Страница:
Пруд был вырыт в саду, в 20 шагах от дома. Глубок, 6 аршин. Что за удовольствие наполнять его снегом и предвкушать то время, когда из недр его будет выплескиваться рыба. А канавки?.. Разве копать канавки менее приятно, чем редактировать «Пожарного»
[284]? А вставать в 5 часов с сознанием, что тебе никуда не нужно идти и что к тебе никто не придет? А слушать, как поют петелы, скворцы, жаворонки и синицы? А получать из иного мира кипы газет и журналов?»
[285]И после всех этих вопросов и предложения Саше тоже купить поместье Антон Павлович подписывается: «Твой Цынцынатус».
Пока Чехов привыкал к новому своему социальному положению помещика, литературная деятельность его несколько замедлилась. Написав единым духом рассказ «Бабы», который одни современники оценили чрезвычайно высоко, так как в нем был прекрасно изобличен тип народного Тартюфа, развратника, лицемера и безбожника, а другие упрекали автора в шаткости нравственных основ, в результате чего книжка, вышедшая отдельным изданием, была запрещена для школьных библиотек и народных читален, Чехов наконец опубликовал и повесть «Дуэль» [286], работа над которой, как выразился автор, стоила ему «фунта нервов» и которая тоже вызвала самые противоречивые отклики. Местом действия автор выбрал обычный город на водах, главными героями стали люди прямо противоположных характеров: слабый и безвольный Лаевский, интеллектуал-неудачник, и молодой зоолог фон Корен, который рассматривает первого как паразита и упрекает его в том, что он сваливает вину за собственное моральное падение на эпоху и общество [287]. Ненависть к мягкотелости и лицемерию Лаевского заходит у фон Корена так далеко, что приводит к вызову на дуэль. Но, встретившись с оружием в руках, противники обмениваются выстрелами безрезультатно. Тем не менее их встреча для обоих даром не прошла. Как один, так и другой, оказавшись на пороге смерти, переживают глубокие изменения в характере. Лаевский решает вести более достойное существование, а фон Корен — быть более терпимым в суждениях о себе подобных. Прежде чем уехать из города, он даже наносит визит человеку, которого намеревался убить, и говорит ему: «Не поминайте меня лихом, Иван Андреич. Забыть прошлого, конечно, нельзя, оно слишком грустно, и я не затем пришел сюда, чтобы извиняться или уверять, что я не виноват. Я действовал искренно и не изменил своих убеждений с тех пор… Правда, как вижу теперь, к великой моей радости, я ошибся относительно вас, но ведь спотыкаются и на ровной дороге, и такова уж человеческая судьба: если не ошибаешься в главном, то будешь ошибаться в частностях. Никто не знает настоящей правды» [288]. А Лаевский, «с тоскою глядя в беспокойное темное море», где исчезает в волнах лодка, увозящая фон Корена, думает: «Да, никто не знает настоящей правды… […] Лодку бросает назад, делает она два шага вперед и шаг назад, но гребцы упрямы, машут неутомимо веслами и не боятся высоких волн. Лодка идет все вперед и вперед, вот ее уже и не видно, а пройдет с полчаса, и гребцы ясно увидят пароходные огни, а через час будут уже у пароходного трапа. Так и в жизни… В поисках за правдой люди делают два шага вперед, шаг назад, но жажда правды и упрямая воля гонят вперед и вперед. И кто знает? Быть может, доплывут до настоящей правды…» [289]
Несмотря на оптимистический финал, «Дуэль» предстает произведением горьким и жестоким. Рисуя образ Лаевского, Чехов снова сводит счеты с частью русской интеллигенции. Он чувствует омерзение к этим рафинированным умам, работающим вхолостую, к этим высокопарным и бесплодным речам. Как может сочетаться черствое сердце со столь хорошо подвешенным языком? Ненависть Чехова к фарисеям от культуры была такова, что он даже написал фельетон, целью которого стало разоблачение их вызывающего невежества и никчемности, и послал свое сочинение Суворину с просьбой напечатать анонимно. В этом памфлете, озаглавленном «В Москве» и подписанном «Кисляев», он нападал на тех, кому «мучительно скучно» потому лишь, что они необразованны и некультурны, при этом считая себя очень умными и необычайно важными, на интеллектуалов, завороженных созерцанием собственного пупа и неспособных осуществить на деле грандиозные идеи, которыми упиваются. Глашатай этих бесполезных и претенциозных людей, герой фельетона — «московский Гамлет», так говорит о своей хронической разочарованности во всех и во всем: «Я ворочаюсь под своим одеялом с боку на бок, не сплю и все думаю, отчего мне так мучительно скучно, и до самого рассвета в ушах моих звучат слова: «Возьмите вы кусок телефонной проволоки и повесьтесь вы на первом попавшемся телеграфном столбе! Больше вам ничего не остается делать» [290]. То есть в самом финале вспоминает приведенный на первой странице фельетона совет, данный ему каким-то незнакомым господином, когда он в гостях стал спрашивать, что ему делать от скуки.
Но, может быть, лекарством от нигилизма могла стать доктрина Толстого? Нет, отвечает Чехов, только вера в науку и надежда на нравственный и материальный прогресс всякого отдельного индивидуума. А такого нравственного и материального прогресса не достигнешь, если станешь, по рекомендации мудреца из Ясной Поляны, опускать культурного человека на уровень мужика, напротив — следует поднять мужика до уровня культурного человека. Полный абсурд — проповедовать нравственную чистоту, отказ от табака и алкоголя, проклинать медиков, предавать анафеме произведения искусства, полный абсурд — желать возрождения мира посредством земледелия и невежества, полный абсурд — отворачиваться от потрясающих открытий, сделанных учеными. Будущее произрастает в научных лабораториях, а не в деревенских избах. Воспевая обскурантизм, Толстой отрицал жизненный импульс, свойственный всему человечеству. Он тормозил естественное стремление духа к свету и благополучию. На самом деле этот защитник смиренных был одержим гордыней. Он витийствовал, гремел словами, приговаривал, отпускал грехи. Подобное авторитарное поведение возмущало Чехова, который не признавал за собой права судить себе подобных. За несколько лет до описываемых нами событий он писал Леонтьеву (Щеглову): «Не дело психолога понимать то, чего он не понимает. Паче сего, не дело психолога делать вид, что он понимает то, чего не понимает никто. Мы не будем шарлатанить и станем заявлять прямо, что на этом свете ничего не разберешь. Все знают и понимают только дураки и шарлатаны» [291].
Этот продиктованный здравым смыслом протест против утопии не мешал Чехову относиться к Толстому с особой нежностью. Перечитывая «Войну и мир», он писал Суворину: «Каждую ночь просыпаюсь и читаю «Войну и мир». Читаешь с таким любопытством и с таким наивным удивлением, как будто раньше не читал. Замечательно хорошо. Только не люблю тех мест, где Наполеон. Как Наполеон, так сейчас и натяжка и всякие фокусы, чтобы доказать, что он глупее, чем был на самом деле. Все, что делают и говорят Пьер, князь Андрей или совершенно ничтожный Николай Ростов, — все это хорошо, умно, естественно и трогательно; все же, что думает и делает Наполеон, — это не естественно, не умно, надуто и ничтожно по значению» [292]. На самом деле, чем больше Чехов восхищался Толстым-романистом, тем активнее отрицал яснополянского мудреца как мыслителя. Как будто, удаляясь от литературы, Толстой предавал не только свое призвание, но предавал лично его, Чехова, почитающего Толстого самым великим русским писателем. Тогда как Толстой, сидя в своем имении, объявлял вслед за Прудоном, что собственность есть кража, и страдал, считая обладание большим имением проклятием, Чехов расцветал, оказавшись на своей новоприобретенной земле, и смеясь признавал, что счастлив проснуться капиталистом после всей жизни, проведенной в тяжком труде. Первый в бешенстве пытался плыть против течения своего века, второй скромно следовал ему, стараясь удержаться на поверхности и оставить о нем беспристрастные свидетельства.
Глава X
Пока Чехов привыкал к новому своему социальному положению помещика, литературная деятельность его несколько замедлилась. Написав единым духом рассказ «Бабы», который одни современники оценили чрезвычайно высоко, так как в нем был прекрасно изобличен тип народного Тартюфа, развратника, лицемера и безбожника, а другие упрекали автора в шаткости нравственных основ, в результате чего книжка, вышедшая отдельным изданием, была запрещена для школьных библиотек и народных читален, Чехов наконец опубликовал и повесть «Дуэль» [286], работа над которой, как выразился автор, стоила ему «фунта нервов» и которая тоже вызвала самые противоречивые отклики. Местом действия автор выбрал обычный город на водах, главными героями стали люди прямо противоположных характеров: слабый и безвольный Лаевский, интеллектуал-неудачник, и молодой зоолог фон Корен, который рассматривает первого как паразита и упрекает его в том, что он сваливает вину за собственное моральное падение на эпоху и общество [287]. Ненависть к мягкотелости и лицемерию Лаевского заходит у фон Корена так далеко, что приводит к вызову на дуэль. Но, встретившись с оружием в руках, противники обмениваются выстрелами безрезультатно. Тем не менее их встреча для обоих даром не прошла. Как один, так и другой, оказавшись на пороге смерти, переживают глубокие изменения в характере. Лаевский решает вести более достойное существование, а фон Корен — быть более терпимым в суждениях о себе подобных. Прежде чем уехать из города, он даже наносит визит человеку, которого намеревался убить, и говорит ему: «Не поминайте меня лихом, Иван Андреич. Забыть прошлого, конечно, нельзя, оно слишком грустно, и я не затем пришел сюда, чтобы извиняться или уверять, что я не виноват. Я действовал искренно и не изменил своих убеждений с тех пор… Правда, как вижу теперь, к великой моей радости, я ошибся относительно вас, но ведь спотыкаются и на ровной дороге, и такова уж человеческая судьба: если не ошибаешься в главном, то будешь ошибаться в частностях. Никто не знает настоящей правды» [288]. А Лаевский, «с тоскою глядя в беспокойное темное море», где исчезает в волнах лодка, увозящая фон Корена, думает: «Да, никто не знает настоящей правды… […] Лодку бросает назад, делает она два шага вперед и шаг назад, но гребцы упрямы, машут неутомимо веслами и не боятся высоких волн. Лодка идет все вперед и вперед, вот ее уже и не видно, а пройдет с полчаса, и гребцы ясно увидят пароходные огни, а через час будут уже у пароходного трапа. Так и в жизни… В поисках за правдой люди делают два шага вперед, шаг назад, но жажда правды и упрямая воля гонят вперед и вперед. И кто знает? Быть может, доплывут до настоящей правды…» [289]
Несмотря на оптимистический финал, «Дуэль» предстает произведением горьким и жестоким. Рисуя образ Лаевского, Чехов снова сводит счеты с частью русской интеллигенции. Он чувствует омерзение к этим рафинированным умам, работающим вхолостую, к этим высокопарным и бесплодным речам. Как может сочетаться черствое сердце со столь хорошо подвешенным языком? Ненависть Чехова к фарисеям от культуры была такова, что он даже написал фельетон, целью которого стало разоблачение их вызывающего невежества и никчемности, и послал свое сочинение Суворину с просьбой напечатать анонимно. В этом памфлете, озаглавленном «В Москве» и подписанном «Кисляев», он нападал на тех, кому «мучительно скучно» потому лишь, что они необразованны и некультурны, при этом считая себя очень умными и необычайно важными, на интеллектуалов, завороженных созерцанием собственного пупа и неспособных осуществить на деле грандиозные идеи, которыми упиваются. Глашатай этих бесполезных и претенциозных людей, герой фельетона — «московский Гамлет», так говорит о своей хронической разочарованности во всех и во всем: «Я ворочаюсь под своим одеялом с боку на бок, не сплю и все думаю, отчего мне так мучительно скучно, и до самого рассвета в ушах моих звучат слова: «Возьмите вы кусок телефонной проволоки и повесьтесь вы на первом попавшемся телеграфном столбе! Больше вам ничего не остается делать» [290]. То есть в самом финале вспоминает приведенный на первой странице фельетона совет, данный ему каким-то незнакомым господином, когда он в гостях стал спрашивать, что ему делать от скуки.
Но, может быть, лекарством от нигилизма могла стать доктрина Толстого? Нет, отвечает Чехов, только вера в науку и надежда на нравственный и материальный прогресс всякого отдельного индивидуума. А такого нравственного и материального прогресса не достигнешь, если станешь, по рекомендации мудреца из Ясной Поляны, опускать культурного человека на уровень мужика, напротив — следует поднять мужика до уровня культурного человека. Полный абсурд — проповедовать нравственную чистоту, отказ от табака и алкоголя, проклинать медиков, предавать анафеме произведения искусства, полный абсурд — желать возрождения мира посредством земледелия и невежества, полный абсурд — отворачиваться от потрясающих открытий, сделанных учеными. Будущее произрастает в научных лабораториях, а не в деревенских избах. Воспевая обскурантизм, Толстой отрицал жизненный импульс, свойственный всему человечеству. Он тормозил естественное стремление духа к свету и благополучию. На самом деле этот защитник смиренных был одержим гордыней. Он витийствовал, гремел словами, приговаривал, отпускал грехи. Подобное авторитарное поведение возмущало Чехова, который не признавал за собой права судить себе подобных. За несколько лет до описываемых нами событий он писал Леонтьеву (Щеглову): «Не дело психолога понимать то, чего он не понимает. Паче сего, не дело психолога делать вид, что он понимает то, чего не понимает никто. Мы не будем шарлатанить и станем заявлять прямо, что на этом свете ничего не разберешь. Все знают и понимают только дураки и шарлатаны» [291].
Этот продиктованный здравым смыслом протест против утопии не мешал Чехову относиться к Толстому с особой нежностью. Перечитывая «Войну и мир», он писал Суворину: «Каждую ночь просыпаюсь и читаю «Войну и мир». Читаешь с таким любопытством и с таким наивным удивлением, как будто раньше не читал. Замечательно хорошо. Только не люблю тех мест, где Наполеон. Как Наполеон, так сейчас и натяжка и всякие фокусы, чтобы доказать, что он глупее, чем был на самом деле. Все, что делают и говорят Пьер, князь Андрей или совершенно ничтожный Николай Ростов, — все это хорошо, умно, естественно и трогательно; все же, что думает и делает Наполеон, — это не естественно, не умно, надуто и ничтожно по значению» [292]. На самом деле, чем больше Чехов восхищался Толстым-романистом, тем активнее отрицал яснополянского мудреца как мыслителя. Как будто, удаляясь от литературы, Толстой предавал не только свое призвание, но предавал лично его, Чехова, почитающего Толстого самым великим русским писателем. Тогда как Толстой, сидя в своем имении, объявлял вслед за Прудоном, что собственность есть кража, и страдал, считая обладание большим имением проклятием, Чехов расцветал, оказавшись на своей новоприобретенной земле, и смеясь признавал, что счастлив проснуться капиталистом после всей жизни, проведенной в тяжком труде. Первый в бешенстве пытался плыть против течения своего века, второй скромно следовал ему, стараясь удержаться на поверхности и оставить о нем беспристрастные свидетельства.
Глава X
МЕЛИХОВО
Как обычно бывало с Чеховым, слепой восторг вскоре уступил место холодной трезвости. С первых же погожих дней все недостатки «герцогства», как он прозвал Мелихово, бросились ему в глаза. Дом, в котором был всего один этаж и целых десять комнат, трещал по всем швам. Клопы и тараканы размножались со страшной быстротой. Каждое утро в расставленных по дому мышеловках находили невероятное количество мышей. Слишком чувствительный для того, чтобы уничтожать их на месте, Чехов относил мышей в ближайший лесок и выпускал, надеясь, что случившаяся неприятность станет для грызунов уроком, а значит, они не вернутся в дом назавтра.
Чтобы сделать свое жилище более удобным, Антон Павлович нанял плотников, маляров, каменщиков, и, выполняя его распоряжения, рабочие починили кровлю, укрепили цементом изразцовые печи, вырыли новые колодцы, отремонтировали сараи и другие службы, поставили дополнительную дверь при входе в кабинет, чтобы не было сквозняков, наконец, оборудовали отличный современный ватерклозет.
Вся семья погрузилась в обустройство имения: мать вела хозяйство, отец вырубал кустарник в аллеях, Маша царствовала в огороде, Михаил занимался полевыми работами, сам же Антон Павлович посвятил себя фруктовому саду и «парку». Он посадил двадцать четыре яблони, шестьдесят вишен, елки, вязы, лилии, розы… Самый вид цветов зачаровывал его и вызывал чувство благодарности. Он, интеллигент с неумелыми руками, был счастлив помогать, пусть даже совсем немного, бурному расцвету природы. С началом настоящей весны он восторженно пишет Суворину, «…в природе происходит нечто изумительное, трогательное, что окупает своей поэзией и новизною все неудобства жизни. Каждый день сюрпризы один лучше другого. Прилетели скворцы, везде журчит вода, на проталинах уже зеленеет трава. День тянется, как вечность. Живешь, как в Австралии, где-то на краю света; настроение покойное, созерцательное и животное в том смысле, что не жалеешь о вчерашнем и не ждешь завтрашнего. Отсюда, издали, люди кажутся очень хорошими, и это естественно, потому что, уходя в деревню, мы прячемся не от людей, а от своего самолюбия, которое в городе около людей бывает несправедливо и работает не в меру. Глядя на весну, мне ужасно хочется, чтобы на том свете был рай. Одним словом, минутами мне бывает так хорошо, что я суеверно осаживаю себя и вспоминаю о своих кредиторах, которые когда-нибудь выгонят меня из моей благоприобретенной Австралии» [293].
Кроме двоих крестьян, которые трудились в поле, семью Чеховых обслуживали теперь еще кухарка и горничная. Чехов говорил, что живет как лорд. Его родители и сестра чувствовали себя полноправными владельцами поместья в этом уголке земли, который Антон Павлович подарил им. Каждая комната соответствовала образу ее обитателя: монашеская келья отца с иконами, толстенными книгами Священного Писания, запахом ладана; светлая и хорошо проветренная материнская — с накрахмаленными занавесками, большими корзинами для белья и швейной машинкой; Машина девичья — с узкой кроватью, цветами в вазах и портретом Антона, который словно бы присматривал за сестрой; рабочий кабинет самого писателя — с огромными, чисто вымытыми окнами, широким диваном, на котором можно было поваляться после обеда, полками, уставленными книгами, столом, заваленным бумагами… Главной заботой матери было приготовление вкусной еды для своего сына — знаменитого сочинителя. Отец тоже почитал Антона Павловича главой семьи, но все-таки ему было трудно отодвинуться на второй план. Сам же Чехов, несмотря на природную снисходительность, никак не мог забыть деспотизма Павла Егоровича, от которого так настрадался в детстве. И в то время как слабости и привычки матери трогали его сердце, любые подобные же проявления со стороны отца — раздражали, действовали на нервы. Его удивляло, что этот человек, ни в чем не преуспевший в жизни, продолжал и на ее закате играть роль важной особы, разглагольствовать, наставлять, вмешиваться во все с ошеломляющей неумелостью. Павел Петрович вел дневник, куда старательно записывал Кудриным своим почерком имена гостей — с часом приезда и отъезда каждого, температуру воздуха и тому подобные сведения. С возрастом он стал еще более религиозным, не пропускал ни одной церковной службы, громко читал молитвы у себя в комнате, пел псалмы, а в дни праздников обходил дом с курящейся кадильницей. Всe братья Антона Павловича теперь жили вполне прилично. Иван преуспевал в своей учительской работе, Михаил стал чиновником, Александр, продолжавший свою карьеру в журналистике, так поднялся по служебной лестнице, что тоже захотел купить себе небольшое имение. Братья часто наезжали в Мелихово во время летних отпусков и в выходные дни. Чехов, конечно, относился к ним с симпатией, но всю свою нежность отдавал сестре. Обутая в грубые башмаки, повязав на голову белый платок, Маша работала за четверых в поле и с ревнивой заботой оберегала покой брата-писателя. Она его просто обожала, боготворила, она не могла пойти ни на какие компромиссы в этой любви, граничившей с жертвенностью. Скорее всего именно из-за любви к брату она и не думала о замужестве. Раз уж был в ее жизни такой великий человек, как она могла променять его на кого-то ради вульгарного удовлетворения чувственности? Да и личную жизнь Антона Павловича сдерживали те же тормоза Между ним и другими женщинами неизменно вставал образ сестры. Зачем ему жена, если есть Маша? Легкий флирт, мимолетные романы во время отдыха — это да, но никогда он не позволял себе зайти дальше. Мария Павловна в глубине души одобряла холостяцкие привычки и развлечения брата. Что касается меня, писал Чехов Суворину 18 октября 1892 года, «…жениться я не хочу, да и не на ком. Да и шут с ним! Мне было бы скучно возиться с женой. А влюбиться весьма не мешало бы. Скучно без сильной любви» [294].
Обеспокоенный будущим брата, Александр в одном из писем упрекал Антона за его поведение, обвинял в том, что он живет «как архимандрит», что золотые мгновения жизни проходят для него бесследно и все, что ему в конце концов останется, — это отправиться в зоосад и обсудить с мангустом радости холостяцкой жизни. Критикуя двусмысленные отношения Антона с сестрой, он добавлял, что убежден, будто в них есть какая-то фальшь. Говорил, что, дескать, стоит Антоше сказать ласковое словечко, Маша уже готова на все, что она страшно боится за него и что видит в нем самого благородного и самого достойного человека на свете.
Подтверждением его слов может служить странное событие. Летом 1892 года среди других гостей в Мелихове побывал и Александр Смагин, чрезвычайно привлекательный молодой человек, с которым Чеховы встречались однажды в имении Линтваревых [295]. Немножко и вполне невинно поухаживав за Машей, Смагин внезапно воспылал страстью и сделал ей предложение. В полном смятении, чувствуя, что не в силах ни на что решиться, девушка отправилась просить совета. Но у кого? Уж конечно, не у отца! И не у матери! Разумеется, у Антона. Ведь это он в семье самый мудрый. Собрав все свое мужество, Маша отправилась в рабочий кабинет брата и честно сказала ему: «Знаешь, Антоша, я решила выйти замуж…» [296]Чехов, естественно, догадался, кто претендует на роль жениха, но в ответ промолчал, даже не задал никаких вопросов. Молчание брата напугало ее. «Брат, конечно, понял, за кого, но ничего мне не ответил, — напишет впоследствии в своих воспоминаниях Мария Павловна. — Потом я почувствовала, что брату эта новость неприятна, хотя он продолжал молчать. Да и что, в сущности, он мог сказать? Я понимала, что он не сможет сознаться, что ему будет тяжело, если я уйду в другой дом, в свою новую семью… Он никогда не произнес бы слова «нет»…» [297]Так и не дождавшись от брата никакой реакции, Маша вышла из кабинета и, растерянная, беспомощная, вернулась в свою комнату, где долго плакала. Прошло несколько дней — Чехов глухо молчал, избегая разговоров с сестрой о ее предполагаемом замужестве. «Антон Павлович по-прежнему ни слова не говорил мне по поводу моего признания, но как-то меньше шутил, был сдержан при обращении ко мне. Много я думала, — рассказывается дальше в мемуарах Марии Павловны Чеховой. — Любовь к брату, моя привязанность к нему решили все дело. Я не смогла пойти на то, чтобы причинить брату неприятность, расстроить привычный образ его жизни, лишить его той творческой обстановки, которую я всегда старалась создавать ему. Я сообщила Смагину о своем отказе, чем причинила и ему страдание. Он послал мне резкое письмо с упреками…» [298]
Едва дело таким образом уладилось, Чехов вздохнул с облегчением: уж слишком он испугался. Никогда до того дня он не сознавал, какую большую роль играет сестра в гармонии его повседневной жизни. Решительно, Маша стала ее опорой. Нет, со стороны Антона Павловича это не была безотчетная ревность. В нем взыграл, скорее, инстинкт самосохранения в самой эгоистичной форме. Для того чтобы Чехов чувствовал себя счастливым, ему была необходима рядом Маша — сдержанная, скромная, трудолюбивая, любящая, и никто не имел права посягать на то, чтобы отвлечь ее от призвания служить брату. Брат и сестра были созданы друг для друга, они не нуждались ни в ком, чтобы наслаждаться полнотой нежности и уважения друг к другу, они образовали неразлучную пару, которой были чужды низменные требования плоти. Но все-таки угрызения совести самую малость мучили Антона Павловича, и ему пришлось притворяться, будто он удивлен отказом от столь подходящего предложения руки и сердца со стороны девушки двадцати семи лет. На самом деле ему просто удобнее было верить в то, что Маша разделяет его склонность к холостяцкой жизни. И именно эту версию он отстаивал несколько недель спустя в письме к Суворину. «Антон Павлович, видимо, не догадывался, какие сложные чувства наполняли меня тогда. Когда лет через двадцать я издавала эпистолярное наследие брата, я познакомилась с его письмами к Суворину. Из них я узнала, что Антон Павлович писал ему в то время: «Сестра замуж не вышла, но роман, кажется, продолжается в письмах. Ничего не понимаю. Существует догадка, что она отказала и на сей раз. Это единственная девица, которой искренно не хочется замуж…» — приводит слова Чехова в своих воспоминаниях его сестра и добавляет: «Прочитав это, я была рада, что брат не догадался тогда о правде.
Спустя уже более сорока лет после этого, когда мы оба уже были старыми, я получила от А. И. Смагина письмо, в котором он тепло вспоминал о чувствах, пережитых в наши молодые годы. Но он так и не узнал о причине моего отказа» [299]. Многочисленные гости Мелихова и не заметили скромного романа Маши и Смагина. В доме бесконечно мелькали люди, и было совершенно невозможно в такой обстановке остановить внимание на ком-либо одном. Тут были знакомые Чехова и Маши, соседи, любопытные, местные доктора, дальние родственники со своими выводками. Раскладные кровати ставили в каждом углу, некоторых укладывали на ночлег по четверо в одной комнате, других — даже в коридоре.
«Ах, если б Вы знали, как я утомлен! — рассказывает Антон Павлович Суворину. — Утомлен до напряжения. Гости, гости, гости… Моя усадьба стоит как раз на Каширском тракте, и всякий проезжий интеллигент считает должным и нужным заехать ко мне и погреться, а иногда даже и ночевать остаться. Одних докторов целый легион! Приятно, конечно, быть гостеприимным, но ведь душа меру знает. Я ведь и из Москвы-то ушел от гостей…» [300]
В толпе людей, Чехову, в общем, безразличных, было тем не менее несколько друзей, дорогих его сердцу: очаровательная Лика Мизинова, юная поэтесса Щепкина-Куперник, Наташа Линтварева с ее заливистым смехом, художник Левитан с его переменчивыми настроениями. Привлеченный типично русскими пейзажами Мелихова, Левитан создал тут несколько полотен, исполненных нежной печали. Но он не только писал картины. Мария Павловна рассказывает об одном происшествии, связанном с Левитаном: «В первый же его приезд Антон Павлович ходил вместе с ним на охоту. Однажды они принесли вдвоем одного вальдшнепа, да и тому были не рады: вальдшнеп был Левитаном только подстрелен, и его нужно было добивать, а на это ни один из «охотников» не был способен…» А вот та же история в изложении брата: «У меня гостит художник Левитан. Вчера вечером был с ним на тяге. Он выстрелил в вальдшнепа; сей, подстреленный в крыло, упал в лужу. Я поднял его: длинный нос, большие черные глаза и прекрасная одежда. Смотрит с удивлением. Что с ним делать? Левитан морщится, закрывает глаза и просит с дрожью в голосе: «Голубчик, ударь его головкой по ложу…» Я говорю: не могу. Он продолжает нервно пожимать плечами, вздрагивать головой и просить. А вальдшнеп продолжает смотреть с удивлением. Пришлось послушаться Левитана и убить его. Одним красивым влюбленным созданием стало меньше, а два дурака вернулись домой и сели ужинать» [301].
Прогуливаясь с Левитаном, Чехов ни словом не обмолвился о своем рассказе «Попрыгунья», отправленном в журнал «Север» и совершенно явно вдохновленном связью его друга-художника с Софьей Кувшинниковой, женой одного московского врача. Разумеется, возраст и внешность персонажей этой истории отличались от возраста и внешности реальных действующих лиц, но, несмотря на все усилия автора замести следы, сходство бросалось в глаза. Как и в действительности, героиня «Попрыгуньи» красавица Ольга была светской молодой женщиной, которая скучала, живя со слишком умным и образованным мужем доктором Дымовым. Она встречалась с художниками в надежде сколько-нибудь возвыситься, обнаружила в себе талант к живописи, а потом настолько потеряла голову, что после путешествия на Волгу с художником Рябовским стала его любовницей. Ей казалось, будто она изменяет весьма обычному человеку с гением. И только после смерти мужа, услышав, с каким почтением и восторгом о нем говорят, Ольга понимает, как ошиблась. В этой замечательной по психологической тонкости и сдержанности новелле Чехов снова противопоставляет блеск мишуры и поверхностного успеха скромности и достоинству ученого, работающего в тени.
В то время как широкая публика восхищалась «Попрыгуньей», в художественных кругах негодовали. Левитан, опознавший в Рябовском себя самого, порвал отношения с Чеховым и мечтал даже вызвать бывшего друга на дуэль. Истинная «попрыгунья» отказала писателю, изобразившему ее в виде злой карикатуры, от дома. А Чехов? Прекрасно сознавая, что использовал личную жизнь нескольких своих знакомых для того, чтобы создать рассказ, он тем не менее притворялся, будто не понимает причин такого возмущения. «Вчера я был в Москве, но едва не задохнулся там от скуки и всяких напастей, — пишет он Лидии Авиловой. — Можете себе представить, одна знакомая моя, 42-летняя дама, узнала себя в двадцатилетней героине моей «Попрыгуньи» («Север» № 1 и 2), и меня вся Москва обвиняет в пасквиле. Главная улика — внешнее сходство: дама пишет красками, муж у нее доктор, и живет она с художником» [302].
Чрезвычайно расстроенный ссорой с другом, Чехов, однако, не чувствует себя виновным. Согласно его убеждениям, писатель имеет право, даже должен питать свои творения элементами, которыми снабжает его жизнь. Без такого постоянного взаимообмена между реальностью и вымыслом литература, по его мнению, засохла бы на корню. Впрочем, как раз тогда, когда его дружба с Левитаном оказалась под угрозой, он нашел утешение в новой дружбе, куда более нежной и волнующей. Прекрасная Лика, которая часто посещала Мелихово, заняла в его существовании главное место. В письмах, адресованных ей, сквозь обычную иронию просвечивает теперь искреннее чувство. «Жду Вас и мечтаю о Вашем приезде, как житель пустыни бедуин мечтает о воде», — пишет он [303]. Или — «Приезжайте, милая блондиночка, поговорим, поссоримся, помиримся; мне без Вас скучно, и я дал бы пять рублей за возможность поговорить с Вами хотя бы в продолжение пяти минут. […] Придите к нам, хорошенькая Лика, и спойте. Вечера стали длинные, и нет возле человека, который пожелал бы разогнать мою скуку» [304]. Или — просто «Приезжайте!», или — подробно: «Все мы с нетерпением ожидаем Вашего приезда. Комнаты приняли благообразный вид, стало просторно, и вчера целый день мы чистили сарайчик, в котором будут помещаться дорогие гости. […] Вам у нас будет удобно. Если в нашей усадьбе и нет кое-каких удобств, то мы постараемся, чтобы Вы в этих удобствах не нуждались» [305].
Новый взрыв интереса к Лике не ускользнул от внимания Маши. Она с любопытством наблюдала за развитием игры, которая так нравилась ее брату. То он делал шаг навстречу девушке, то, словно испугавшись, отступал. В начале весны Антон Павлович, пытаясь развеять иллюзии Лики, писал ей: «Когда же весна? Лика, когда весна? Последний вопрос понимайте буквально, а не ищите в нем скрытого смысла. Увы, я уже старый молодой человек, любовь моя не солнце и не делает весны ни для меня, ни для той птицы, которую я люблю! Лика, не тебя так пылко я люблю. Люблю в тебе я прошлые страданья и молодость погибшую мою»
Чтобы сделать свое жилище более удобным, Антон Павлович нанял плотников, маляров, каменщиков, и, выполняя его распоряжения, рабочие починили кровлю, укрепили цементом изразцовые печи, вырыли новые колодцы, отремонтировали сараи и другие службы, поставили дополнительную дверь при входе в кабинет, чтобы не было сквозняков, наконец, оборудовали отличный современный ватерклозет.
Вся семья погрузилась в обустройство имения: мать вела хозяйство, отец вырубал кустарник в аллеях, Маша царствовала в огороде, Михаил занимался полевыми работами, сам же Антон Павлович посвятил себя фруктовому саду и «парку». Он посадил двадцать четыре яблони, шестьдесят вишен, елки, вязы, лилии, розы… Самый вид цветов зачаровывал его и вызывал чувство благодарности. Он, интеллигент с неумелыми руками, был счастлив помогать, пусть даже совсем немного, бурному расцвету природы. С началом настоящей весны он восторженно пишет Суворину, «…в природе происходит нечто изумительное, трогательное, что окупает своей поэзией и новизною все неудобства жизни. Каждый день сюрпризы один лучше другого. Прилетели скворцы, везде журчит вода, на проталинах уже зеленеет трава. День тянется, как вечность. Живешь, как в Австралии, где-то на краю света; настроение покойное, созерцательное и животное в том смысле, что не жалеешь о вчерашнем и не ждешь завтрашнего. Отсюда, издали, люди кажутся очень хорошими, и это естественно, потому что, уходя в деревню, мы прячемся не от людей, а от своего самолюбия, которое в городе около людей бывает несправедливо и работает не в меру. Глядя на весну, мне ужасно хочется, чтобы на том свете был рай. Одним словом, минутами мне бывает так хорошо, что я суеверно осаживаю себя и вспоминаю о своих кредиторах, которые когда-нибудь выгонят меня из моей благоприобретенной Австралии» [293].
Кроме двоих крестьян, которые трудились в поле, семью Чеховых обслуживали теперь еще кухарка и горничная. Чехов говорил, что живет как лорд. Его родители и сестра чувствовали себя полноправными владельцами поместья в этом уголке земли, который Антон Павлович подарил им. Каждая комната соответствовала образу ее обитателя: монашеская келья отца с иконами, толстенными книгами Священного Писания, запахом ладана; светлая и хорошо проветренная материнская — с накрахмаленными занавесками, большими корзинами для белья и швейной машинкой; Машина девичья — с узкой кроватью, цветами в вазах и портретом Антона, который словно бы присматривал за сестрой; рабочий кабинет самого писателя — с огромными, чисто вымытыми окнами, широким диваном, на котором можно было поваляться после обеда, полками, уставленными книгами, столом, заваленным бумагами… Главной заботой матери было приготовление вкусной еды для своего сына — знаменитого сочинителя. Отец тоже почитал Антона Павловича главой семьи, но все-таки ему было трудно отодвинуться на второй план. Сам же Чехов, несмотря на природную снисходительность, никак не мог забыть деспотизма Павла Егоровича, от которого так настрадался в детстве. И в то время как слабости и привычки матери трогали его сердце, любые подобные же проявления со стороны отца — раздражали, действовали на нервы. Его удивляло, что этот человек, ни в чем не преуспевший в жизни, продолжал и на ее закате играть роль важной особы, разглагольствовать, наставлять, вмешиваться во все с ошеломляющей неумелостью. Павел Петрович вел дневник, куда старательно записывал Кудриным своим почерком имена гостей — с часом приезда и отъезда каждого, температуру воздуха и тому подобные сведения. С возрастом он стал еще более религиозным, не пропускал ни одной церковной службы, громко читал молитвы у себя в комнате, пел псалмы, а в дни праздников обходил дом с курящейся кадильницей. Всe братья Антона Павловича теперь жили вполне прилично. Иван преуспевал в своей учительской работе, Михаил стал чиновником, Александр, продолжавший свою карьеру в журналистике, так поднялся по служебной лестнице, что тоже захотел купить себе небольшое имение. Братья часто наезжали в Мелихово во время летних отпусков и в выходные дни. Чехов, конечно, относился к ним с симпатией, но всю свою нежность отдавал сестре. Обутая в грубые башмаки, повязав на голову белый платок, Маша работала за четверых в поле и с ревнивой заботой оберегала покой брата-писателя. Она его просто обожала, боготворила, она не могла пойти ни на какие компромиссы в этой любви, граничившей с жертвенностью. Скорее всего именно из-за любви к брату она и не думала о замужестве. Раз уж был в ее жизни такой великий человек, как она могла променять его на кого-то ради вульгарного удовлетворения чувственности? Да и личную жизнь Антона Павловича сдерживали те же тормоза Между ним и другими женщинами неизменно вставал образ сестры. Зачем ему жена, если есть Маша? Легкий флирт, мимолетные романы во время отдыха — это да, но никогда он не позволял себе зайти дальше. Мария Павловна в глубине души одобряла холостяцкие привычки и развлечения брата. Что касается меня, писал Чехов Суворину 18 октября 1892 года, «…жениться я не хочу, да и не на ком. Да и шут с ним! Мне было бы скучно возиться с женой. А влюбиться весьма не мешало бы. Скучно без сильной любви» [294].
Обеспокоенный будущим брата, Александр в одном из писем упрекал Антона за его поведение, обвинял в том, что он живет «как архимандрит», что золотые мгновения жизни проходят для него бесследно и все, что ему в конце концов останется, — это отправиться в зоосад и обсудить с мангустом радости холостяцкой жизни. Критикуя двусмысленные отношения Антона с сестрой, он добавлял, что убежден, будто в них есть какая-то фальшь. Говорил, что, дескать, стоит Антоше сказать ласковое словечко, Маша уже готова на все, что она страшно боится за него и что видит в нем самого благородного и самого достойного человека на свете.
Подтверждением его слов может служить странное событие. Летом 1892 года среди других гостей в Мелихове побывал и Александр Смагин, чрезвычайно привлекательный молодой человек, с которым Чеховы встречались однажды в имении Линтваревых [295]. Немножко и вполне невинно поухаживав за Машей, Смагин внезапно воспылал страстью и сделал ей предложение. В полном смятении, чувствуя, что не в силах ни на что решиться, девушка отправилась просить совета. Но у кого? Уж конечно, не у отца! И не у матери! Разумеется, у Антона. Ведь это он в семье самый мудрый. Собрав все свое мужество, Маша отправилась в рабочий кабинет брата и честно сказала ему: «Знаешь, Антоша, я решила выйти замуж…» [296]Чехов, естественно, догадался, кто претендует на роль жениха, но в ответ промолчал, даже не задал никаких вопросов. Молчание брата напугало ее. «Брат, конечно, понял, за кого, но ничего мне не ответил, — напишет впоследствии в своих воспоминаниях Мария Павловна. — Потом я почувствовала, что брату эта новость неприятна, хотя он продолжал молчать. Да и что, в сущности, он мог сказать? Я понимала, что он не сможет сознаться, что ему будет тяжело, если я уйду в другой дом, в свою новую семью… Он никогда не произнес бы слова «нет»…» [297]Так и не дождавшись от брата никакой реакции, Маша вышла из кабинета и, растерянная, беспомощная, вернулась в свою комнату, где долго плакала. Прошло несколько дней — Чехов глухо молчал, избегая разговоров с сестрой о ее предполагаемом замужестве. «Антон Павлович по-прежнему ни слова не говорил мне по поводу моего признания, но как-то меньше шутил, был сдержан при обращении ко мне. Много я думала, — рассказывается дальше в мемуарах Марии Павловны Чеховой. — Любовь к брату, моя привязанность к нему решили все дело. Я не смогла пойти на то, чтобы причинить брату неприятность, расстроить привычный образ его жизни, лишить его той творческой обстановки, которую я всегда старалась создавать ему. Я сообщила Смагину о своем отказе, чем причинила и ему страдание. Он послал мне резкое письмо с упреками…» [298]
Едва дело таким образом уладилось, Чехов вздохнул с облегчением: уж слишком он испугался. Никогда до того дня он не сознавал, какую большую роль играет сестра в гармонии его повседневной жизни. Решительно, Маша стала ее опорой. Нет, со стороны Антона Павловича это не была безотчетная ревность. В нем взыграл, скорее, инстинкт самосохранения в самой эгоистичной форме. Для того чтобы Чехов чувствовал себя счастливым, ему была необходима рядом Маша — сдержанная, скромная, трудолюбивая, любящая, и никто не имел права посягать на то, чтобы отвлечь ее от призвания служить брату. Брат и сестра были созданы друг для друга, они не нуждались ни в ком, чтобы наслаждаться полнотой нежности и уважения друг к другу, они образовали неразлучную пару, которой были чужды низменные требования плоти. Но все-таки угрызения совести самую малость мучили Антона Павловича, и ему пришлось притворяться, будто он удивлен отказом от столь подходящего предложения руки и сердца со стороны девушки двадцати семи лет. На самом деле ему просто удобнее было верить в то, что Маша разделяет его склонность к холостяцкой жизни. И именно эту версию он отстаивал несколько недель спустя в письме к Суворину. «Антон Павлович, видимо, не догадывался, какие сложные чувства наполняли меня тогда. Когда лет через двадцать я издавала эпистолярное наследие брата, я познакомилась с его письмами к Суворину. Из них я узнала, что Антон Павлович писал ему в то время: «Сестра замуж не вышла, но роман, кажется, продолжается в письмах. Ничего не понимаю. Существует догадка, что она отказала и на сей раз. Это единственная девица, которой искренно не хочется замуж…» — приводит слова Чехова в своих воспоминаниях его сестра и добавляет: «Прочитав это, я была рада, что брат не догадался тогда о правде.
Спустя уже более сорока лет после этого, когда мы оба уже были старыми, я получила от А. И. Смагина письмо, в котором он тепло вспоминал о чувствах, пережитых в наши молодые годы. Но он так и не узнал о причине моего отказа» [299]. Многочисленные гости Мелихова и не заметили скромного романа Маши и Смагина. В доме бесконечно мелькали люди, и было совершенно невозможно в такой обстановке остановить внимание на ком-либо одном. Тут были знакомые Чехова и Маши, соседи, любопытные, местные доктора, дальние родственники со своими выводками. Раскладные кровати ставили в каждом углу, некоторых укладывали на ночлег по четверо в одной комнате, других — даже в коридоре.
«Ах, если б Вы знали, как я утомлен! — рассказывает Антон Павлович Суворину. — Утомлен до напряжения. Гости, гости, гости… Моя усадьба стоит как раз на Каширском тракте, и всякий проезжий интеллигент считает должным и нужным заехать ко мне и погреться, а иногда даже и ночевать остаться. Одних докторов целый легион! Приятно, конечно, быть гостеприимным, но ведь душа меру знает. Я ведь и из Москвы-то ушел от гостей…» [300]
В толпе людей, Чехову, в общем, безразличных, было тем не менее несколько друзей, дорогих его сердцу: очаровательная Лика Мизинова, юная поэтесса Щепкина-Куперник, Наташа Линтварева с ее заливистым смехом, художник Левитан с его переменчивыми настроениями. Привлеченный типично русскими пейзажами Мелихова, Левитан создал тут несколько полотен, исполненных нежной печали. Но он не только писал картины. Мария Павловна рассказывает об одном происшествии, связанном с Левитаном: «В первый же его приезд Антон Павлович ходил вместе с ним на охоту. Однажды они принесли вдвоем одного вальдшнепа, да и тому были не рады: вальдшнеп был Левитаном только подстрелен, и его нужно было добивать, а на это ни один из «охотников» не был способен…» А вот та же история в изложении брата: «У меня гостит художник Левитан. Вчера вечером был с ним на тяге. Он выстрелил в вальдшнепа; сей, подстреленный в крыло, упал в лужу. Я поднял его: длинный нос, большие черные глаза и прекрасная одежда. Смотрит с удивлением. Что с ним делать? Левитан морщится, закрывает глаза и просит с дрожью в голосе: «Голубчик, ударь его головкой по ложу…» Я говорю: не могу. Он продолжает нервно пожимать плечами, вздрагивать головой и просить. А вальдшнеп продолжает смотреть с удивлением. Пришлось послушаться Левитана и убить его. Одним красивым влюбленным созданием стало меньше, а два дурака вернулись домой и сели ужинать» [301].
Прогуливаясь с Левитаном, Чехов ни словом не обмолвился о своем рассказе «Попрыгунья», отправленном в журнал «Север» и совершенно явно вдохновленном связью его друга-художника с Софьей Кувшинниковой, женой одного московского врача. Разумеется, возраст и внешность персонажей этой истории отличались от возраста и внешности реальных действующих лиц, но, несмотря на все усилия автора замести следы, сходство бросалось в глаза. Как и в действительности, героиня «Попрыгуньи» красавица Ольга была светской молодой женщиной, которая скучала, живя со слишком умным и образованным мужем доктором Дымовым. Она встречалась с художниками в надежде сколько-нибудь возвыситься, обнаружила в себе талант к живописи, а потом настолько потеряла голову, что после путешествия на Волгу с художником Рябовским стала его любовницей. Ей казалось, будто она изменяет весьма обычному человеку с гением. И только после смерти мужа, услышав, с каким почтением и восторгом о нем говорят, Ольга понимает, как ошиблась. В этой замечательной по психологической тонкости и сдержанности новелле Чехов снова противопоставляет блеск мишуры и поверхностного успеха скромности и достоинству ученого, работающего в тени.
В то время как широкая публика восхищалась «Попрыгуньей», в художественных кругах негодовали. Левитан, опознавший в Рябовском себя самого, порвал отношения с Чеховым и мечтал даже вызвать бывшего друга на дуэль. Истинная «попрыгунья» отказала писателю, изобразившему ее в виде злой карикатуры, от дома. А Чехов? Прекрасно сознавая, что использовал личную жизнь нескольких своих знакомых для того, чтобы создать рассказ, он тем не менее притворялся, будто не понимает причин такого возмущения. «Вчера я был в Москве, но едва не задохнулся там от скуки и всяких напастей, — пишет он Лидии Авиловой. — Можете себе представить, одна знакомая моя, 42-летняя дама, узнала себя в двадцатилетней героине моей «Попрыгуньи» («Север» № 1 и 2), и меня вся Москва обвиняет в пасквиле. Главная улика — внешнее сходство: дама пишет красками, муж у нее доктор, и живет она с художником» [302].
Чрезвычайно расстроенный ссорой с другом, Чехов, однако, не чувствует себя виновным. Согласно его убеждениям, писатель имеет право, даже должен питать свои творения элементами, которыми снабжает его жизнь. Без такого постоянного взаимообмена между реальностью и вымыслом литература, по его мнению, засохла бы на корню. Впрочем, как раз тогда, когда его дружба с Левитаном оказалась под угрозой, он нашел утешение в новой дружбе, куда более нежной и волнующей. Прекрасная Лика, которая часто посещала Мелихово, заняла в его существовании главное место. В письмах, адресованных ей, сквозь обычную иронию просвечивает теперь искреннее чувство. «Жду Вас и мечтаю о Вашем приезде, как житель пустыни бедуин мечтает о воде», — пишет он [303]. Или — «Приезжайте, милая блондиночка, поговорим, поссоримся, помиримся; мне без Вас скучно, и я дал бы пять рублей за возможность поговорить с Вами хотя бы в продолжение пяти минут. […] Придите к нам, хорошенькая Лика, и спойте. Вечера стали длинные, и нет возле человека, который пожелал бы разогнать мою скуку» [304]. Или — просто «Приезжайте!», или — подробно: «Все мы с нетерпением ожидаем Вашего приезда. Комнаты приняли благообразный вид, стало просторно, и вчера целый день мы чистили сарайчик, в котором будут помещаться дорогие гости. […] Вам у нас будет удобно. Если в нашей усадьбе и нет кое-каких удобств, то мы постараемся, чтобы Вы в этих удобствах не нуждались» [305].
Новый взрыв интереса к Лике не ускользнул от внимания Маши. Она с любопытством наблюдала за развитием игры, которая так нравилась ее брату. То он делал шаг навстречу девушке, то, словно испугавшись, отступал. В начале весны Антон Павлович, пытаясь развеять иллюзии Лики, писал ей: «Когда же весна? Лика, когда весна? Последний вопрос понимайте буквально, а не ищите в нем скрытого смысла. Увы, я уже старый молодой человек, любовь моя не солнце и не делает весны ни для меня, ни для той птицы, которую я люблю! Лика, не тебя так пылко я люблю. Люблю в тебе я прошлые страданья и молодость погибшую мою»