— Все слова, слова, слова… — пробормотал Палавин.
   — Слова? Да, тебя трудно убедить словами, трудно припереть к стене. Потому что никаких беззаконных, злодейских дел ты не совершил. Ты всегда умел держаться на грани. Ты был негодяем на четверть и подлецом на две трети. «Попробуйте доказать! А что худого я сделал Вале?» Да, это очень трудно сказать коротко, в двух словах. А все-таки, если подумать, — можно. Можно найти слова и объяснить тебе попросту, какое горе ты причинил этой девушке. Ты подорвал, разрушил в ней дорогое человеческое чувство — веру в себя, уважение к себе самой. Что она может подумать о себе, если видит, как относятся к ней другие? Если видит, что ее можно обманывать, можно беззастенчиво внушать ей: ты, дескать, мне не пара, будь довольна и тем, что есть, и, наконец, можно этак небрежно, оскорбительно уходить от нее и так же небрежно возвращаться когда вздумается… Ты подорвал в ней веру в себя и веру в людей. Это преступление, Палавин, за которое ты будешь здесь отвечать. И точно так же, если подумать, можно установить, «что худого ты сделал» в истории с Козельским, «что худого ты сделал» мне, кому-то другому, третьему. Но я не собираюсь этим заниматься. Разговор идет крупнее — об отношении к жизни. Надо ли дорожить настоящей работой, настоящим трудом, чувствами, дружбой, любовью и бороться за них, драться за них на каждом шагу, не боясь трудностей, не боясь показаться иной раз наивным или смешным? Или достаточно — как считаешь ты — только на словах поддакивать всем этим правильным идеям, а в глубине души посмеиваться над ними и жить по-своему? Жить легко, благоустроенно, выгодно. Удовлетворяться во всем эрзацами — потому что с ними меньше хлопот, — полуискренними чувствами, удобной любовью, маргариновой дружбой. И только одно любить страстно, об одном заботиться по-настоящему, талантливо, беззаветно, не жалея ни времени, ни труда, — любить себя, заботиться о своем собственном будущем. Так ты собираешься жить, Сергей? Так жить мы тебе не позволим!
   Вадим резко умолк и сел на свое место, разгоряченный, взволнованно покрасневший, но с чувством внезапного облегчения: теперь он сказал то, что нужно. Он видел, как Палавин слушал его, все больше мрачнея, стараясь смотреть в сторону, а потом совсем опустил голову и уставился в пол. Зато остальные оживились, ободряюще и радостно улыбались Вадиму, а Спартак все время смотрел на Вадима точно с удивлением и кивал головой.
   Когда Вадим кончил, Спартак возбужденно повернулся к Палавину:
   — Ты будешь еще говорить?
   Тот поднял лицо и, глядя куда-то вверх, в потолок, криво усмехнулся:
   — Да нет уж, знаете…
   И тогда пожелал выступить профессор Крылов. Он встал с дивана и пересел за стол Спартака.
   — Да. Интересно у вас сегодня, — сказал он, помолчав, и внимательно оглядел сидевших перед ним молодых людей и девушек, взволнованных спором, притихших. — Вы подняли очень важный вопрос — о нравственности. И многие из вас говорили правильно и горячо, по-комсомольски. Приятно было слушать. А некоторые ошибались, нагородили чепухи и других еще запутали. Так вот, прежде чем сказать свое мнение по существу — о моральном облике Сергея Палавина, я думаю поговорить немного об общих вещах. Кое-что вам напомнить…
   Крылов положил на стол пачку папирос, вытряхнул одну и помолчал минуту, разминая папиросу короткими, сильными пальцами. После того шума, который был на бюро, негромкий голос Крылова звучал удивительно спокойно и убеждающе.
   — Владимир Ильич говорил, что «в основе коммунистической нравственности лежит борьба за укрепление и завершение коммунизма». Это говорилось в двадцатом году. Прошло почти три десятка лет, и мы создали новое общество и новых людей. Но следы старого не исчезли полностью, они еще таятся в сознании некоторых людей, в их психологии. Да, бродят еще среди нас мелкие себялюбцы, этакие одинокие бонвиваны, любители хорошо пожить за чужой счет, карьеристики и пошляки. Так вот, борьба с ними и борьба с чертами эгоизма, корыстолюбия, зависти, мещанских предрассудков в нас самих — это и есть борьба за нравственность, за укрепление и завершение коммунизма. И чем строже вы будете к себе и друг к другу теперь, учась в институте, тем полнее и прекраснее будет ваша трудовая жизнь в будущем. Надо помнить об этом. Ну, что ж сказать о Палавине? Человек он способный безусловно, отличник, стихотворец, активный такой, деятельный… Как будто все хорошо. А на поверку выясняется, что хорошо-то по краям, а в середке неважно. В середке, оказывается, прячется другой Палавин — самовлюбленный, морально нечистоплотный и, правильно указал Белов — меленький такой, невзрачный эгоист. И поздно мы с вами середку эту разглядели. Общая наша вина. А вот Белов, кстати… — Крылов повернул к Вадиму строгое, неулыбающееся лицо, но Вадиму показалось, что светлые глаза профессора, глубоко спрятанные под скатом выпуклого, тяжелого лба, чуть заметно и ободряюще сощурились, — Белов интересно сегодня говорил. И я бы сказал, мужественно. Мне понравилось его выступление, да и все ваше заседание сегодняшнее понравилось в общем. Случай с Палавиным научит нас больше интересоваться личной жизнью друг друга, заставит серьезно подумать и над своим поведением, отношением к жизни. Сегодня мы осудили его антиобщественное поведение в институте, его поступок с девушкой — очень нечестный, дурной поступок. А несколько часов назад мне стало известно еще об одном неблаговидном поступке Палавина. Человек, рассказавший о нем, обещал прийти на бюро; я его попросил. Александр Денисыч, — обратился Крылов к Левчуку, — взгляни-ка, не пришел еще Крезберг?
   — Федор Андреевич, о ком вы говорите? — спросил Спартак, когда Левчук вышел из комнаты.
   — Это аспирант университета Крезберг. Кстати, мой фронтовой товарищ, командовал взводом у меня в полку. Сейчас вы все услышите…
   Через несколько минут Левчук вернулся, и следом за ним вошел высокий рыжеволосый мужчина в спортивной куртке с молнией и наставными плечами; в руках он держал массивный портфель кофейного цвета. Неуверенно всем поклонившись, Крезберг прошел за Левчуком к дивану, ступая почему-то на цыпочках.
   — Виктор Мартыныч, иди сюда! — предложил свое место Крылов. — Чтоб все тебя видели.
   Крезберг послушно пересел к столу, поставив свой портфель на пол, как ставят чемоданы. Огляделся, все еще неуверенно и смущенно улыбаясь. Вдруг он увидел Палавина и, сразу перестав улыбаться, отвел глаза. Вадим заметил, что и Палавин тоже опустил глаза и почему-то покраснел.
   — Товарищ Крезберг рассказал мне сегодня, за полчаса до комсомольского бюро, о том, как Палавин писал свой реферат, — сказал Крылов, — так нашумевший в наших «ученых кругах». Для того чтобы выяснить все до конца, я попросил Крезберга прийти на бюро и повторить свой рассказ. Нет возражений у членов бюро?
   — Нет, нет. Есть предложение заслушать товарища Крезберга! — сказал Спартак оживленно. — Пожалуйста, товарищ Крезберг.
   Аспирант откашлялся и заговорил деликатным, мягко текущим говорком:
   — Для меня, товарищи, это несколько неожиданно. Но — сказал «а», говори «б». Несколько месяцев назад моя сестра познакомила меня с Сергеем и попросила помочь ему в реферате, который он писал, о тургеневской драматургии. Сам я кончаю диссертацию на эту тему. Я помог ему в выборе материала, библиографии, дал несколько советов по композиции, еще что-то. Мы встречались раза два-три. Я рассказывал ему о своей работе. Сергей Палавин попросил у меня диссертацию, несколько отпечатанных глав я дал ему на один вечер. Причем просил настоятельно: не использовать в реферате таких-то и таких-то положений. Это плод моей двухлетней исследовательской работы, и я не хотел, чтобы некоторые факты, соображения — ну, в частности, о трех особенностях тургеневского театра, несколько фактов биографического характера — стали бы известны до опубликования диссертации. Я просил вас об этом, Сергей? — неожиданно обратился он к Палавину.
   Палавин, слушавший Крезберга с сумрачным, неподвижным лицом, молча кивнул.
   — Я, собственно, не должен был давать диссертацию, к тому же незаконченную, постороннему человеку. Это не положено. Но — и Сергей просил, и Валя, моя сестра, очень просила… Одним словом, вскоре я узнал от Вали, что реферат Сергея оказался удачным, был зачитан в вашем НСО, одобрен кафедрой. Я был рад за Сергея. Но с тех пор не виделся с ним ни разу. И вот вчера мой руководитель, профессор Ключников, принес в университет ваш сборник студенческих работ. «Вас, говорит, обскакал некий студент педвуза Палавин. Прочитайте-ка его статью „Тургенев-драматург“. Читаю — а я сначала не сообразил, что это статья Сергея, не знал его фамилии, — да, действительно какой-то резвый студент упредил меня! Нет, плагиата здесь не было. Статья написана в другом плане, по-своему, много в ней оригинальных мыслей. Но, понимаете, я нахожу в ней как раз те маленькие открытия, которыми я гордился! И как раз те несколько новых соображений, о которых я просил Сергея не упоминать, — они здесь же, в общем, чужом тексте… Да… Я, конечно, расстроен, мой профессор тоже. Хочу найти Сергея, звоню Вале. Она уехала в Харьков. Иду сегодня в ваш институт и встречаю, совершенно случайно, Федора Андреевича, а мы с ним фронтовые друзья, еще со Сталинграда. Правда, не виделись два года. Рассказываю ему всю историю, и он просит меня зайти на бюро. Видите ли, я не считаю поступок Сергея плагиатом — реферат, в общем, работа самостоятельная. Но Сергей нарушил свое слово, обманул меня и поставил в неловкое положение. Поступок неэтичный и, мне кажется, некомсомольский. Я не предполагал, что дело получит такую огласку, мне придется выступать на бюро и все прочее… Мне хотелось только увидеть Сергея и сказать ему несколько слов. Но вот так обернулось, вместо нескольких слов пришлось говорить довольно долго. Вот, собственно, и все, товарищи.
   Крезберг умолк, и Спартак спросил у Палавина, так ли все это было. Палавин сказал, что все было так.
   — Ты использовал в своем реферате чужие материалы. Зачем ты это сделал?
   Побледнев, ни на кого не глядя, Палавин пробормотал:
   — Я не считаю свой реферат плагиатом.
   — А чем же ты считаешь свой реферат? — спросил Спартак. — Вполне самостоятельной работой?
   После долгого молчания Палавин отозвался безразличным, усталым голосом:
   — Я хотел скорее закончить…
   — Ну да, — сказал Спартак. — Надо было скорее закончить, чтобы попасть в сборник. Надо было скорее закончить, чтобы получить персональную стипендию. И надо было к тому же, чтобы реферат «вышел за рамки».
   …Комсомольское бюро третьего курса решило: «За нарушение принципов коммунистической морали объявить Сергею Палавину строгий выговор с предупреждением».
   Общее комсомольское собрание происходит два дня спустя. Вновь выступают Спартак, Вадим, Марина Гравец, и выступают Лагоденко, Сырых и другие однокурсники Палавина. Девушки из драмкружка рассказывают о работе с Палавиным во время подготовки «капустника». Никто не отрицает дарований Палавина, но работать под его начальством всегда неприятно. Он не терпит ничьих советов и замечаний, каждое свое решение считает окончательным и безусловным.
   — И всегда почему-то успех нашей коллективной работы приписывался в общем одному Палавину, — говорит Валюша Мауэр. — Разве это справедливо? В том же самом новогоднем «капустнике» два эпизода — в библиотеке и насчет стенгазеты — придуманы второкурсником Платоновым. А знаменитый репортаж о футбольном матче почти целиком написан Алешей Ремешковым…
   Медленными шагами выходит к трибуне Палавин. На этот раз он не разыгрывает из себя невинно оскорбленного. Он мрачен, с трудом выговаривает слова. Да, он признает, что характер у него отвратительный, гнусный, эгоистичный. Все это правда, сущая правда… Но он хочет заверить «всех сидящих в этом зале», что им недолго осталось страдать от его отвратительного характера. Скоро они вздохнут свободно. Бессмысленно, чтобы столько людей страдало от присутствия одного человека. Он освободит их. Он уйдет…
   — Неужели тебе нечего сказать, Сергей, кроме этих придуманных, фальшивых слов? — спрашивает выступающий затем Левчук.
   Палавин сидит в первом ряду, сгорбившись, сжимая ладонями голову. Нет, он больше не выступает. После собрания, которое большинством голосов утверждает решение бюро, Вадим слышит, как Лена Медовская кому-то говорит напряженно высоким, дрожащим голосом:
   — Я не понимаю… Разве не может человек полюбить одну женщину, потом встретить другую… другую, — лепечет она беспомощно, — и разлюбить…
   И, вдруг зарыдав, прижимая платок к глазам, она убегает. К Вадиму подходит маленький, всегда серьезный Ли Бон. Глаза его, необычайно расширенные, восторженно блестят.
   — Спасибо! — он хватает Вадима за руку и трясет ее изо всех сил. — Это… это так надо! Нельзя обижать женщина, надо любить! Мы — коммунисты, да? Мы — новый человек, новый, да? А старый… — он гневно взмахивает темным юношеским кулачком, — старый — вон, вон. Бросать вон! Это… очень хорошо!
   На следующий день Палавин не появляется в институте. А через день он приносит Мирону Михайловичу заявление с просьбой перевести его на заочное отделение.
   Он решил уехать из Москвы, работать сельским учителем.

27

   Кончался март, месяц ветров и оттепелей и первых солнечных, знойких, весенних дней.
   Во дворе у Андрея Сырых еще лежали плоские, твердые, спекшиеся на солнце сугробы снега; река еще не тронулась, и жители Троицкого по-прежнему ходили к автобусу по льду. Но с каждым днем снега становилось все меньше. Как ни коробился, каким черным и невзрачным ни старался он казаться, прикидываясь то грязью, то камнем, хоронясь под заборами, по канавам, — солнце находило его везде. И он умирал мокрой смертью, растекаясь ручьями и уходя, как все умирающее, в землю.
   В лесу пахло прелью и талой водой. Обнажалась земля с ветхим прошлогодним быльем, еще не богатая ничем, кроме буйных, томящих запахов…
   Оля приносила домой первые подснежники и рассказывала о прилете птиц. В саду, в черных ветвях липы, обживались воротившиеся из-за моря грачи, тонко посвистывал зяблик. И высоко над полем, между небом и землей, лилась весенняя ликующая песнь жаворонка…
   Москву омывали сырые южные ветры.
   Площади города блестели, и последний снег вывозился с улиц на грузовиках-самосвалах. Серые, липкие ломти снега, собранные горками вдоль тротуаров, похожи были на огромные кучи халвы. Москва начинала жить по-весеннему. Людней и шумней становилось на улицах. Кавказские мимозы — их привозили каждое утро на самолетах — продавались на всех углах. И уже девочки прыгали через веревку на высушенных солнцем кусочках тротуара, и самые франтоватые парни ходили по городу без шапок.
   Эта весна была необыкновенной. Впрочем, за последние годы каждая весна казалась необыкновеннее предыдущей.
   На Горьковской магистрали и других улицах возобновились прерванные зимой посадки деревьев. В разных концах города началась закладка высотных зданий — первых советских небоскребов. И среди них грандиозный подарок Москве и всей молодежи страны — новое здание университета на Ленинских горах.
   А на семинарах текущей политики студенты обсуждали громовые известия из Китая, где войска генерала Чжу Дэ сокрушительно наступали на юг и запад.
   Жизнь Вадима неслась по-весеннему бурно, не умещаясь в отведенных ей берегах — семнадцати часах в сутки. Он заканчивал реферат. Его назначили редактором курсовой газеты вместо Мака Вилькина, который вошел в редколлегию факультетской. Вадим продолжал вести литературный кружок на заводе. Почти весь март Вадим вместе со всем курсом был занят педагогической практикой в школе.
   Палавина он не видел ни разу после собрания. Стало известно, что Сизов долгое время отказывался перевести Палавина на заочное отделение, но тот все же настоял и оформил перевод. Однако он еще никуда не уехал — его встречали в городе.
   Лена Медовская упорно не разговаривала с Вадимом. Она очень изменилась, стала молчаливой, замкнутой и была как будто целиком поглощена занятиями.
   Однажды она принесла Вадиму книгу, аккуратно завернутую в газету, и сказала:
   — Это твой Бальзак. Сергей возвращает.
   — А ты давно была у него? — спросил Вадим.
   — Мы видимся часто.
   — Что он сейчас делает?
   — Работает, — ответила она с вызовом и повернулась, чтобы уйти.
   Вадим удержал ее за локоть.
   — Подожди-ка… Он что, злится на меня здорово?
   — Не знаю. Мы вовсе не говорим о тебе, — и Лена подняла локоть, освобождаясь от руки Вадима.
   Вскоре затем собралась редколлегия, в которой Лена по-прежнему заведовала сектором культуры и искусства. Она попросила освободить ее от работы. Вадим не протестовал: от Лены никогда, в сущности, не было большого проку в газете. Но Спартак возмутился:
   — Ты что же, хочешь вовсе от общественной работы отделаться? Ты пока что комсомолка и изволь принимать участие.
   — Я буду работать в клубе, — сказала Лена. — Или в подшефной школе. Мне хочется в школе, дайте мне поручение.
   Спартак предложил ей связаться с Валюшей Мауэр, которая возглавляла теперь шефскую работу в школе. «Просто ей не хочется работать со мной, под моим начальством», — решил Вадим.
   В первый день апреля из Москвы уезжала студенческая делегация в Ленинград. Вадим приехал на вокзал провожать Андрея.
   Был свежий, очень ясный вечер. Дома утопали в густой сумеречной синеве, и небо над ними, чистое и промытое почти до цвета зелени, уходило ввысь ровно темнеющим пологом. В глубине его уже мерцали ранние звезды, обещая на завтра теплый день.
   По дороге на вокзал Вадим, волнуясь, думал о встрече с Олей. Но ее не было на перроне. Андрей стоял в группе незнакомых студентов, тоже делегатов; он был в кожаном коротковатом — верно, в отцовском — пальто и в сапогах.
   — Отчего так поздно, Вадим? Эх ты! — Он обнял Вадима и расстроенно покачал головой. — Все пиво без тебя выпили. Тут Петр был, Рая, Максим, Нина — только ушли… Через десять минут отправление.
   Андрей вздохнул и неожиданно сказал, понизив голос:
   — Ты знаешь — что-то я волнуюсь…
   — С чего вдруг?
   — Вот, страшновато стало… Понимаешь, хочется отличиться. И не только перед ленинградцами, но и перед москвичами из других вузов. А я вдруг уверенность потерял. Так ли все у меня хорошо, все ли правильно?.. Три ночи подряд Самгина перечитывал.
   — Все будет в порядке, Андрюша, — сказал Вадим, улыбнувшись. — Да ты и сам знаешь, что все будет в порядке.
   — Не знаю… — Андрей вздохнул, поднял очки на лоб и потер пальцами глаза. — Там и обсуждения будут. Диспуты. А разговаривать, сам знаешь, какой я мастер. Обязательно собьюсь, напутаю… Слушай, а как ты думаешь: почему Горький избрал героем своей эпопеи именно образ такого человека, как Клим Самгин?
   Вадим ответил что-то, и начался спор. Они отошли от группы делегатов и двинулись по перрону к голове поезда. Неожиданно и без всякой связи Вадим спросил:
   — А почему Оля не пришла на вокзал?
   — Оля? — переспросил Андрей рассеянно. — Она здесь. Побежала в киоск мыло покупать; я так собирался, что мыло забыл взять. Что-то долго ее нет… — Андрей взглянул на часы и продолжал: — А по-твоему, случайно Горький избрал форму бессюжетного романа? И даже не романа — ведь это называется повестью…
   Вадим, споривший до этого вяло, заговорил вдруг с подъемом:
   — Горький ничего не избирал! Какой сюжет в жизни? Он взял саму жизнь, ничего не придумывая, не прибавляя…
   — Андрюшка!
   Оля бежала к ним по перрону, по-мальчишески размахивая руками.
   — Здравствуйте, Вадим! — поздоровалась она, подбежав и глядя на Вадима радостно.
   — Где ты бегала? — спросил Андрей строго.
   — На площадь бегала! Горе-путешественник!.. Я еще не уверена, не забудешь ли ты мыться каждый день.
   — Ну хорошо, без глупых шуток… Давай, пожалуйста, сюда. — Андрей, хмурясь, положил мыло в карман пальто. — Елка, а теперь немедленно езжай домой, а то опоздаешь на двенадцатичасовой автобус.
   — Домой? — спросила Оля, вмиг перестав улыбаться. — А я хочу до отхода…
   — Мало ли что ты хочешь! Следующий автобус идет без четверти час, нечего тебе одной ночью по шоссе гулять. Сейчас же отправляйся!
   Оля молчала, потупясь.
   — А я все равно останусь… — сказала она тихо. Вдруг лицо ее просияло. — Я у тети Наташи буду ночевать! Как раз надо ее навестить, я ее полгода не видела.
   Пожав плечами, Андрей пробормотал:
   — Сама говорила, что никогда больше не останешься у тети Наташи, потому что она всю ночь спать не дает своими разговорами. Странный прилив родственных чувств…
   — Идемте к вагону, сейчас отправление! — сказал Вадим громко и потянул Андрея за руку.
   Перед самым отходом поезда Андрей спохватился, что не сказал Вадиму главного.
   — Третьего дня я был у Кузнецова. Он собирается проводить дискуссию — «Образ советского молодого человека». Помнишь, намечали? Он хочет, чтобы и наши студенты приняли участие. Интересно, должно быть…
   — Я помню, — сказал Вадим, — кажется, это еще Палавин предложил?
   — Да-да. А что Сережка сейчас делает, не знаешь?
   — Не знаю. Хочет уезжать…
   — Дурак, — сказал Андрей коротко. — Вот малодушие! А он, наверно, думает, что если он уедет в тайгу учителем-недоучкой, то совершит подвиг самопожертвования.
   Последние слова Андрей говорил, уже стоя на подножке. Поезд бесшумно, точно стараясь уйти незамеченным, двинулся вдоль перрона. Провожающие пошли рядом нестройной толпой, глядя в открытый тамбур и в окна, натыкаясь друг на друга и крича каждый свое:
   — Береги горло, Женя!..
   — Лиговка, пять! Пять!..
   — Яну привет!..
   — Не забудь про цикламен!..
   Этот возглас относился к Андрею. Когда поезд ушел и дружная толпа провожающих как-то сразу рассыпалась, Вадим спросил у Оли, что это — цикламен.
   — Это альпийская фиалка, очень красивая. У меня в Ленинграде подруга живет, и у нее есть этот цикламен. Я просила Андрея привезти семена. Все равно забудет!
   Оля безнадежно махнула рукой. Они вышли на площадь перед вокзалом, и в этот поздний час полную суетливой жизни, залитую светом. Бойко торговали ночные ларьки, лоточники с мороженым и папиросами, продавщицы цветов. Легковые такси, все одинаково дымчато-серого цвета, с шахматным бордюром по кузову, стояли у тротуара длинным парадным строем. Одни поминутно отъезжали, другие подкатывали, двигаясь в толпе людей нерешительно, словно на ощупь…
   Оля, обычно такая оживленная и разговорчивая, отчего-то притихла. Она шла в некотором отдалении от Вадима. «Все-таки она совсем девочка, — подумал он вдруг. — Боится, что возьму ее под руку».
   — Где живет ваша тетя Наташа?
   — В центре. Я поеду на метро до Охотного.
   — Может быть, немного пройти пешком?
   — Пешком? Ну пойдемте… Только здесь скользко. Возьмите меня под руку.
   Он взял ее под руку. Оля оживилась и начала рассказывать о своем техникуме, о предстоящих экзаменах. Весной она кончает. Ей хотелось бы работать в опытном лесничестве, вроде того, где она была на практике. Уезжать из Москвы? Да, жалко, конечно… Вот и Андрей окончит, тоже уедет, и отец останется совсем один.
   — Но ведь это не на всю жизнь, правда? — сказала Оля горячо. — Я обязательно вернусь в Москву, но я вернусь с диссертацией, я вернусь заслуженным человеком. А у вас есть какая-нибудь мечта?
   — Есть, — ответил Вадим, помедлив.
   — Какая же?
   — Я хотел бы встретиться с вами, когда вы вернетесь в Москву заслуженным человеком.
   — Нет, вы шутите, — сказала Оля, засмеявшись, — а я спрашиваю серьезно.
   — Я не шучу.
   — А если я никогда не вернусь?
   — Тогда… ну, тогда я приеду к вам. Ведь там, где вы будете работать, тоже будут дети и их надо учить…
   — Какие же дети в лесу? — сказала Оля тихо. — Это же лес…
   Оля замолчала, отвернувшись от него и глядя в сторону на бегущие по улице машины. Вадим сказал глуховато, словно что-то доказывая:
   — Если в лесу живут люди, значит, и там есть дети. Ведь у вас тоже будут дети. И их надо учить. Так что…
   — Моих детей? — спросила Оля удивленно и вдруг расхохоталась так звонко, что на нее оглянулись прохожие. — Вы думаете, у меня будет столько детей, что для них откроют школу в лесу? Ой, Вадим… Знаете что! — Она вдруг перестала смеяться. — Я бы хотела, чтоб вы приехали ко мне. Да, только не когда-то там через сто лет, когда у меня будет дюжина детей, а на днях. Мне будет скучно на этой неделе… Знаете, привезите свою научную работу о прозе Пушкина и Лермонтова и почитайте. Андрюшка говорил, что у вас очень интересная. Вы кончили?
   — Нет еще.
   — Ну ничего, сколько есть. Не думайте, что я уж такой профан в литературе. Андрей всегда со мной советуется.
   — Вы скучаете без Андрея? — спросил Вадим.
   — Да. Мы с ним в общем очень дружны. Серьезно, Вадим, приезжайте! И папа тоже спрашивал: почему это Вадим больше не приезжает? А то ведь… — Оля запнулась и добавила тише: — Мы, наверно, встретимся с вами только на вокзале, когда Андрюшка вернется.
   — Он вернется дней через десять, — сказал Вадим.
   — Видите, как долго…
   — Почему долго?
   — Почему? Потому что… — Она вдруг повернула к нему лицо, и в глазах ее смеялись и пылали отражения фонарей. — Потому что я хочу, чтобы вы приехали ко мне в лес. Когда-нибудь… когда у меня будет много, много детей и придется открывать для них школу.
   Они стояли на остановке, и уже подходил, бесшумно покачиваясь, троллейбус, по-ночному светлый, пустой и словно отчего-то грустный. Они вошли, разбудив дремавшего кондуктора, и в троллейбусе не сказали друг другу ни слова. Но как только они сошли в центре, Вадим спросил, крепко взяв Олю за руку: