чувства глубокого сожаления. Как много упущено, сколько уступок сделано -- и
ради какой ничтожной цели! Бессмысленное, упрямое отречение, уродливые формы
самоистязания и самоограничения, в основе которых лежал страх, а результатом
было вырождение, безмерно более страшное, чем так называемое "падение", от
которого люди в своем неведении стремились спастись. Недаром же Природа с
великолепной иронией всегда гнала анахоретов в пустыню к диким зверям,
давала святым отшельникам в спутники жизни четвероногих обитателей лесов и
полей.
Да, прав был лорд Генри, предсказывая рождение нового гедонизма,
который должен перестроить жизнь, освободив ее от сурового и нелепого
пуританства, неизвестно почему возродившегося в наши дни. Конечно, гедонизм
этот будет прибегать к услугам интеллекта, но никакими теориями или учениями
не станет подменять многообразный опыт страстей. Цель гедонизма -- именно
этот опыт сам по себе, а не плоды его, горькие или сладкие. В нашей жизни не
должно быть места аскетизму, умерщвляющему чувства, так же как и грубому
распутству, притупляющему их. Гедонизм научит людей во всей полноте
переживать каждое мгновение жизни, ибо и сама жизнь -- лишь преходящее
мгновение.
Кто из нас не просыпался порой до рассвета после сна без сновидений,
столь сладкого, что нам становился почти желанным вечный сон смерти, или
после ночи ужаса и извращенной радости, когда в клетках мозга возникают
видения страшнее самой действительности, живые и яркие, как всякая
фантастика, исполненные той властной силы, которая делает таким живучим
готическое искусство, как будто созданное для тех, кто болен
мечтательностью? Всем памятны эти пробуждения. Постепенно белые пальцы
рассвета пробираются сквозь занавески, и кажется, будто занавески дрожат.
Черные причудливые тени бесшумно уползли в углы комнаты и притаились там. А
за окном среди листвы уже шумят птицы, на улице слышны шаги идущих на работу
людей, порой вздохи и завывания ветра, который налетает с холмов и долго
бродит вокруг безмолвного дома, словно боясь разбудить спящих, но все же
вынужден прогнать сон из его пурпурного убежища. Одна за другой поднимаются
легкие, как вуаль, завесы мрака, все вокруг медленно обретает прежние формы
и краски, и на ваших глазах рассвет возвещает окружающему миру его обычный
вид. Тусклые зеркала снова начинают жить своей отраженной жизнью. Потушенные
свечи стоят там, где их оставили накануне, а рядом -- не до конца
разрезанная книга, которую вчера читали, или увядший цветок, вчера вечером
на балу украшавший вашу петлицу, или письмо, которое вы боялись прочесть или
перечитывали слишком часто. Ничто как будто не изменилось. Из призрачных
теней ночи снова встает знакомая действительность. Надо продолжать жизнь с
того, на чем она вчера остановилась, и мы с болью сознаем, что обречены
непрерывно тратить силы, вертясь все в том же утомительном кругу привычных
стереотипных занятий. Иногда мы в эти минуты испытываем страстное желание,
открыв глаза, увидеть новый мир, преобразившийся за ночь, нам на радость,
мир, в котором все приняло новые формы и оделось живыми, светлыми красками,
мир, полный перемен и новых тайн, мир, где прошлому нет места или отведено
место весьма скромное, и если это прошлое еще живо, то, во всяком случае, не
в виде обязательств или сожалений, ибо даже в воспоминании о счастье есть
своя горечь, а память о минувших наслаждениях причиняет боль.
Именно создание таких миров представлялось Дориану Грею главной целью
или одной из главных целей жизни; и в погоне за ощущениями, новыми и
упоительными, которые содержали бы в себе основной элемент романтики --
необычайность, он часто увлекался идеями, заведомо чуждыми его натуре,
поддаваясь их коварному влиянию, а затем, постигнув их сущность, насытив
свою любознательность, отрекался от них с тем равнодушием, которое не только
совместимо с пылким темпераментом, но, как утверждают некоторые современные
психологи, часто является необходимым его условием.
Одно время в Лондоне говорили, что Дориан намерен перейти в
католичество. Действительно, обрядность католической религии всегда очень
нравилась ему. Таинство ежедневного жертвоприношения за литургией, более
страшного своей реальностью, чем все жертвоприношения древнего мира,
волновало его своим великолепным презрением к свидетельству всех наших
чувств, первобытной простотой, извечным пафосом человеческой трагедии,
которую оно стремится символизировать. Дориан любил преклонять колена на
холодном мраморе церковных плит и смотреть, как священник в тяжелом парчовом
облачении медленно снимает бескровными руками покров с дарохранительницы или
возносит сверкающую драгоценными камнями дароносицу, похожую на стеклянный
фонарь с бледной облаткой внутри, -- и тогда ему хотелось верить, что это в
самом деле "panis caelestis", "хлеб ангелов". Любил Дориан и тот момент,
когда священник в одеянии страстей господних преломляет гостию над чашей и
бьет себя в грудь, сокрушаясь о грехах своих. Его пленяли дымящиеся
кадильницы, которые, как большие золотые цветы, качались в руках мальчиков с
торжественносерьезными лицами, одетых в пурпур и кружева. Выходя из церкви,
Дориан с интересом посматривал на темные исповедальни, а иногда подолгу
сидел в их сумрачной тени, слушая, как люди шепчут сквозь ветхие решетки
правду о своей жизни.
Однако Дориан понимал, что принять официально те или иные догматы или
вероучение значило бы ставить какой-то предел своему умственному развитию, и
никогда он не делал такой ошибки; он не хотел считать своим постоянным
жилищем гостиницу, пригодную лишь для того, чтобы провести в ней ночь или те
несколько ночных часов, когда не светят звезды и луна на ущербе. Одно время
он был увлечен мистицизмом, его дивным даром делать простое таинственным и
необычайным, и всегда сопутствующей ему сложной парадоксальностью. В другой
период своей жизни Дориан склонялся к материалистическим теориям немецкого
дарвинизма, и ему доставляло своеобразное удовольствие сводить все мысли и
страсти людские к функции какой-нибудь клетки серого вещества мозга или
белых нервных волокон: так заманчива была идея абсолютной зависимости духа
от физических условий, патологических или здоровых, нормальных или
ненормальных! Однако все теории, все учения о жизни были для Дориана ничто
по сравнению с самой жизнью. Он ясно видел, как бесплодны всякие отвлеченные
умозаключения, не связанные с опытом и действительностью. Он знал, что
чувственная жизнь человека точно так же, как духовная, имеет свои священные
тайны, которые ждут открытия.
Он принялся изучать действие различных запахов, секреты изготовления
ароматических веществ. Перегонял благовонные масла, жег душистые смолы
Востока. Он приходил к заключению, что всякое душевное настроение человека
связано с какими-то чувственными восприятиями, и задался целью открыть их
истинные соотношения. Почему, например, запах ладана настраивает людей
мистически, а серая амбра разжигает страсти? Почему аромат фиалок будит
воспоминания об умершей любви, мускус туманит мозг, а чампак развращает
воображение? Мечтая создать науку о психологическом влиянии запахов, Дориан
изучал действие разных пахучих корней и трав, душистых цветов в пору
созревания их пыльцы, ароматных бальзамов, редких сортов душистого дерева,
нарда, который расслабляет, ховении, от запаха которой можно обезуметь,
алоэ, который, как говорят, исцеляет душу от меланхолии.
Был в жизни Дориана и такой период, когда он весь отдавался музыке, и
тогда в его доме, в длинной зале с решетчатыми окнами, где потолок был
расписан золотом и киноварью, а стены покрыты оливковозеленым лаком,
устраивались необыкновенные концерты: лихие цыгане исторгали дикие мелодии
из своих маленьких цитр, величавые тунисцы в желтых шалях перебирали туго
натянутые струны огромных лютней, негры, скаля зубы, монотонно ударяли в
медные барабаны, а стройные, худощавые индийцы в чалмах сидели, поджав под
себя ноги, на красных циновках и, наигрывая на длинных дудках, камышовых и
медных, зачаровывали (или делали вид, что зачаровывают) больших ядовитых
кобр и отвратительных рогатых ехидн. Резкие переходы и пронзительные
диссонансы этой варварской музыки волновали Дориана в такие моменты, Когда
прелесть музыки Шуберта, дивные элегии Шопена и даже могучие симфонии
Бетховена не производили на него никакого впечатления. Он собирал
музыкальные инструменты всех стран света, даже самые редкие и старинные,
какие можно найти только в гробницах вымерших народов или у немногих еще
существующих диких племен, уцелевших при столкновении с западной
цивилизацией. Он любил пробовать все эти инструменты. В его коллекции был
таинственный "джурупарис" индейцев РиоНегро, на который женщинам смотреть
запрещено, и даже юношам это дозволяется лишь после поста и бичевания плоти;
были перуанские глиняные кувшины, издающие звуки, похожие на пронзительные
крики птиц, и те флейты из человеческих костей, которым некогда внимал в
Чили Альфонсо де Овалле, и поющая зеленая яшма, находимая близ Куцко и
звенящая удивительно приятно. Были в коллекции Дориана и раскрашенные тыквы,
наполненные камешками, которые гремят при встряхивании, и длинный
мексиканский кларнет, -- в него музыкант не дует, а во время игры втягивает
в себя воздух; и резко звучащий "туре" амазонских племен, -- им подают
сигналы часовые, сидящие весь день на высоких деревьях, и звук этого
инструмента слышен за три лье; и "тепонацли" с двумя вибрирующими
деревянными языками, по которому ударяют палочками, смазанными камедью из
млечного сока растений; и колокольчики ацтеков, "иотли", подвешенные
гроздьями наподобие винограда; и громадный барабан цилиндрической формы,
обтянутый змеиной кожей, какой видел некогда в мексиканском храме спутник
Кортеца, Бернал Диац, так живо описавший жалобные звуки этого барабана.
Дориана эти инструменты интересовали своей оригинальностью, и он
испытывал своеобразное удовлетворение при мысли, что Искусство, как и
Природа, создает иногда уродов, оскорбляющих глаз и слух человеческий своими
формами и голосами.
Однако они ему скоро надоели. И по вечерам, сидя в своей ложе в опере,
один или с лордом Генри, Дориан снова с восторгом слушал "Тангейзера", и ему
казалось, что в увертюре к этому великому произведению звучит трагедия его
собственной души.
Затем у него появилась новая страсть: драгоценные камни. На одном
балемаскараде он появился в костюме французского адмирала АнндеЖуайез, и на
его камзоле было нашито пятьсот шестьдесят жемчужин. Это увлечение длилось
много лет, -- даже, можно сказать, до конца его жизни. Он способен был целые
дни перебирать и раскладывать по футлярам свою коллекцию. Здесь были
оливковозеленые хризобериллы, которые при свете лампы становятся красными,
кимофаны с серебристыми прожилками, фисташковые перидоты, густорозовые и
золотистые, как вино, топазы, карбункулы, пламенноалые, с мерцающими внутри
четырехконечными звездочками, огненнокрасные венисы, оранжевые и фиолетовые
шпинели, аметисты, отливавшие то рубином, то сапфиром. Дориана пленяло
червонное золото солнечного камня, и жемчужная белизна лунного камня, и
радужные переливы в молочном опале. Ему достали в Амстердаме три изумруда,
необыкновенно крупных и ярких, и старинную бирюзу, предмет зависти всех
знатоков.
Дориан всюду разыскивал не только драгоценные камни, но и интереснейшие
легенды о них. Так, например, в сочинении Альфонсо "Clericalis Disciplina"
упоминается о змее с глазами из настоящего гиацинта, а в романтической
истории Александра рассказывается, что покоритель Эматии видел в долине
Иордана змей "с выросшими на их спинах изумрудными ошейниками".
В мозгу дракона, как повествует Филострат, находится драгоценный
камень, "и если показать чудовищу золотые письмена и пурпурную ткань, оно
уснет волшебным сном, и его можно умертвить".
По свидетельству великого алхимика Пьера де Бонифаса, алмаз может
сделать человека невидимым, а индийский агат одаряет его красноречием.
Сердолик утишает гнев, гиацинт наводит сон, аметист рассеивает винные пары.
Гранат изгоняет из человека бесов, а от аквамарина бледнеет луна. Селенит
убывает и прибывает вместе с луной, а мелоций, изобличающий вора, теряет
силу только от крови козленка.
Леонард Камилл видел извлеченный из мозга только что убитой жабы белый
камень, который оказался отличным противоядием. А безоар, который находят в
сердце аравийского оленя, -- чудодейственный амулет против чумы. В гнездах
каких-то аравийских птиц попадается камень аспилат, который, как утверждает
Демокрит, предохраняет от огня того, кто его носит.
В день своего коронования король цейлонский проезжал по улицам столицы
с большим рубином в руке. Ворота дворца пресвитера Иоанна "были из
сердолика, и в них был вставлен рог ехидны -- для того, чтобы никто не мог
внести яда во дворец".
На шпиле красовались "два золотых яблока, а в них два карбункула -- для
того, чтобы днем сияло золото, а ночью -- карбункулы". В странном романе
Лоджа "Жемчужина Америки" рассказывается, что в покоях королевы можно было
увидеть "серебряные изображения всех целомудренных женщин мира, которые
гляделись в красивые зеркала из хризолитов, карбункулов, сапфиров и зеленых
изумрудов". Марко Поло видел, как жители Чипангу кладут в рот своим
мертвецам розовые жемчужины. Существует легенда о чудище морском, влюбленном
в жемчужину. Когда жемчужина эта была выловлена водолазом для короля Перозе,
чудище умертвило похитителя и в течение семи лун оплакивало свою утрату.
Позднее, как повествует Прокопий, гунны заманили короля Перозе в западню, и
он выбросил жемчужину. Ее нигде не могли найти, хотя император Анастасий
обещал за нее пятьсот фунтов золота.
А король малабарский показывал одному венецианцу четки из трехсот
четырех жемчужин -- по числу богов, которым этот король поклонялся.
Когда герцог Валентинуа, сын Александра Шестого, приехал в гости к
французскому королю Людовику Двенадцатому, его конь, если верить Брантому,
был весь покрыт золотыми листьями, а шляпу герцога украшал двойной ряд
рубинов, излучавших ослепительное сияние. У верхового коня Карла Английского
на стременах было нашито четыреста двадцать бриллиантов. У Ричарда Второго
был плащ, весь покрытый лапами, -- он оценивался в тридцать тысяч марок.
Холл так описывает костюм Генриха Восьмого, ехавшего в Тоуэр на церемонию
своего коронования: "На короле был кафтан из золотой парчи, нагрудник,
расшитый бриллиантами и другими драгоценными камнями, и широкая перевязь из
крупных лалов". Фаворитки Иакова Первого носили изумрудные серьги в
филигранной золотой оправе. Эдвард Второй подарил Пирсу Гэйвстону доспехи
червонного золота, богато украшенные гиацинтами, колет из золотых роз,
усыпанный бирюзой, и шапочку, расшитую жемчугами. Генрих Второй носил
перчатки, до локтя унизанные дорогими камнями, а на его охотничьей рукавице
были нашиты двенадцать рубинов и пятьдесят две крупные жемчужины. Герцогская
шапка Карла Смелого, последнего из этой династии бургундских герцогов, была
отделана грушевидным жемчугом и сапфирами.
Как красива была когда-то жизнь! Как великолепна в своей радующей глаз
пышности! Даже читать об этой отошедшей в прошлое роскоши было наслаждением.
Позднее Дориан заинтересовался вышивками и гобеленами, заменившими
фрески в прохладных жилищах народов Северной Европы. Углубившись в их
изучение, -- а Дориан обладал удивительной способностью уходить целиком в
то, чем занимался, -- он чуть не с горестью замечал, как разрушает Время все
прекрасное и неповторимое.
Сам-то он, во всяком случае, избежал этой участи. Проходило одно лето
за другим, и много раз уже расцветали и увядали желтые жонкили, и безумные
ночи вновь и вновь повторялись во всем своем ужасе и позоре, а Дориан не
менялся. Никакая зима не портила его лица, не убивала его цветущей прелести.
Насколько же иной была судьба вещей, созданных людьми! Куда они девались?
Где дивное одеяние шафранного цвета с изображением битвы богов и титанов,
сотканное смуглыми девами для АфиныПаллады? Где велариум, натянутый по
приказу Нерона над римским Колизеем, это громадное алое полотно, на котором
было изображено звездное небо и Аполлон на своей колеснице, влекомой белыми
конями в золотой упряжи? Дориан горячо жалел, что не может увидеть вышитые
для жреца Солнца изумительные салфетки, на которых были изображены
всевозможные лакомства и яства, какие только можно пожелать для пиров; или
погребальный покров короля Хилперика, усеянный тремя сотнями золотых пчел;
или возбудившие негодование епископа Понтийского фантастические одеяния --
на них изображены были "львы, пантеры, медведи, собаки, леса, скалы,
охотники, -- словом, все, что художник может увидеть в природе"; или ту
одежду принца Карла Орлеанского, на рукавах которой были вышиты стихи,
начинавшиеся словами: "Mada me, je suis tout joyeux", и музыка к ним, причем
нотные линейки вышиты были золотом, а каждый нотный знак (четырехугольный,
как принято было тогда) -- четырьмя жемчужинами.
Дориан прочел описание комнаты, приготовленной в Реймском дворце для
королевы Иоанны Бургундской. На стенах были вышиты "тысяча триста двадцать
один попугай и пятьсот шестьдесят одна бабочка, на крыльях у птиц красовался
герб королевы, и все из чистого золота".
Траурное ложе Екатерины Медичи было обито черным бархатом, усеянным
полумесяцами и солнцами. Полог был узорчатого шелка с венками и гирляндами
зелени по золотому и серебряному фону и бахромой из жемчуга. Стояло это ложе
в спальне, где стены были увешаны гербами королевы из черного бархата на
серебряной парче. В покоях Людовика Четырнадцатого были вышиты золотом
кариатиды высотой в пятнадцать футов. Парадное ложе польского короля, Яна
Собеского, стояло под шатром из золотой смирнской парчи с вышитыми бирюзой
строками из Корана. Поддерживавшие его колонки, серебряные, вызолоченные,
дивной работы, были богато украшены эмалевыми медальонами и драгоценными
камнями. Шатер этот поляки взяли в турецком лагере под Веной. Под его
золоченым куполом прежде стояло знамя пророка Магомета.
В течение целого года Дориан усердно коллекционировал самые лучшие,
какие только можно было найти, вышивки и ткани. У него были образцы чудесной
индийской кисеи из Дели, затканной красивым узором из золотых пальмовых
листьев к радужных крылышек скарабеев; газ из Дакки, за свою прозрачность
получивший на Востоке названия "ткань из воздуха", "водяная струя",
"вечерняя роса"; причудливо разрисованные ткани с Явы, желтые китайские
драпировки тончайшей работы; книги в переплетах из атласа цвета корицы или
красивого синего шелка, затканного лилиями, цветком французских королей,
птицами и всякими другими рисунками; вуали из венгерского кружева,
сицилийская парча и жесткий испанский бархат; грузинские изделия с золотыми
цехинами и японские "фукусас" золотистозеленых тонов с вышитыми по ним
птицами чудесной окраски.
Особое пристрастие имел Дориан к церковным облачениям, как и ко всему,
что связано с религиозными обрядами. В больших кедровых сундуках, стоявших
на западной галерее его дома, он хранил множество редчайших и прекраснейших
одежд, достойных быть одеждами невест Христовых, ибо невеста Христова должна
носить пурпур, драгоценности и тонкое полотно, чтобы укрыть свое бескровное
тело, истощенное добровольными лишениями, израненное самобичеваниями. Дориан
был также обладателем великолепной ризы из малинового шелка и золотой парчи
с повторяющимся узором -- золотыми плодами граната, венками из
шестилепестковых цветов и вышитыми мелким жемчугом ананасами. Орарь был
разделен на квадраты, и на каждом квадрате изображены сцены из жизни
пресвятой девы, а ее венчание было вышито цветными шелками на капюшоне. Это
была итальянская работа XV века.
Другая риза была из зеленого бархата, на котором листья аканта,
собранные сердцевидными пучками, и белые цветы па длинных стеблях вышиты
были серебряными нитями и цветным бисером; на застежке золотом вышита голова
серафима, а орарь ааткан ромбовидным узором, красным и золотым, и усеян
медальонами с изображениями святых и великомучеников, среди них и святого
Себастьяна.
Были у Дориана и другие облачения священников -- из шелка янтарного
цвета и голубого, золотой парчи, желтой камки и глазета, на которых были
изображены Страсти Господни и Распятие, вышиты львы, павлины и всякие
эмблемы; были далматики из белого атласа и розового штофа с узором из
тюльпанов, дельфинов и французских лилий, были покровы для алтарей из
малинового бархата и голубого полотна, священные хоругви, множество
антиминсов и покровы для потиров. Мистические обряды, для которых
употреблялись эти предметы, волновали воображение Дориана.
Эти сокровища, как и все, что собрал Дориан Грей в своем великолепно
убранном доме, помогали ему хоть на время забыться, спастись от страха,
который порой становился уже почти невыносимым. В нежилой, запертой комнате,
где он провел когда-то так много дней своего детства, он сам повесил на
стену роковой портрет, в чьих изменившихся чертах читал постыдную правду о
своей жизни, и закрыл его пурпурнозолотым покрывалом. По нескольку недель
Дориан не заглядывал сюда и забывал отвратительное лицо на полотне. В это
время к нему возвращалась прежняя беззаботность, светлая веселость,
страстное упоение жизнью. Потом он вдруг ночью, тайком ускользнув из дому,
отправлялся в какие-то грязные притоны близ БлуГэйтФилдс и проводил там дни
до тех пор, пока его оттуда не выгоняли. А воротясь домой, садился перед
портретом и глядел на него, порой ненавидя его и себя, порой жес той
гордостью индивидуалиста, которая влечет его навстречу греху, и улыбался с
тайным злорадством своему безобразному двойнику, который обречен был нести
предназначенное ему, Дориану, бремя.
Через несколько лет Дориан уже не в силах был подолгу оставаться
где-либо вне Англии. Он отказался от виллы в Трувиле, которую снимал вместе
с лордом Генри, и от обнесенного белой стеной домика в Алжире, где они не
раз вдвоем проводили зиму. Он не мог выносить разлуки с портретом, который
занимал такое большое место в его жизни. И, кроме того, боялся, как бы в его
отсутствие в комнату, где стоял портрет, кто-нибудь не забрался, несмотря на
надежные засовы, сделанные по его распоряжению.
Впрочем, Дориан был вполне уверен, что если кто и увидит портрет, то ни
о чем не догадается. Правда, несмотря на отталкивающие следы пороков,
портрет сохранил явственное сходство с ним, но что же из этого? Дориан
высмеял бы всякого, кто попытался бы его шантажировать. Не он писал портрет,
-- так кто же станет винить его в этом постыдном безобразии? Да если бы он и
рассказал людям правду, -- разве кто поверит?
И всетаки он боялся. Порой, когда он в своем большом доме на
Ноттингемшайре принимал гостей, светскую молодежь своего круга, среди
которой у него было много приятелей, и развлекал их, поражая все графство
расточительной роскошью и великолепием этих празднеств, он внезапно, в
разгаре веселья, покидал гостей и мчался в Лондон, чтобы проверить, не
взломана ли дверь классной, на месте ли портрет. Что, если его уже украли?
Самая мысль об этом леденила кровь Дориана. Ведь тогда свет узнает его
тайну! Быть может, люди уже и так коечто подозревают?
Да, он очаровывал многих, но немало было и таких, которые относились к
нему с недоверием. Его чуть не забаллотировали в одном вестэндском клубе,
хотя по своему рождению и положению в обществе он имел полное право стать
членом этого клуба. Рассказывали также, что когда кто-то из приятелей
Дориана привел его в курительную комнату Черчиллклуба, герцог Бервикский, а
за ним и другой джентльмен встали и демонстративно вышли. Темные слухи стали
ходить о нем, когда ему было уже лет двадцать пять. Говорили, что его кто-то
видел в одном из грязных притонов отдаленного квартала Уайтчепла, где у него
вышла стычка с иностранными матросами, что он водится с ворами и
фальшивомонетчиками и посвящен в тайны их ремесла. Об его странных отлучках
знали уже многие, и, когда он после них снова появлялся в обществе, мужчины
шептались по углам, а проходя мимо него, презрительно усмехались или
устремляли на него холодные, испытующие взгляды, словно желая узнать наконец
правду о нем.
Дориан, разумеется, не обращал внимания на такие дерзости и знаки
пренебрежения, а для большинства людей его открытое добродушие л
приветливость, обаятельная, почти детская улыбка, невыразимое очарование его
прекрасной неувядающей молодости были достаточным опровержением возводимой
на него клеветы -- так эти люди называли слухи, ходившие о Дориане.
Однако же в свете было замечено, что люди, которые раньше считались
близкими друзьями Дориана, стали его избегать. Женщины, безумно влюбленные в
него, для него пренебрегшие приличиями и бросившие вызов общественному
мнению, теперь бледнели от стыда и ужаса, когда Дориан Грей входил в