Это разнообразие точек зрения внутри триумвирата основоположников, как уже не раз подчёркивалось, сыграло немаловажную роль в чётком распределении функций, которое им удалось осуществить, и немало способствовало тому оглушительному успеху, какого добился элохимизм за несколько лет, последовавших за «воскресением» Венсана. Кроме того, на фоне разногласий между этими троими ещё убедительнее выглядит совпадение их свидетельств.

Даниель1,18

   Усложнение мира неоправданно.
Ив Руасси, интервью Марселю Фретрезу

   Предельное напряжение, предшествовавшее воскресению пророка в облике Венсана и достигшее апогея в момент его явления массмедиа у входа в грот, в лучах закатного солнца, спало; последующие дни оставили во мне ощущение какой-то смутной, но почти радостной разрядки. Коп и Учёный быстро разграничили полномочия; скоро мне стало ясно, что оба будут строго держаться в рамках этих полномочий и что, хотя между ними не может возникнуть никакой взаимной симпатии, функционально они образуют весьма эффективный тандем, поскольку нуждаются друг в друге, понимают это и оба питают пристрастие к безупречной организации.
   Уже на следующий день Учёный окончательно закрыл журналистам доступ на территорию и от имени Венсана отказался от любых интервью; он даже потребовал запретить облёты и немедленно заручился поддержкой со стороны шефа полиции, который хотел только одного — успокоить, насколько возможно, царящее вокруг возбуждение. В этих его действиях не было никакой особенной цели: он просто давал понять СМИ всего мира, что владеет информацией, стоит у её источника и без его разрешения никто ничего не получит. Так что журналисты, просидев какое-то время без толку у ворот территории, начали постепенно разъезжаться, все более многочисленными группами, и через неделю мы остались одни. Венсан, похоже, окончательно переместился в иную реальность, мы больше не общались. Но однажды, столкнувшись со мной на каменистой тропке, ведущей к нашим прежним кельям, он позвал меня взглянуть, как идут дела с проектом посольства. Я вошёл вслед за ним в маленький подземный зальчик с белыми стенами, весь увешанный громкоговорителями и видеопроекторами, и он запустил на компьютере функцию «Презентация». Это было не посольство, да и, строго говоря, не проект. Мне казалось, что я двигаюсь сквозь гигантские световые завесы: они рождались, оформлялись, опадали со всех сторон. Иногда меня окружали какие-то маленькие, блестящие, симпатичные предметы, дружелюбно подлетавшие поближе; затем опять накатывал гигантский световой вал и рождался новый декор. Вокруг царил белый цвет, все его оттенки — от снежного до молочного, от матового до сверкающего; это была какая-то иная, невозможная, но прекрасная реальность. Я подумал, что, быть может, в том и состоит истинная природа искусства — переносить нас в мир грёз, в мир невозможного, а сам я никогда даже близко не подходил ни к чему подобному, не чувствовал себя способным на это; и ещё я понял, что ирония, комизм, юмор должны умереть, ибо грядущий мир будет миром счастья и для них в нём не останется места.
   В Венсане не было ничего от самца-вожака, он не любил гаремов, и через несколько дней после смерти пророка у них со Сьюзен состоялся долгий разговор, после которого остальные девушки получили свободу. Не знаю, что они сказали друг другу, не знаю, во что она поверила — увидела ли в нём реинкарнацию пророка, или узнала Венсана, или он признался, что пророк — его отец, или же она придумала себе нечто среднее; думаю, ей всё это было не так уж важно. Для Сьюзен не существовало ни релятивизма, ни вообще проблемы истины: она могла жить лишь в состоянии любви, отдаваясь ей без остатка. Теперь она нашла для своей любви новый объект — а быть может, любила его уже давно, и тем самым обрела новый смысл жизни; я ни минуты не сомневался, что они будут вместе до последнего вздоха, как говорится, пока смерть не разлучит их, с той лишь разницей, что на этот раз смерти, возможно, уже не будет, Мицкевич сумеет достичь своей цели, они возродятся такими же, в новых телах, и впервые в мировой истории будут жить в действительно бесконечной любви. Любовь кончается не потому, что приелась, вернее, она приедается потому, что нас гложет нетерпение, нетерпение тел, которые знают, что обречены, но хотят жить, хотят в отведённый им срок испробовать все шансы, не упустить ни одной возможности, использовать по максимуму ограниченное, ускользающее, пошлое время, принадлежащее им, а значит, не могут любить никого, ибо все остальные кажутся им такими же ограниченными, ускользающими, пошлыми.
   Несмотря на эту новую, моногамную тенденцию — впрочем, имплицитную: Венсан не делал по этому поводу никаких заявлений, не давал никаких новых директив, тот факт, что он отдал предпочтение Сьюзен, оставался его сугубо личным выбором, — всю неделю после воскресения в секте отмечалась повышенная сексуальная активность, секс стал свободнее, разнообразнее, до меня доходили слухи о настоящих массовых оргиях. При этом участвовавшие пары, судя по всему, отнюдь не пострадали, брачные узы не распались, не наблюдалось даже ссор. Быть может, близкая перспектива бессмертия отчасти наполняла содержанием то понятие несобственнической любви, которое пророк провозглашал всю жизнь, так толком и не сумев никого убедить; а главное, по-моему, с исчезновением его подавляюще-мужского присутствия адепты вздохнули свободнее, у них появилось желание привнести в свою жизнь более лёгкие, игровые моменты.
   Меня в моей жизни ожидало нечто гораздо менее занятное, это я предчувствовал все яснее. Только накануне отъезда мне наконец удалось дозвониться до Эстер, она объяснила, что была очень занята, сыграла главную роль в короткометражке, это большая удача, её взяли в последний момент, съёмки начались сразу после экзаменов, которые она к тому же сдала блестяще; в общем, говорила она только о себе. Тем не менее она была в курсе событий на Лансароте и знала, что они происходили у меня на глазах. «Que fuerte!»[63] — только и воскликнула она; мне показалось, что это не самый содержательный комментарий, и я вдруг осознал, что и ей ничего не скажу, буду держаться расхожей версии о возможном мошенничестве, ни словом не обмолвлюсь о своей прямой причастности к этим событиям и что Венсан — единственный в мире человек, с которым я, быть может, смогу однажды о них поговорить. Только тут я понял, почему серые кардиналы и даже просто свидетели какого-нибудь исторического события, глубинные причины которого остались неизвестными широкой публике, рано или поздно испытывают потребность освободить свои мысли и память, изложить на бумаге все то, что им известно.
   На следующий день Венсан провожал меня в аэропорт Арресифе; он сам сел за руль внедорожника. Когда мы опять проезжали тот странный пляж с черным песком, усеянным мелкими белыми камушками, я попытался объяснить ему, почему испытываю потребность в письменной исповеди. Он слушал очень внимательно и, припарковавшись прямо перед залом, где шла регистрация, сказал, что понимает меня, и разрешил записать все, что я видел; единственное условие — рассказ должен быть опубликован лишь после моей смерти, или, по крайней мере, прежде чем публиковать его и даже давать кому-нибудь прочесть, я должен получить формальное разрешение от руководства Церкви, иными словами, от триумвирата: его самого, Учёного и Копа. Я легко согласился на эти условия — и знал, что он мне доверяет, — но почувствовал, что, кроме условий, он думает о чём-то ещё, моя просьба словно пробудила в нём какие-то смутные, ему самому пока неясные мысли.
   Мы сидели в зале с огромными стёклами, выходившими на взлётно-посадочные полосы, и ждали, когда объявят посадку на мой рейс. Вдали, на фоне темно-синего неба, виднелись очертания вулканов, они выглядели привычными, почти приветливыми. Я видел, что Венсан хочет придать нашему прощанию больше теплоты, время от времени он сжимал мою руку или обнимал меня за плечи; но он никак не мог подобрать по-настоящему нужные слова и не умел делать надлежащих жестов. С утра у меня взяли образец ДНК: теперь я официально принадлежал к элохимитской церкви. Когда стюардесса объявила посадку на мадридский рейс, я сказал себе, что этот остров с его умеренным, ровным климатом, где круглый год светит солнце, а колебания температуры минимальны — идеальное место для обретения вечной жизни.

Даниель25,7

   Действительно, Венсан1 пишет, что именно разговор с Даниелем1 на паркинге аэропорта Арресифе навёл его на мысль о рассказе о жизни, который изначально использовался лишь как вспомогательное средство, паллиатив на то время, пока Злотан1 не завершит работу по анализу сетей памяти, — но которому впоследствии суждено было приобрести столь важное значение в свете концептуальных логических положений Пирса.

Даниель1,19

   Мне предстояло провести два часа в мадридском аэропорту, ожидая посадки на рейс до Альмерии; за эти два часа чувство своей абстрактной чуждости окружающему миру, не покидавшее меня после пребывания у элохимитов, начисто испарилось, я целиком погрузился в страдание — как входят, постепенно, шаг за шагом, в ледяную воду; поднимаясь по трапу в самолёт, я, несмотря на жару, в буквальном смысле дрожал от горечи и тоски. Эстер знала, что я улетаю в тот же день, и мне стоило огромных усилий не сказать ей, что я проведу два часа в мадридском аэропорту: перспектива услышать в ответ, что два часа — это слишком мало, да ещё брать такси, и пр., была совершенно невыносима. И тем не менее все эти два часа, пока я слонялся среди магазинчиков CD, оголтело раскручивавших новый диск Давида Бисбаля (она снималась в одном из последних клипов этого певца, в довольно откровенном виде), курительных комнат, Puntos de fumadores, и лавок со шмотками «Дженнифер», во мне поднималось все более нестерпимое ощущение, что я вижу её, вижу, как её тело, юное, эротичное в летнем платье, движется в нескольких километрах отсюда по городским улицам, под восхищёнными взглядами парней. Я забрёл в «Тип-тап-тапас», заказал тошнотворные колбаски, плававшие в жирнейшем соусе, и залил это все несколькими кружками пива; я чувствовал, как мой желудок раздувается, наполняется всякой мерзостью, и на миг меня пронзила мысль сознательно ускорить процесс распада, превратиться в отталкивающего, жирного старика, чтобы окончательно проникнуться сознанием, что недостоин тела Эстер. Когда я приступал к четвёртому «Маоу», по радио в баре стали передавать песню, кто поёт, я не знал, но не Давид Бисбаль, скорее просто «латино», с теми потугами на вокализы, которые у нынешней испанской молодёжи вызывают смех, короче, певец скорее не для куколок, а для домохозяек; как бы там ни было, припев у песни был «Mujer es fatal»[64], и я вдруг понял, что в первый раз слышу, чтобы кто-то так точно выразил эту простейшую, дурацкую мысль, и что поэзия, когда ей удаётся достичь простоты, — великая вещь, решительно the big thing, испанское слово «fatal» подходило здесь как нельзя лучше, я не мог подобрать другого, которое бы полнее соответствовало моему положению, это был ад, самый настоящий ад, я сам вернулся в ловушку, захотел в неё вернуться, а теперь не знал, как вырваться, и даже не был уверен, что хочу вырваться, в уме моем все смешалось, если у меня вообще оставался ум, но в любом случае у меня оставалось тело, тело страдающее, выжженное мучительным желанием.
   Вернувшись в Сан-Хосе, я сразу лёг спать, предварительно приняв изрядную дозу снотворного. Следующие два дня я ничего не делал, только слонялся по комнатам; конечно, я теперь был бессмертным, но в данном случае это ничего не меняло, Эстер по-прежнему не звонила, а всё остальное не имело значения.
 
   Случайно включив какую-то передачу о культуре, которая шла по испанскому телевидению (это было, впрочем, нечто большее, чем случайность, это было чудо, на испанском телевидении почти нет передач о культуре, испанцы терпеть не могут ни передач о культуре, ни культуру вообще, для них это сфера глубоко чуждая и враждебная, иногда даже кажется, что, заговорив с ними о культуре, наносишь им личное оскорбление), я узнал, что последние слова Иммануила Канта на смертном одре были: «Хорошо». В ту же секунду со мной случился мучительный приступ смеха, сопровождаемый болями в желудке; боли продолжались три дня, после чего меня стало рвать желчью. Я вызвал врача, он поставил диагноз «отравление», спросил, что я ел в последние дни, и посоветовал купить молочные продукты. Я купил молочные продукты и в тот же вечер зашёл в «Даймонд найтс», помнится, это было вполне пристойное заведение, где вас не слишком ретиво принуждали к потреблению. У барной стойки сидели штук тридцать девиц и всего два клиента. Я выбрал одну марокканку, лет семнадцати, не больше, декольте красиво подчёркивало её большие груди, и я действительно решил, что у меня получится, но факт остаётся фактом: оказавшись с ней в комнате, я обнаружил, что у меня не стоит даже настолько, чтобы она могла надеть презерватив; сосать меня при таких условиях она отказалась, и что было делать? В конце концов она стала меня дрочить, упорно глядя в угол комнаты, но жала слишком сильно, было больно. Через минуту брызнула тоненькая прозрачная струйка, и она тут же отпустила мой член; я застегнулся и пошёл пописать.
   На следующее утро мне пришёл факс от режиссёра «Диогена-киника». До него дошли слухи, что я отказался от проекта «Групповухи на автотрассе», он весьма сожалел и выражал готовность осуществить постановку, если я соглашусь написать сценарий. На следующей неделе ему нужно по делам заехать в Мадрид, он предлагал встретиться и все обсудить.
   Собственно, я общался с этим типом лишь от случая к случаю и не видел его уже, наверное, лет пять. Войдя в кафе, я сообразил, что абсолютно не помню, как он выглядит, сел за первый попавшийся столик и спросил пива. Не прошло и двух минут, как у моего стола возник толстенький курчавый человечек в какой-то удивительной охотничьей рубашке цвета хаки и со множеством карманов; в руке он держал стакан и весь лучился улыбкой. От его небритой физиономии так и разило мошенником, и я по-прежнему его не узнавал, но всё же предложил ему сесть. Мой агент давал ему почитать аннотацию и прописанный вводный эпизод, сообщил он; по его мнению, проект необычайно интересен. Я машинально кивнул, краем глаза поглядывая на мобильник: из аэропорта я отправил Эстер сообщение, предупредил, что нахожусь в Мадриде. Она ответила очень вовремя, я чуть было опять не завяз в собственных противоречиях, и обещала быть через десять минут. Снова подняв глаза на режиссёра, я понял, что так и не помню, как его зовут, но он мне не нравится, мне не нравятся его взгляды на человечество, и вообще у меня с этим типом нет ничего общего. Теперь он предлагал себя в соавторы сценария; от одной мысли об этом меня передёрнуло. Он заметил, пошёл на попятный, стал уверять, что, конечно, я прекрасно могу работать один, если мне так хочется, он целиком полагается на меня. Никакого желания заниматься этим дурацким сценарием у меня не было, я просто хотел жить, ещё немножко пожить, если можно, но не мог сказать ему прямо, слишком он был похож на злостного сплетника, новость немедленно пойдёт гулять по киношным кругам, а мне по каким-то непонятным причинам — может, просто от усталости — казалось, что пока нужно втирать всем очки, хотя бы ещё несколько месяцев. Просто чтобы поддержать разговор, я рассказал ему историю о немце, сожравшем другого, с которым познакомился по Интернету. Сперва он отрезал ему пенис, поджарил с луком, и они вместе его съели. Потом он его убил, разделал и положил в морозильник. Время от времени он вынимал кусок, размораживал и готовил, всякий раз по-новому. Следователю он заявил, что совместное поедание пениса было моментом острейшего религиозного переживания, подлинным воссоединением с жертвой. Режиссёр слушал меня с идиотской, но жестокой ухмылкой, полагая, вероятно, что я собираюсь включить эти элементы в новую работу, и заранее смакуя омерзительные кадры, которые можно будет из них извлечь. К счастью, появилась сияющая Эстер, в летней плиссированной юбке, вихрем летавшей вокруг ляжек, и бросилась мне в объятия с таким упоением, что я немедленно забыл обо всём. Она уселась, заказала «Дьяболо» с мятой и скромно стала ждать, когда мы закончим разговор. Режиссёр время от времени оценивающе поглядывал на неё — она положила ноги на стул, раздвинула их, на ней по-прежнему не было трусов, и это выглядело естественно и логично, просто на улице жарко, я так и ждал, что она сейчас возьмёт бумажную салфетку и вытрет лобок. Наконец он откланялся, мы пообещали держать друг друга в курсе. Через десять минут я уже был в ней, и мне было хорошо. Чудо повторилось с той же силой, что и в первый день, и я снова, в последний раз, поверил, что оно может длиться вечно.
 
   Безответная любовь — это неостановимое кровотечение. Несколько месяцев, пока Испания переезжала в лето, я, наверное, ещё мог бы внушать себе, что все в порядке, что в любви мы на равных; но, к несчастью, я никогда толком не умел лгать самому себе. Спустя две недели она приехала ко мне в Сан-Хосе; тело её по-прежнему отдавалось мне безудержно и безоглядно, но я заметил, что она всё чаще отходила на несколько метров, чтобы поговорить по мобильнику. Она много смеялась во время этих разговоров, больше, чем со мной, обещала скоро вернуться, и мелькнувшая было у меня мысль предложить ей провести со мной лето выглядела все более явной бессмыслицей; я проводил её в аэропорт почти с облегчением. Мне удалось избежать разрыва, мы были, как говорится, все ещё вместе, и на следующей неделе я отправился в Мадрид.
   Я знал, что её часто не бывает дома, она ходит в ночные клубы, иногда танцует всю ночь напролёт; но ни разу она не предложила мне пойти с ней. В мыслях я видел, как друзья зовут её с собой, а она отвечает: «Нет, сегодня вечером не могу, я у Даниеля…» Многих из них я теперь знал, большинство были студентами или актёрами, нередко в духе «грув», с полудлинными волосами и в удобной одежде; другие, наоборот, юмористически обыгрывали стилистику мачо, latin lover, но все они, естественно, были молоды, да и как иначе? Иногда я спрашивал себя, которые из них — её любовники? Она всегда вела себя очень тактично, ни разу ничем меня не обидела, но и ни разу не дала почувствовать, что я по-настоящему свой в её группе. Помню, однажды вечером, часов в десять, мы, около десятка человек, сидели в каком-то баре и живо обсуждали достоинства разных кабаков, одни были скорее «хаус», другие — скорее «транс». Меня уже с четверть часа мучило желание сказать им, что я тоже хочу войти в их мир, веселиться с ними всю ночь напролёт, я готов был умолять их взять меня с собой. А потом, случайно, заметил своё отражение в зеркале — и понял. Я выглядел на сорок с хорошим гаком: озабоченное, жёсткое лицо, измождённое жизненным опытом, ответственностью, печалями; меньше всего я походил на человека, с которым можно веселиться; это был приговор.
 
   Ночью мы с Эстер занимались любовью (только это у нас по-прежнему получалось хорошо, наверное, только эта часть моего «я» ещё и оставалась юной и неиспорченной), а потом, любуясь её белым, гладким телом, раскинувшимся в свете луны, я вдруг с болью вспомнил Толстожопую. Если мне, по слову Евангелия, отмерится той же мерой, какой мерил я, то дела мои плохи, ибо с Толстожопой я, без сомнения, обошёлся безжалостно — то есть, конечно, жалость тут все равно ни при чём, много чего можно сделать из сострадания, но стоять точно не будет, это исключено. Толстожопую я встретил, когда мне было лет тридцать и ко мне пришёл первый успех — пока ещё не настоящий, не у широкой публики, но, в общем, довольно ощутимый. Я быстро приметил эту толстую, бледную женщину: она не пропускала ни одного моего спектакля, садилась в первом ряду и каждый раз подходила с блокнотом взять у меня автограф. Примерно полгода она набиралась смелости, чтобы заговорить со мной, — да и то, по-моему, в конце концов я сам проявил инициативу. Она была женщина образованная, преподавала философию в одном из парижских университетов, и я реально ничего не опасался. Она попросила разрешения напечатать запись моих скетчей с комментариями в «Кайе д'этюд феноменоложик»; естественно, я согласился. Признаюсь, мне это слегка польстило, в конце концов, я не продвинулся дальше экзаменов на бакалавра, а она меня сравнивала с Кьеркегором. Несколько месяцев мы переписывались по электронной почте, постепенно дело застопорилось, она пригласила меня к себе на ужин, мне бы сразу заподозрить неладное, когда она встретила меня в домашнем платье, но всё-таки мне удалось уйти, не слишком её унизив, по крайней мере, я так надеялся, но назавтра мне пришёл первый порнографический мейл. «Ах, почувствовать наконец тебя в себе, ощутить, как ствол твоей плоти раздвигает мой цветок…» — это было ужасно, она писала как Жерар де Вилье.[65] Честно говоря, она довольно плохо сохранилась, выглядела старше своих лет, на самом деле, когда мы встретились, ей было всего сорок семь — ровно столько же, сколько мне, когда я встретил Эстер; осознав это, я соскочил с кровати и заметался по комнате, задыхаясь от тоски; она мирно спала, сбросив одеяло, боже мой, до чего же она хороша.
   Тогда, давно, я воображал — и лет пятнадцать спустя все ещё вспоминал об этом со стыдом и отвращением, — будто в определённом возрасте сексуальное желание исчезает или по крайней мере докучает не так сильно. Как же я мог — я, с моим якобы острым, язвительным умом, поддаться такой нелепой иллюзии? Ведь, в принципе, я знал жизнь, даже читал кое-какие книжки; если существует на свете хоть одна очевидная вещь, что-то такое, относительно чего, как говорится, все показания сходятся, то это оно и есть. Сексуальное желание с возрастом не только не исчезает, но, наоборот, становится ещё более жестоким, ещё более мучительным и неутолимым: даже у тех, впрочем, довольно редких мужчин, у кого прекращается выработка гормонов, эрекция и все связанные с нею явления, все равно влечение к юным женским телам не ослабевает, оно превращается в нечто, быть может, даже худшее, в cosa mentale[66], в желание желания. Вот в чём истина, очевидная истина, о которой без устали твердили все сколько-нибудь серьёзные писатели.
   С Толстожопой я мог бы в крайнем случае прибегнуть к куннилингусу: я представлял себе, как пробираюсь лицом между её рыхлых ляжек, её бледных половых губ, в попытке оживить поникший клитор. Но я не сомневался, что даже этого было бы мало — а может, только усилило бы её муки. Она, как и множество других женщин, хотела, чтобы её взяли, на меньшее она бы не согласилась, это не подлежало обсуждению.
   Я сбежал; как и всякий мужчина в подобных обстоятельствах, я сбежал: перестал отвечать на её мейлы, запретил пускать её к себе в гримерку. Она не сдавалась несколько лет — пять, а может, семь, она не сдавалась ужасно много лет; по-моему, последнее её письмо пришло накануне моей встречи с Изабель.
   Естественно, я ничего ей не говорил, я вообще не вступал с ней в контакт; возможно, в конечном счёте интуиция, то, что называется женская интуиция, действительно существует, так или иначе, именно в этот момент она сгинула, исчезла из моей жизни, а может, и из жизни вообще, как неоднократно грозилась.