сказал Вадим. — Мы объяснялись в любви, говорили стихами…
Марина расхохоталась.
— Ого! Только учти, Белов, объяснения на катке бывают очень скользкими. — И добавила серьезно: — А в общем ты делаешь успехи.
8
Сергей заинтересованно привстал.
— Лену? Они что… вместе были или как?
— Ну да, друг с дружкой катались! А у Лены этой свитер такой с оленями, как в кино, знаешь…
Сергей промычал что-то и снова уткнулся в книгу. Перевернув две страницы, он спросил:
— Они про меня не спрашивали? Вадим не спрашивал?
— Нет. Он только рукой мне помахал.
Не прочтя и десяти строк, Сергей бросил книгу, повернулся лицом к стене и лежал так некоторое время, рассматривая обои. Потом встал с дивана и ушел в свою комнату спать.
А Вадим в это время шел через Крымский мост. Он только что проводил Лену до метро и возвращался домой пешком.
На мосту было ветрено, как всегда. Громады стальных колонн изморозно светлели у подножий, а вершины их были невидимы. Они терялись во мраке неба, которое было не черным, а грифельным, белесым от московских огней и казалось подернутым паром.
Полночная Москва, необъятно раскинутая перед Вадимом, была теперь городом огней. Днем здесь жили люди, теперь — огни. Все вокруг было населено роями огней. На горизонте огни клубились, переливались, как фосфоресцирующая морская волна, и дальше — там тоже были огни, но их уже не было видно, и только светлой стеной в небе стояло их мощное зарево.
Парк лежал за мостом, курчавый и тихий, опустелый. Огромный каток возле набережной, еще час назад полный стремительной и бурной жизнью, был теперь безлюден. Молчали оглушительные репродукторы, без конца повторявшие песню про фонарики: «Гори, гори, гори-и-и…» Отсюда нельзя было различить той маленькой темной аллеи, куда они заехали отдохнуть.
…Скамья стояла на повороте, рядом с большой аллеей. Лед возле нее был обколот и выщерблен коньками, а посередине аллейки стоял полосатый фанерный бакен, вроде речных бакенов, обозначающих мели, с надписью: «Лед поврежден». Вадима душила жара — он размотал шарф и сдвинул на затылок шапку с мокрого лба.
— Я кружусь, ох… У меня кружится голова, я пьяная! — Лена тихо смеялась, откинувшись на спинку скамьи. — Вадим, положи руку мне под голову, а то очень жестко.
Он сел к ней поближе, вытянув руку вдоль спинки скамьи, и она положила на нее голову. От густого румянца лицо ее казалось совсем темным, лишь влажно блестели губы. Мимо по большой аллее все время проносились люди. Мальчишки подкатывали вплотную и прямо перед их скамьей со старательным скрежетом делали крутые повороты. Проехал степенным шагом дежурный милиционер на коньках. Как все милиционеры на льду, он двигался как-то чересчур прямо, с хозяйственной солидностью, растопырив руки и сурово поглядывая по сторонам. Отталкивался он одной ногой. Толстый дядя в очках, одетый как заправский спортсмен, но, очевидно, впервые в жизни ставший на лед, медленно ехал вслед за милиционером. Он то и дело сгибался в поясе, точно отвешивая кому-то короткие поклоны. Вдруг остановившись, дядя начал страшно вибрировать всем телом и то, что называется — «бить копытом», потом взмахнул руками и молча шлепнулся навзничь.
Лена захохотала, глядя на него, и выпрямилась как раз в то мгновение, когда Вадим решил обнять ее.
— Ты помнишь наш спор? Насчет счастья? — вдруг спросила Лена. — Ты ведь так ничего и не сказал…
Ему не хотелось сейчас говорить об этом и вообще не хотелось говорить. Ему хотелось обнять ее. Никакие слова не годились для этого и были только помехой. Лена придвинулась к нему и, раздумчиво склонив голову, сказала:
— Счастье? Это… знаешь что? — И, помолчав, она напевным, выразительным шепотом прочитала:
Лена полузакрыла глаза и чуть слышно, одним дуновением закончила:
Есть минуты, когда не тревожит
Роковая нас жизни гроза.
Кто-то на плечи руки положит,
Кто-то ясно заглянет в глаза…
И мгновенье житейское…
— Да, да, это счастье… — пробормотал Вадим, обнимая ее, целуя ее закрытые глаза, щеки, ее холодные, обжигающие губы. Опять к ним подъехали мальчишки и демонстративно закрутились возле самой скамейки.
…канет,
Словно в темную пропасть без дна.
И над пропастью медленно встанет
Семицветной дугой тишина.
— Здесь не отдохнешь. Пойдем вон в ту беседку, там тихо, — сказала Лена, вставая, и запела вполголоса: — «Гори, гори, гори-и-и…» Она такая таинственная!
Вадим поднялся бодро и сказал:
— Пойдем. Только там сидеть не на чем.
— А мы эту скамейку возьмем! Давай?
— Подожди, — он отстранил Лену и потряс скамью. — Я ее и один донесу.
Взяв скамью двумя руками, Вадим разом поднял ее над головой. На него посыпалась сухая снежная пыль. Ставя коньки враскос, медленными шажками он пошел к беседке.
Лена кружилась вокруг него, испуганно повторяя:
— Ой, Вадька, упадешь! Ой, осторожно!.. Помочь тебе?
— Донесу…
— Бросай ее… Сейчас же брось! — кричала Лена. — Ну, я верю, что ты сильный, верю! Ну, ты — Поддубный, Новак, Геркулес!
Руки его тряслись и гнулись, а коньки то и дело подламывались, выворачивая ступни. Наконец он доковылял до беседки и с грохотом бросил скамейку на промерзший деревянный пол. Лена вбежала за ним, стуча по доскам коньками. В беседке была полная темнота, и вдруг Вадим увидел на полу горящий уголек брошенной папиросы. И над ним, возле столба — две фигуры, стоявшие близко друг к другу.
— Вадька, обратно! — шепнула Лена и сбежала по ступенькам на лед.
Вадим растерянно сошел за ней следом. Лена уже мчалась по аллейке и неудержимо хохотала. А в беседке чей-то бас обрадованно проговорил:
— Вот спасибо, браток!
И снова — большой каток, расплывчатое сияние огней на льду, музыка. И рука Лены в мокрой варежке, такая тонкая, невесомая и делающаяся неожиданно твердой на поворотах.
Больше ничего не сказали они друг другу в этот вечер. Ему казалось, будет еще много таких вечеров, очень много в его жизни. И будут такие же плывущие в небе фонари, и пение льда, и музыка, и рядом с ним смеющаяся девушка с покорной и тонкой ладонью… Все это будет у него еще много, много раз. Он радостно верил в это.
…Когда Вадим проходил мимо белых, с ярко освещенными рекламными щитами ворот парка, к нему вдруг подбежали две девушки.
— Вадим! Белов! — закричали они еще издали. — Постой!
Полная черноглазая Марина Гравец была из его группы, другая — Симочка Мухтарова, красивая девушка с цыганским лицом, — с исторического факультета. Обе были в спортивных штанах и с коньками.
— Нельзя сказать, чтобы он готовился к английской контрольной! — весело и певуче сказала Марина и засмеялась.
— А разве у нас контрольная?
— В понедельник. Ольга Марковна еще позавчера грозилась. Что-то страшное будет — на все времена!
— Он этого сейчас не понимает, — вполголоса сказала Симочка. — Для него существует только настоящее время.
— А, да! — Марина понимающе кивнула.
Вадим сделал вид, что ничего не заметил.
Вместе с девушками он дошел до Калужской. Всю дорогу Вадим шутил с ними, рассказывал анекдоты, сам смеялся над всякой чепухой. Ему было весело и легко, как никогда.
— А мы знаем, отчего ты сегодня такой легкомысленный, — сказала вдруг Марина, загадочно улыбаясь. — Знаем, Симочка?
— Знаем, знаем! — баском ответила Симочка.
Вадим усмехнулся:
— Вы же пифии, все знаете.
Они вышли на площадь и ждали у перехода, пока пройдет поток машин.
— У меня было такое впечатление, глядя на вас, — продолжала Марина игриво, — будто вы обсуждаете последний семинар по политэкономии.
— Ну что ты! — сказал Вадим. — Мы объяснялись в любви, говорили стихами…
Марина расхохоталась.
— Ого! Только учти, Белов, объяснения на катке бывают очень скользкими. — И добавила серьезно: — А в общем ты делаешь успехи.
8
Андрей Сырых зиму и лето жил под Москвой в дачной местности Борское. Летом здесь было людно и весело, наезжало много дачников, молодежи, на реке открывались лодочные станции и пляжи, с утра до вечера гулко стучал мяч на волейбольных площадках, — жизнь была увлекательной и легкой, похожей на кинофильм.
Но она исчезала так быстро, эта неповторимая летняя жизнь, унося с собой запахи лугового настоя, тихую музыку по вечерам, и скрип уключин, и влажную мягкость песка под босыми ступнями, — проносилась падучей августовской звездой и исчезала. И в городе, деловом и дождливом, в его будничной суете не было и следа этой жизни.
А потом начиналась осень, пустели дачи, в поле и в лесу почти не встречалось людей, да и те, кто встречался, были редкие огородники, торопящиеся на автобусный круг с мешком картошки за плечами. И плыла в воздухе нетревожимая паутина, просеки затоплялись жухлой листвой — ее никто уже не убирал до снега, и далеко по реке разносилось одинокое гугуканье последнего катера с каким-нибудь случайным пассажиром, забившимся от холода в нижний салон.
И на долгие месяцы затихало Борское под снегом. Синие морозные утра, синие сумерки, а по ночам — лай заречных собак, шорох снега и далеко на горизонте трепетное призывное миганье огней московской окраины…
Андрей мало времени проводил в Борском. Рано утром он уезжал в институт, после лекций обедал в институтской столовой и шел заниматься в библиотеку. В Борское он приезжал поздно вечером, а иногда и не приезжал вовсе — оставался ночевать у своих приятелей в студенческом общежитии.
Отец Андрея работал мастером на большом станкостроительном заводе. Во время войны и Андрей работал на заводе, не на отцовском, но тоже на крупном. В военное училище его не взяли из-за близорукости, и в 1942 году семнадцатилетним юношей он пришел на завод. В первые два месяца работал в трубоволочильном цехе — тянул на волочильном стане «профиля». Потом его перевели работать к горну, а оттуда в слесарную группу. Два года Андрей простоял у слесарного верстака, на третий — перешел диспетчером в инструментальный цех. У него было много друзей на заводе, и когда Андрей уходил на учебу, ему казалось, что он обязательно будет продолжать эту дружбу, ни за что не оторвется от ребят, с которыми прожил тяжелые годы войны.
— Все вы обещаете, знаем! — говорил при прощании Пашка Кузнецов, слесарь из инструментального. — А как уйдет — так и концы! Поминай как звали.
Андрей сердился, ему казалась нелепой и оскорбительной даже мысль — забыть ребят. Глупости! И он действительно в первое время забегал раз в неделю на завод, в комитет комсомола, в клуб и общежитие. А потом посещения эти стали все реже и через год прекратились вовсе. Закрутила, отнесла в сторону новая жизнь, новые интересы, а главное — это жестокое московское время, которого всегда не хватает.
Изредка теперь на улице, в трамвае или в метро на встречных эскалаторах наскочит Андрей на кого-нибудь из заводских. И времени всегда в обрез, и поговорить-то в толкучке, на проходе неудобно — помнут друг другу руки, поулыбаются:
— А ты здоров стал! Ну как?
— Да ничего! А как на заводе?
— Да работаем, даем стружку… Серега на учебу ушел, директор у нас новый.
— Ну! Нестеров, значит, ушел!
— Он-то давно ушел. Да ты забежал бы, Андрюха, что же ты?
— Да, да, я вот обязательно на днях забегу.
И опять ему кажется, что обязательно он на днях забежит, искренне верит, что забежит. И радостно и грустно от этих встреч…
Недавно на хоккейном матче Андрей встретил Пашку Кузнецова. Он увидел его уже на выходе со стадиона и узнал по широким плечам и знакомой кожаной кепочке, в которой Пашка ходил большую часть года. После первых бесцельных восклицаний, радостных тумаков и объятий друзья разговорились и долго шли пешком. Павел, оказывается, ушел из цеха и теперь — освобожденный секретарь комитета ВЛКСМ на заводе.
— Скоро уж отчетно-перевыборное провожу, — сказал он с гордостью.
— Сколько же мы с тобой не виделись? Да, два года… — Андрей вздохнул. — Завидую я иногда тургеневским героям — только и делают, черти, что друг к другу в гости ходят и чай пьют. Вот жизнь была!
Оба рассмеялись, весело взглянув друг на друга. Кузнецов взял Андрея под руку.
— У меня к тебе дело есть, Андрюшка.
— А ну?
— Ты помнишь, у нас при клубе кружки были? Муз, драм, шах, изо — это при тебе. Потом мы кройки и шитья организовали для девушек, мото и теперь вот думаем — литературный. Народ у нас этим интересуется, в библиотеке от читателей отбою нет. И писатели даже есть свои.
— Писатели?
— Ну, не писатели, сам понимаешь, а — пишут, в общем. Помнишь, был такой Валек Батукин, ученик у Кузьмина? Ну — Кузьмин, мастер из шестого механического? С бородой… Вот — ученик его, конопатый такой, Валек. Теперь уже по пятому работает, строгалем. Такие, я тебе скажу, поэмы пишет — ахнешь! У нас в газете печатают. Все говорят — настоящий талант. Вот сегодня как раз в газете есть его стихи про столовую, сатира. Насчет очередей здорово схватил. И другие у нас пишут. Народ есть!
— Это интересно, — сказал Андрей.
— Да, да. Это, я тебе скажу, очень интересно. Вот мы и хотим создать литературный кружок. А то ведь они ребята способные, а образования не хватает. В райкоме нам посоветовали обратиться в какой-нибудь литфак. Я вот и думаю: нет ли у вас там кого? Со старших курсов, чтоб учился нормально. Хоть и девушку можно. Раз в неделю или в две, по вечерам. С завкомом я утрясу. А сам-то ты… небось занят очень?
— Я вот и соображаю, — сказал Андрей. — Завтра тебе позвоню, идет?
Андрей любил во всем советоваться с отцом. Так повелось с детства, с тех давних пор, как умерла мать. Отец Андрея был мастером в группе монтажников, его часто посылали в длительные командировки на заводы Ленинграда, Ростова, Коломны. В этой трудной и трудовой жизни Андрей быстро повзрослел и стал для отца помощником и другом. Степан Афанасьевич был человек веселый и необычный. Приходя вечером домой и садясь за обеденный стол, он всегда спрашивал: «Ну, молодежь, что сделано для эпохи?»
Андрей и младшая сестра его, Оля, должны были рассказывать об учебных делах со всеми подробностями. После этого Степан Афанасьевич сообщал последние заводские новости и любил изображать в лицах то главного инженера, то какого-нибудь мальчишку из ремесленного, то ворчливого старика нормировщика. И всегда рассказывал что-нибудь смешное.
Узнав о предложении Кузнецова относительно кружка, Степан Афанасьевич сразу же распалился.
— Иди, иди, не раздумывай! Давно тебе говорил: не теряй связи с заводом. Рабочий класс! Шутишь? От рабочего класса никак нельзя отрываться.
— Значит, ты мне советуешь?
— Не только что советую, а приказываю, твоей же пользы ради. — Степан Афанасьевич сделал строгое лицо и поднял указательный палец. Потом, вдруг улыбнувшись так, что блеснули в угольной бороде плотные молодые зубы, заговорил мечтательно: — Вот кончишь ты свою академию, превзойдешь всю эту книжную премудрость и станешь… кем? Педагогом или этим, как его… литературоедом?
Андрей улыбнулся:
— Сколько уж говорил — педагогом, педагогом! Успокойся.
— Ну ладно. Пошлют тебя куда-нибудь за тыщу верст, где одни степи, к примеру, или тайга непролазная, рыбаки, охотники, рабочий люд — и ни одного литературоеда вокруг. А? И станешь ты ребятишек учить наукам, а они тебя — пустяковине всякой, простоте, как меня когда-то студент-ссыльный истории учил, а я его — как дроздов ловить, сопелки вырезывать…
— У тебя, пап, чай стынет, — сказала Оля, придвигая отцу стакан.
— Н-да… Подожди. А под старость и я к тебе притащусь. Вместе будем. Ты со своими ребятишками, а я, глядишь, с твоими. Пчел заведем. Эх!.. — Он вздохнул и рассмеялся, качая головой. — Что, молодежь, любит ваш батька ерунду плести? Любит! И сам знает, что ничем его от цеха не оторвешь, а плетет. Ничем. Вот беда… И как это мы с вами сделаемся?
— Не вздыхай ты раньше времени! — сказал Андрей, поморщившись.
Он не любил этих разговоров. Все чаще стали появляться у отца мысли о неизбежной разлуке с детьми. С одной стороны — он твердо считал, что они должны ехать на периферию, и именно туда, где специалистов мало, где они всего нужнее, с другой стороны — понимал, что не сможет им сопутствовать. Работа на заводе была его жизнью. Уйти с завода — значило перестать дышать.
И сейчас он думал о том же, замолчав вдруг и машинально помешивая ложечкой чай.
— Пап, ты мне обещал мясорубку починить, не забыл? — сказала Оля. — Там винт сорвался.
— Ах, винт зарвался? — пошутил Степан Афанасьевич и, оживившись, быстро завертел ложечкой. — Ну что ж, сейчас его призовем к порядку, ежели он зарвался…
Ночью, лежа на коротком, со впалыми пружинами диванчике возле окна, Андрей долго не мог заснуть. Думал о будущем своем кружке, о людях, с которыми суждено будет познакомиться, а может быть, встретиться вновь. Сумеет ли он заинтересовать их? Говорить с ними просто и увлекательно? Да и есть ли у него вообще какие-нибудь педагогические способности? Если бы не его проклятая застенчивость… Это был крест, который тяготил его всю жизнь. В школе он считался вялым и неактивным, потому что никогда не просился сам отвечать, не кричал с места, а на устных экзаменах часто путался от волнения.
Начальник раздаточного бюро на заводе, старик Шатров, говорил ему: «Что ты, Сырых, и вправду как недоваренный всегда? Ты бойкой должен быть, горластый. Кто тебе перечит — ты его крой в голос, бери за кожу, если ты диспетчер являешься». При девушках, особенно незнакомых, Андрей терялся и в больших компаниях держался молчаливо и в стороне. Девушки считали его угрюмым книжником и относились к нему с пренебрежительной досадой. Другие, знавшие Андрея ближе, уважали его, но таких было немного.
А ведь он был и остроумен, и хорошо пел, и сам любил веселье. Но застенчивость, или, как отец говорил, «дикость», часто мешала ему быть самим собой.
Андрей не боялся работы, не боялся попасть впросак — свой материал он знал хорошо. Но как его встретят ребята? Ведь многих он знал прежде, работал в одном цехе, ходил в такой же, как и у них, темной от масла, прожженной точильными искрами спецовке. Держаться с ними запросто? «А, слесаришки! Ну как?..» Нет, только не это, а серьезно, внушительно, иначе занятия превратятся в болтовню. Лекторская солидность! «Итак, товарищи, я мыслю наши занятия…»
К черту! Все разбегутся. Ведь кружок будет после рабочего дня — он-то знает, что это такое, сам работал…
Андрей ворочался с боку на бок, скрипел пружинами. Он вспотел от этих бесплодных, мучительных дум. Или просто жарко было в комнате? В доме все спали — ложились рано, потому что рано приходилось вставать; было темно и тихо, от натопленной печи веяло нагонявшим бессонницу жаром.
Андрей встал, босиком подошел к окну, сиренево-белому от луны. Он стоял там, пока его не пробрал холод. И когда он снова нырнул под нагретое одеяло, он уже не думал ни о чем. Он просто увидел вдруг завод и свой цех, где он начинал страшно давно… Возле горна стоял огромный пневматический молот, он бухал весь день и всю ночь. В горне лежали оранжевые стальные матрицы, их раскаляли для слесарной доработки. Чтобы прикурить, надо было вынуть матрицу клещами — она так и полыхала, обдавая жаром лицо. Мастер люто ругался. Но он и сам вынимал их, у него тоже никогда не было спичек. Его фамилия была Смердов — маленький, измазанный маслом, с серым, морщинистым лицом гнома. Он на всех кричал, не ходил, а бегал и все делал сам. И он никогда не ел, не спал и даже не сидел на стуле. Его боялись и уважали. Глядя на него, всем хотелось работать лучше. Звали его «Чума».
А в соседнем цехе работала Галя, такая полная, голубоглазая, с веселым и нежным лицом.
Она ходила в ватнике и сапогах. Андрей только здоровался с ней и смотрел на нее, когда она проходила по цеху. Так было очень долго. Однажды он шел по темному коридору возле инструментальной кладовки, совсем безлюдному — была ночная смена. Кто-то выбежал из дверей ему навстречу.
— Кто это?! — крикнул взволнованный голос. Он узнал голос Гали. Она подбежала к нему. — Кто это?
— Это я, — сказал Андрей.
— В Ленинграде победа! Блокада прорвана! Победа! — крикнула она, задыхаясь от бега, и вдруг мягкие руки обняли его за шею и губы ее горячо и быстро прижались к его щеке.
— Откуда ты знаешь? Галя!
Но она уже убежала. А он так и не понял тогда, что это первый раз в жизни его обняла девушка.
Потом он читал вместе с нею газету с сообщением Советского Информбюро и объяснял Гале по карте ход военных действий. А потом Галя поступила работать в госпиталь и уехала в Ленинград. Она была ленинградкой.
Ночью весь завод был во мраке, ни одного освещенного окна — идешь в перерыв, только изредка цигарка мелькнет. И в этой тьме — гуденье, глухое, натужное, беспрерывное. Гудят корпуса, только стекла потенькивают.
А сейчас, должно быть, светло…
Ведь окна какие, громадные там окна…
В этот вечер в общежитии праздновался «объединенный день рождения». Юбилярами были Рая Волкова, Марина Гравец и Алеша Ремешков. Даты их юбилеев разнились друг от друга на несколько дней, но по старой традиции общежития все они праздновались в один день — так было и веселей, и торжественней, и экономней.
Торжество происходило в большой комнате девушек, оформленной специально для этого «особой юбилейной комиссией». Прямо перед входом висел большой плакат: «Ударим по именинникам доброкачественным подарком!» — и на нем нарисованы тушью образцы подарков, начиная с автомобиля «Москвич» и кончая семейным очагом «керогаз».
В комнате было развешано еще много разных плакатов, карикатур, торопливо состряпанных веселых стихотворений, а посредине стоял накрытый стол, составленный из трех канцелярских столов и блистающий великим разнообразием посуды (вплоть до пластмассовых стаканчиков для бритья) и некоторым однообразием закусок. У каждого входящего рябило в глазах от рубиновых россыпей винегрета.
На стене перед столом красовалась предостерегающая надпись: «Именины не роскошь, а суровая необходимость!»
Вадим пришел с опозданием. Все уже усаживались за стол, и кипела та шумная суетливая неразбериха, когда одному не хватает стакана, у другого нет вилки, третьему не на чем сидеть, и он садится с кем-то на один стул, и после первого неудачного движения оба летят, под общий хохот, на пол…
— Явление десятое, те же и Вадим Белов! Где музыка? — закричал, вскакивая с места, долговязый Лесик. Он был уже навеселе и без пиджака, со сбившимся набок галстуком. — И с подарками! Гость нынче сознательный пошел…
Вадима вклинили между двумя именинницами. Марина Гравец, без умолку болтая и смеясь, сейчас же принялась за ним ухаживать — налила полстакана водки, навалила на тарелку гору закусок: винегрет, соленые помидоры, колбасу и сыр, все вместе. Она была в красивом платье, нарядно завитая, раскрасневшаяся, и черные глаза ее блестели счастливо и взбалмошно.
— Маринка, стоп! — протестовал Вадим. — Винегрета хватит.
— Нет, нет! Изволь! — кричала Марина хохоча. — Изволь все съесть! Винегрет — принудительный ассортимент! Он испортится. На всех разнарядка, на всех!
Справа от Вадима сидела высокая рыжеволосая Рая Волкова в строгом, темно-синем костюме, на лацкане которого пестрели два ряда разноцветных орденских планок. Так же как Вадим, Лагоденко и много других юношей и девушек, учившихся теперь в институте, Рая прошла фронт — четыре года отняла у нее война. Семнадцатилетней девушкой, только закончив сельскую среднюю школу на Тамбовщине, Рая ушла добровольцем в армию, на курсы медсестер, а к концу войны была уже лейтенантом. На фронте Рая вступила в партию.
Вадиму нравилась эта спокойная сероглазая девушка, самая старшая на курсе, — ее все уважали, а девчата, которые жили с нею в общежитии, по-настоящему любили ее, шутливо и нежно называя «мамой».
Рая спросила Вадима, почему он один, без Лены.
— Я не знал, что вы ее пригласили. А вы ее приглашали?
— Конечно. Мы звонили по телефону и передали ее маме, — сказала Рая. — Ты должен был заехать за ней. Вот — сам виноват. А Сергей все еще гриппует. Люся к нему заходила.
Рая была странно невеселая сегодня, даже растерянная и все время прищуривала глаза, словно напряженно думала о чем-то. Ее почти не было слышно в общем застольном гаме. Вадим заметил, что Петра Лагоденко нет среди гостей.
— А где же Петька?
Рая пожала плечами.
— Не знаю… Ушел куда-то и никому не сказал. Вадим, ну что за характер у человека? — сказала она тихо и с горечью, повернувшись к Вадиму. — Обязательно надо испортить вечер… Я ему говорю: «Ты придешь!» А он: «А что мне там делать? Мне как раз самое время сейчас веселиться и козлом прыгать!» Я говорю: «Наоборот, тебе надо развлечься, в конце концов ты должен прийти ради меня». Нет… «Ты ничего не понимаешь, отстань!» Просто не знаю… Ну как с ним говорить?
— Может, ему правда лучше побыть одному теперь, — сказал Вадим. — Он, наверно, где-нибудь с Андреем. Андрея тоже ведь нет?
— Нет, он не с Андреем… — Рая качнула головой и отвернулась.
Вадиму хотелось чем-то ободрить, утешить Раю, но он не знал, как это сделать. Он понимал, что она скрывает от других свое настроение и разговор о Лагоденко для нее сейчас будет неловким, тягостным. Да и сам Вадим, который ожидал встретиться здесь с Леной, как-то вдруг потерял к вечеру интерес. Прежде, когда между ним и Леной еще ничего не было, он с удовольствием приходил на вечеринки, и ему было достаточно посидеть с друзьями, пошутить и повеселиться со знакомыми девушками, которых было много. Но теперь была только одна девушка, с кем ему было так хорошо, которая могла одна дать ему все то, что составляло веселье и прелесть всех вечеринок со всеми девушками и песнями, и еще больше этого, гораздо больше. Вот ее не было здесь, и ему стало скучно, а он не умел заставлять себя веселиться. Вина было много, но он не пьянел. Он пил, почти не закусывая, и не пьянел.
Но она исчезала так быстро, эта неповторимая летняя жизнь, унося с собой запахи лугового настоя, тихую музыку по вечерам, и скрип уключин, и влажную мягкость песка под босыми ступнями, — проносилась падучей августовской звездой и исчезала. И в городе, деловом и дождливом, в его будничной суете не было и следа этой жизни.
А потом начиналась осень, пустели дачи, в поле и в лесу почти не встречалось людей, да и те, кто встречался, были редкие огородники, торопящиеся на автобусный круг с мешком картошки за плечами. И плыла в воздухе нетревожимая паутина, просеки затоплялись жухлой листвой — ее никто уже не убирал до снега, и далеко по реке разносилось одинокое гугуканье последнего катера с каким-нибудь случайным пассажиром, забившимся от холода в нижний салон.
И на долгие месяцы затихало Борское под снегом. Синие морозные утра, синие сумерки, а по ночам — лай заречных собак, шорох снега и далеко на горизонте трепетное призывное миганье огней московской окраины…
Андрей мало времени проводил в Борском. Рано утром он уезжал в институт, после лекций обедал в институтской столовой и шел заниматься в библиотеку. В Борское он приезжал поздно вечером, а иногда и не приезжал вовсе — оставался ночевать у своих приятелей в студенческом общежитии.
Отец Андрея работал мастером на большом станкостроительном заводе. Во время войны и Андрей работал на заводе, не на отцовском, но тоже на крупном. В военное училище его не взяли из-за близорукости, и в 1942 году семнадцатилетним юношей он пришел на завод. В первые два месяца работал в трубоволочильном цехе — тянул на волочильном стане «профиля». Потом его перевели работать к горну, а оттуда в слесарную группу. Два года Андрей простоял у слесарного верстака, на третий — перешел диспетчером в инструментальный цех. У него было много друзей на заводе, и когда Андрей уходил на учебу, ему казалось, что он обязательно будет продолжать эту дружбу, ни за что не оторвется от ребят, с которыми прожил тяжелые годы войны.
— Все вы обещаете, знаем! — говорил при прощании Пашка Кузнецов, слесарь из инструментального. — А как уйдет — так и концы! Поминай как звали.
Андрей сердился, ему казалась нелепой и оскорбительной даже мысль — забыть ребят. Глупости! И он действительно в первое время забегал раз в неделю на завод, в комитет комсомола, в клуб и общежитие. А потом посещения эти стали все реже и через год прекратились вовсе. Закрутила, отнесла в сторону новая жизнь, новые интересы, а главное — это жестокое московское время, которого всегда не хватает.
Изредка теперь на улице, в трамвае или в метро на встречных эскалаторах наскочит Андрей на кого-нибудь из заводских. И времени всегда в обрез, и поговорить-то в толкучке, на проходе неудобно — помнут друг другу руки, поулыбаются:
— А ты здоров стал! Ну как?
— Да ничего! А как на заводе?
— Да работаем, даем стружку… Серега на учебу ушел, директор у нас новый.
— Ну! Нестеров, значит, ушел!
— Он-то давно ушел. Да ты забежал бы, Андрюха, что же ты?
— Да, да, я вот обязательно на днях забегу.
И опять ему кажется, что обязательно он на днях забежит, искренне верит, что забежит. И радостно и грустно от этих встреч…
Недавно на хоккейном матче Андрей встретил Пашку Кузнецова. Он увидел его уже на выходе со стадиона и узнал по широким плечам и знакомой кожаной кепочке, в которой Пашка ходил большую часть года. После первых бесцельных восклицаний, радостных тумаков и объятий друзья разговорились и долго шли пешком. Павел, оказывается, ушел из цеха и теперь — освобожденный секретарь комитета ВЛКСМ на заводе.
— Скоро уж отчетно-перевыборное провожу, — сказал он с гордостью.
— Сколько же мы с тобой не виделись? Да, два года… — Андрей вздохнул. — Завидую я иногда тургеневским героям — только и делают, черти, что друг к другу в гости ходят и чай пьют. Вот жизнь была!
Оба рассмеялись, весело взглянув друг на друга. Кузнецов взял Андрея под руку.
— У меня к тебе дело есть, Андрюшка.
— А ну?
— Ты помнишь, у нас при клубе кружки были? Муз, драм, шах, изо — это при тебе. Потом мы кройки и шитья организовали для девушек, мото и теперь вот думаем — литературный. Народ у нас этим интересуется, в библиотеке от читателей отбою нет. И писатели даже есть свои.
— Писатели?
— Ну, не писатели, сам понимаешь, а — пишут, в общем. Помнишь, был такой Валек Батукин, ученик у Кузьмина? Ну — Кузьмин, мастер из шестого механического? С бородой… Вот — ученик его, конопатый такой, Валек. Теперь уже по пятому работает, строгалем. Такие, я тебе скажу, поэмы пишет — ахнешь! У нас в газете печатают. Все говорят — настоящий талант. Вот сегодня как раз в газете есть его стихи про столовую, сатира. Насчет очередей здорово схватил. И другие у нас пишут. Народ есть!
— Это интересно, — сказал Андрей.
— Да, да. Это, я тебе скажу, очень интересно. Вот мы и хотим создать литературный кружок. А то ведь они ребята способные, а образования не хватает. В райкоме нам посоветовали обратиться в какой-нибудь литфак. Я вот и думаю: нет ли у вас там кого? Со старших курсов, чтоб учился нормально. Хоть и девушку можно. Раз в неделю или в две, по вечерам. С завкомом я утрясу. А сам-то ты… небось занят очень?
— Я вот и соображаю, — сказал Андрей. — Завтра тебе позвоню, идет?
Андрей любил во всем советоваться с отцом. Так повелось с детства, с тех давних пор, как умерла мать. Отец Андрея был мастером в группе монтажников, его часто посылали в длительные командировки на заводы Ленинграда, Ростова, Коломны. В этой трудной и трудовой жизни Андрей быстро повзрослел и стал для отца помощником и другом. Степан Афанасьевич был человек веселый и необычный. Приходя вечером домой и садясь за обеденный стол, он всегда спрашивал: «Ну, молодежь, что сделано для эпохи?»
Андрей и младшая сестра его, Оля, должны были рассказывать об учебных делах со всеми подробностями. После этого Степан Афанасьевич сообщал последние заводские новости и любил изображать в лицах то главного инженера, то какого-нибудь мальчишку из ремесленного, то ворчливого старика нормировщика. И всегда рассказывал что-нибудь смешное.
Узнав о предложении Кузнецова относительно кружка, Степан Афанасьевич сразу же распалился.
— Иди, иди, не раздумывай! Давно тебе говорил: не теряй связи с заводом. Рабочий класс! Шутишь? От рабочего класса никак нельзя отрываться.
— Значит, ты мне советуешь?
— Не только что советую, а приказываю, твоей же пользы ради. — Степан Афанасьевич сделал строгое лицо и поднял указательный палец. Потом, вдруг улыбнувшись так, что блеснули в угольной бороде плотные молодые зубы, заговорил мечтательно: — Вот кончишь ты свою академию, превзойдешь всю эту книжную премудрость и станешь… кем? Педагогом или этим, как его… литературоедом?
Андрей улыбнулся:
— Сколько уж говорил — педагогом, педагогом! Успокойся.
— Ну ладно. Пошлют тебя куда-нибудь за тыщу верст, где одни степи, к примеру, или тайга непролазная, рыбаки, охотники, рабочий люд — и ни одного литературоеда вокруг. А? И станешь ты ребятишек учить наукам, а они тебя — пустяковине всякой, простоте, как меня когда-то студент-ссыльный истории учил, а я его — как дроздов ловить, сопелки вырезывать…
— У тебя, пап, чай стынет, — сказала Оля, придвигая отцу стакан.
— Н-да… Подожди. А под старость и я к тебе притащусь. Вместе будем. Ты со своими ребятишками, а я, глядишь, с твоими. Пчел заведем. Эх!.. — Он вздохнул и рассмеялся, качая головой. — Что, молодежь, любит ваш батька ерунду плести? Любит! И сам знает, что ничем его от цеха не оторвешь, а плетет. Ничем. Вот беда… И как это мы с вами сделаемся?
— Не вздыхай ты раньше времени! — сказал Андрей, поморщившись.
Он не любил этих разговоров. Все чаще стали появляться у отца мысли о неизбежной разлуке с детьми. С одной стороны — он твердо считал, что они должны ехать на периферию, и именно туда, где специалистов мало, где они всего нужнее, с другой стороны — понимал, что не сможет им сопутствовать. Работа на заводе была его жизнью. Уйти с завода — значило перестать дышать.
И сейчас он думал о том же, замолчав вдруг и машинально помешивая ложечкой чай.
— Пап, ты мне обещал мясорубку починить, не забыл? — сказала Оля. — Там винт сорвался.
— Ах, винт зарвался? — пошутил Степан Афанасьевич и, оживившись, быстро завертел ложечкой. — Ну что ж, сейчас его призовем к порядку, ежели он зарвался…
Ночью, лежа на коротком, со впалыми пружинами диванчике возле окна, Андрей долго не мог заснуть. Думал о будущем своем кружке, о людях, с которыми суждено будет познакомиться, а может быть, встретиться вновь. Сумеет ли он заинтересовать их? Говорить с ними просто и увлекательно? Да и есть ли у него вообще какие-нибудь педагогические способности? Если бы не его проклятая застенчивость… Это был крест, который тяготил его всю жизнь. В школе он считался вялым и неактивным, потому что никогда не просился сам отвечать, не кричал с места, а на устных экзаменах часто путался от волнения.
Начальник раздаточного бюро на заводе, старик Шатров, говорил ему: «Что ты, Сырых, и вправду как недоваренный всегда? Ты бойкой должен быть, горластый. Кто тебе перечит — ты его крой в голос, бери за кожу, если ты диспетчер являешься». При девушках, особенно незнакомых, Андрей терялся и в больших компаниях держался молчаливо и в стороне. Девушки считали его угрюмым книжником и относились к нему с пренебрежительной досадой. Другие, знавшие Андрея ближе, уважали его, но таких было немного.
А ведь он был и остроумен, и хорошо пел, и сам любил веселье. Но застенчивость, или, как отец говорил, «дикость», часто мешала ему быть самим собой.
Андрей не боялся работы, не боялся попасть впросак — свой материал он знал хорошо. Но как его встретят ребята? Ведь многих он знал прежде, работал в одном цехе, ходил в такой же, как и у них, темной от масла, прожженной точильными искрами спецовке. Держаться с ними запросто? «А, слесаришки! Ну как?..» Нет, только не это, а серьезно, внушительно, иначе занятия превратятся в болтовню. Лекторская солидность! «Итак, товарищи, я мыслю наши занятия…»
К черту! Все разбегутся. Ведь кружок будет после рабочего дня — он-то знает, что это такое, сам работал…
Андрей ворочался с боку на бок, скрипел пружинами. Он вспотел от этих бесплодных, мучительных дум. Или просто жарко было в комнате? В доме все спали — ложились рано, потому что рано приходилось вставать; было темно и тихо, от натопленной печи веяло нагонявшим бессонницу жаром.
Андрей встал, босиком подошел к окну, сиренево-белому от луны. Он стоял там, пока его не пробрал холод. И когда он снова нырнул под нагретое одеяло, он уже не думал ни о чем. Он просто увидел вдруг завод и свой цех, где он начинал страшно давно… Возле горна стоял огромный пневматический молот, он бухал весь день и всю ночь. В горне лежали оранжевые стальные матрицы, их раскаляли для слесарной доработки. Чтобы прикурить, надо было вынуть матрицу клещами — она так и полыхала, обдавая жаром лицо. Мастер люто ругался. Но он и сам вынимал их, у него тоже никогда не было спичек. Его фамилия была Смердов — маленький, измазанный маслом, с серым, морщинистым лицом гнома. Он на всех кричал, не ходил, а бегал и все делал сам. И он никогда не ел, не спал и даже не сидел на стуле. Его боялись и уважали. Глядя на него, всем хотелось работать лучше. Звали его «Чума».
А в соседнем цехе работала Галя, такая полная, голубоглазая, с веселым и нежным лицом.
Она ходила в ватнике и сапогах. Андрей только здоровался с ней и смотрел на нее, когда она проходила по цеху. Так было очень долго. Однажды он шел по темному коридору возле инструментальной кладовки, совсем безлюдному — была ночная смена. Кто-то выбежал из дверей ему навстречу.
— Кто это?! — крикнул взволнованный голос. Он узнал голос Гали. Она подбежала к нему. — Кто это?
— Это я, — сказал Андрей.
— В Ленинграде победа! Блокада прорвана! Победа! — крикнула она, задыхаясь от бега, и вдруг мягкие руки обняли его за шею и губы ее горячо и быстро прижались к его щеке.
— Откуда ты знаешь? Галя!
Но она уже убежала. А он так и не понял тогда, что это первый раз в жизни его обняла девушка.
Потом он читал вместе с нею газету с сообщением Советского Информбюро и объяснял Гале по карте ход военных действий. А потом Галя поступила работать в госпиталь и уехала в Ленинград. Она была ленинградкой.
Ночью весь завод был во мраке, ни одного освещенного окна — идешь в перерыв, только изредка цигарка мелькнет. И в этой тьме — гуденье, глухое, натужное, беспрерывное. Гудят корпуса, только стекла потенькивают.
А сейчас, должно быть, светло…
Ведь окна какие, громадные там окна…
В этот вечер в общежитии праздновался «объединенный день рождения». Юбилярами были Рая Волкова, Марина Гравец и Алеша Ремешков. Даты их юбилеев разнились друг от друга на несколько дней, но по старой традиции общежития все они праздновались в один день — так было и веселей, и торжественней, и экономней.
Торжество происходило в большой комнате девушек, оформленной специально для этого «особой юбилейной комиссией». Прямо перед входом висел большой плакат: «Ударим по именинникам доброкачественным подарком!» — и на нем нарисованы тушью образцы подарков, начиная с автомобиля «Москвич» и кончая семейным очагом «керогаз».
В комнате было развешано еще много разных плакатов, карикатур, торопливо состряпанных веселых стихотворений, а посредине стоял накрытый стол, составленный из трех канцелярских столов и блистающий великим разнообразием посуды (вплоть до пластмассовых стаканчиков для бритья) и некоторым однообразием закусок. У каждого входящего рябило в глазах от рубиновых россыпей винегрета.
На стене перед столом красовалась предостерегающая надпись: «Именины не роскошь, а суровая необходимость!»
Вадим пришел с опозданием. Все уже усаживались за стол, и кипела та шумная суетливая неразбериха, когда одному не хватает стакана, у другого нет вилки, третьему не на чем сидеть, и он садится с кем-то на один стул, и после первого неудачного движения оба летят, под общий хохот, на пол…
— Явление десятое, те же и Вадим Белов! Где музыка? — закричал, вскакивая с места, долговязый Лесик. Он был уже навеселе и без пиджака, со сбившимся набок галстуком. — И с подарками! Гость нынче сознательный пошел…
Вадима вклинили между двумя именинницами. Марина Гравец, без умолку болтая и смеясь, сейчас же принялась за ним ухаживать — налила полстакана водки, навалила на тарелку гору закусок: винегрет, соленые помидоры, колбасу и сыр, все вместе. Она была в красивом платье, нарядно завитая, раскрасневшаяся, и черные глаза ее блестели счастливо и взбалмошно.
— Маринка, стоп! — протестовал Вадим. — Винегрета хватит.
— Нет, нет! Изволь! — кричала Марина хохоча. — Изволь все съесть! Винегрет — принудительный ассортимент! Он испортится. На всех разнарядка, на всех!
Справа от Вадима сидела высокая рыжеволосая Рая Волкова в строгом, темно-синем костюме, на лацкане которого пестрели два ряда разноцветных орденских планок. Так же как Вадим, Лагоденко и много других юношей и девушек, учившихся теперь в институте, Рая прошла фронт — четыре года отняла у нее война. Семнадцатилетней девушкой, только закончив сельскую среднюю школу на Тамбовщине, Рая ушла добровольцем в армию, на курсы медсестер, а к концу войны была уже лейтенантом. На фронте Рая вступила в партию.
Вадиму нравилась эта спокойная сероглазая девушка, самая старшая на курсе, — ее все уважали, а девчата, которые жили с нею в общежитии, по-настоящему любили ее, шутливо и нежно называя «мамой».
Рая спросила Вадима, почему он один, без Лены.
— Я не знал, что вы ее пригласили. А вы ее приглашали?
— Конечно. Мы звонили по телефону и передали ее маме, — сказала Рая. — Ты должен был заехать за ней. Вот — сам виноват. А Сергей все еще гриппует. Люся к нему заходила.
Рая была странно невеселая сегодня, даже растерянная и все время прищуривала глаза, словно напряженно думала о чем-то. Ее почти не было слышно в общем застольном гаме. Вадим заметил, что Петра Лагоденко нет среди гостей.
— А где же Петька?
Рая пожала плечами.
— Не знаю… Ушел куда-то и никому не сказал. Вадим, ну что за характер у человека? — сказала она тихо и с горечью, повернувшись к Вадиму. — Обязательно надо испортить вечер… Я ему говорю: «Ты придешь!» А он: «А что мне там делать? Мне как раз самое время сейчас веселиться и козлом прыгать!» Я говорю: «Наоборот, тебе надо развлечься, в конце концов ты должен прийти ради меня». Нет… «Ты ничего не понимаешь, отстань!» Просто не знаю… Ну как с ним говорить?
— Может, ему правда лучше побыть одному теперь, — сказал Вадим. — Он, наверно, где-нибудь с Андреем. Андрея тоже ведь нет?
— Нет, он не с Андреем… — Рая качнула головой и отвернулась.
Вадиму хотелось чем-то ободрить, утешить Раю, но он не знал, как это сделать. Он понимал, что она скрывает от других свое настроение и разговор о Лагоденко для нее сейчас будет неловким, тягостным. Да и сам Вадим, который ожидал встретиться здесь с Леной, как-то вдруг потерял к вечеру интерес. Прежде, когда между ним и Леной еще ничего не было, он с удовольствием приходил на вечеринки, и ему было достаточно посидеть с друзьями, пошутить и повеселиться со знакомыми девушками, которых было много. Но теперь была только одна девушка, с кем ему было так хорошо, которая могла одна дать ему все то, что составляло веселье и прелесть всех вечеринок со всеми девушками и песнями, и еще больше этого, гораздо больше. Вот ее не было здесь, и ему стало скучно, а он не умел заставлять себя веселиться. Вина было много, но он не пьянел. Он пил, почти не закусывая, и не пьянел.