Страница:
[114]. А в письме Леонтьеву (Щеглову) так жаловался на свою повесть: «Странная она какая-то, но есть отдельные места, которыми я доволен. Меня бесит то, что в ней нет романа. Без женщины повесть, что без паров машина»
[115]. Тем не менее, по мере того как продвигалась работа, писатель обретал все большую уверенность. В одном из писем к Плещееву он признавался, что пишет «не спеша, как гастрономы едят дупелей: с чувством, с толком, с расстановкой»
[116], в другом — «пока писал, я чувствовал, что пахло около меня летом и степью»
[117]. А Лазареву-Грузинскому сообщил: «На свою «Степь» я потратил много соку, энергии и фосфора, писал с напряжением, натужился, выжимал из себя и утомился до безобразия. Удалась она или нет, не знаю, но во всяком случае она мой шедевр, лучше сделать не умею[…]»
[118]. Через месяц повесть была закончена, и Чехов тотчас отправил ее Плещееву с просьбой высказать свое мнение искренне и без малейшего снисхождения: «Ради Бога, дорогой мой, не поцеремоньтесь и напишите, что моя повесть плоховата и заурядна, если это действительно так. Ужасно хочется знать сущую правду»
[119]. Подпись под этим письмом была такая: «Душевно преданный дебютант Антуан Чехов».
Через пять дней от Плещеева был получен совершенно восторженный отзыв о повести: «…прочитал я ее с жадностью. Не мог оторваться, начавши читать. […] Это такая прелесть, такая бездна поэзии, что я ничего другого сказать Вам не могу и никаких замечаний не могу сделать — кроме того, что я в безумном восторге. Это вещь захватывающая, и я предсказываю Вам большую, большую будущность» [120].
Чехов тем больше радовался этим похвалам, что «Степь» была куда более близким ему произведением, чем все написанное им раньше. Он напитал повесть воспоминаниями детства и с удивлением осознал, что образы его душевного фольклора способны трогать и других людей. Поразила писателя и сумма гонорара, который предложил ему «Северный вестник» за историю, написанную всего за какой-то месяц: тысяча рублей! Он хвастался этим всем своим друзьям.
«Степь» была напечатана в мартовском номере «Северного вестника» и восторженно принята читателями и критиками. Лесков говорил о гениальности, Салтыков-Щедрин рассыпался в похвалах, Буренин, критик из «Нового времени», сравнивал автора с Гоголем и Толстым, а совсем еще молодой и блестящий Гаршин ходил по домам, читал повесть в гостиных и твердил повсюду, что в России только что появился новый первостепенный писатель, и ему, Гаршину, сразу стало легче жить, он чувствует себя так, словно вскрыли нарыв.
Это дружное воодушевление было вполне оправдано творческим подвигом Чехова, сумевшего заинтересовать читателя совсем простой историей путешествия девятилетнего мальчика Егорушки, которого его дядя, купец, везет в бричке через степь в город, где ему предстоит учиться в гимназии. Происшествия, из которых состоит это долгое путешествие, складываются в отдельные рассказы, объединенные личностью маленького Егорушки, опечаленного разлукой с матерью, встревоженного ожидающей его новой жизнью и завороженного великолепием пейзажа. С каждым оборотом колеса ребенок все больше подпадает под очарование этой безмятежной природы. Он постепенно узнает ее пробуждение в утренней росе, оцепенение в звенящей полуденной жаре, недолгие волнения в грозу, кроткое умиротворение в ночной тиши и прохладе. Короткие встречи с незнакомцами, мелкие происшествия, обрывки разговоров нарушают однообразие медленного передвижения по пустыне. Время от времени на пути возникают фигуры крестьян, возчиков, купцов, привычных к большим дорогам, они отвлекают Егорушку от мечтаний. Кого ни возьми — трактирщика Моисея Моисеича и его брата Соломона, священника отца Христофора, дядю Кузьмичова, степного богача Варламова, жестокого и озорного крестьянина Дымова — все портреты написаны яркими красками и ошеломляюще верны. О Дымове Плещеев говорил, что это готовый материал для пьесы. На что Чехов отвечал: «Вы пишете, что Вам понравился Дымов, как материал… Такие натуры, как озорник Дымов, создаются жизнью не для раскола, не для бродяжничества, не для оседлого житья, а прямехонько для революции… Революции в России никогда не будет, и Дымов кончит тем, что сопьется или попадет в острог. Это лишний человек» [121]
Среди многочисленных персонажей «Степи», мелькающих на фоне неба и травы, выделяется главный герой — Егорушка, робкий, впечатлительный и задумчивый мальчик. Все, что он видит, все, что он слышит, запечатлевается в детской памяти и обогащает душу. Удаляясь от родного дома, Егорушка открывает мир других людей. Степь за эти несколько дней становится для него школой жизни. Когда путешествие подходит к концу, когда мальчику приходится расстаться со своими спутниками, чтобы остаться в доме, где ему предстоит жить все время, пока он будет учиться, его душат слезы. Егорушке кажется, что из сердца у него вырывают все его прошлое: «Сквозь слезы, застилавшие глаза, Егорушка не видел, как вышли дядя и о. Христофор. Он бросился к окну, но во дворе их уже не было, и от ворот с выражением исполненного долга бежала назад только что лаявшая рыжая собака. Егорушка, сам не зная зачем, рванулся с места и полетел из комнат. Когда он выбежал за ворота, Иван Иваныч и о. Христофор, помахивая — первый палкой с крючком, второй посохом, поворачивали уже за угол. Егорушка почувствовал, что с этими людьми для него исчезло навсегда, как дым, все то, что до сих пор было пережито; он опустился в изнеможении на лавочку и горькими слезами приветствовал новую, неведомую жизнь, которая теперь начиналась для него… Какова-то будет эта жизнь?» [122]
«Степь» написана настолько строгим, выверенным слогом, что, как это бывает с иными страницами Пушкина, невозможно, закончив чтение и отложив книгу, пересказать историю своими словами. Это произведение Чехова не подпадает ни под какое определение, в нем соединились стихотворение в прозе и путешествие-инициация. Чехов намеревался написать продолжение истории Егорушки. Но долго не решался пуститься в это опасное предприятие. Не разрушит ли он, выйдя вместе со своим героем за пределы детства, то простодушное очарование, в котором и заключалось главное достоинство «Степи», не рассеет ли тем самым нежное воспоминание, которое оставляет по себе повесть?
В конце концов писатель отказался от своего намерения. Работа над этим непривычно длинным для него произведением, как он сам говорил, иссушила его, и теперь ему только и хотелось, что «лежать и плевать в потолок». Тем не менее Чехов сочинил одноактную пьесу «Медведь», которую сам определил как «шутку». После чего, откликнувшись на ласкающий слух призыв славы, 13 марта уехал в Санкт-Петербург.
На этот раз он поселился не в убогом жилище брата Александра, а в роскошной квартире Сувориных. Там ему предоставили две красиво обставленные комнаты. Хозяева дома постоянно увлекали Антона за собой то в модные лавки, то на ужины с шампанским, где он выслушивал неумеренные похвалы себе, и, вернувшись в Москву, одновременно польщенный, смущенный и раздосадованный оказанным ему приемом, Чехов писал Киселевой, что «чувствовал себя прохвостом». А брату Михаилу подробно описывал — почему: «Рояль, фисгармония, кушетка в турнюре, лакей Василий, кровать, камин, шикарный письменный стол — это мои удобства. Что касается неудобств, то их не перечтешь. Начать хоть с того, что я лишен возможности явиться домой в подпитии и с компанией.
До обеда — длинный разговор с m-me Сувориной о том, как она ненавидит род человеческий, и том, что сегодня она купила какую-то кофточку за 120 р.
За обедом разговор о мигрени, причем детишки не отрывают от меня глаз и ждут, что я скажу что-нибудь необыкновенно умное. А по их мнению, я гениален, так как написал повесть о Каштанке.
От обеда до чая хождение из угла в угол в суворинском кабинете и философия: в разговор вмешивается, но невпопад супруга и говорит басом или изображает лающего пса.
Чай. За чаем разговор о медицине. Наконец я свободен, сижу в своем кабинете и не слышу голосов. Завтра убегаю на целый день: буду у Плещеева, в Сабашниковском вестнике, у Полонского, у Палкина и вернусь поздно ночью без задних ног. Кстати: у меня особый сортир и особый выход — без этого хоть ложись и умирай. Мой Василий одет приличнее меня, имеет благородную физиономию, и мне как-то странно, что он ходит возле меня благоговейно на цыпочках и старается предугадать мои желания. Вообще неудобно быть литератором.
Хочется спать, а мои хозяева ложатся в 3 часа. Здесь не ужинают, а к Палкину идти лень…» [123]Грустное описание… Но тягостнее всего была для Чехова пошлая болтовня хозяйки — ведь на все это он принужден был любезно отвечать!.. Зато писатель все больше ценил общество самого Суворина. Писатель и издатель легко договорились о переиздании сборника «В сумерках» и выпуске новой книги рассказов.
Желая показать любимому автору, насколько он уверен в его будущем, Суворин даже «пресерьезнейшим образом» предложил ему жениться «на своей дщери», которая, как писал Антон Александру из Москвы, в то время ходила «пешком под столом». Если он женится на этой девушке, то через несколько лет будет получать — слово тестя! — половину доходов от «Нового времени». Чехов выслушал это предложение со смехом. Но на самом деле Суворин, при всем его цинизме и склонности пускать пыль в глаза, был глубоко симпатичен Чехову. Антон ощущал в этом человеке кипение жизни, которое помогало взбодриться и ему самому. Понемногу их чисто интеллектуальное взаимопонимание переросло в дружбу. Правда, Суворин, который был старше Чехова на двадцать шесть лет, несколько подавлял его своей опытностью и материальным благополучием. Но утешало то, что оба они — выходцы из простого люда. Дед Суворина был крепостным, отец простым солдатом участвовал в Бородинском сражении, сам он, получив начальное образование, стал сельским учителем, впоследствии переключившись на журналистику. Первые статьи Суворина были написаны в весьма либеральном тоне. Но он очень скоро осознал: для того чтобы добиться одновременно денег, почестей и власти, надо угождать правительству, и в 1876 году, задешево перекупив мелкую столичную газетку «Новое время», принялся бесстыдно восхвалять существующий порядок. Столь внезапная перемена курса навлекла на Суворина презрение передовой интеллигенции, зато принесла ему отеческое покровительство властей. Всего за какой-то десяток лет «Новое время» стало крупнейшей из российских ежедневных газет, вскоре появилась возможность открыть собственное издательство и добиться от царского правительства концессии на торговлю во всех газетных киосках вдоль российских железных дорог. И вот теперь этот мультимиллионер вел роскошную жизнь, с гордостью вспоминая времена, когда жена его в деревне ходила босиком, чтобы не изнашивать зря обуви. Однако за процветание Суворин платил постоянным предательством своих истинных чувств. Расхваливая на страницах «Нового времени» прелести деспотизма, он писал в своем дневнике: «Как можно уважать правительство, состоящее из олухов и негодяев» [124]. Самоучка, одаренный острым умом, талантливый журналист и драматург, Суворин прежде всего оставался скептиком, чуждым всякого идеализма, судил о людях по их делам, а не по словам и, разочаровавшись в себе подобных, находил утешение в искусстве и литературе, которые страстно любил.
Вернувшись в Москву, Чехов поручил брату Александру передать от него так великодушно его приютившим Сувориным поклон и поблагодарить от его имени за гостеприимство. «На днях вернулся из Питера, — тогда же писал он Киселевой. — Купался там в славе и нюхал фимиамы. Жил я у Суворина, привык к его семье и весною еду к нему в Крым. На правах великого писателя я все время в Питере катался в ландо и пил шампанское. […]
Меня в Питере почему-то прозвали Потемкиным, хотя у меня нет никакой Екатерины. Очевидно, считают меня временщиком у муз» [125].
После этого светского мельтешения семейная жизнь в «доме-комоде» показалась Антону совершенно невыносимой. Теперь его семья состояла из восьми человек, в том числе и Николая, который вернулся домой и целыми днями — пьяный, полураздетый — бродил по комнатам, шатаясь и спотыкаясь. Иван тоже нередко являлся навестить Антона и топтался где-нибудь поблизости от него с трех часов пополудни до поздней ночи. Да и отец, бородатый пророк, что ни вечер заходил к нему и произносил бесконечные речи. Все они милые, веселые, жаловался Чехов брату Александру, но при этом эгоистичные, самодовольные, ужасно болтливые, привыкшие громко топать, а главное — нищие: просто голова кругом идет от всего этого. А Леонтьеву (Щеглову) писатель объяснял, что если у того есть жена, которая простит ему безденежье, то у него, Чехова, есть дом, который попросту рухнет, если он не будет зарабатывать столько-то рублей в месяц, в лучшем случае — навалится ему на плечи подобно мельничному жернову.
Стремясь вырваться из удушливой семейной атмофоры, Чехов по совету одного из своих друзей, Иваненко, снял дачу на Украине, в поместье Линтваревых, поблизости от города Сумы, на берегу реки Псел. Даже не съездив посмотреть новую дачу, Чехов принялся звать гостей, первым делом пригласив Плещеева и Суворина. И тут же испугался — не слишком ли легкомысленно он себя повел? Совершенно успокоился Антон, только оказавшись на месте, куда приехал 7 мая 1888 года.
Предназначенный для него флигель оказался просторным, чистеньким и хорошо обставленным, старый сад благоухал свежестью, от сельской тишины кружилась голова, а кроме реки обнаружился длинный, с целую версту, пруд, в котором полным-полно было рыбы. Окрестности же полностью соответствовали русским романтическим представлениям, почерпнутым из книг. «Природа и жизнь, — писал он Суворину, — построены по тому самому шаблону, который теперь так устарел и бракуется в редакциях: не говоря уж о соловьях, которые поют день и ночь, о лае собак, который слышится издали, о старых запущенных садах, о забитых наглухо, очень поэтичных и грустных усадьбах, в которых живут души красивых женщин, не говоря уже о старых, дышащих на ладан лакеях-крепостниках, о девицах, жаждущих самой шаблонной любви, недалеко от меня имеется даже такой заезженный шаблон, как водяная мельница (о 16 колесах) с мельником и его дочкой, которая всегда сидит у окна и, по-видимому, чего-то ждет. Все, что я теперь вижу и слышу, мне кажется, давно уже знакомо мне по старинным повестям и сказкам» [126].
Чехов, который был человеком очень общительным, быстро подружился с хозяевами усадьбы, Линтваревыми. Они принадлежали к беззащитному племени наполовину разорившихся помещиков, проживавших остатки былого богатства и с улыбкой отстаивавших традиции культуры, гостеприимства и любезного обхождения. «Мать-старуха, очень добрая, сырая, настрадавшаяся вдоволь женщина» [127]читала Шопенгауэра, ездила в церковь на акафист, добросовестно штудировала каждый номер «Вестника Европы» и «Северного вестника» и придавала большое значение тому, что у нее во флигеле поселился молодой талантливый писатель. «Ее старшая дочь, женщина-врач, — гордость всей семьи, — продолжает Чехов описывать Линтваревых, — и, как величают ее мужики, святая — изображает из себя воистину что-то необыкновенное. У нее опухоль в мозгу; от этого она совершенно слепа, страдает эпилепсией и постоянной головной болью. Она знает, что ожидает ее, и стоически, с поразительным хладнокровием говорит о смерти, которая близка» [128]. Вторая дочь, Елена, тоже врач, «старая дева, тихое, застенчивое, бесконечно доброе, любящее всех и некрасивое создание» [129], любила семейную жизнь, в которой отказала ей судьба. «Я думаю, что она никому никогда не сделала зла, и сдается мне, что она никогда не была и не будет счастлива ни одной минуты» [130], — прибавляет Чехов. Наконец, третья дочь, Наташа, — «молодая девица мужского телосложения, сильная, костистая, как лещ, мускулистая, загорелая, горластая… Хохочет так, что за версту слышно. Страстная хохломанка. Построила у себя в усадьбе на свой счет школу и учит хохлят басням Крылова в малороссийском переводе. Ездит на могилу Шевченко, как турок в Мекку. Не стрижется, носит корсет и турнюр, занимается хозяйством, любит петь и хохотать и не откажется от самой шаблонной любви, хотя и читала «Капитал» Маркса, но замуж едва ли выйдет, так как некрасива» [131]. Кроме того, в семье было двое сыновей. «Старший сын, тихий, скромный, умный, бесталанный и трудящийся молодой человек, без претензий и, по-видимому, довольный тем, что дала ему жизнь. Исключен из четвертого курса университета, чем не хвастает. Говорит мало. Любит хозяйство и землю, с хохлами живет в согласии.
Второй сын — помешанный на том, что Чайковский гений. Пианист. Мечтает жить по Толстому.
Вот вам краткое описание публики, около которой теперь я живу» [132].
Не меньше, чем этим славным семейством с его старомодными обычаями и разнообразными причудами, Чехов был очарован и украинскими крестьянами, ценил их веселость, лукавство и находчивость. Он подолгу гулял, купался в реке, смешивался с толпой на местных ярмарках, навещал соседей-помещиков, принимал участие в музыкальных вечерах, заигрывал с девушками, ловил судаков и раков.
Из всех друзей, навестивших его в то лето, наибольшим успехом у барышень Линтваревых пользовался старик Плещеев. Они дарили ему цветы, приглашали покататься на лодке, исполняли ему романсы. В благодарность Плещеев читал им стихи, до слез трогавшие девушек. «На него глядят все как на полубога, — пишет Чехов все в том же письме к Суворину, — считают за счастье, если он удостоит своим вниманием чью-нибудь простоквашу, подносят ему букеты, приглашают всюду и проч. Особенно ухаживает за ним девица Вата, полтавская институтка, которая гостит у хозяев. А он «слушает да ест» и курит свои сигары, от которых у его поклонниц разбаливается голова. Он тугоподвижен и старчески ленив, но это не мешает прекрасному полу катать его на лодках, возить в соседние имения и петь ему романсы. Здесь он изображает из себя то же, что и в Петербурге, т. е. икону, которой молятся за то, что она стара и висела когда-то рядом с чудотворными иконами. Я же лично, помимо того, что он очень хороший, теплый и искренний человек, вижу в нем сосуд, полный традиций, интересных воспоминаний и хороших общих мест» [133].
Александр, только что потерявший жену, тоже приехал вместе с детьми по приглашению Антона погостить к нему на Луку. Там он топил горе в водке, ухаживал за Еленой Линтваревой и даже собирался просить ее руки. Чехову стоило огромного труда отговорить брата от этого намерения. Впрочем, несознательный Александр уже и сам подумывал о том, чтобы завязать отношения с другой женщиной, Натальей Гольден, чья замужняя сестра жила с его братом Николаем. Наконец, к величайшему облегчению для всех, Александр уехал.
Да и Антон, несмотря на всю притягательность здешних мест, намеревался сбежать от Линтваревых. Точившая его болезнь заставляла часто менять окружение и обстановку — так, словно Чехов торопился повидать мир перед тем, как этот мир покинуть, словно был уверен в том, что покой, свет и здоровье ждут его там, где его нет.
Десятого июля 1888 года Антон внезапно уехал в Крым, в Феодосию, где у Сувориных была роскошная вилла на берегу моря. Он провел там две недели в блаженном ничегонеделании. Вставал в одиннадцать часов, ложился в три часа ночи, пил дорогие вина, объедался изысканными блюдами и временами начисто забывал о том, что он — писатель. «Я не написал ни одной строки, — признавался Чехов сестре, — и не заработал ни копейки; если мой гнусный кейф продлится еще 1-2 педели, то у меня не останется ни гроша и чеховской фамилии придется зимовать на Ауке» [134].
Стояла жара, и Чехов, чтобы освежиться, несколько раз в день купался в море. «Море чудесное, синее и нежное, как волосы невинной девушки, — писал он Леонтьеву (Щеглову). — На берегу его можно жить 1000 лет и не соскучиться» [135]. Хозяйка имения, так раздражавшая его в Петербурге, теперь его забавляла. Болтливая, словно канарейка, она ежечасно меняла платья, по утрам смеялась, днем распевала цыганские романсы, а вечерами плакала, сидя в одиночестве на пустынном пляже. Что касается Суворина, он то и дело вовлекал своего «протеже» в утомительные беседы. «Целый день проводим в разговорах. Ночь тоже. И мало-помалу я обращаюсь в разговорную машину. Решили мы уже все вопросы и наметили тьму новых, еще никем не приподнятых вопросов. Говорим, говорим, говорим и, по всей вероятности, кончим тем, что умрем от воспаления языка и голосовых связок» [136], — жаловался Чехов. И прибавлял: «Быть с Сувориным и молчать так же не легко, как сидеть у Палкина и не пить.
Действительно, Суворин представляет из себя воплощенную чуткость. Это большой человек. В искусстве он изображает из себя то же самое, что сеттер в охоте на бекасов, т. е. работает чертовским чутьем и всегда горит страстью. Он плохой теоретик, наук не проходил, многого не знает, во всем он самоучка — отсюда его чисто собачья неиспорченность и цельность, отсюда и самостоятельность взгляда. Будучи беден теориями, он поневоле должен был развить в себе то, чем богато наделила его природа, поневоле он развил свой инстинкт до размеров большого ума. Говорить с ним приятно. А когда поймешь его разговорный прием, его искренность, которой нет у большинства разговорщиков, то болтовня с ним становится почти наслаждением» [137].
Суворину хотелось задержать гостя у себя до сентября, но Чехову уже не сиделось на месте: благоразумие требовало вернуться на Луку и засесть за работу, и тем не менее он сделал на обратном пути огромный крюк и вместе с Алексеем, сыном Суворина, совершил долгое путешествие, которое привело их на Кавказ. Отплыв из Феодосии на пароходе, Антон побывал в Новоафонском монастыре, в Сухуме, Батуме, Тифлисе, Баку. Этот последний город, с царящим повсюду запахом нефти и чавкающей под ногами грязью, внушил ему глубочайшее отвращение.
В начале августа писатель уже снова был среди милых его сердцу Линтваревых. И, снова испытав на себе очарование украинской природы, решил купить где-нибудь поблизости хутор и поселить там небольшую писательскую колонию. Но где взять денег? Пока что разумнее всего было бы вернуться в Москву. «Ах, как не хочется уезжать отсюда! — жаловался он Плещееву. — Каналья Псел с каждым днем, как нарочно, становится все красивее, погода прекрасная; с поля возят хлеб… Москва с ее холодом, плохими пьесами, буфетами и русскими мыслями пугает мое воображение… Я охотно прожил бы зиму подальше от нее» [138].
Второго сентября наконец пришло окончательное решение вернуться в «дом-комод» на Садовой-Кудринской. Отдых, во время которого Чехов то и дело перебирался с место на место, не только не укрепил, а еще сильнее пошатнул его здоровье. Сразу после возвращения в Москву у него снова шла горлом кровь. Но он, по обыкновению, делал вид, что болен куда менее серьезно, чем в действительности. По словам Антона, если бы у него была настоящая чахотка, он бы давно уже умер и был похоронен. Впрочем, если верить словам писателя, хотя у него иногда и случалось кровохарканье, никаких других признаков болезни не наблюдалось. Он писал Суворину, что он пугается лишь тогда, когда видит кровь, что в виде крови, текущей изо рта, есть что-то зловещее, словно в зареве пожара. А когда крови нет, он не переживает и не опасается, что литература понесет новую потерю. Что стояло за этим по меньшей мере странным для врача утверждением? Боялся ли Чехов узнать правду или смирился с неизбежным? Скорее всего он отказывался считать себя больным, чтобы полнее насладиться тем недолгим временем, которое было ему отпущено. Не признаваясь в этом даже самому себе, он знал, что может добиться подобия счастья на земле лишь ценой такого самообмана. Антон намеренно закрывал глаза на свою болезнь, чтобы не утратить вкуса к работе, к дружбе, к успеху.
Как обычно, семья — это сборище спорщиков и попрошаек — мешала ему двигаться вперед. Николай не только не имел постоянной должности, но пять лет жил без паспорта, его разыскивала полиция, ему угрожало тюремное заключение за уклонение от воинской повинности. Лишь вмешательство высокопоставленных друзей Антона избавило этого его брата от необходимости встать под ружье. Что касается Александра, он незадолго до того поссорился с Сувориным. Это было вот как. Александр поместил в «Новом времени» весьма посредственный рассказ, подписав его «Ал. Чехов», так что его вполне могли перепутать с уже знаменитым братом. Возмущенный этой уловкой Суворин послал Александру очень грубое письмо, обвиняя его в том, что он узурпировал и запятнал имя, которое должен уважать. Антон, оказавшийся главной жертвой этого недоразумения, тоже мог бы рассердиться. Однако он стремился лишь к прекращению раздоров и, щадя болезненную обидчивость старшего брата, печально писал ему: «Смертного часа нам не миновать, жить еще придется недолго, а потому я не придаю серьезного значения ни своей литературе, ни своему имени, ни своим литературным ошибкам. Это советую и тебе. Чем проще мы будем смотреть на щекотливые вопросы вроде затронутого Сувориным, тем ровнее будут и наша жизнь и наши отношения. Ан. Чехов и Ал. Чехов — не все ли это равно?»
Через пять дней от Плещеева был получен совершенно восторженный отзыв о повести: «…прочитал я ее с жадностью. Не мог оторваться, начавши читать. […] Это такая прелесть, такая бездна поэзии, что я ничего другого сказать Вам не могу и никаких замечаний не могу сделать — кроме того, что я в безумном восторге. Это вещь захватывающая, и я предсказываю Вам большую, большую будущность» [120].
Чехов тем больше радовался этим похвалам, что «Степь» была куда более близким ему произведением, чем все написанное им раньше. Он напитал повесть воспоминаниями детства и с удивлением осознал, что образы его душевного фольклора способны трогать и других людей. Поразила писателя и сумма гонорара, который предложил ему «Северный вестник» за историю, написанную всего за какой-то месяц: тысяча рублей! Он хвастался этим всем своим друзьям.
«Степь» была напечатана в мартовском номере «Северного вестника» и восторженно принята читателями и критиками. Лесков говорил о гениальности, Салтыков-Щедрин рассыпался в похвалах, Буренин, критик из «Нового времени», сравнивал автора с Гоголем и Толстым, а совсем еще молодой и блестящий Гаршин ходил по домам, читал повесть в гостиных и твердил повсюду, что в России только что появился новый первостепенный писатель, и ему, Гаршину, сразу стало легче жить, он чувствует себя так, словно вскрыли нарыв.
Это дружное воодушевление было вполне оправдано творческим подвигом Чехова, сумевшего заинтересовать читателя совсем простой историей путешествия девятилетнего мальчика Егорушки, которого его дядя, купец, везет в бричке через степь в город, где ему предстоит учиться в гимназии. Происшествия, из которых состоит это долгое путешествие, складываются в отдельные рассказы, объединенные личностью маленького Егорушки, опечаленного разлукой с матерью, встревоженного ожидающей его новой жизнью и завороженного великолепием пейзажа. С каждым оборотом колеса ребенок все больше подпадает под очарование этой безмятежной природы. Он постепенно узнает ее пробуждение в утренней росе, оцепенение в звенящей полуденной жаре, недолгие волнения в грозу, кроткое умиротворение в ночной тиши и прохладе. Короткие встречи с незнакомцами, мелкие происшествия, обрывки разговоров нарушают однообразие медленного передвижения по пустыне. Время от времени на пути возникают фигуры крестьян, возчиков, купцов, привычных к большим дорогам, они отвлекают Егорушку от мечтаний. Кого ни возьми — трактирщика Моисея Моисеича и его брата Соломона, священника отца Христофора, дядю Кузьмичова, степного богача Варламова, жестокого и озорного крестьянина Дымова — все портреты написаны яркими красками и ошеломляюще верны. О Дымове Плещеев говорил, что это готовый материал для пьесы. На что Чехов отвечал: «Вы пишете, что Вам понравился Дымов, как материал… Такие натуры, как озорник Дымов, создаются жизнью не для раскола, не для бродяжничества, не для оседлого житья, а прямехонько для революции… Революции в России никогда не будет, и Дымов кончит тем, что сопьется или попадет в острог. Это лишний человек» [121]
Среди многочисленных персонажей «Степи», мелькающих на фоне неба и травы, выделяется главный герой — Егорушка, робкий, впечатлительный и задумчивый мальчик. Все, что он видит, все, что он слышит, запечатлевается в детской памяти и обогащает душу. Удаляясь от родного дома, Егорушка открывает мир других людей. Степь за эти несколько дней становится для него школой жизни. Когда путешествие подходит к концу, когда мальчику приходится расстаться со своими спутниками, чтобы остаться в доме, где ему предстоит жить все время, пока он будет учиться, его душат слезы. Егорушке кажется, что из сердца у него вырывают все его прошлое: «Сквозь слезы, застилавшие глаза, Егорушка не видел, как вышли дядя и о. Христофор. Он бросился к окну, но во дворе их уже не было, и от ворот с выражением исполненного долга бежала назад только что лаявшая рыжая собака. Егорушка, сам не зная зачем, рванулся с места и полетел из комнат. Когда он выбежал за ворота, Иван Иваныч и о. Христофор, помахивая — первый палкой с крючком, второй посохом, поворачивали уже за угол. Егорушка почувствовал, что с этими людьми для него исчезло навсегда, как дым, все то, что до сих пор было пережито; он опустился в изнеможении на лавочку и горькими слезами приветствовал новую, неведомую жизнь, которая теперь начиналась для него… Какова-то будет эта жизнь?» [122]
«Степь» написана настолько строгим, выверенным слогом, что, как это бывает с иными страницами Пушкина, невозможно, закончив чтение и отложив книгу, пересказать историю своими словами. Это произведение Чехова не подпадает ни под какое определение, в нем соединились стихотворение в прозе и путешествие-инициация. Чехов намеревался написать продолжение истории Егорушки. Но долго не решался пуститься в это опасное предприятие. Не разрушит ли он, выйдя вместе со своим героем за пределы детства, то простодушное очарование, в котором и заключалось главное достоинство «Степи», не рассеет ли тем самым нежное воспоминание, которое оставляет по себе повесть?
В конце концов писатель отказался от своего намерения. Работа над этим непривычно длинным для него произведением, как он сам говорил, иссушила его, и теперь ему только и хотелось, что «лежать и плевать в потолок». Тем не менее Чехов сочинил одноактную пьесу «Медведь», которую сам определил как «шутку». После чего, откликнувшись на ласкающий слух призыв славы, 13 марта уехал в Санкт-Петербург.
На этот раз он поселился не в убогом жилище брата Александра, а в роскошной квартире Сувориных. Там ему предоставили две красиво обставленные комнаты. Хозяева дома постоянно увлекали Антона за собой то в модные лавки, то на ужины с шампанским, где он выслушивал неумеренные похвалы себе, и, вернувшись в Москву, одновременно польщенный, смущенный и раздосадованный оказанным ему приемом, Чехов писал Киселевой, что «чувствовал себя прохвостом». А брату Михаилу подробно описывал — почему: «Рояль, фисгармония, кушетка в турнюре, лакей Василий, кровать, камин, шикарный письменный стол — это мои удобства. Что касается неудобств, то их не перечтешь. Начать хоть с того, что я лишен возможности явиться домой в подпитии и с компанией.
До обеда — длинный разговор с m-me Сувориной о том, как она ненавидит род человеческий, и том, что сегодня она купила какую-то кофточку за 120 р.
За обедом разговор о мигрени, причем детишки не отрывают от меня глаз и ждут, что я скажу что-нибудь необыкновенно умное. А по их мнению, я гениален, так как написал повесть о Каштанке.
От обеда до чая хождение из угла в угол в суворинском кабинете и философия: в разговор вмешивается, но невпопад супруга и говорит басом или изображает лающего пса.
Чай. За чаем разговор о медицине. Наконец я свободен, сижу в своем кабинете и не слышу голосов. Завтра убегаю на целый день: буду у Плещеева, в Сабашниковском вестнике, у Полонского, у Палкина и вернусь поздно ночью без задних ног. Кстати: у меня особый сортир и особый выход — без этого хоть ложись и умирай. Мой Василий одет приличнее меня, имеет благородную физиономию, и мне как-то странно, что он ходит возле меня благоговейно на цыпочках и старается предугадать мои желания. Вообще неудобно быть литератором.
Хочется спать, а мои хозяева ложатся в 3 часа. Здесь не ужинают, а к Палкину идти лень…» [123]Грустное описание… Но тягостнее всего была для Чехова пошлая болтовня хозяйки — ведь на все это он принужден был любезно отвечать!.. Зато писатель все больше ценил общество самого Суворина. Писатель и издатель легко договорились о переиздании сборника «В сумерках» и выпуске новой книги рассказов.
Желая показать любимому автору, насколько он уверен в его будущем, Суворин даже «пресерьезнейшим образом» предложил ему жениться «на своей дщери», которая, как писал Антон Александру из Москвы, в то время ходила «пешком под столом». Если он женится на этой девушке, то через несколько лет будет получать — слово тестя! — половину доходов от «Нового времени». Чехов выслушал это предложение со смехом. Но на самом деле Суворин, при всем его цинизме и склонности пускать пыль в глаза, был глубоко симпатичен Чехову. Антон ощущал в этом человеке кипение жизни, которое помогало взбодриться и ему самому. Понемногу их чисто интеллектуальное взаимопонимание переросло в дружбу. Правда, Суворин, который был старше Чехова на двадцать шесть лет, несколько подавлял его своей опытностью и материальным благополучием. Но утешало то, что оба они — выходцы из простого люда. Дед Суворина был крепостным, отец простым солдатом участвовал в Бородинском сражении, сам он, получив начальное образование, стал сельским учителем, впоследствии переключившись на журналистику. Первые статьи Суворина были написаны в весьма либеральном тоне. Но он очень скоро осознал: для того чтобы добиться одновременно денег, почестей и власти, надо угождать правительству, и в 1876 году, задешево перекупив мелкую столичную газетку «Новое время», принялся бесстыдно восхвалять существующий порядок. Столь внезапная перемена курса навлекла на Суворина презрение передовой интеллигенции, зато принесла ему отеческое покровительство властей. Всего за какой-то десяток лет «Новое время» стало крупнейшей из российских ежедневных газет, вскоре появилась возможность открыть собственное издательство и добиться от царского правительства концессии на торговлю во всех газетных киосках вдоль российских железных дорог. И вот теперь этот мультимиллионер вел роскошную жизнь, с гордостью вспоминая времена, когда жена его в деревне ходила босиком, чтобы не изнашивать зря обуви. Однако за процветание Суворин платил постоянным предательством своих истинных чувств. Расхваливая на страницах «Нового времени» прелести деспотизма, он писал в своем дневнике: «Как можно уважать правительство, состоящее из олухов и негодяев» [124]. Самоучка, одаренный острым умом, талантливый журналист и драматург, Суворин прежде всего оставался скептиком, чуждым всякого идеализма, судил о людях по их делам, а не по словам и, разочаровавшись в себе подобных, находил утешение в искусстве и литературе, которые страстно любил.
Вернувшись в Москву, Чехов поручил брату Александру передать от него так великодушно его приютившим Сувориным поклон и поблагодарить от его имени за гостеприимство. «На днях вернулся из Питера, — тогда же писал он Киселевой. — Купался там в славе и нюхал фимиамы. Жил я у Суворина, привык к его семье и весною еду к нему в Крым. На правах великого писателя я все время в Питере катался в ландо и пил шампанское. […]
Меня в Питере почему-то прозвали Потемкиным, хотя у меня нет никакой Екатерины. Очевидно, считают меня временщиком у муз» [125].
После этого светского мельтешения семейная жизнь в «доме-комоде» показалась Антону совершенно невыносимой. Теперь его семья состояла из восьми человек, в том числе и Николая, который вернулся домой и целыми днями — пьяный, полураздетый — бродил по комнатам, шатаясь и спотыкаясь. Иван тоже нередко являлся навестить Антона и топтался где-нибудь поблизости от него с трех часов пополудни до поздней ночи. Да и отец, бородатый пророк, что ни вечер заходил к нему и произносил бесконечные речи. Все они милые, веселые, жаловался Чехов брату Александру, но при этом эгоистичные, самодовольные, ужасно болтливые, привыкшие громко топать, а главное — нищие: просто голова кругом идет от всего этого. А Леонтьеву (Щеглову) писатель объяснял, что если у того есть жена, которая простит ему безденежье, то у него, Чехова, есть дом, который попросту рухнет, если он не будет зарабатывать столько-то рублей в месяц, в лучшем случае — навалится ему на плечи подобно мельничному жернову.
Стремясь вырваться из удушливой семейной атмофоры, Чехов по совету одного из своих друзей, Иваненко, снял дачу на Украине, в поместье Линтваревых, поблизости от города Сумы, на берегу реки Псел. Даже не съездив посмотреть новую дачу, Чехов принялся звать гостей, первым делом пригласив Плещеева и Суворина. И тут же испугался — не слишком ли легкомысленно он себя повел? Совершенно успокоился Антон, только оказавшись на месте, куда приехал 7 мая 1888 года.
Предназначенный для него флигель оказался просторным, чистеньким и хорошо обставленным, старый сад благоухал свежестью, от сельской тишины кружилась голова, а кроме реки обнаружился длинный, с целую версту, пруд, в котором полным-полно было рыбы. Окрестности же полностью соответствовали русским романтическим представлениям, почерпнутым из книг. «Природа и жизнь, — писал он Суворину, — построены по тому самому шаблону, который теперь так устарел и бракуется в редакциях: не говоря уж о соловьях, которые поют день и ночь, о лае собак, который слышится издали, о старых запущенных садах, о забитых наглухо, очень поэтичных и грустных усадьбах, в которых живут души красивых женщин, не говоря уже о старых, дышащих на ладан лакеях-крепостниках, о девицах, жаждущих самой шаблонной любви, недалеко от меня имеется даже такой заезженный шаблон, как водяная мельница (о 16 колесах) с мельником и его дочкой, которая всегда сидит у окна и, по-видимому, чего-то ждет. Все, что я теперь вижу и слышу, мне кажется, давно уже знакомо мне по старинным повестям и сказкам» [126].
Чехов, который был человеком очень общительным, быстро подружился с хозяевами усадьбы, Линтваревыми. Они принадлежали к беззащитному племени наполовину разорившихся помещиков, проживавших остатки былого богатства и с улыбкой отстаивавших традиции культуры, гостеприимства и любезного обхождения. «Мать-старуха, очень добрая, сырая, настрадавшаяся вдоволь женщина» [127]читала Шопенгауэра, ездила в церковь на акафист, добросовестно штудировала каждый номер «Вестника Европы» и «Северного вестника» и придавала большое значение тому, что у нее во флигеле поселился молодой талантливый писатель. «Ее старшая дочь, женщина-врач, — гордость всей семьи, — продолжает Чехов описывать Линтваревых, — и, как величают ее мужики, святая — изображает из себя воистину что-то необыкновенное. У нее опухоль в мозгу; от этого она совершенно слепа, страдает эпилепсией и постоянной головной болью. Она знает, что ожидает ее, и стоически, с поразительным хладнокровием говорит о смерти, которая близка» [128]. Вторая дочь, Елена, тоже врач, «старая дева, тихое, застенчивое, бесконечно доброе, любящее всех и некрасивое создание» [129], любила семейную жизнь, в которой отказала ей судьба. «Я думаю, что она никому никогда не сделала зла, и сдается мне, что она никогда не была и не будет счастлива ни одной минуты» [130], — прибавляет Чехов. Наконец, третья дочь, Наташа, — «молодая девица мужского телосложения, сильная, костистая, как лещ, мускулистая, загорелая, горластая… Хохочет так, что за версту слышно. Страстная хохломанка. Построила у себя в усадьбе на свой счет школу и учит хохлят басням Крылова в малороссийском переводе. Ездит на могилу Шевченко, как турок в Мекку. Не стрижется, носит корсет и турнюр, занимается хозяйством, любит петь и хохотать и не откажется от самой шаблонной любви, хотя и читала «Капитал» Маркса, но замуж едва ли выйдет, так как некрасива» [131]. Кроме того, в семье было двое сыновей. «Старший сын, тихий, скромный, умный, бесталанный и трудящийся молодой человек, без претензий и, по-видимому, довольный тем, что дала ему жизнь. Исключен из четвертого курса университета, чем не хвастает. Говорит мало. Любит хозяйство и землю, с хохлами живет в согласии.
Второй сын — помешанный на том, что Чайковский гений. Пианист. Мечтает жить по Толстому.
Вот вам краткое описание публики, около которой теперь я живу» [132].
Не меньше, чем этим славным семейством с его старомодными обычаями и разнообразными причудами, Чехов был очарован и украинскими крестьянами, ценил их веселость, лукавство и находчивость. Он подолгу гулял, купался в реке, смешивался с толпой на местных ярмарках, навещал соседей-помещиков, принимал участие в музыкальных вечерах, заигрывал с девушками, ловил судаков и раков.
Из всех друзей, навестивших его в то лето, наибольшим успехом у барышень Линтваревых пользовался старик Плещеев. Они дарили ему цветы, приглашали покататься на лодке, исполняли ему романсы. В благодарность Плещеев читал им стихи, до слез трогавшие девушек. «На него глядят все как на полубога, — пишет Чехов все в том же письме к Суворину, — считают за счастье, если он удостоит своим вниманием чью-нибудь простоквашу, подносят ему букеты, приглашают всюду и проч. Особенно ухаживает за ним девица Вата, полтавская институтка, которая гостит у хозяев. А он «слушает да ест» и курит свои сигары, от которых у его поклонниц разбаливается голова. Он тугоподвижен и старчески ленив, но это не мешает прекрасному полу катать его на лодках, возить в соседние имения и петь ему романсы. Здесь он изображает из себя то же, что и в Петербурге, т. е. икону, которой молятся за то, что она стара и висела когда-то рядом с чудотворными иконами. Я же лично, помимо того, что он очень хороший, теплый и искренний человек, вижу в нем сосуд, полный традиций, интересных воспоминаний и хороших общих мест» [133].
Александр, только что потерявший жену, тоже приехал вместе с детьми по приглашению Антона погостить к нему на Луку. Там он топил горе в водке, ухаживал за Еленой Линтваревой и даже собирался просить ее руки. Чехову стоило огромного труда отговорить брата от этого намерения. Впрочем, несознательный Александр уже и сам подумывал о том, чтобы завязать отношения с другой женщиной, Натальей Гольден, чья замужняя сестра жила с его братом Николаем. Наконец, к величайшему облегчению для всех, Александр уехал.
Да и Антон, несмотря на всю притягательность здешних мест, намеревался сбежать от Линтваревых. Точившая его болезнь заставляла часто менять окружение и обстановку — так, словно Чехов торопился повидать мир перед тем, как этот мир покинуть, словно был уверен в том, что покой, свет и здоровье ждут его там, где его нет.
Десятого июля 1888 года Антон внезапно уехал в Крым, в Феодосию, где у Сувориных была роскошная вилла на берегу моря. Он провел там две недели в блаженном ничегонеделании. Вставал в одиннадцать часов, ложился в три часа ночи, пил дорогие вина, объедался изысканными блюдами и временами начисто забывал о том, что он — писатель. «Я не написал ни одной строки, — признавался Чехов сестре, — и не заработал ни копейки; если мой гнусный кейф продлится еще 1-2 педели, то у меня не останется ни гроша и чеховской фамилии придется зимовать на Ауке» [134].
Стояла жара, и Чехов, чтобы освежиться, несколько раз в день купался в море. «Море чудесное, синее и нежное, как волосы невинной девушки, — писал он Леонтьеву (Щеглову). — На берегу его можно жить 1000 лет и не соскучиться» [135]. Хозяйка имения, так раздражавшая его в Петербурге, теперь его забавляла. Болтливая, словно канарейка, она ежечасно меняла платья, по утрам смеялась, днем распевала цыганские романсы, а вечерами плакала, сидя в одиночестве на пустынном пляже. Что касается Суворина, он то и дело вовлекал своего «протеже» в утомительные беседы. «Целый день проводим в разговорах. Ночь тоже. И мало-помалу я обращаюсь в разговорную машину. Решили мы уже все вопросы и наметили тьму новых, еще никем не приподнятых вопросов. Говорим, говорим, говорим и, по всей вероятности, кончим тем, что умрем от воспаления языка и голосовых связок» [136], — жаловался Чехов. И прибавлял: «Быть с Сувориным и молчать так же не легко, как сидеть у Палкина и не пить.
Действительно, Суворин представляет из себя воплощенную чуткость. Это большой человек. В искусстве он изображает из себя то же самое, что сеттер в охоте на бекасов, т. е. работает чертовским чутьем и всегда горит страстью. Он плохой теоретик, наук не проходил, многого не знает, во всем он самоучка — отсюда его чисто собачья неиспорченность и цельность, отсюда и самостоятельность взгляда. Будучи беден теориями, он поневоле должен был развить в себе то, чем богато наделила его природа, поневоле он развил свой инстинкт до размеров большого ума. Говорить с ним приятно. А когда поймешь его разговорный прием, его искренность, которой нет у большинства разговорщиков, то болтовня с ним становится почти наслаждением» [137].
Суворину хотелось задержать гостя у себя до сентября, но Чехову уже не сиделось на месте: благоразумие требовало вернуться на Луку и засесть за работу, и тем не менее он сделал на обратном пути огромный крюк и вместе с Алексеем, сыном Суворина, совершил долгое путешествие, которое привело их на Кавказ. Отплыв из Феодосии на пароходе, Антон побывал в Новоафонском монастыре, в Сухуме, Батуме, Тифлисе, Баку. Этот последний город, с царящим повсюду запахом нефти и чавкающей под ногами грязью, внушил ему глубочайшее отвращение.
В начале августа писатель уже снова был среди милых его сердцу Линтваревых. И, снова испытав на себе очарование украинской природы, решил купить где-нибудь поблизости хутор и поселить там небольшую писательскую колонию. Но где взять денег? Пока что разумнее всего было бы вернуться в Москву. «Ах, как не хочется уезжать отсюда! — жаловался он Плещееву. — Каналья Псел с каждым днем, как нарочно, становится все красивее, погода прекрасная; с поля возят хлеб… Москва с ее холодом, плохими пьесами, буфетами и русскими мыслями пугает мое воображение… Я охотно прожил бы зиму подальше от нее» [138].
Второго сентября наконец пришло окончательное решение вернуться в «дом-комод» на Садовой-Кудринской. Отдых, во время которого Чехов то и дело перебирался с место на место, не только не укрепил, а еще сильнее пошатнул его здоровье. Сразу после возвращения в Москву у него снова шла горлом кровь. Но он, по обыкновению, делал вид, что болен куда менее серьезно, чем в действительности. По словам Антона, если бы у него была настоящая чахотка, он бы давно уже умер и был похоронен. Впрочем, если верить словам писателя, хотя у него иногда и случалось кровохарканье, никаких других признаков болезни не наблюдалось. Он писал Суворину, что он пугается лишь тогда, когда видит кровь, что в виде крови, текущей изо рта, есть что-то зловещее, словно в зареве пожара. А когда крови нет, он не переживает и не опасается, что литература понесет новую потерю. Что стояло за этим по меньшей мере странным для врача утверждением? Боялся ли Чехов узнать правду или смирился с неизбежным? Скорее всего он отказывался считать себя больным, чтобы полнее насладиться тем недолгим временем, которое было ему отпущено. Не признаваясь в этом даже самому себе, он знал, что может добиться подобия счастья на земле лишь ценой такого самообмана. Антон намеренно закрывал глаза на свою болезнь, чтобы не утратить вкуса к работе, к дружбе, к успеху.
Как обычно, семья — это сборище спорщиков и попрошаек — мешала ему двигаться вперед. Николай не только не имел постоянной должности, но пять лет жил без паспорта, его разыскивала полиция, ему угрожало тюремное заключение за уклонение от воинской повинности. Лишь вмешательство высокопоставленных друзей Антона избавило этого его брата от необходимости встать под ружье. Что касается Александра, он незадолго до того поссорился с Сувориным. Это было вот как. Александр поместил в «Новом времени» весьма посредственный рассказ, подписав его «Ал. Чехов», так что его вполне могли перепутать с уже знаменитым братом. Возмущенный этой уловкой Суворин послал Александру очень грубое письмо, обвиняя его в том, что он узурпировал и запятнал имя, которое должен уважать. Антон, оказавшийся главной жертвой этого недоразумения, тоже мог бы рассердиться. Однако он стремился лишь к прекращению раздоров и, щадя болезненную обидчивость старшего брата, печально писал ему: «Смертного часа нам не миновать, жить еще придется недолго, а потому я не придаю серьезного значения ни своей литературе, ни своему имени, ни своим литературным ошибкам. Это советую и тебе. Чем проще мы будем смотреть на щекотливые вопросы вроде затронутого Сувориным, тем ровнее будут и наша жизнь и наши отношения. Ан. Чехов и Ал. Чехов — не все ли это равно?»