Страница:
Благодаря этому малоаппетитному воспоминанию я, промаявшись всю ночь без сна, на рассвете набросал сценарий под временным названием «Групповуха на автотрассе», позволяющий изящно сочетать коммерческие преимущества порнографии и супернасилия. Утром, поглощая гренки в баре «Лютеции», я прописал начальный эпизод.
Огромный чёрный лимузин (возможно, «паккард» 60-х) медленно катит по просёлочной дороге, среди лугов и кустов ярко-жёлтого дрока (я предполагал снимать в Испании, возможно, в районе Лас-Урдес, там очень красиво в мае месяце); на ходу машина издаёт низкий рокот (типа: бомбардировщик, возвращающийся на базу).
На цветущем лугу парочка занимается любовью (в высокой луговой траве было множество цветов: колокольчики, васильки, жёлтые цветы, название которых я не мог вспомнить, но пометил на полях: «Усилить жёлтые цветы»). Юбка у девушки задрана, майка поднята выше грудей, в общем, с виду — хорошенькая сучка. Расстегнув у парня ширинку, она ласкает губами его член. На заднем плане медленно ползает трактор, давая понять, что перед нами парочка землепашцев. Небольшой перетрах на меже, Весна Священная и т.д. и т.п. Однако камера быстро отъезжает назад, и выясняется, что наши голубки воркуют на съёмочной площадке и что тут снимается порнофильм — возможно, довольно высокого разбора, поскольку работает целая съёмочная группа.
Лимузин «паккард» останавливается, заслоняя луг, из него выходят двое карателей в чёрных двубортных костюмах и с автоматами. Они безжалостно расстреливают и юную парочку, и съёмочную группу. После некоторых колебаний я зачеркнул слово «расстреливают»: надо было бы придумать механизм пооригинальнее, скажем, какой-нибудь дискометатель — стальные лезвия вращались бы в воздухе, а потом рассекали плоть, в частности плоть любовников. Тут главное было не скупиться: начисто отрезанный член в глотке девицы и пр.; в общем, стоило подпустить того, что продюсер моего «Диогена-киника» называл симпатичными такими картинками. Я пометил на полях: «Придумать механизм-яйцедер».
В конце эпизода из машины, из задней дверцы, выходит толстяк с очень чёрными волосами, лоснящимся, изъеденным оспой лицом, тоже в чёрном двубортном костюме, а с ним скелетоподобный, вроде Уильяма Берроуза, зловещего вида старик, чьё тело утопает в сером плаще. Он созерцает результаты бойни (клочья красного мяса на лугу, жёлтые цветы, люди в чёрном), тихо вздыхает и, повернувшись к товарищу, произносит: «A moral duty, John».[44]
После нескольких зверских сцен, по большей части с юными парочками и даже с подростками, выясняется, что эти малопочтенные забавники — члены ассоциации католиков-интегристов, быть может, одного из филиалов «Опус Деи»; этот выпад против поворота к морали должен был, в моём представлении, обеспечить мне симпатии левой критики. Однако ещё дальше оказывается, что и самих убийц снимает вторая съёмочная группа и что истинная цель всего этого дела — коммерциализация уже не порнофильмов, а образов супернасилия. Рассказ в рассказе, фильм в фильме и т.д. Железобетонный проект.
В общем, как я заявил в тот же вечер своему агенту, я продвигался вперёд, работал, входил наконец в ритм; он сказал, что просто счастлив, и признался, что уже начинал беспокоиться. Я был искренен — до какой-то степени. Лишь через два дня, снова сев в самолёт, чтобы вернуться в Испанию, я понял, что никогда не закончу этого сценария — не говоря уж о съёмках. В Париже есть какое-то социальное брожение, из-за него возникает иллюзия, будто у вас есть какие-то замыслы; но я знал, что, вернувшись в Сан-Хосе, окончательно превращусь в лежачий камень; хоть я и строил из себя пижона, но постепенно скрючивался, как старая обезьяна. Я чувствовал себя ссохшимся, сморщенным до невозможности; я что-то бурчал себе под нос вполне по-стариковски. Мне было сорок семь, и последние тридцать лет я смешил себе подобных; теперь я кончился, выложился, оцепенел. Последняя искра любопытства, ещё вспыхивающая в моих глазах, когда я смотрю на мир, скоро погаснет, и меня будет отличать от булыжника разве что какая-то смутная боль.
Моя карьера отнюдь не кончилась провалом, по крайней мере в коммерческом плане: если напасть на мир, в конце концов он уступит насилию и выплюнет тебе твои вонючие бабки; но радость он не вернёт никогда.
Даниель24,11
часть вторая. Комментарий Даниеля25
Даниель1,12
Даниель25,1
Огромный чёрный лимузин (возможно, «паккард» 60-х) медленно катит по просёлочной дороге, среди лугов и кустов ярко-жёлтого дрока (я предполагал снимать в Испании, возможно, в районе Лас-Урдес, там очень красиво в мае месяце); на ходу машина издаёт низкий рокот (типа: бомбардировщик, возвращающийся на базу).
На цветущем лугу парочка занимается любовью (в высокой луговой траве было множество цветов: колокольчики, васильки, жёлтые цветы, название которых я не мог вспомнить, но пометил на полях: «Усилить жёлтые цветы»). Юбка у девушки задрана, майка поднята выше грудей, в общем, с виду — хорошенькая сучка. Расстегнув у парня ширинку, она ласкает губами его член. На заднем плане медленно ползает трактор, давая понять, что перед нами парочка землепашцев. Небольшой перетрах на меже, Весна Священная и т.д. и т.п. Однако камера быстро отъезжает назад, и выясняется, что наши голубки воркуют на съёмочной площадке и что тут снимается порнофильм — возможно, довольно высокого разбора, поскольку работает целая съёмочная группа.
Лимузин «паккард» останавливается, заслоняя луг, из него выходят двое карателей в чёрных двубортных костюмах и с автоматами. Они безжалостно расстреливают и юную парочку, и съёмочную группу. После некоторых колебаний я зачеркнул слово «расстреливают»: надо было бы придумать механизм пооригинальнее, скажем, какой-нибудь дискометатель — стальные лезвия вращались бы в воздухе, а потом рассекали плоть, в частности плоть любовников. Тут главное было не скупиться: начисто отрезанный член в глотке девицы и пр.; в общем, стоило подпустить того, что продюсер моего «Диогена-киника» называл симпатичными такими картинками. Я пометил на полях: «Придумать механизм-яйцедер».
В конце эпизода из машины, из задней дверцы, выходит толстяк с очень чёрными волосами, лоснящимся, изъеденным оспой лицом, тоже в чёрном двубортном костюме, а с ним скелетоподобный, вроде Уильяма Берроуза, зловещего вида старик, чьё тело утопает в сером плаще. Он созерцает результаты бойни (клочья красного мяса на лугу, жёлтые цветы, люди в чёрном), тихо вздыхает и, повернувшись к товарищу, произносит: «A moral duty, John».[44]
После нескольких зверских сцен, по большей части с юными парочками и даже с подростками, выясняется, что эти малопочтенные забавники — члены ассоциации католиков-интегристов, быть может, одного из филиалов «Опус Деи»; этот выпад против поворота к морали должен был, в моём представлении, обеспечить мне симпатии левой критики. Однако ещё дальше оказывается, что и самих убийц снимает вторая съёмочная группа и что истинная цель всего этого дела — коммерциализация уже не порнофильмов, а образов супернасилия. Рассказ в рассказе, фильм в фильме и т.д. Железобетонный проект.
В общем, как я заявил в тот же вечер своему агенту, я продвигался вперёд, работал, входил наконец в ритм; он сказал, что просто счастлив, и признался, что уже начинал беспокоиться. Я был искренен — до какой-то степени. Лишь через два дня, снова сев в самолёт, чтобы вернуться в Испанию, я понял, что никогда не закончу этого сценария — не говоря уж о съёмках. В Париже есть какое-то социальное брожение, из-за него возникает иллюзия, будто у вас есть какие-то замыслы; но я знал, что, вернувшись в Сан-Хосе, окончательно превращусь в лежачий камень; хоть я и строил из себя пижона, но постепенно скрючивался, как старая обезьяна. Я чувствовал себя ссохшимся, сморщенным до невозможности; я что-то бурчал себе под нос вполне по-стариковски. Мне было сорок семь, и последние тридцать лет я смешил себе подобных; теперь я кончился, выложился, оцепенел. Последняя искра любопытства, ещё вспыхивающая в моих глазах, когда я смотрю на мир, скоро погаснет, и меня будет отличать от булыжника разве что какая-то смутная боль.
Моя карьера отнюдь не кончилась провалом, по крайней мере в коммерческом плане: если напасть на мир, в конце концов он уступит насилию и выплюнет тебе твои вонючие бабки; но радость он не вернёт никогда.
Даниель24,11
Мария23 — весёлый, обаятельный неочеловек, наверное, как и Мария22 в её возрасте. Хотя у нас процесс старения уже не носит того трагического характера, какой он имел у людей в последний период их существования, тем не менее он связан с определёнными страданиями; подобно нашим радостям, страдания эти весьма умеренны; кроме того, существуют индивидуальные вариации. Например, Мария22 временами, видимо, становилась странно похожей на человека; об этом свидетельствует совсем не неочеловеческое по духу сообщение, которое она в конечном счёте так мне и не отослала и которое было обнаружено в её архиве Марией23:
37510, 236, 43725, 82556. Лысые, почтенные, одетые в серое человеческие существа едут навстречу друг другу в инвалидных колясках, на расстоянии нескольких метров. Они движутся в сером, необъятном, голом пространстве: здесь нет ни неба, ни горизонта, ничего; только серая мгла. Каждый что-то бормочет себе под нос, втянув голову в плечи, не замечая остальных, не глядя вокруг. При ближайшем рассмотрении оказывается, что поверхность, по которой они едут, имеет лёгкий наклон; небольшие перепады уровней образуют систему изогипс, направляющую движение колясок и, в норме, исключающую всякую возможность их встречи.
Мне кажется, создавая эту картину, Мария22 хотела передать ощущения представителей прежней человеческой расы, если бы они столкнулись с объективной реальностью наших жизней, — что не дано дикарям, которые хотя и бродят между нашими виллами и быстро усваивают, что от них следует держаться на расстоянии, но не могут даже вообразить себе реальные технологические условия нашего существования.
Как явствует из комментария Марии22, она под конец, видимо, испытывала даже некоторое сочувствие к дикарям. В этом она сближается с Полем24, с которым к тому же состояла в оживлённой переписке; однако если Поль24, описывая абсурдность существования дикарей, обречённых на одни страдания, и призывая на них благодать быстрой смерти, высказывался скорее в духе Шопенгауэра, то Мария22 даже полагала, что их удел мог быть иным, что при определённых условиях их мог бы ожидать не столь трагичный конец. Между тем уже неоднократно было доказано, что физическая боль, сопровождавшая существование человеческих существ, была неотделима от них, ибо являлась прямым следствием неадекватного строения их нервной системы, точно так же как их неспособность устанавливать межличностные отношения в какой-либо модальности, кроме противодействия, являлась следствием недоразвитости социальных инстинктов по сравнению с теми сложно устроенными обществами, какие позволял создавать их интеллект: это противоречие возникало уже на стадии племени средних размеров, не говоря о гигантских конгломератах, с которыми оказалась связана первая стадия их окончательного исчезновения.
Умственные способности дают власть над миром; они могли возникнуть лишь в рамках социального биологического вида и через посредство языка. Однако впоследствии то самое общественное начало, какое сделало возможным появление ума, превратилось в препятствие для его развития; это случилось с введением в обиход технологий искусственной передачи информации. Исчезновение общественной жизни было истинным путём, учит Верховная Сестра. Тем не менее отсутствие всякого физического контакта между неолюдьми временами приобретало и до сих пор может приобретать характер аскезы; впрочем, именно к этому слову и прибегает Верховная Сестра в своих посланиях, по крайней мере в их интермедийном виде. Среди сообщений, посланных мною Марии22, есть и такие, где аффективное начало превалирует над когнитивным или препозитивным. Я никогда не испытывал к ней того, что люди называли желанием, но мог иногда, на краткий срок, позволить увлечь себя на наклонную плоскость чувства.
Слишком нежная, лишённая растительности, плохо увлажнённая кожа людей была необычайно чувствительна к недостатку ласки. Улучшение кровообращения в сосудах кожного покрова и лёгкое понижение чувствительности нервных тканей типа L позволили облегчить страдания, связанные с отсутствием контакта, уже у первых поколений неолюдей. И тем не менее я с трудом мог себе представить, как можно прожить целый день, не погладив по шёрстке Фокса, не ощутив тепла его маленького, полного любви тельца. Эта потребность во мне не слабеет по мере упадка сил, по-моему, она даже становится более настоятельной. Фокс это чувствует, меньше просится играть, прижимается ко мне, кладёт голову мне на колени; мы проводим в таком положении ночи напролёт: нет ничего слаще, чем спать вместе с любимым существом. Потом вновь наступает день, над домом встаёт солнце; я наполняю миску Фокса, варю себе кофе. Теперь я знаю, что не закончу своего комментария. Я без особых сожалений расстанусь с существованием, которое не приносит мне ни одной реальной радости. Размышляя о смерти, мы достигли того состояния духа, к которому, как гласят тексты цейлонских монахов, стремились буддисты «малой колесницы»; наша жизнь, исчезая, «подобна задутой свече». А ещё мы можем сказать, вслед за Верховной Сестрой, что наши поколения сменяют друг друга, «подобно страницам листаемой книги».
Мария23 отправляет мне сообщение за сообщением, но я не отвечаю. Это будет задача Даниеля25: пусть, если захочет, сохранит контакт. Лёгкий холод растекается по моим конечностям — знак, что наступает последний час. Фокс все чувствует, повизгивает, лижет мне пальцы ног. Я не раз видел, как Фокс умирает, а потом вместо него возникает его подобие; я знаю, как смыкаются веки, как исчезает пульс, не нарушая глубокого, звериного покоя прекрасных карих глаз. Я не могу проникнуть в эту мудрость, никто из неолюдей по-настоящему этого не может; я могу лишь приближаться к ней, намеренно замедляя ритм моего дыхания и моих ментальных образов.
Солнце поднимается все выше, достигает зенита; но холод ощущается всё сильнее. Слабые обрывки воспоминаний всплывают на миг, потом исчезают. Я знаю, моя аскеза была не напрасной; я знаю, что стану частицей сущности Грядущих.
Ментальные образы тоже исчезают. Наверное, осталось всего несколько минут. Я не чувствую ничего, только лёгкую грусть.
По площади Святого Петра
Идёт крючконосая старуха
В плаще-дождевике.
Она потеряла надежду.
37510, 236, 43725, 82556. Лысые, почтенные, одетые в серое человеческие существа едут навстречу друг другу в инвалидных колясках, на расстоянии нескольких метров. Они движутся в сером, необъятном, голом пространстве: здесь нет ни неба, ни горизонта, ничего; только серая мгла. Каждый что-то бормочет себе под нос, втянув голову в плечи, не замечая остальных, не глядя вокруг. При ближайшем рассмотрении оказывается, что поверхность, по которой они едут, имеет лёгкий наклон; небольшие перепады уровней образуют систему изогипс, направляющую движение колясок и, в норме, исключающую всякую возможность их встречи.
Мне кажется, создавая эту картину, Мария22 хотела передать ощущения представителей прежней человеческой расы, если бы они столкнулись с объективной реальностью наших жизней, — что не дано дикарям, которые хотя и бродят между нашими виллами и быстро усваивают, что от них следует держаться на расстоянии, но не могут даже вообразить себе реальные технологические условия нашего существования.
Как явствует из комментария Марии22, она под конец, видимо, испытывала даже некоторое сочувствие к дикарям. В этом она сближается с Полем24, с которым к тому же состояла в оживлённой переписке; однако если Поль24, описывая абсурдность существования дикарей, обречённых на одни страдания, и призывая на них благодать быстрой смерти, высказывался скорее в духе Шопенгауэра, то Мария22 даже полагала, что их удел мог быть иным, что при определённых условиях их мог бы ожидать не столь трагичный конец. Между тем уже неоднократно было доказано, что физическая боль, сопровождавшая существование человеческих существ, была неотделима от них, ибо являлась прямым следствием неадекватного строения их нервной системы, точно так же как их неспособность устанавливать межличностные отношения в какой-либо модальности, кроме противодействия, являлась следствием недоразвитости социальных инстинктов по сравнению с теми сложно устроенными обществами, какие позволял создавать их интеллект: это противоречие возникало уже на стадии племени средних размеров, не говоря о гигантских конгломератах, с которыми оказалась связана первая стадия их окончательного исчезновения.
Умственные способности дают власть над миром; они могли возникнуть лишь в рамках социального биологического вида и через посредство языка. Однако впоследствии то самое общественное начало, какое сделало возможным появление ума, превратилось в препятствие для его развития; это случилось с введением в обиход технологий искусственной передачи информации. Исчезновение общественной жизни было истинным путём, учит Верховная Сестра. Тем не менее отсутствие всякого физического контакта между неолюдьми временами приобретало и до сих пор может приобретать характер аскезы; впрочем, именно к этому слову и прибегает Верховная Сестра в своих посланиях, по крайней мере в их интермедийном виде. Среди сообщений, посланных мною Марии22, есть и такие, где аффективное начало превалирует над когнитивным или препозитивным. Я никогда не испытывал к ней того, что люди называли желанием, но мог иногда, на краткий срок, позволить увлечь себя на наклонную плоскость чувства.
Слишком нежная, лишённая растительности, плохо увлажнённая кожа людей была необычайно чувствительна к недостатку ласки. Улучшение кровообращения в сосудах кожного покрова и лёгкое понижение чувствительности нервных тканей типа L позволили облегчить страдания, связанные с отсутствием контакта, уже у первых поколений неолюдей. И тем не менее я с трудом мог себе представить, как можно прожить целый день, не погладив по шёрстке Фокса, не ощутив тепла его маленького, полного любви тельца. Эта потребность во мне не слабеет по мере упадка сил, по-моему, она даже становится более настоятельной. Фокс это чувствует, меньше просится играть, прижимается ко мне, кладёт голову мне на колени; мы проводим в таком положении ночи напролёт: нет ничего слаще, чем спать вместе с любимым существом. Потом вновь наступает день, над домом встаёт солнце; я наполняю миску Фокса, варю себе кофе. Теперь я знаю, что не закончу своего комментария. Я без особых сожалений расстанусь с существованием, которое не приносит мне ни одной реальной радости. Размышляя о смерти, мы достигли того состояния духа, к которому, как гласят тексты цейлонских монахов, стремились буддисты «малой колесницы»; наша жизнь, исчезая, «подобна задутой свече». А ещё мы можем сказать, вслед за Верховной Сестрой, что наши поколения сменяют друг друга, «подобно страницам листаемой книги».
Мария23 отправляет мне сообщение за сообщением, но я не отвечаю. Это будет задача Даниеля25: пусть, если захочет, сохранит контакт. Лёгкий холод растекается по моим конечностям — знак, что наступает последний час. Фокс все чувствует, повизгивает, лижет мне пальцы ног. Я не раз видел, как Фокс умирает, а потом вместо него возникает его подобие; я знаю, как смыкаются веки, как исчезает пульс, не нарушая глубокого, звериного покоя прекрасных карих глаз. Я не могу проникнуть в эту мудрость, никто из неолюдей по-настоящему этого не может; я могу лишь приближаться к ней, намеренно замедляя ритм моего дыхания и моих ментальных образов.
Солнце поднимается все выше, достигает зенита; но холод ощущается всё сильнее. Слабые обрывки воспоминаний всплывают на миг, потом исчезают. Я знаю, моя аскеза была не напрасной; я знаю, что стану частицей сущности Грядущих.
Ментальные образы тоже исчезают. Наверное, осталось всего несколько минут. Я не чувствую ничего, только лёгкую грусть.
часть вторая. Комментарий Даниеля25
Даниель1,12
В начале жизни своё счастье понимаешь лишь после того, как его потерял. Потом приходит зрелость, когда, обретая счастье, заранее знаешь, что рано или поздно потеряешь его. Встретив Красавицу, я понял, что достиг зрелого возраста. А ещё я понял, что пока не вступил в третий период жизни, в возраст настоящей старости, когда сознание неизбежной утраты счастья вообще не позволяет быть счастливым.
Что до Красавицы, скажу лишь одно: она вернула меня к жизни. Это не метафора и не преувеличение. С ней я пережил минуты острейшего счастья. Быть может, впервые в жизни у меня был повод произнести эти простые слова. Я пережил минуты острого счастья. Это происходило в ней или подле неё; это происходило, когда я был в ней, или чуть раньше, или чуть позже. На этом этапе время ещё существовало; иногда все надолго застывало в неподвижности, а потом снова рушилось в некое «а потом». Через несколько недель после нашей встречи отдельные моменты счастья сплавились, слились воедино: в её присутствии, под её взглядом вся моя жизнь сделалась счастьем.
На самом деле Красавицу звали Эстер. Я никогда не называл её Красавицей — в её присутствии.
Это странная история. Она была потрясающая, моя Красавица, просто потрясающая… Но самое, наверно, странное, что я почти не удивился. Видимо, я преувеличивал меру своего отчаяния в отношениях с людьми (чуть было не написал «в официальных отношениях с людьми»: да так оно примерно и есть). А значит, что-то во мне знало, причём знало всегда, что в конце концов я встречу любовь — я имею в виду любовь взаимную, разделённую, ту, какая только и имеет значение, какая только и может реально даровать нам иной порядок восприятия, когда индивидуальность трещит по швам, основы мироздания видятся в новом свете и дальнейшее его существование предстаёт вполне правомерным. И это при том, что во мне не осталось ни капли наивности; я знал, что большинство людей рождаются, стареют и умирают, так и не узнав любви. Вскоре после эпидемии пресловутого «коровьего бешенства» ввели новые нормы разделки говядины; в мясных отделах супермаркетов, в забегаловках фаст-фуда появились ярлычки с таким примерно текстом: «Животное рождено и выкормлено во Франции. Забито во Франции». Простая жизнь, разве нет?
В чисто фактическом плане наша история началась как нельзя более банально. Когда мы встретились, мне было сорок семь, а ей двадцать два. Я был богат, она — красива. К тому же она была актриса, а кинорежиссёры, как известно, всегда спят со своими актрисами; есть даже фильмы, существование которых оправдано, судя по всему, исключительно этим обстоятельством. С другой стороны, мог ли я считаться кинорежиссёром? Я имел в активе единственную режиссёрскую работу — «Две мухи на потом» — и готовился отказаться от съёмок «Групповухи на автотрассе»; на самом деле я уже от них мысленно отказался — сразу, как только вернулся из Парижа, едва такси остановилось перед моим домом в Сан-Хосе и я со всей определённостью понял, что у меня больше нет сил, что я не смогу продолжать работу ни над этим, ни над каким-либо другим проектом. Но пока всё шло своим чередом, меня ожидал десяток факсов от европейских продюсеров, желавших познакомиться с проектом поближе. Моя аннотация сводилась к одной-единственной фразе: «Объединить коммерческие достоинства порнографии и супернасилия». Это была не аннотация, самое большее — декларация о намерениях, но мой агент сказал, что это годится, сейчас так действуют многие молодые режиссёры, я, сам того не ведая, оказался современным профессионалом. И ещё у меня было три DVD от ведущих испанских артистических агентств; я уже начал разведку, обозначив «вероятное сексуальное содержание» будущего фильма.
Вот так и началась величайшая в моей жизни история любви — предсказуемо, обыденно, если угодно, даже пошло. Я сунул в микроволновку блюдо «Изысканного риса по-китайски» и вставил в дисковод первый попавшийся диск. Пока рис разогревался, я успел отмести трех первых девиц. Через две минуты печка звякнула, я вынул блюдо, добавил пюре из острого перечного соуса «Сьюзи Ван»; и в этот самый момент на гигантском экране в глубине гостиной пошёл рекламный ролик Эстер.
Я перемотал в ускоренном режиме две первые сцены — из какого-то сериала и из детектива, явно ещё более посредственного; однако что-то задержало моё внимание, мой палец лежал на пульте дистанционного управления, и когда начался третий эпизод, я нажал на кнопку и пустил нормальную скорость.
Она стояла нагая в какой-то неочевидной комнате — видимо, в мастерской художника. В первом кадре её обдавало струёй жёлтой краски; человек, направлявший струю, находился за кадром. Затем она лежала в ослепительно жёлтой луже. Художник — видны были только его руки — выливал на неё ведро синей краски, потом размазывал краску по её животу и груди; она смотрела на него доверчиво и весело. Взяв её за руку, он подсказывал, что ей делать, она переворачивалась на живот, он снова лил краску, теперь на бёдра, и размазывал по спине и ягодицам; ягодицы подрагивали в такт движениям его рук. В её лице, в каждом её жесте сквозила поразительная невинность и чувственное обаяние.
Я видел работы Ива Кляйна — восполнил пробел в образовании после встречи с Венсаном — и знал, что в художественном плане эта акция вполне вторична и неинтересна; но какое кому дело до искусства, когда счастье кажется таким возможным? Я крутил этот эпизод раз десять подряд; конечно, я торчал, но, кроме того, по-моему, с первой же минуты многое понял. Я понял, что полюблю Эстер, полюблю неистово, безоглядно и безвозвратно. Я понял, что это будет история такой силы, что она может меня убить, и даже наверняка убьёт, когда Эстер меня разлюбит, потому что всему есть пределы и какой бы сопротивляемостью ни обладал каждый из нас, в итоге все мы умираем от любви, вернее, от недостатка любви — в конечном итоге это вещь смертельная. Да, многое было предопределено в эти первые минуты, процесс успел зайти далеко. Я ещё мог затормозить, не встречаться с Эстер, уничтожить диск, отправиться в далёкое путешествие; но в действительности я назавтра уже звонил её агенту. Естественно, он был в восторге, да, это возможно, думаю, в данный момент она свободна, конъюнктура сейчас непростая, вы это знаете не хуже меня, нам ведь раньше не доводилось сотрудничать? поправьте меня, если я ошибаюсь, очень рад, для меня это удовольствие, истинное удовольствие, — «Две мухи на потом» наделали много шума во всём мире, кроме Франции; по-английски он говорил совершенно правильно, и вообще Испания осовременивалась с поразительной быстротой.
Наше первое свидание состоялось в баре на улице Обиспо-де-Леон — довольно большом, типичном, с обшитыми тёмным деревом стенами и с тапас, — и я был ей, пожалуй, признателен, что она не выбрала какую-нибудь «Планету Голливуд». Я опоздал на десять минут, и едва она подняла на меня глаза, как проблема свободной воли отпала сама собой, оба мы уже находились в некоей данности. Я сел на банкетку напротив неё примерно с тем же ощущением, какое испытал несколько лет назад под общим наркозом: ощущением лёгкого, добровольного ухода из жизни, с интуитивным сознанием того, что смерть в конечном счёте, наверное, очень простая штука. Она носила тесные джинсы с заниженной талией и розовый топ в обтяжку, открывавший плечи. Когда она встала заказать нам что-нибудь, я увидел её стринги, тоже розовые; они виднелись из-под джинсов, и я немедленно её захотел. Она вернулась от стойки, и я с величайшим усилием оторвал взгляд от её пупка. Она заметила, улыбнулась, села на банкетку рядом со мной. Очень светлые волосы, очень белая кожа — она не походила на типичную испанку, я бы сказал, скорее на русскую. У неё были красивые карие, внимательные глаза, и не помню, что я сказал ей для начала, но, по-моему, почти сразу же предупредил, что фильм снимать не собираюсь. Она, похоже, не столько расстроилась, сколько удивилась. И спросила почему.
В сущности, я и сам этого не знал и, помнится, пустился в довольно длинные объяснения, уходившие во времена, когда мне было столько же лет, сколько ей — её агент успел сообщить мне, что ей двадцать два. Из объяснений этих следовало, что я прожил в целом печальную, одинокую жизнь, в которой не было ничего, кроме упорного труда и долгих периодов депрессии. Я говорил по-английски, слова приходили легко, время от времени она просила повторить какую-нибудь фразу. Короче, я собирался бросить не только этот фильм, но и вообще почти все, сказал я в заключение; во мне не осталось ни капли честолюбия, или воли к победе, или чего бы то ни было в этом роде, на сей раз я, кажется, действительно устал.
Она взглянула на меня озадаченно, так, словно ей показалось, что я неудачно выразился. Но я сказал правду, может, в моём случае это была не физическая усталость, а скорее нервная, но какая разница? «Я больше ни во что не верю», — подытожил я.
— Maybe, it's better[45], — произнесла она; а потом положила руку мне на пах. Уткнувшись головой в моё плечо, она легонько сжала пальцами член.
В гостиничном номере она немного рассказала о себе. Конечно, её можно было считать актрисой: она играла в сериалах, в детективах — где её обычно насиловали и душили разные психопаты, — и ещё в нескольких рекламных роликах. Её даже пригласили на главную роль в одном полнометражном испанском фильме, но фильм пока не вышел в прокат, да и вообще это плохой фильм; по её словам, испанское кино скоро отомрёт само собой.
Можно уехать за границу, возразил я; во Франции, например, пока ещё снимают фильмы. Да, но неизвестно, насколько она хорошая актриса, да и хочет ли вообще быть актрисой. В Испании ей время от времени удавалось найти работу благодаря нетипичной внешности; она знала, что ей повезло и что это везение относительно. В сущности, она считала актёрское ремесло просто подработкой: по деньгам лучше, чем разносить пиццу или раздавать флаеры на вечеринке в дискотеке, но и найти труднее. Ещё она занималась фортепьяно и философией. А главное — хотела жить.
В XIX веке примерно тому же учили благородных девиц, машинально отметил я, расстёгивая её джинсы. Я никогда не умел управляться с джинсами, с их большими металлическими пуговицами, ей пришлось мне помочь. Зато в ней мне сразу стало хорошо, похоже, я уже успел забыть, как это хорошо. А может, мне никогда и не было настолько хорошо, может, я никогда и не испытывал такого удовольствия. В сорок семь-то лет; странная штука жизнь.
Эстер жила вместе с сестрой, сестра была ей почти как мать, в конце концов, ей было сорок два года. Настоящая мать сошла с ума или вроде того. Отца Эстер не знала, даже по имени, никогда не видела его фотографий, ничего.
Кожа у неё была очень нежная.
Что до Красавицы, скажу лишь одно: она вернула меня к жизни. Это не метафора и не преувеличение. С ней я пережил минуты острейшего счастья. Быть может, впервые в жизни у меня был повод произнести эти простые слова. Я пережил минуты острого счастья. Это происходило в ней или подле неё; это происходило, когда я был в ней, или чуть раньше, или чуть позже. На этом этапе время ещё существовало; иногда все надолго застывало в неподвижности, а потом снова рушилось в некое «а потом». Через несколько недель после нашей встречи отдельные моменты счастья сплавились, слились воедино: в её присутствии, под её взглядом вся моя жизнь сделалась счастьем.
На самом деле Красавицу звали Эстер. Я никогда не называл её Красавицей — в её присутствии.
Это странная история. Она была потрясающая, моя Красавица, просто потрясающая… Но самое, наверно, странное, что я почти не удивился. Видимо, я преувеличивал меру своего отчаяния в отношениях с людьми (чуть было не написал «в официальных отношениях с людьми»: да так оно примерно и есть). А значит, что-то во мне знало, причём знало всегда, что в конце концов я встречу любовь — я имею в виду любовь взаимную, разделённую, ту, какая только и имеет значение, какая только и может реально даровать нам иной порядок восприятия, когда индивидуальность трещит по швам, основы мироздания видятся в новом свете и дальнейшее его существование предстаёт вполне правомерным. И это при том, что во мне не осталось ни капли наивности; я знал, что большинство людей рождаются, стареют и умирают, так и не узнав любви. Вскоре после эпидемии пресловутого «коровьего бешенства» ввели новые нормы разделки говядины; в мясных отделах супермаркетов, в забегаловках фаст-фуда появились ярлычки с таким примерно текстом: «Животное рождено и выкормлено во Франции. Забито во Франции». Простая жизнь, разве нет?
В чисто фактическом плане наша история началась как нельзя более банально. Когда мы встретились, мне было сорок семь, а ей двадцать два. Я был богат, она — красива. К тому же она была актриса, а кинорежиссёры, как известно, всегда спят со своими актрисами; есть даже фильмы, существование которых оправдано, судя по всему, исключительно этим обстоятельством. С другой стороны, мог ли я считаться кинорежиссёром? Я имел в активе единственную режиссёрскую работу — «Две мухи на потом» — и готовился отказаться от съёмок «Групповухи на автотрассе»; на самом деле я уже от них мысленно отказался — сразу, как только вернулся из Парижа, едва такси остановилось перед моим домом в Сан-Хосе и я со всей определённостью понял, что у меня больше нет сил, что я не смогу продолжать работу ни над этим, ни над каким-либо другим проектом. Но пока всё шло своим чередом, меня ожидал десяток факсов от европейских продюсеров, желавших познакомиться с проектом поближе. Моя аннотация сводилась к одной-единственной фразе: «Объединить коммерческие достоинства порнографии и супернасилия». Это была не аннотация, самое большее — декларация о намерениях, но мой агент сказал, что это годится, сейчас так действуют многие молодые режиссёры, я, сам того не ведая, оказался современным профессионалом. И ещё у меня было три DVD от ведущих испанских артистических агентств; я уже начал разведку, обозначив «вероятное сексуальное содержание» будущего фильма.
Вот так и началась величайшая в моей жизни история любви — предсказуемо, обыденно, если угодно, даже пошло. Я сунул в микроволновку блюдо «Изысканного риса по-китайски» и вставил в дисковод первый попавшийся диск. Пока рис разогревался, я успел отмести трех первых девиц. Через две минуты печка звякнула, я вынул блюдо, добавил пюре из острого перечного соуса «Сьюзи Ван»; и в этот самый момент на гигантском экране в глубине гостиной пошёл рекламный ролик Эстер.
Я перемотал в ускоренном режиме две первые сцены — из какого-то сериала и из детектива, явно ещё более посредственного; однако что-то задержало моё внимание, мой палец лежал на пульте дистанционного управления, и когда начался третий эпизод, я нажал на кнопку и пустил нормальную скорость.
Она стояла нагая в какой-то неочевидной комнате — видимо, в мастерской художника. В первом кадре её обдавало струёй жёлтой краски; человек, направлявший струю, находился за кадром. Затем она лежала в ослепительно жёлтой луже. Художник — видны были только его руки — выливал на неё ведро синей краски, потом размазывал краску по её животу и груди; она смотрела на него доверчиво и весело. Взяв её за руку, он подсказывал, что ей делать, она переворачивалась на живот, он снова лил краску, теперь на бёдра, и размазывал по спине и ягодицам; ягодицы подрагивали в такт движениям его рук. В её лице, в каждом её жесте сквозила поразительная невинность и чувственное обаяние.
Я видел работы Ива Кляйна — восполнил пробел в образовании после встречи с Венсаном — и знал, что в художественном плане эта акция вполне вторична и неинтересна; но какое кому дело до искусства, когда счастье кажется таким возможным? Я крутил этот эпизод раз десять подряд; конечно, я торчал, но, кроме того, по-моему, с первой же минуты многое понял. Я понял, что полюблю Эстер, полюблю неистово, безоглядно и безвозвратно. Я понял, что это будет история такой силы, что она может меня убить, и даже наверняка убьёт, когда Эстер меня разлюбит, потому что всему есть пределы и какой бы сопротивляемостью ни обладал каждый из нас, в итоге все мы умираем от любви, вернее, от недостатка любви — в конечном итоге это вещь смертельная. Да, многое было предопределено в эти первые минуты, процесс успел зайти далеко. Я ещё мог затормозить, не встречаться с Эстер, уничтожить диск, отправиться в далёкое путешествие; но в действительности я назавтра уже звонил её агенту. Естественно, он был в восторге, да, это возможно, думаю, в данный момент она свободна, конъюнктура сейчас непростая, вы это знаете не хуже меня, нам ведь раньше не доводилось сотрудничать? поправьте меня, если я ошибаюсь, очень рад, для меня это удовольствие, истинное удовольствие, — «Две мухи на потом» наделали много шума во всём мире, кроме Франции; по-английски он говорил совершенно правильно, и вообще Испания осовременивалась с поразительной быстротой.
Наше первое свидание состоялось в баре на улице Обиспо-де-Леон — довольно большом, типичном, с обшитыми тёмным деревом стенами и с тапас, — и я был ей, пожалуй, признателен, что она не выбрала какую-нибудь «Планету Голливуд». Я опоздал на десять минут, и едва она подняла на меня глаза, как проблема свободной воли отпала сама собой, оба мы уже находились в некоей данности. Я сел на банкетку напротив неё примерно с тем же ощущением, какое испытал несколько лет назад под общим наркозом: ощущением лёгкого, добровольного ухода из жизни, с интуитивным сознанием того, что смерть в конечном счёте, наверное, очень простая штука. Она носила тесные джинсы с заниженной талией и розовый топ в обтяжку, открывавший плечи. Когда она встала заказать нам что-нибудь, я увидел её стринги, тоже розовые; они виднелись из-под джинсов, и я немедленно её захотел. Она вернулась от стойки, и я с величайшим усилием оторвал взгляд от её пупка. Она заметила, улыбнулась, села на банкетку рядом со мной. Очень светлые волосы, очень белая кожа — она не походила на типичную испанку, я бы сказал, скорее на русскую. У неё были красивые карие, внимательные глаза, и не помню, что я сказал ей для начала, но, по-моему, почти сразу же предупредил, что фильм снимать не собираюсь. Она, похоже, не столько расстроилась, сколько удивилась. И спросила почему.
В сущности, я и сам этого не знал и, помнится, пустился в довольно длинные объяснения, уходившие во времена, когда мне было столько же лет, сколько ей — её агент успел сообщить мне, что ей двадцать два. Из объяснений этих следовало, что я прожил в целом печальную, одинокую жизнь, в которой не было ничего, кроме упорного труда и долгих периодов депрессии. Я говорил по-английски, слова приходили легко, время от времени она просила повторить какую-нибудь фразу. Короче, я собирался бросить не только этот фильм, но и вообще почти все, сказал я в заключение; во мне не осталось ни капли честолюбия, или воли к победе, или чего бы то ни было в этом роде, на сей раз я, кажется, действительно устал.
Она взглянула на меня озадаченно, так, словно ей показалось, что я неудачно выразился. Но я сказал правду, может, в моём случае это была не физическая усталость, а скорее нервная, но какая разница? «Я больше ни во что не верю», — подытожил я.
— Maybe, it's better[45], — произнесла она; а потом положила руку мне на пах. Уткнувшись головой в моё плечо, она легонько сжала пальцами член.
В гостиничном номере она немного рассказала о себе. Конечно, её можно было считать актрисой: она играла в сериалах, в детективах — где её обычно насиловали и душили разные психопаты, — и ещё в нескольких рекламных роликах. Её даже пригласили на главную роль в одном полнометражном испанском фильме, но фильм пока не вышел в прокат, да и вообще это плохой фильм; по её словам, испанское кино скоро отомрёт само собой.
Можно уехать за границу, возразил я; во Франции, например, пока ещё снимают фильмы. Да, но неизвестно, насколько она хорошая актриса, да и хочет ли вообще быть актрисой. В Испании ей время от времени удавалось найти работу благодаря нетипичной внешности; она знала, что ей повезло и что это везение относительно. В сущности, она считала актёрское ремесло просто подработкой: по деньгам лучше, чем разносить пиццу или раздавать флаеры на вечеринке в дискотеке, но и найти труднее. Ещё она занималась фортепьяно и философией. А главное — хотела жить.
В XIX веке примерно тому же учили благородных девиц, машинально отметил я, расстёгивая её джинсы. Я никогда не умел управляться с джинсами, с их большими металлическими пуговицами, ей пришлось мне помочь. Зато в ней мне сразу стало хорошо, похоже, я уже успел забыть, как это хорошо. А может, мне никогда и не было настолько хорошо, может, я никогда и не испытывал такого удовольствия. В сорок семь-то лет; странная штука жизнь.
Эстер жила вместе с сестрой, сестра была ей почти как мать, в конце концов, ей было сорок два года. Настоящая мать сошла с ума или вроде того. Отца Эстер не знала, даже по имени, никогда не видела его фотографий, ничего.
Кожа у неё была очень нежная.
Даниель25,1
Когда ограждение за мной закрылось, сквозь облака на миг пробился луч солнца, и виллу залил ослепительный свет. В краску, которой выкрасили наружные стены, было добавлено небольшое количество радия с пониженной радиоактивностью: это создавало эффективную защиту от магнитных бурь, но повышало коэффициент отражения зданий; в первые дни рекомендовалось носить защитные очки.
Фокс подошёл ко мне, слабо помахивая хвостом. Собака-спутник редко переживает неочеловека, с которым прошла её жизнь. Конечно, она опознает генетическое тождество преемника, поскольку запах тела тождествен, но в большинстве случаев этого оказывается мало, собака прекращает играть и питаться и быстро, в течение нескольких недель, погибает. Поэтому я знал, что начало моего реального существования будет отмечено трауром; я знал и то, что существование моё будет протекать в регионе с высокой плотностью дикого населения, где требуется неукоснительно соблюдать правила безопасности; кроме того, меня подготовили к основным составляющим стандартной жизни.
Но чего я не знал и что обнаружил, лишь попав в кабинет моего предшественника, — это что Даниель24 делал рукописные заметки, не выкладывая их в комментарий по своему IP-адресу; это было необычно. Большинство заметок свидетельствовало о странной горечи и разочаровании, как, например, вот эта, нацарапанная на листке, вырванном из блокнота на спирали:
Фокс подошёл ко мне, слабо помахивая хвостом. Собака-спутник редко переживает неочеловека, с которым прошла её жизнь. Конечно, она опознает генетическое тождество преемника, поскольку запах тела тождествен, но в большинстве случаев этого оказывается мало, собака прекращает играть и питаться и быстро, в течение нескольких недель, погибает. Поэтому я знал, что начало моего реального существования будет отмечено трауром; я знал и то, что существование моё будет протекать в регионе с высокой плотностью дикого населения, где требуется неукоснительно соблюдать правила безопасности; кроме того, меня подготовили к основным составляющим стандартной жизни.
Но чего я не знал и что обнаружил, лишь попав в кабинет моего предшественника, — это что Даниель24 делал рукописные заметки, не выкладывая их в комментарий по своему IP-адресу; это было необычно. Большинство заметок свидетельствовало о странной горечи и разочаровании, как, например, вот эта, нацарапанная на листке, вырванном из блокнота на спирали: