Насекомые бьются о стены
В бесконечном постылом полёте,
Кружат без цели и смысла,
Поднимая весь мусор жизни.
 
   Другие несли печать какой-то поразительно человеческой усталости, ощущения пустоты:
 
Дни сменяют друг друга, записей не оставляя.
На свете нет ничего, что стоило бы записать.
 
   В обоих случаях он прибегнул к некодированному формату. Я не ожидал именно этой конкретной случайности, но отчасти предвидел нечто подобное, ибо знал, что весь род Даниелей, начиная с основоположника, склонен к некоторым формам сомнения и заниженной самооценке. И всё же последняя обнаруженная мною запись, которую он оставил у изголовья и, судя по состоянию бумаги, сделал совсем недавно, меня потрясла:
 
Я читаю Библию в бассейне,
И отель не то чтобы приличный.
Грозны, Даниил, твои виденья,
В небесах темно и драматично.
 
   Лёгкий юмор и самоирония — как, впрочем, и прямая аллюзия на составные элементы человеческой жизни — выражены здесь настолько ярко, что эту запись без труда можно было бы атрибутировать Даниелю1, нашему далёкому предку, а не одному из его преемников, неолюдей. Вывод напрашивался сам собой: благодаря погружению в трагикомическую биографию Даниеля1 мой предшественник мало-помалу вобрал в себя некоторые черты его личности; в известном смысле именно эту цель и преследовали Основоположники; однако, вопреки наставлениям Верховной Сестры, он не сумел сохранить необходимую критическую дистанцию. Такая опасность существовала, её учли, и я чувствовал себя достаточно подготовленным, чтобы ей противостоять; а главное, я знал, что иного выхода нет. Если мы хотим подготовить пришествие Грядущих, мы должны на предварительном этапе следовать человеческой природе со всеми её слабостями, сомнениями, неврозами; мы должны усвоить их целиком, сделать своими собственными, дабы затем преодолеть. Точное воспроизведение генетического кода, постоянное размышление над рассказом о жизни предшественника, написание комментария — вот три непреложных столпа нашей веры, начиная с эпохи Основоположников. Я сложил ладони, вознося краткую молитву Верховной Сестре, затем приготовил себе лёгкий ужин и вновь почувствовал себя ясно мыслящим, уравновешенным, активным.
   Перед сном я просмотрел комментарий Марии22; я знал, что вскоре возобновлю контакт с Марией23. Фокс улёгся рядом, тихонько вздохнул. Он был уже старым псом и знал, что скоро умрёт подле меня; уснул он почти сразу.

Даниель1,13

   Это был иной мир, отделённый от обычного мира лишь несколькими сантиметрами ткани: она служила необходимой мерой общественной безопасности, ибо девяносто процентов мужчин, которых суждено было встретить Эстер на своём веку, не могли не захотеть взять её немедленно. Стянув наконец джинсы, я немножко поиграл с розовыми стрингами и убедился, что её влагалище быстро увлажняется; было пять часов пополудни. Да, это был иной мир, и я пребывал в нём до одиннадцати утра — позже позавтракать было нельзя, а я начинал всерьёз нуждаться в пище. Наверное, иногда я ненадолго засыпал. В остальном же эти несколько часов были оправданием всей моей жизни. Я нисколько не преувеличивал и знал, что не преувеличиваю: для нас обоих всё стало абсолютно просто. Конечно, я много раз затрагивал тему сексуальности, или, вернее, вожделения, в своих скетчах; я не хуже любого другого — а может, и получше многих — понимал, что вокруг сексуальности, или, вернее, вожделения, вращается очень многое в этом мире. В этой ситуации я, стареющий комик, случалось, поддавался скептицизму, чувствовал себя опустошённым: возможно, сексуальность, как и многое, как почти все в этом мире, — штука дутая; возможно, это лишь банальная уловка, призванная усилить соперничество между отдельными людьми и тем самым улучшить функционирование всего сообщества. Возможно, в сексуальности нет ничего особенного, ничего, что сильно отличало бы её от обеда в «Тайеване» или от «бентли-континентал-GT» и из-за чего стоило бы так суетиться.
   Эта ночь показала, что я был неправ, и вернула мне более непосредственный взгляд на вещи. Назавтра, возвратившись в Сан-Хосе, я спустился на Плайя-де-Монсул. Любуясь морем и солнцем, спускавшимся в море, я написал стихотворение. Это было занятно уже само по себе: прежде я не только никогда не писал стихов, но и практически не читал их, за исключением Бодлера. Впрочем, по моим сведениям, поэзия умерла. Я довольно регулярно покупал ежеквартальный литературный журнал, более или менее эзотерической направленности, — хоть я и не был настоящим литератором, но временами ощущал свою близость к литературе: как бы то ни было, я сам писал скетчи, хоть и не пытался подняться выше весьма условной пародии на «разговорный стиль», и понимал, насколько тяжело подбирать слова и складывать из них фразы так, чтобы получившееся целое не рухнуло под грузом собственной бессвязности и не потонуло в тягомотине. Года два назад я прочёл в этом журнале длинную статью про смерть поэзии; автор статьи полагал, что она умирает окончательно и бесповоротно. По его мнению, поэзия как внеконтекстуальный язык, возникший до разграничения объектов и их свойств, окончательно покинула мир людей. Она пребывает в пространстве примитива, доступ к которому мы утратили навсегда, ибо оно предшествует реальному возникновению объекта и естественного языка. Она не способна переносить более точную информацию, нежели простейшие телесные и эмоциональные вибрации, и по самой своей природе неразрывно связана с магической эпохой в развитии человеческого разума, а значит, безнадёжно устарела с появлением верифицируемых процедур объективного утверждения. Тогда все это показалось мне убедительным, но сегодня утром я не умывался, я был ещё весь пропитан запахом Эстер, её вкусом, — между нами ни разу не встала проблема презерватива, просто никто из нас не заговорил на эту тему, по-моему, ей это даже в голову не пришло — и мне не пришло, что уже совсем странно, поскольку первые мои любовные связи пришлись на время, когда появился СПИД, причём СПИД тогда предполагал неизбежный летальный исход, должно же было это как-то на мне сказаться. В общем, СПИД, наверное, относился к контекстуальной сфере, вот и все; как бы то ни было, в то утро я, ещё купаясь в запахах Эстер, написал свои первые стихи. Вот они, эти стихи:
 
В глубине души я знал,
Что дотянусь до любви
И что это случится
Незадолго до смерти.
 
 
Просто я в тебя верил
И всегда тебя ждал,
Все былые потери
Твой приход оправдал.
 
 
Значит, я — это ты,
Я в тебе существую,
Ухожу из мечты
В бесконечно живую,
 
 
В твоей ласки безгрешность,
В гладкой кожи тепло.
Нет, ты не божество,
Ты — животное-нежность.
 
   Та ночь кончилась, и над Мадридом вновь поднялось солнце. Я вызвал такси, потом несколько минут ждал его в гостиничном холле вместе с Эстер, отвечавшей на множество сообщений, которые скопились на её мобильнике. Ночью она несколько раз кому-то звонила, судя по всему, её социальная жизнь была весьма насыщенной; чаще всего разговор завершался формулой «un besito», иногда «un beso».[46] Я не настолько хорошо говорил по-испански, чтобы уловить смысловой оттенок, если он вообще здесь присутствовал, но в ту минуту, когда такси остановилось перед гостиницей, мне пришло в голову, что на практике она почти не целовалась. Любопытно: она с удовольствием позволяла входить в неё всеми возможными способами, очень изящно подставляла зад (у неё были маленькие, круто очерченные ягодицы, такая мальчишеская попка), без колебаний, даже с энтузиазмом сосала, зато всякий раз, как мои губы приближались к её губам, отворачивалась в некотором смущении.
   Я положил чемодан в багажник; она подставила щёчку, мы обменялись быстрым поцелуем, и я сел в машину. Проехав несколько метров вниз по проспекту, я обернулся, чтобы помахать ей рукой на прощание; но она уже висела на телефоне и не заметила моего жеста.
 
   Едва самолёт приземлился в аэропорту Альмерии, как я понял, во что превратится моя жизнь на ближайшие дни. Последние несколько лет мой мобильник был почти постоянно выключен: это вопрос статуса, если я — звезда европейской величины, значит, все, кто хочет со мной связаться, должны оставить сообщение и ждать, когда я перезвоню. Соблюдать это правило не всегда легко, но я твёрдо стоял на своём и за несколько лет одержал верх: продюсеры оставляли мне сообщения; известные актёры и главные редакторы газет оставляли сообщения; я стоял на верхней ступени пирамиды и, естественно, рассчитывал занимать её по крайней мере ещё несколько лет, до тех пор, пока официально не уйду со сцены. Но сейчас, не успев сойти с самолёта, я включил телефон — и сам удивился, даже ужаснулся глубине разочарования, охватившего меня, когда я обнаружил, что от неё нет ни одного сообщения.
   Когда искренне любишь, единственный шанс выжить — это скрывать свои чувства от любимой женщины, в любых обстоятельствах напускать на себя лёгкое безразличие. Как это просто — и как печально! Этот факт сам по себе — обвинительный приговор человеку!… Мне, однако, никогда не приходило в голову оспаривать этот закон или доказывать, будто он ко мне неприменим: да, любовь делает человека слабым, и тот, кто сильнее, подавляет, мучит и в итоге убивает другого, причём безо всякого злого умысла, даже не испытывая удовольствия, с абсолютнейшим безразличием; именно это у людей обычно называется любовью. Первые два дня я долго колебался относительно телефона. Я бродил из комнаты в комнату, курил сигарету за сигаретой, время от времени спускался к морю, возвращался и понимал, что не видел моря, что не сумел бы подтвердить его наличие здесь в данную минуту: на время прогулок я принуждал себя оставлять телефон дома, на ночном столике, и вообще включать его не чаще, чем каждые два часа, чтобы лишний раз убедиться: она не оставила мне сообщения. Наутро третьего дня мне пришла мысль не выключать телефон и попробовать забыть, что я жду звонка; среди ночи, глотая пятую таблетку мепронизина, я наконец понял, что это не помогает, и начал постепенно смиряться: Эстер оказалась сильнее, я утратил власть над собственной жизнью.
 
   На пятый день, вечером, я позвонил ей сам. Она как будто совсем не удивилась моему звонку, ей показалось, что время пролетело очень быстро. Она сразу согласилась приехать ко мне в Сан-Хосе; она бывала в провинции Альмерия, ей не раз случалось в детстве проводить там каникулы, но в последние годы она ездит скорее на Ибицу или на Форментеру. Она согласна провести у меня весь уикенд, только не ближайший, а через один; я сделал глубокий вдох, чтобы не выдать своего разочарования. «Un besito…» — сказала она перед тем, как повесить трубку. Ну вот; шестерёнка сдвинулась ещё на один зубец.

Даниель25,2

   Фокс умер через две недели после моего прибытия, когда солнце уже зашло. Я лежал на кровати; он подошёл, с большим трудом попытался взобраться ко мне; его хвост нервно подёргивался. С самого первого дня он не притронулся к миске и очень исхудал. Я помог ему устроиться у меня на груди; несколько секунд он смотрел на меня со странным выражением вины и бесконечной усталости; потом, успокоившись, опустил голову. Его дыхание замедлилось, он закрыл глаза. Спустя две минуты его не стало. Я закопал его на территории виллы, рядом с его предшественниками — на западной оконечности участка, обнесённого оградой. Ночью скоростной транспорт из Центрального Населённого пункта доставил мне идентичного пса; им было известно, как работает ограждение, они знали все коды, и я не стал их встречать. Маленький бело-рыжий метис подошёл ко мне, виляя хвостом; я сделал ему знак, он запрыгнул на кровать и улёгся рядом со мной.
 
   Любовь легко поддаётся определению, но редко возникает в череде наших существований. Благодаря собакам мы воздаём должное любви, самой её возможности. Что есть собака, если не устройство для любви? Ей дают человека и возлагают на неё миссию любить его; и каким бы мерзким, гнусным, кособоким или тупым он ни был, собака его любит. Эта её особенность вызывала у человеческих существ прежней расы такое изумление и потрясение, что большинство — в этом сходятся все свидетельства — в конце концов начинали отвечать собаке взаимностью. Таким образом, собака являлась устройством для любви с обучающим эффектом, который, однако, имел место только применительно к собакам и никогда — к другим людям.
 
   В рассказах о жизни людей и в корпусе литературных текстов, оставленных ими нам в наследство, тема любви возникает чаще, чем какая бы то ни было иная; в них упоминается как гомосексуальная, так и гетеросексуальная любовь (установить сколько-нибудь значимое различие между ними до сих пор не удалось); ни одна другая тема не вызывала столько споров и дебатов, особенно в заключительный период человеческой истории, когда циклотимические колебания, связанные с верой в любовь, сделались постоянными и достигли головокружительной амплитуды. Видимо, эта тема вообще занимала людей больше, чем что-либо: в сравнении с ней даже деньги, даже упоение битвой или славой отчасти лишаются драматизма. Для человеческих существ последнего периода любовь, похоже, вобрала в себя акме и невозможное, сожаление и благодать, стала тем фокусом, где могли сойтись воедино все страдания и все радости. Рассказ Даниеля1, прерывистый, мучительный, безудержно-сентиментальный и в то же время откровенно циничный, противоречивый со всех точек зрения, представляется в этом смысле весьма характерным.

Даниель1,14

   Отправляясь встречать Эстер в аэропорт Альмерии, я чуть было не взял напрокат другую машину: я боялся, что «мерседес-купе 600 SL», и бассейн, и джакузи, и вообще мой откровенно роскошный образ жизни произведёт на неё неблагоприятное впечатление. Я ошибся; Эстер была реалисткой; она знала, что я знаменит, и делала из этого вполне логичный вывод, что я должен жить на широкую ногу; среди её знакомых попадались самые разные люди, как богатые, так и очень бедные, она ничего не имела против, она принимала это неравенство, равно как и все прочие, абсолютно просто. Моё поколение ещё несло на себе отпечаток разнообразных дебатов по вопросу о наиболее удачном экономическом укладе — дебатов, неизменно завершавшихся выводом о превосходстве рыночной экономики; обычно в её пользу приводили тот убойный аргумент, что все народы, которым пытались навязать иную форму организации, при первой же возможности поспешно, порой даже стремительно, от этой иной формы отказывались. В поколении же Эстер прекратились и сами споры: капитализм служил для неё естественной средой обитания, она чувствовала себя в ней легко и просто, и это сказывалось во всех её поступках; демонстрация против сокращения рабочих мест показалась бы ей не меньшим абсурдом, нежели акция протеста против похолодания или нашествия саранчи в Северной Африке. Ей вообще была чужда идея коллективного выступления, она с детства привыкла считать, что и в финансовом плане, и во всех главных жизненных вопросах каждый должен бороться сам, в одиночку, что править своей лодкой надо без посторонней помощи. Она всегда — наверное, чтобы закалить характер, — стремилась к полной финансовой независимости, хотя её сестра отнюдь не страдала от недостатка средств, и с пятнадцати лет сама зарабатывала на карманные расходы, сама покупала себе диски и шмотки, даже если для этого ей приходилось заниматься такими нудными вещами, как раздавать брошюры или доставлять пиццу. Со мной она, конечно, не пыталась заплатить за себя в ресторане или что-нибудь в этом роде, но я с самого начала почувствовал, что слишком роскошный подарок вызвал бы у неё чувство неловкости, словно лёгкое посягательство на её независимость.
 
   Она приехала в бирюзовой плиссированной мини-юбке и футболке «Бетти Буп». В паркинге аэропорта я попытался её обнять; она смутилась и сразу высвободилась. Когда она клала чемодан в багажник, порыв ветра приподнял её юбку, и мне показалось, что на ней нет белья. Сев за руль, я сразу задал ей этот вопрос. Она с улыбкой покачала головой, задрала юбку до талии и слегка раздвинула ляжки: волосы у неё на лобке образовывали маленький, чётко очерченный белокурый прямоугольник.
   Я тронулся с места, и она опустила юбку: теперь я знал, что на ней нет трусов, эффект достигнут, ну и довольно. Мы остановились у виллы, и пока я вытаскивал её чемодан из багажника, она поднялась на несколько ступенек по лестнице, ведущей к двери; от зрелища нижней части её маленьких ягодиц у меня помутилось в голове, я едва не эякулировал прямо в брюки. Я догнал её, обнял, прижался к ней. «Open the door…»[47] — произнесла она, рассеянно потираясь ягодицами о мой член. Я повиновался, но, едва переступив порог, снова прижался к ней; она встала на колени на ближайший коврик, оперлась руками о пол. Я расстегнул ширинку и вошёл в неё, но, к несчастью, настолько возбудился от поездки на машине, что почти сразу кончил; она, похоже, была немного разочарована, но не слишком. Ей хотелось переодеться и принять ванну.
   Вообще говоря, знаменитая формула Стендаля, которую так любил Ницше — что красота есть обещание счастья, — совершенно неверна, зато прекрасно применима к эротике. Эстер была восхитительна — но и Изабель тоже: в молодости, наверное, она была даже красивее. Зато Эстер была эротична, невероятно, упоительно эротична, я ещё раз убедился в этом, когда она вернулась из ванной, натянув широкий пуловер, но тут же приспустив его на плечах, чтобы виднелись бретельки бюстгальтера, а потом поправив стринги так, чтобы они выступали из-под джинсов; все это она проделала автоматически, не задумываясь, с неотразимой естественностью и простодушием.
   Утром, проснувшись, я даже вздрогнул от радости при мысли, что мы спустимся на пляж вместе. На Плайя-де-Монсул, да и на всех диких, труднодоступных и, как правило, почти пустынных пляжах природного парка Кабо-де-Гата негласно допускался натуризм. Конечно, нагота не эротична, во всяком случае, так считается, я же, со своей стороны, всегда полагал, что нагота скорее эротична — естественно, если тело красивое, — но, скажем так, не самое эротичное, что может быть; мне случалось иметь по этому поводу тяжёлые дискуссии с журналистами, во времена, когда я вводил в свои скетчи неонацистских натуристов. Так или иначе, я прекрасно знал, что она что-нибудь придумает; мне не пришлось долго ждать: через несколько минут она вышла в белых мини-шортах, две верхних пуговицы на них были расстёгнуты, приоткрывая волосы на лобке; груди она повязала золотистой шалью, не забыв чуть сдвинуть её вверх, чтобы виднелась их нижняя часть. Море было тихим и гладким. На пляже она немедленно разделась совсем и широко раздвинула ляжки, вся открывшись солнцу. Я налил ей на живот масла для загара и начал её ласкать. У меня всегда был дар на такие вещи, я знал, как обращаться с внутренней стороной ляжек, с половыми губами — в общем, это мой маленький талант. Но только я вошёл во вкус, с удовольствием констатируя, что Эстер начинает возбуждаться, как услышал: «Здравствуйте!», произнесённое сильным, весёлым голосом за моей спиной, совсем рядом. Я обернулся: к нам направлялась Фадия, тоже обнажённая, с полотняной пляжной сумкой через плечо; на белой сумке красовалась разноцветная звезда с загнутыми лучами — опознавательный знак элохимитов; положительно, у Фадии было великолепное тело. Я встал, представил женщин друг другу, завязалась оживлённая беседа по-английски. Маленький белый задик Эстер выглядел очень привлекательно, но и округлые, литые ягодицы Фадии были не менее соблазнительны, во всяком случае, я хотел всё сильнее, но обе пока делали вид, будто ничего не замечают; в порнофильмах всегда бывает по меньшей мере одна сцена с двумя партнёршами, я не сомневался, что Эстер согласится, что-то мне подсказывало, что и Фадия отнюдь не против. Нагибаясь завязать сандалии, Эстер коснулась моего члена, словно бы нечаянно, но я точно знал, что нарочно, я шагнул к ней, теперь он стоял прямо на высоте её лица. Появление Патрика немного охладило мой пыл; он тоже был голый — хорошо сложенный, но полноватый — я обратил внимание, что у него намечается брюшко, наверное, деловые обеды, — короче, славное млекопитающее средних размеров; в принципе я не возражал и против расклада на четверых, но в тот момент мои сексуальные поползновения скорее поостыли.
   Мы продолжили беседу вчетвером — голые, у кромки моря. Ни он, ни она не выразили ни малейшего удивления по поводу присутствия Эстер и отсутствия Изабель. Среди элохимитов редко встречаются постоянные пары, обычно они живут вместе два-три года, иногда дольше, но пророк всемерно поощряет каждого сохранять автономию и независимость, в частности финансовую; никто не обязан терпеть длительное ограничение личной свободы как в браке, так и в простом сожительстве, любовь должна оставаться свободной, чтобы можно было когда угодно начать все сначала, — таковы принципы, провозглашённые пророком. Фадия, конечно, пользовалась высокими доходами Патрика и вела соответствующий образ жизни, но они, скорее всего, не имели ни совместно нажитого имущества, ни общего счета. Я спросил у Патрика, как поживают его родители, и он сообщил мне печальную новость: его мать умерла. Это случилось внезапно и совершенно неожиданно: подхватила больничную инфекцию в льежском госпитале, куда легла на вполне заурядную операцию бедра, и угасла за несколько дней. Сам он в это время находился по делам в Корее и не смог проститься с нею на смертном одре, а по возвращении её уже заморозили — она завещала своё тело науке. Робера, его отца, это просто подкосило: собственно, он решил покинуть Испанию и поселиться в каком-нибудь бельгийском доме для престарелых; недвижимость переходила к сыну.
 
   Вечером мы вместе поужинали в рыбном ресторане в Сан-Хосе. У Робера Бельгийского тряслась голова, и в разговоре он принимал минимальное участие; честно говоря, он почти совсем отупел от транквилизаторов. Патрик напомнил мне, что зимняя школа состоится через несколько месяцев на Лансароте, что все чрезвычайно надеются меня видеть, последний раз пророк говорил с ним об этом не далее как на прошлой неделе, я произвёл на него прекрасное впечатление; на сей раз мероприятие обещает быть поистине грандиозным, съедутся члены секты со всего мира. Эстер, естественно, станет желанной гостьей. Она никогда прежде не слыхала о секте и заинтересовалась её учением. Патрик же, явно разгорячённый вином (мы пили «Тесоро де Бульяс», довольно крепкое вино из Мурсии), особенно напирал на сексуальные аспекты. Любовь, которой учил пророк, которой он призывал следовать в жизни, — это любовь истинная, а не собственническая: если вы по-настоящему любите женщину, вас должно радовать, что она получает удовольствие с другими мужчинами. Точно так же и она должна искренне радоваться тому, что вы получаете удовольствие с другими женщинами. Мне подобная болтовня была не внове ещё с тех пор, когда я вводил в свои скетчи страдающих анорексией любительниц групповух: у меня не раз случались по этому поводу тягостные дискуссии с журналистами. Робер Бельгиец одобрительно и безнадёжно кивал головой: сам-то он, наверное, за всю жизнь не знал ни одной женщины, кроме жены, а теперь она умерла, и он, видимо, тоже скоро умрёт в своём Брабанте, в доме для престарелых, протухнет безымянным комочком в собственной моче, хорошо ещё, если его не будут избивать санитары. Фадия, судя по всему, тоже не имела никаких возражений, она макала креветки в майонез и сладострастно облизывала губы. Я абсолютно не представлял, как на всё это смотрит Эстер, думаю, всякие теоретизирования на сей счёт должны были казаться ей довольно-таки старомодными, и, честно говоря, я склонен был с ней согласиться, хоть и по другим причинам — скорее из общего отвращения к теоретическим дискуссиям, с возрастом мне становилось все труднее не только принимать в них участие, но даже и проявлять к ним какой бы то ни было интерес. У меня, безусловно, нашлось бы, что возразить по существу, например, что «не-собственническая» любовь мыслима лишь в том единственном случае, когда живёшь в атмосфере, перенасыщенной удовольствиями, где нет места никаким страхам, в частности страху остаться одному или умереть; что эта любовь, помимо прочего, предполагает как минимум вечную жизнь, — короче, что реальные условия для неё отсутствуют. Ещё несколько лет назад я бы наверняка стал что-то доказывать, но теперь у меня не осталось сил, да и вообще не настолько это было важно, Патрик слегка опьянел и упивался собственными речами, рыба была свежая, мы, что называется, приятно проводили вечер. Я обещал приехать на Лансароте, Патрик рассыпался в заверениях, что мне обеспечат совершенно исключительное ВИП-обслуживание; Эстер пока не знала, у неё в это время, возможно, будут экзамены. Прощаясь, я долго жал руку Роберу, который пробормотал что-то уже совсем непонятное; несмотря на жару, его слегка знобило. Больно было видеть этого старого материалиста, его искажённое горем морщинистое лицо, враз поседевшие волосы. Жить ему оставалось несколько месяцев, может быть, несколько недель. Кто станет жалеть о нём? Да почти никто; возможно, Гарри, лишённый приятных, размеренных, не слишком жарких споров. Я вдруг понял, что Гарри, скорее всего, гораздо лучше перенёс бы кончину жены; он мог вообразить, как Хильдегарда играет на арфе среди ангелов Господних, или, в более спиритуалистичном варианте, как она забилась куда-нибудь в топологический уголок точки Омега, что-нибудь такое; для Робера Бельгийца ситуация была безысходной.