Страница:
От этой внезапно просыпавшейся на него манны небесной Чехов пришел в восторг. Ему давно хотелось уехать на юг, и теперь поездке ничто не препятствовало. Вернулся Антон в Москву простуженный, спешно уладил самые срочные дела, наспех сочинил несколько рассказов: «Тиф», «Житейские невзгоды», «Тайна», составил список из шестнадцати рассказов, которые должны были войти в его будущий сборник, отправил рукопись Суворину и, охваченный чувством полного, ничем не омраченного счастья, простился с родными и отправился на встречу с воспоминаниями детства, в Таганрог.
Увидев вновь родной город после восьмилетней разлуки, Чехов был и растроган, и удручен. Ему, привыкшему к московскому и петербургскому оживлению, показалось, что здесь люди передвигаются с трудом, потому что и самый воздух плотнее, чем в больших городах. Все живут замедленно, в другом веке, и руководствуются низменными материальными интересами. Чехова трогало искреннее радушие дяди Митрофана, однако он не мог вынести праздной болтовни тетушки, нечистоплотности служанок, дурного запаха воды в тазу. Спать ему приходилось на диване в гостиной. «Диван еще не вырос, короток по-прежнему, а потому мне приходится, укладываясь в постель, неприлично задирать ноги вверх или же спускать их на пол. Укрываюсь розовым стеганым одеялом, которое становится невыносимо противным к ночи, когда дают себя знать натопленные […] печи» [89], — писал он сестре. Грубая домашняя стряпня раздражала желудок Антона. У него начался понос, и приходилось по ночам выбегать в «ватер», который находился «у черта на куличках, под забором». Здесь то и дело прятались жулики, так что по ночам посещать «место злачное» было «гораздо опаснее для жизни, чем принимать яд». «Все дни меня «несет». Бегаю днем и ночью. Ночью чистое мучение: потемки, ветер, трудно отворяемые скрипучие двери, блуждание по темному двору, подозрительная тишина, отсутствие газетной бумаги…» — жаловался он. И прибавлял, что ночной горшок «позволителен только в мечтаниях и грезах. Эту роскошь позволяют себе в Таганроге только 2 человека: градоначальник и Альфераки, остальные же должны или пудиться в постель, или же путешествовать к черту на кулички». Помимо поноса, Чехова донимали и другие болезни. «Насморк прошел, а на смену ему явилась новая болезнь — воспаление вены на левой голени. Четверть вершка вены тверды, как грифель, и болит. Несть числа недугам моим!»
Стоило Антону днем выйти на улицу, как на каждом углу он натыкался на людей, которых прежде знал и которые зазывали его в гости, засыпали вопросами и изводили разглагольствованиями. Поскольку дни его поездки пришлись как раз на Пасху, он посетил церковную службу и, вдыхая запах ладана и глядя на мерцание свечей, с горькой ностальгией перебирал воспоминания о том, как в детстве им с братьями доводилось петь в церкви. Все в Таганроге ему решительно не нравилось, все раздражало его, все гнало отсюда вместо того, чтобы удерживать. Он сам не понимал, зачем было затевать это долгое и трудное путешествие. И все же ему не хотелось возвращаться в Москву, пока он не увидит степь.
Она-то по крайней мере ничем его не разочаровала. Ровное и голое пространство, поросшее выгоревшей травой, раскинувшееся под бескрайним небом, в котором изредка кружил ястреб, рождало в нем смешанное чувство радости и печали. Освобожденная душа устремлялась в пустоту, вот только тело не могло за ней последовать.
В Новочеркасске Чехов два дня гулял на настоящей казачьей свадьбе — с оглушительной музыкой, разнузданными плясками и братской попойкой. Сам он упился до того, что, как написал в одном из писем к сестре, принимал девушек за бутылки, а бутылки — за девушек. Новобрачные целовались взасос у него на глазах, отчего во рту появлялся привкус чересчур сладкого винограда, а левую икру начинала сводить судорога. Чехов уверял, что из-за этих поцелуев у него сильнее воспалилась вена на левой голени. Хорошенькие провинциалки слетались к нему, словно мухи на плошку с медом. Одна из них, желая продемонстрировать Антону свойственную ей непринужденность в обращении, поминутно шлепала его по руке веером, называя при этом гадким мальчишкой.
Погостил Чехов и у Кравцовых, тех самых, у которых в прежние времена жил, когда был репетитором у их мальчика, Пети. Жилье было неудобное, кормили чесночным супом, приходилось участвовать в охоте, превращавшейся в настоящую бойню, и все же Чехов был очарован сельским гостеприимством. Волшебного соседства степи было достаточно для того, чтобы вознаградить за все перенесенные тяготы и неудобства.
От Кравцовых Чехов отправился в знаменитый монастырь Святые Горы, стоявший на берегу реки Дон. По случаю Николина дня в монастырь «стеклось около 15 000 богомольцев, из коих 8/9 старухи. До сих пор я не знал, что на свете так много старух, иначе я давно бы уже застрелился» [90], — писал Чехов сестре. Тем не менее Антону удалось найти приют в келье с голыми стенами и «блинообразным матрасиком» [91]. Чехов участвовал в крестном ходе на лодках, а остальное время проводил на берегу Донца, наблюдая за богомолками и слушая их жалобы и причитания.
На обратном пути он остановился в Таганроге, чтобы немного передохнуть, а оттуда третьим классом, поскольку денег почти не осталось, отправился в Москву. Лейкину Чехов написал, что набрал кучу впечатлений и материала и не жалеет о том, что потратил полтора месяца на это путешествие, хотя и вернется в Москву без гроша.
Назавтра же после своего возвращения в Москву Антон уехал в Бабкино, но не застал там прежнего веселья и не обрел прежнего вдохновения. Дом был плохо натоплен, погода стояла пасмурная, и настроение Чехова с каждым днем падало. Он сообщал Лейкину о том, что давно ничего не пишет, хотя это не значит, будто источник иссяк. Вот уже три недели как он предается меланхолии, носа не высовывает на улицу, перо падает из рук, короче, нервы расстроены, и в таком душевном состоянии работать совершенно невозможно. А двумя днями позже признавался Марии Владимировне Киселевой: «Новых мыслей нет, а старые перепутались в голове и похожи на червей в зеленой коробке, постоявшей деньков пять на припеке» [92].
Дурное настроение Чехова нисколько не улучшилось от успеха нового, только что вышедшего сборника рассказов «В сумерках». «Пишу и читаю рецензии, — рассказывает он в том же письме. — Рецензий было много, и, между прочим, в «Северном вестнике». Читаю и никак не могу понять, хвалят меня или же плачут о моей погибшей душе? «Талант! талант, но тем не менее упокой, Господи, его душу» — таков смысл рецензий. «В сумерках» идет недурно» [93].
Подобное, внезапно охватывающее его разочарование, осознание тщеты всех земных наслаждений он уже описывал годом раньше в другом письме к тому же адресату: «Сама жизнь обращается мало-помалу в сплошную мордемондию. Живется серо, людей счастливых не видно… […]
Всем скверно живется. Когда я бываю серьезен, то мне кажется, что люди, питающие отвращение к смерти, не логичны. Насколько я понимаю порядок вещей, жизнь состоит только из ужасов, дрязг и пошлостей, мешающихся и чередующихся…» [94]
Поскольку эти мысли были неотвязными, Антону внезапно пришло в голову отделаться от них посредством сочинительства. Почему бы не написать пьесу на эту тему, ведь сцена давно притягивала его к себе? Прошлой весной Корш, владелец театра, дважды обращался к нему с просьбой написать что-нибудь для него. Чехов поначалу не придал этому предложению никакого значения. «Два раза был в театре Корша, — читаем мы в письме к Киселевой, — ив оба раза Корш убедительно просил меня написать ему пьесу. Я ответил: с удовольствием. Актеры уверяют, что я хорошо напишу пьесу, так как умею играть на нервах. Я отвечал: merci. И, конечно, пьесы не напишу. Пусть Голохвостикова пишет, а мне решительно нет никакого дела ни до театров, ни до человечества… Ну их к лешему!» [95]Но мысль прокладывала себе путь сквозь все препятствия. Три недели спустя Чехов сообщил писателю Ежову, что его пьеса закончена. А между 10 и 12 октября писал брату Александру, объясняя, с какой легкостью довел до благополучного завершения свою работу: «Пьесу я написал нечаянно, после одного разговора с Коршем. Лег спать, надумал тему и написал. Потрачено на нее 2 недели или, вернее, 10 дней, так как были в двух неделях дни, когда не работал или писал другое. О достоинствах пьесы судить не могу. Вышла она подозрительно коротка. Всем нравится. Корш не нашел в ней ни одной ошибки и греха против сцены, — доказательство, как хороши и чутки мои судьи. Пьесу я писал впервые, ergo — ошибки обязательны. Сюжет сложен и не глуп. Каждое действие я оканчиваю, как рассказы: все действие веду тихо и мирно, а в конце даю зрителю по морде. Вся моя энергия ушла на немногие действительно сильные и яркие места, мостики же, соединяющие эти места, ничтожны, вялы и шаблонны. Но я все-таки рад; как ни плоха пьеса, но я создал тип, имеющий литературное значение, я дал роль, которую возьмется играть только такой талант, как Давыдов, роль, на которой актеру можно развернуться и показать талант… Жаль, что я не могу почитать тебе своей пьесы. Ты человек легкомысленный и мало видевший, но гораздо свежее и тоньше ухом, чем все мои московские хвалители и хулители. Твое отсутствие — для меня потеря немалая» [96]. Речь шла о пьесе «Иванов». В глазах Чехова Иванов, герой пьесы, символизировал собой растерянность интеллигенции перед репрессивной политикой правительства и деградацией российского общества. Этот отрицательный персонаж, неспособный привести свои великодушные мечты в согласие с реальностью, испытывает чувство вины, ощущает тошнотворное бессилие, которые разъедают его, точно язва. Этот помещик, с головой ушедший в умствования, не занимается своим пришедшим в упадок имением, его нисколько не интересует тяжело больная жена Сара (Анна Петровна). Саша, дочь соседа-помещика, влюблена в него и не боится ему в этом признаться. Ей нет дела до того, как воспримут это окружающие, она верит, что в ее силах спасти его от уныния, которое с каждым днем все сильнее овладевает им. Тронутый искренностью молодой девушки, он позволяет ей себя любить и со вздохом говорит: «День и ночь болит моя совесть, я чувствую, что глубоко виноват, но в чем собственно моя вина, не понимаю» [97]. Наконец его жена умирает, и вскоре вдовец с седыми висками должен обвенчаться с юной Сашей. Но в день свадьбы Иванов, которого публично оскорбил доктор Львов, назвавший его подлецом, внезапно отказывается жениться и кончает жизнь самоубийством, застрелившись из револьвера [98].
Сквозь мелодраматическую структуру пьесы ясно проступают три отчетливо выписанных характера. Это Иванов, не сумевший приспособиться к жизни, неисцелимо уставший от себя самого и от всего света; совсем юная Саша, которую приводит в восторг мысль о том, что она может одной только силой своей любви вытащить любимого ею безвольного человека из трясины, в которую тот погружается; и, наконец, доктор Львов, честный, порядочный и несколько ограниченный человек, который, пытаясь разрешить ту или иную проблему, лишь усугубляет ее.
Таким образом, в противоположность «Платонову», сочинению, проникнутому злой иронией, «Иванов» — пьеса реалистическая, традиционная, основанная на столкновении характеров. Если впоследствии театр Чехова станет театром атмосферы, построенным на полутонах, намеках и паузах, то здесь цвета резки, ситуации залиты безжалостным светом, мелочи жизни блекнут перед впечатляющими событиями. Над всем здесь довлеет не тайная разрушительная работа времени, а личность Иванова, своего рода русского Гамлета, замкнувшегося в своих грезах, неспособного на подлинную страсть: его редкие вспышки энтузиазма заканчиваются болезненным возвращением к неподвижности и незначительности.
Создавая портрет этого безвольного обольстителя, Чехов, несомненно, заимствовал некоторые черты характера братьев — Александра и Николая. Но он придал ему и отдельные черты собственного характера. Не следует забывать о том, что пьеса была написана в то время, когда сам автор страдал неврастенией. Иные высказывания героя драмы — выражение собственного чеховского отвращения к жизни того периода. Тем не менее у Чехова чувство достоинства и любовь к труду неизменно побеждают разочарование.
К Иванову автор относился с особенной, почти что родственной нежностью. Ему хотелось, чтобы зрители полюбили этого истаскавшегося, сломленного и бесполезного человека. Он писал Суворину, что, если Иванов в спектакле будет выглядеть подлецом и лишним человеком, а доктор — человеком благородным, если нельзя будет понять, почему Сарра и Саша любят Иванова, значит, его пьеса не удалась.
И он долго, подробно разъяснял, почему Иванов, беспричинно несчастный, заслуживает всяческого снисхождения, почему Львов, по сути дела, добродетельный дурак — и почему Саша, влюбленная в Иванова, руководствуется прежде всего иллюзией, будто делает святое дело, не давая ему погибнуть.
После публичного прочтения пьеса была принята Коршем без единого замечания. Чехов уже начал подсчитывать будущую прибыль. Если он, как было условлено, получит восемь процентов с валового сбора, пьеса принесет ему шесть тысяч рублей. Крайне возбужденный этой перспективой, начинающий драматург часами обсуждает тонкости исполнения и постановки с Давыдовым, которому предстояло играть главную роль. С другой стороны, помня о рекламе, без которой не может быть коммерческого успеха, он обращается к брату Александру с просьбой поместить в «Новом времени» заметку следующего содержания: «А. П. Чеховым написана комедия «Иванов» в 4-х действиях. Читанная в одном из московских литературных кружков (или что-нибудь вроде), она произвела сильнейшее впечатление. Сюжет нов, характеры рельефны и проч.» [99].
Однако с первой же репетиции уверенность Чехова пошатнулась. Внезапно он решил, что в этом коллективном предприятии автора в грош не ставят, что актеры лишают его написанного им текста, что все права принадлежат теперь управляющему труппой. И не без оснований. Из десяти обещанных репетиций состоялись только четыре. Затаившись где-нибудь в зале, Чехов страдал, слушая, как актеры произносят реплики с подсказки суфлера. Ему казалось, что ни один из них не понимает смысла его произведения. Тупые и самодовольные, артисты играли свои роли, вместо того чтобы проживать их. А если он робко пытался вмешаться, чтобы объяснить психологию того или иного персонажа, его не слушали. «Я хотел соригинальничать: не вывел ни одного злодея, ни одного ангела (хотя не сумел воздержаться от шутов), никого не обвинил, никого не оправдал… Удалось ли мне это, не знаю… Пьеса непременно пойдет, — в этом уверены Корш и актеры. А я не уверен. Актеры не понимают, несут вздор, берут себе не те роли, какие нужно, а я воюю, веруя, что если пьеса пойдет не с тем распределением ролей, какое я сделал, то она погибнет. Если не сделают так, как я хочу, то, во избежание срама, пьесу придется взять назад. Вообще штука беспокойная и вельми неприятная. Знал бы, не связывался» [100].
Первое представление в Москве состоялось 19 ноября 1887 года. На афише имя автора было обозначено не «Чехонте», а «Чехов». После многих недель нервного напряжения Антон с удивлением осознал, что перед тем, как поднимется занавес, чувствует себя совершенно спокойным Все родные, едва живые от тревоги, сгрудились в ложе, а сам он устроился за кулисами, поближе к сцене, «в маленькой ложе, похожей на арестантскую камеру» [101]. Взволнованные актеры, проходя мимо него, крестились, чтобы отвести неудачу. Наконец занавес открылся, пропасть зала была заполнена нетерпеливо ерзавшими в ожидании начала зрителями.
Первое действие прошло нормально, несмотря на то что у артиста Киселевского проявилась неприятная склонность нести отсебятину, прикрывая тем самым провалы в памяти. Во втором действии ошибок было еще больше, поскольку второстепенные актеры не знали своих ролей и мямлили, но никто из зрителей этого не заметил. В конце третьего действия публика аплодировала и вызывала автора. Неужели победа? Чехов был готов в это поверить и с бьющимся сердцем ждал продолжения. Увы! Четвертое действие все испортило. Актеры, успевшие между делом напиться, паясничали на сцене. Киселевский «пьян, как сапожник, и из поэтического коротенького диалога получается что-то тягучее и гнусное» [102]. Самоубийство Иванова некоторых зрителей потрясло, у других же вызвало смех. В зале нарастал шум. Свистки чередовались с аплодисментами, насмешки с криками «браво!». Дело дошло до драки. Полиции пришлось вмешаться и вывести нескольких возмутителей спокойствия. Сестра Чехова, перепуганная разнузданным поведением публики, едва не упала в обморок. Один из его друзей, «Дюковский, с к[ото]рым сделалось сердцебиение» [103], бежал, другой — Киселев — «ни с того ни с сего схватил себя за голову и очень искренно возопил: «Что же я теперь буду делать?» Среди всего этого шума и беспорядка Чехов оставался хладнокровным, словно его все это нисколько не касалось. В письме к брату Александру он так описывает свое состояние после премьеры: «В общем утомление и чувство досады. Противно, хотя пьеса имела солидный успех (отрицаемый Кичеевым и К°).
Театралы говорят, что они никогда не видели в театре такого брожения, такого всеобщего аплодисментов-шиканья, и никогда в другое время им не приходилось слышать стольких споров, какие видели и слышали они на моей пьесе. А у Корша не было случая, чтобы автора вызывали после 3-го действия» [104]. И, уже подшучивая над своим «провалом», другое письмо к брату он подписывает «Твой Шиллер Шекспирович Гете» [105].
Критик «Московских ведомостей» нашел в пьесе множество недостатков, происходящих от неопытности и невежества автора, и пожаловался на то, что до конца пьесы прождал разъяснения характера Иванова, но так его и не получил. В «Московском листке» Петр Кичеев назвал пьесу «нагло-цинической, безнравственной дребеденью» [106]. Два следующих представления «Иванова» прошли в более спокойной обстановке, а затем пьеса были снята с репертуара. Чехов философски воспринял эту неудачу. Он не держал зла ни на Корша, который преждевременно оборвал карьеру его пьесы, ни на актеров, исказивших его мысль, ни на публику, быстро утратившую интерес к его персонажам. Когда волнение улеглось, он, как ни странно, почувствовал некоторое облегчение, словно этот болезненный удар вернул ему равновесие. С легким сердцем Антон вновь уселся за письменный стол и принялся сочинять рассказы для газет, подписываясь «Чехонте».
Глава VII
Увидев вновь родной город после восьмилетней разлуки, Чехов был и растроган, и удручен. Ему, привыкшему к московскому и петербургскому оживлению, показалось, что здесь люди передвигаются с трудом, потому что и самый воздух плотнее, чем в больших городах. Все живут замедленно, в другом веке, и руководствуются низменными материальными интересами. Чехова трогало искреннее радушие дяди Митрофана, однако он не мог вынести праздной болтовни тетушки, нечистоплотности служанок, дурного запаха воды в тазу. Спать ему приходилось на диване в гостиной. «Диван еще не вырос, короток по-прежнему, а потому мне приходится, укладываясь в постель, неприлично задирать ноги вверх или же спускать их на пол. Укрываюсь розовым стеганым одеялом, которое становится невыносимо противным к ночи, когда дают себя знать натопленные […] печи» [89], — писал он сестре. Грубая домашняя стряпня раздражала желудок Антона. У него начался понос, и приходилось по ночам выбегать в «ватер», который находился «у черта на куличках, под забором». Здесь то и дело прятались жулики, так что по ночам посещать «место злачное» было «гораздо опаснее для жизни, чем принимать яд». «Все дни меня «несет». Бегаю днем и ночью. Ночью чистое мучение: потемки, ветер, трудно отворяемые скрипучие двери, блуждание по темному двору, подозрительная тишина, отсутствие газетной бумаги…» — жаловался он. И прибавлял, что ночной горшок «позволителен только в мечтаниях и грезах. Эту роскошь позволяют себе в Таганроге только 2 человека: градоначальник и Альфераки, остальные же должны или пудиться в постель, или же путешествовать к черту на кулички». Помимо поноса, Чехова донимали и другие болезни. «Насморк прошел, а на смену ему явилась новая болезнь — воспаление вены на левой голени. Четверть вершка вены тверды, как грифель, и болит. Несть числа недугам моим!»
Стоило Антону днем выйти на улицу, как на каждом углу он натыкался на людей, которых прежде знал и которые зазывали его в гости, засыпали вопросами и изводили разглагольствованиями. Поскольку дни его поездки пришлись как раз на Пасху, он посетил церковную службу и, вдыхая запах ладана и глядя на мерцание свечей, с горькой ностальгией перебирал воспоминания о том, как в детстве им с братьями доводилось петь в церкви. Все в Таганроге ему решительно не нравилось, все раздражало его, все гнало отсюда вместо того, чтобы удерживать. Он сам не понимал, зачем было затевать это долгое и трудное путешествие. И все же ему не хотелось возвращаться в Москву, пока он не увидит степь.
Она-то по крайней мере ничем его не разочаровала. Ровное и голое пространство, поросшее выгоревшей травой, раскинувшееся под бескрайним небом, в котором изредка кружил ястреб, рождало в нем смешанное чувство радости и печали. Освобожденная душа устремлялась в пустоту, вот только тело не могло за ней последовать.
В Новочеркасске Чехов два дня гулял на настоящей казачьей свадьбе — с оглушительной музыкой, разнузданными плясками и братской попойкой. Сам он упился до того, что, как написал в одном из писем к сестре, принимал девушек за бутылки, а бутылки — за девушек. Новобрачные целовались взасос у него на глазах, отчего во рту появлялся привкус чересчур сладкого винограда, а левую икру начинала сводить судорога. Чехов уверял, что из-за этих поцелуев у него сильнее воспалилась вена на левой голени. Хорошенькие провинциалки слетались к нему, словно мухи на плошку с медом. Одна из них, желая продемонстрировать Антону свойственную ей непринужденность в обращении, поминутно шлепала его по руке веером, называя при этом гадким мальчишкой.
Погостил Чехов и у Кравцовых, тех самых, у которых в прежние времена жил, когда был репетитором у их мальчика, Пети. Жилье было неудобное, кормили чесночным супом, приходилось участвовать в охоте, превращавшейся в настоящую бойню, и все же Чехов был очарован сельским гостеприимством. Волшебного соседства степи было достаточно для того, чтобы вознаградить за все перенесенные тяготы и неудобства.
От Кравцовых Чехов отправился в знаменитый монастырь Святые Горы, стоявший на берегу реки Дон. По случаю Николина дня в монастырь «стеклось около 15 000 богомольцев, из коих 8/9 старухи. До сих пор я не знал, что на свете так много старух, иначе я давно бы уже застрелился» [90], — писал Чехов сестре. Тем не менее Антону удалось найти приют в келье с голыми стенами и «блинообразным матрасиком» [91]. Чехов участвовал в крестном ходе на лодках, а остальное время проводил на берегу Донца, наблюдая за богомолками и слушая их жалобы и причитания.
На обратном пути он остановился в Таганроге, чтобы немного передохнуть, а оттуда третьим классом, поскольку денег почти не осталось, отправился в Москву. Лейкину Чехов написал, что набрал кучу впечатлений и материала и не жалеет о том, что потратил полтора месяца на это путешествие, хотя и вернется в Москву без гроша.
Назавтра же после своего возвращения в Москву Антон уехал в Бабкино, но не застал там прежнего веселья и не обрел прежнего вдохновения. Дом был плохо натоплен, погода стояла пасмурная, и настроение Чехова с каждым днем падало. Он сообщал Лейкину о том, что давно ничего не пишет, хотя это не значит, будто источник иссяк. Вот уже три недели как он предается меланхолии, носа не высовывает на улицу, перо падает из рук, короче, нервы расстроены, и в таком душевном состоянии работать совершенно невозможно. А двумя днями позже признавался Марии Владимировне Киселевой: «Новых мыслей нет, а старые перепутались в голове и похожи на червей в зеленой коробке, постоявшей деньков пять на припеке» [92].
Дурное настроение Чехова нисколько не улучшилось от успеха нового, только что вышедшего сборника рассказов «В сумерках». «Пишу и читаю рецензии, — рассказывает он в том же письме. — Рецензий было много, и, между прочим, в «Северном вестнике». Читаю и никак не могу понять, хвалят меня или же плачут о моей погибшей душе? «Талант! талант, но тем не менее упокой, Господи, его душу» — таков смысл рецензий. «В сумерках» идет недурно» [93].
Подобное, внезапно охватывающее его разочарование, осознание тщеты всех земных наслаждений он уже описывал годом раньше в другом письме к тому же адресату: «Сама жизнь обращается мало-помалу в сплошную мордемондию. Живется серо, людей счастливых не видно… […]
Всем скверно живется. Когда я бываю серьезен, то мне кажется, что люди, питающие отвращение к смерти, не логичны. Насколько я понимаю порядок вещей, жизнь состоит только из ужасов, дрязг и пошлостей, мешающихся и чередующихся…» [94]
Поскольку эти мысли были неотвязными, Антону внезапно пришло в голову отделаться от них посредством сочинительства. Почему бы не написать пьесу на эту тему, ведь сцена давно притягивала его к себе? Прошлой весной Корш, владелец театра, дважды обращался к нему с просьбой написать что-нибудь для него. Чехов поначалу не придал этому предложению никакого значения. «Два раза был в театре Корша, — читаем мы в письме к Киселевой, — ив оба раза Корш убедительно просил меня написать ему пьесу. Я ответил: с удовольствием. Актеры уверяют, что я хорошо напишу пьесу, так как умею играть на нервах. Я отвечал: merci. И, конечно, пьесы не напишу. Пусть Голохвостикова пишет, а мне решительно нет никакого дела ни до театров, ни до человечества… Ну их к лешему!» [95]Но мысль прокладывала себе путь сквозь все препятствия. Три недели спустя Чехов сообщил писателю Ежову, что его пьеса закончена. А между 10 и 12 октября писал брату Александру, объясняя, с какой легкостью довел до благополучного завершения свою работу: «Пьесу я написал нечаянно, после одного разговора с Коршем. Лег спать, надумал тему и написал. Потрачено на нее 2 недели или, вернее, 10 дней, так как были в двух неделях дни, когда не работал или писал другое. О достоинствах пьесы судить не могу. Вышла она подозрительно коротка. Всем нравится. Корш не нашел в ней ни одной ошибки и греха против сцены, — доказательство, как хороши и чутки мои судьи. Пьесу я писал впервые, ergo — ошибки обязательны. Сюжет сложен и не глуп. Каждое действие я оканчиваю, как рассказы: все действие веду тихо и мирно, а в конце даю зрителю по морде. Вся моя энергия ушла на немногие действительно сильные и яркие места, мостики же, соединяющие эти места, ничтожны, вялы и шаблонны. Но я все-таки рад; как ни плоха пьеса, но я создал тип, имеющий литературное значение, я дал роль, которую возьмется играть только такой талант, как Давыдов, роль, на которой актеру можно развернуться и показать талант… Жаль, что я не могу почитать тебе своей пьесы. Ты человек легкомысленный и мало видевший, но гораздо свежее и тоньше ухом, чем все мои московские хвалители и хулители. Твое отсутствие — для меня потеря немалая» [96]. Речь шла о пьесе «Иванов». В глазах Чехова Иванов, герой пьесы, символизировал собой растерянность интеллигенции перед репрессивной политикой правительства и деградацией российского общества. Этот отрицательный персонаж, неспособный привести свои великодушные мечты в согласие с реальностью, испытывает чувство вины, ощущает тошнотворное бессилие, которые разъедают его, точно язва. Этот помещик, с головой ушедший в умствования, не занимается своим пришедшим в упадок имением, его нисколько не интересует тяжело больная жена Сара (Анна Петровна). Саша, дочь соседа-помещика, влюблена в него и не боится ему в этом признаться. Ей нет дела до того, как воспримут это окружающие, она верит, что в ее силах спасти его от уныния, которое с каждым днем все сильнее овладевает им. Тронутый искренностью молодой девушки, он позволяет ей себя любить и со вздохом говорит: «День и ночь болит моя совесть, я чувствую, что глубоко виноват, но в чем собственно моя вина, не понимаю» [97]. Наконец его жена умирает, и вскоре вдовец с седыми висками должен обвенчаться с юной Сашей. Но в день свадьбы Иванов, которого публично оскорбил доктор Львов, назвавший его подлецом, внезапно отказывается жениться и кончает жизнь самоубийством, застрелившись из револьвера [98].
Сквозь мелодраматическую структуру пьесы ясно проступают три отчетливо выписанных характера. Это Иванов, не сумевший приспособиться к жизни, неисцелимо уставший от себя самого и от всего света; совсем юная Саша, которую приводит в восторг мысль о том, что она может одной только силой своей любви вытащить любимого ею безвольного человека из трясины, в которую тот погружается; и, наконец, доктор Львов, честный, порядочный и несколько ограниченный человек, который, пытаясь разрешить ту или иную проблему, лишь усугубляет ее.
Таким образом, в противоположность «Платонову», сочинению, проникнутому злой иронией, «Иванов» — пьеса реалистическая, традиционная, основанная на столкновении характеров. Если впоследствии театр Чехова станет театром атмосферы, построенным на полутонах, намеках и паузах, то здесь цвета резки, ситуации залиты безжалостным светом, мелочи жизни блекнут перед впечатляющими событиями. Над всем здесь довлеет не тайная разрушительная работа времени, а личность Иванова, своего рода русского Гамлета, замкнувшегося в своих грезах, неспособного на подлинную страсть: его редкие вспышки энтузиазма заканчиваются болезненным возвращением к неподвижности и незначительности.
Создавая портрет этого безвольного обольстителя, Чехов, несомненно, заимствовал некоторые черты характера братьев — Александра и Николая. Но он придал ему и отдельные черты собственного характера. Не следует забывать о том, что пьеса была написана в то время, когда сам автор страдал неврастенией. Иные высказывания героя драмы — выражение собственного чеховского отвращения к жизни того периода. Тем не менее у Чехова чувство достоинства и любовь к труду неизменно побеждают разочарование.
К Иванову автор относился с особенной, почти что родственной нежностью. Ему хотелось, чтобы зрители полюбили этого истаскавшегося, сломленного и бесполезного человека. Он писал Суворину, что, если Иванов в спектакле будет выглядеть подлецом и лишним человеком, а доктор — человеком благородным, если нельзя будет понять, почему Сарра и Саша любят Иванова, значит, его пьеса не удалась.
И он долго, подробно разъяснял, почему Иванов, беспричинно несчастный, заслуживает всяческого снисхождения, почему Львов, по сути дела, добродетельный дурак — и почему Саша, влюбленная в Иванова, руководствуется прежде всего иллюзией, будто делает святое дело, не давая ему погибнуть.
После публичного прочтения пьеса была принята Коршем без единого замечания. Чехов уже начал подсчитывать будущую прибыль. Если он, как было условлено, получит восемь процентов с валового сбора, пьеса принесет ему шесть тысяч рублей. Крайне возбужденный этой перспективой, начинающий драматург часами обсуждает тонкости исполнения и постановки с Давыдовым, которому предстояло играть главную роль. С другой стороны, помня о рекламе, без которой не может быть коммерческого успеха, он обращается к брату Александру с просьбой поместить в «Новом времени» заметку следующего содержания: «А. П. Чеховым написана комедия «Иванов» в 4-х действиях. Читанная в одном из московских литературных кружков (или что-нибудь вроде), она произвела сильнейшее впечатление. Сюжет нов, характеры рельефны и проч.» [99].
Однако с первой же репетиции уверенность Чехова пошатнулась. Внезапно он решил, что в этом коллективном предприятии автора в грош не ставят, что актеры лишают его написанного им текста, что все права принадлежат теперь управляющему труппой. И не без оснований. Из десяти обещанных репетиций состоялись только четыре. Затаившись где-нибудь в зале, Чехов страдал, слушая, как актеры произносят реплики с подсказки суфлера. Ему казалось, что ни один из них не понимает смысла его произведения. Тупые и самодовольные, артисты играли свои роли, вместо того чтобы проживать их. А если он робко пытался вмешаться, чтобы объяснить психологию того или иного персонажа, его не слушали. «Я хотел соригинальничать: не вывел ни одного злодея, ни одного ангела (хотя не сумел воздержаться от шутов), никого не обвинил, никого не оправдал… Удалось ли мне это, не знаю… Пьеса непременно пойдет, — в этом уверены Корш и актеры. А я не уверен. Актеры не понимают, несут вздор, берут себе не те роли, какие нужно, а я воюю, веруя, что если пьеса пойдет не с тем распределением ролей, какое я сделал, то она погибнет. Если не сделают так, как я хочу, то, во избежание срама, пьесу придется взять назад. Вообще штука беспокойная и вельми неприятная. Знал бы, не связывался» [100].
Первое представление в Москве состоялось 19 ноября 1887 года. На афише имя автора было обозначено не «Чехонте», а «Чехов». После многих недель нервного напряжения Антон с удивлением осознал, что перед тем, как поднимется занавес, чувствует себя совершенно спокойным Все родные, едва живые от тревоги, сгрудились в ложе, а сам он устроился за кулисами, поближе к сцене, «в маленькой ложе, похожей на арестантскую камеру» [101]. Взволнованные актеры, проходя мимо него, крестились, чтобы отвести неудачу. Наконец занавес открылся, пропасть зала была заполнена нетерпеливо ерзавшими в ожидании начала зрителями.
Первое действие прошло нормально, несмотря на то что у артиста Киселевского проявилась неприятная склонность нести отсебятину, прикрывая тем самым провалы в памяти. Во втором действии ошибок было еще больше, поскольку второстепенные актеры не знали своих ролей и мямлили, но никто из зрителей этого не заметил. В конце третьего действия публика аплодировала и вызывала автора. Неужели победа? Чехов был готов в это поверить и с бьющимся сердцем ждал продолжения. Увы! Четвертое действие все испортило. Актеры, успевшие между делом напиться, паясничали на сцене. Киселевский «пьян, как сапожник, и из поэтического коротенького диалога получается что-то тягучее и гнусное» [102]. Самоубийство Иванова некоторых зрителей потрясло, у других же вызвало смех. В зале нарастал шум. Свистки чередовались с аплодисментами, насмешки с криками «браво!». Дело дошло до драки. Полиции пришлось вмешаться и вывести нескольких возмутителей спокойствия. Сестра Чехова, перепуганная разнузданным поведением публики, едва не упала в обморок. Один из его друзей, «Дюковский, с к[ото]рым сделалось сердцебиение» [103], бежал, другой — Киселев — «ни с того ни с сего схватил себя за голову и очень искренно возопил: «Что же я теперь буду делать?» Среди всего этого шума и беспорядка Чехов оставался хладнокровным, словно его все это нисколько не касалось. В письме к брату Александру он так описывает свое состояние после премьеры: «В общем утомление и чувство досады. Противно, хотя пьеса имела солидный успех (отрицаемый Кичеевым и К°).
Театралы говорят, что они никогда не видели в театре такого брожения, такого всеобщего аплодисментов-шиканья, и никогда в другое время им не приходилось слышать стольких споров, какие видели и слышали они на моей пьесе. А у Корша не было случая, чтобы автора вызывали после 3-го действия» [104]. И, уже подшучивая над своим «провалом», другое письмо к брату он подписывает «Твой Шиллер Шекспирович Гете» [105].
Критик «Московских ведомостей» нашел в пьесе множество недостатков, происходящих от неопытности и невежества автора, и пожаловался на то, что до конца пьесы прождал разъяснения характера Иванова, но так его и не получил. В «Московском листке» Петр Кичеев назвал пьесу «нагло-цинической, безнравственной дребеденью» [106]. Два следующих представления «Иванова» прошли в более спокойной обстановке, а затем пьеса были снята с репертуара. Чехов философски воспринял эту неудачу. Он не держал зла ни на Корша, который преждевременно оборвал карьеру его пьесы, ни на актеров, исказивших его мысль, ни на публику, быстро утратившую интерес к его персонажам. Когда волнение улеглось, он, как ни странно, почувствовал некоторое облегчение, словно этот болезненный удар вернул ему равновесие. С легким сердцем Антон вновь уселся за письменный стол и принялся сочинять рассказы для газет, подписываясь «Чехонте».
Глава VII
«МНЕ НАСКУЧИЛА МОЯ ЖИЗНЬ»
Уверяя всех, будто провал «Иванова» навсегда исцелил его от наваждения — от влечения к театральным подмосткам, Чехов все же не мог изжить, отбросить, словно ее никогда и не было, эту пьесу, на которую возлагал столько надежд, пьесу, которая причинила ему столько неприятностей. Разочарованный тем, как вяло распродаются оба его новых сборника, «Пестрые рассказы» и «В сумерках», Антон говорил себе, что, если каким-нибудь чудом «Иванов», холодно принятый в Москве, с успехом пойдет в Петербурге, ему это принесет существенную денежную прибыль. Правда, надо было еще уговорить директора какого-нибудь театра решиться на постановку. И вот 29 ноября 1887 года Чехов выехал в столицу.
По просьбе Александра, но в то же время и для того, чтобы сократить расходы, он остановился у брата, о чем вскоре очень пожалел.
Ленивый, упрямый и раздражительный Александр жил со своей подругой в убогой комнатушке. Сожительница его болела, а Александр целыми днями ныл, жалуясь на все и на всех. Рассказывая о приютившем его доме в письме к другому брату, Михаилу, Чехов писал, что там сплошная грязь, вонь, слезы и ложь, что достаточно неделю прожить в этом доме, дабы повредиться в уме и стать грязнее кухонной тряпки.
И какой же контраст был между этой гнусной, убогой обстановкой, полной мелочных перебранок, и ярким светом, деликатным обхождением, умными разговорами в гостиных, куда Чехова приглашали едва ли не каждый вечер! Перед тем как отправиться в Петербург, Антон позаботился о том, чтобы передать друзьям экземпляр злополучного «Иванова», и теперь пьеса ходила по рукам. О чудо! Все, кому здесь удалось прочесть пьесу, говорили о ней с восторгом! В письме к брату Михаилу Чехов рассказывал, что Суворин пришел в ярость: зачем, дескать, он отдал пьесу Коршу, считая, что ни тамошняя труппа, ни московская публика не способны оценить «Иванова». Все ждали, что пьеса будет поставлена в Петербурге, и никто не сомневался в успехе.
Чехов, окрыленный этими похвалами, прибавлял: «Питер великолепен. Я чувствую себя на седьмом небе… Умных и порядочных людей столько, что хоть выбирай… Как я жалею, что не могу всегда жить здесь» [107]. Он прочел пьесу в литературном кружке и раскланивался под гром аплодисментов. Он с гордостью читал, смакуя каждую строчку, длинную и весьма лестную для него статью в «Вестнике Европы», он принимал участие в ужинах, устроенных в его честь, он познакомился со знаменитым художником Репиным, он обедал с Леонтьевым (Щегловым) и свел через него знакомство со старым поэтом Плещеевым. Тем самым Плещеевым, который за тридцать восемь лет до того был арестован вместе с другими петрашевцами, стоял на эшафоте рядом с Достоевским и в последнюю минуту был помилован Николаем I, заменившим смертную казнь каторжными работами в Сибири… Короленко, который снова встретился с Чеховым в Петербурге, писал, что «в лице Чехова, несмотря на его несомненную интеллигентность, была какая-то складка, напоминавшая простодушного деревенского парня. И это было особенно привлекательно. Даже глаза Чехова, голубые [108], лучистые и глубокие, светились одновременно мыслью и какой-то почти детской непосредственностью. Простота всех движений, приемов и речи была господствующей чертой во всей его фигуре, как и в его писаниях. Вообще [в это первое свидание] [109]он произвел на меня впечатление человека глубоко жизнерадостного. Казалось, из глаз его струится неисчерпаемый источник остроумия и непосредственного веселья, которым были переполнены его рассказы. И вместе угадывалось что-то более глубокое, чему еще предстояло развернуться в хорошую сторону. Общее впечатление было цельное и обаятельное[…]» [110].
На самом деле Чехов бывал «жизнерадостным» лишь временами, в кругу друзей, когда можно было оставить заботы о семье, забыть о денежных затруднениях, об одиночестве. В Москву он вернулся, полный решимости переделать своего «Иванова», прежде чем предлагать пьесу петербургским театрам, но намерения не осуществил: вскоре его вниманием полностью завладел другой проект.
Первого января 1888 года писатель приступил к работе над серьезной повестью, замысел которой зрел в его голове уже много месяцев, а может быть, и лет: это была «Степь». Недавнее путешествие по просторам у берегов Дона оживило красочные воспоминания детства. История так и просилась на бумагу. Да и такой уважаемый человек, как Плещеев, настоятельно просил дать ему какую-нибудь серьезную вещь для «Северного вестника». Григорович, со своей стороны, прислал из Ниццы письмо, в который раз уговаривая «бросить писанье наскоро и исключительно мелких рассказов, и особенно в газеты» [111]и приняться за большой роман. Он даже предлагал Чехову сюжет, самому ему представлявшийся исполненным трагической значительности: страдания семнадцатилетнего мальчика, которого предельная нищета толкает на самоубийство. Чехов ответил, что самоубийство 17-летнего мальчика — «тема очень благодарная и заманчивая» [112], но он уже взялся за большую работу совсем в другом роде: описание долгого путешествия, которое он собирался преподнести читателю как «степную энциклопедию» [113].
Антон целыми днями усердно трудился над этим произведением, стремясь сделать его совершенным, и неохотно оторвался от него лишь на несколько часов, чтобы написать для «Петербургской газеты» незамысловатый и пронзительный рассказ «Спать хочется». Затем с разгоревшимся аппетитом вновь набросился на «Степь». Ему, привыкшему быстро и ловко сочинять короткие, в несколько страничек, рассказы, трудно было, не утомляясь самому и не утомляя читателя, повествовать о том, как ребенок открывает для себя тысячи ликов степи. Отсутствие какой бы то ни было интриги еще больше затрудняло работу. Эффектные повороты следовало заменять живописностью лиц и мест, придавать описаниям эмоциональную ценность психологического откровения. «Тема хорошая, — рассказывал он Короленко, — пишется весело, но, к несчастью, от непривычки писать длинно, от страха написать лишнее я впадаю в крайность: каждая страница выходит компактной, как маленький рассказ, картины громоздятся, теснятся и, заслоняя друг друга, губят общее впечатление. В результате получается не картина, в которой все частности, как звезды на небе, слились в одно общее, а конспект, сухой перечень впечатлений. Пишущий, например Вы, поймет меня, читатель же соскучится и плюнет»
По просьбе Александра, но в то же время и для того, чтобы сократить расходы, он остановился у брата, о чем вскоре очень пожалел.
Ленивый, упрямый и раздражительный Александр жил со своей подругой в убогой комнатушке. Сожительница его болела, а Александр целыми днями ныл, жалуясь на все и на всех. Рассказывая о приютившем его доме в письме к другому брату, Михаилу, Чехов писал, что там сплошная грязь, вонь, слезы и ложь, что достаточно неделю прожить в этом доме, дабы повредиться в уме и стать грязнее кухонной тряпки.
И какой же контраст был между этой гнусной, убогой обстановкой, полной мелочных перебранок, и ярким светом, деликатным обхождением, умными разговорами в гостиных, куда Чехова приглашали едва ли не каждый вечер! Перед тем как отправиться в Петербург, Антон позаботился о том, чтобы передать друзьям экземпляр злополучного «Иванова», и теперь пьеса ходила по рукам. О чудо! Все, кому здесь удалось прочесть пьесу, говорили о ней с восторгом! В письме к брату Михаилу Чехов рассказывал, что Суворин пришел в ярость: зачем, дескать, он отдал пьесу Коршу, считая, что ни тамошняя труппа, ни московская публика не способны оценить «Иванова». Все ждали, что пьеса будет поставлена в Петербурге, и никто не сомневался в успехе.
Чехов, окрыленный этими похвалами, прибавлял: «Питер великолепен. Я чувствую себя на седьмом небе… Умных и порядочных людей столько, что хоть выбирай… Как я жалею, что не могу всегда жить здесь» [107]. Он прочел пьесу в литературном кружке и раскланивался под гром аплодисментов. Он с гордостью читал, смакуя каждую строчку, длинную и весьма лестную для него статью в «Вестнике Европы», он принимал участие в ужинах, устроенных в его честь, он познакомился со знаменитым художником Репиным, он обедал с Леонтьевым (Щегловым) и свел через него знакомство со старым поэтом Плещеевым. Тем самым Плещеевым, который за тридцать восемь лет до того был арестован вместе с другими петрашевцами, стоял на эшафоте рядом с Достоевским и в последнюю минуту был помилован Николаем I, заменившим смертную казнь каторжными работами в Сибири… Короленко, который снова встретился с Чеховым в Петербурге, писал, что «в лице Чехова, несмотря на его несомненную интеллигентность, была какая-то складка, напоминавшая простодушного деревенского парня. И это было особенно привлекательно. Даже глаза Чехова, голубые [108], лучистые и глубокие, светились одновременно мыслью и какой-то почти детской непосредственностью. Простота всех движений, приемов и речи была господствующей чертой во всей его фигуре, как и в его писаниях. Вообще [в это первое свидание] [109]он произвел на меня впечатление человека глубоко жизнерадостного. Казалось, из глаз его струится неисчерпаемый источник остроумия и непосредственного веселья, которым были переполнены его рассказы. И вместе угадывалось что-то более глубокое, чему еще предстояло развернуться в хорошую сторону. Общее впечатление было цельное и обаятельное[…]» [110].
На самом деле Чехов бывал «жизнерадостным» лишь временами, в кругу друзей, когда можно было оставить заботы о семье, забыть о денежных затруднениях, об одиночестве. В Москву он вернулся, полный решимости переделать своего «Иванова», прежде чем предлагать пьесу петербургским театрам, но намерения не осуществил: вскоре его вниманием полностью завладел другой проект.
Первого января 1888 года писатель приступил к работе над серьезной повестью, замысел которой зрел в его голове уже много месяцев, а может быть, и лет: это была «Степь». Недавнее путешествие по просторам у берегов Дона оживило красочные воспоминания детства. История так и просилась на бумагу. Да и такой уважаемый человек, как Плещеев, настоятельно просил дать ему какую-нибудь серьезную вещь для «Северного вестника». Григорович, со своей стороны, прислал из Ниццы письмо, в который раз уговаривая «бросить писанье наскоро и исключительно мелких рассказов, и особенно в газеты» [111]и приняться за большой роман. Он даже предлагал Чехову сюжет, самому ему представлявшийся исполненным трагической значительности: страдания семнадцатилетнего мальчика, которого предельная нищета толкает на самоубийство. Чехов ответил, что самоубийство 17-летнего мальчика — «тема очень благодарная и заманчивая» [112], но он уже взялся за большую работу совсем в другом роде: описание долгого путешествия, которое он собирался преподнести читателю как «степную энциклопедию» [113].
Антон целыми днями усердно трудился над этим произведением, стремясь сделать его совершенным, и неохотно оторвался от него лишь на несколько часов, чтобы написать для «Петербургской газеты» незамысловатый и пронзительный рассказ «Спать хочется». Затем с разгоревшимся аппетитом вновь набросился на «Степь». Ему, привыкшему быстро и ловко сочинять короткие, в несколько страничек, рассказы, трудно было, не утомляясь самому и не утомляя читателя, повествовать о том, как ребенок открывает для себя тысячи ликов степи. Отсутствие какой бы то ни было интриги еще больше затрудняло работу. Эффектные повороты следовало заменять живописностью лиц и мест, придавать описаниям эмоциональную ценность психологического откровения. «Тема хорошая, — рассказывал он Короленко, — пишется весело, но, к несчастью, от непривычки писать длинно, от страха написать лишнее я впадаю в крайность: каждая страница выходит компактной, как маленький рассказ, картины громоздятся, теснятся и, заслоняя друг друга, губят общее впечатление. В результате получается не картина, в которой все частности, как звезды на небе, слились в одно общее, а конспект, сухой перечень впечатлений. Пишущий, например Вы, поймет меня, читатель же соскучится и плюнет»