Наутро после той тягостной ночи я первым же рейсом вылетел в Париж. Эстер слегка удивилась, она думала, я пробуду в Мадриде всю неделю, впрочем, я и сам так предполагал и теперь не вполне понимал, почему внезапно решил ехать, может, чтобы показать, что мы сами с усами и у меня есть своя жизнь, своя работа, своя независимость, — коли так, то я просчитался, она отнюдь не рвала на себе волосы, нисколько не расстроилась, просто сказала: «Bueno…»[67], и все. Но думаю, в моих поступках уже действительно не оставалось смысла, я начал вести себя как старое, смертельно раненное животное, которое бросается во все стороны, обо все бьётся, падает, вскакивает, всё сильнее ярясь — и все больше слабея, обезумевшее, опьяневшее от запаха собственной крови.
   Я уехал под тем предлогом, что хочу повидать Венсана, так я сказал Эстер, и лишь когда самолёт совершил посадку в Руасси, я понял, что в самом деле хочу его повидать, опять-таки не знаю почему, может, просто чтобы проверить, есть ли на свете счастье. Они со Сьюзен поселились в доме его дедушки с бабушкой — том самом доме, где он, по сути, прожил всю жизнь. Было начало июня, но погода стояла пасмурная, и красные кирпичные стены выглядели довольно мрачно; я с удивлением увидел имена на почтовом ящике. «Сьюзен Лонгфелло» — это понятно, но «Венсан Макори»? Ну да, пророка ведь звали Макори, Робер Макори, а Венсан теперь не имел права носить фамилию матери; фамилию Макори ему присвоили специальным постановлением, нужна была какая-то бумага, пока нет решения суда. «Я — ошибка природы», — сказал мне однажды Венсан, имея в виду своё родство с пророком. Возможно; но бабушка с дедушкой приняли его и обласкали как жертву, их горько разочаровал безответственный эгоизм сына, его зацикленность на наслаждениях, — присущие, впрочем, целому поколению, покуда дело не обернулось скверно, наслаждения не сгинули и не остался один эгоизм; так или иначе, они приютили его, открыли перед ним двери своего дома, а этого, между прочим, я сам никогда бы не сделал для собственного сына, одна мысль о том, чтобы жить под одной крышей с этим мелким говнюком, была бы мне невыносима, просто мы с ним оба были люди, которых вообще не должно существовать, в отличие, к примеру, от Сьюзен, — она теперь жила в этих старых, тяжёлых, мрачных стенах, так непохожих на её родную Калифорнию, и сразу почувствовала себя здесь хорошо; она ничего не выбросила, я узнавал семейные фото в рамочках, трудовые медали дедушки и сувенирных бычков с движущимися ногами, память об отдыхе на Коста-Брава; наверное, она убрала что-то лишнее, купила цветы, не знаю, я ничего не понимаю в этих делах, сам всегда жил как в гостинице, у меня отсутствовал инстинкт домашнего очага, думаю, не будь здесь женщины, я бы, наверное, и не подумал обратить на это внимание, но так или иначе теперь это был дом, где люди, судя по всему, могли быть счастливы, значит, она сумела это сделать. Она явно любила Венсана, это я понял сразу, но главное — она любила. Ей от природы дано было любить, как корове — пастись (а птице — петь, а крысе — принюхиваться). Лишившись прежнего господина, она почти в тот же самый миг нашла нового, и мир вокруг неё вновь стал очевидным и позитивным. Я поужинал с ними, вечер прошёл приятно, гармонично, почти без страданий; но у меня не хватило мужества остаться ночевать, и около одиннадцати я уехал, предварительно забронировав номер в «Лютеции».
   На станции метро «Монпарнас-Бьенвеню» я почему-то снова стал думать о поэзии, возможно, потому, что виделся с Венсаном, а это всегда позволяло мне яснее осознать собственные границы: с одной стороны, границы творческие, но с другой — ещё и границы в любви. Надо сказать, что в этот момент я проходил мимо афиши «Поэзия в метро», а точнее, мимо афиши с текстом «Свободной любви» Андре Бретона; какое бы отвращение ни внушала сама личность Андре Бретона, каким бы дурацким ни было название — жалкий оксюморон, свидетельствовавший, во-первых, о лёгком размягчении мозга, а во-вторых, о рекламном чутьё, которым отличался сюрреализм и к которому он в конечном счёте и сводился, — факт остаётся фактом: в данном случае этот кретин написал очень красивые стихи. Однако я был не единственным, кто отнёсся к акции без особого восторга: через два дня, проходя мимо той же афиши, я увидел, что на ней красуется граффити: «Чем грузить нас вашей гребаной поэзией, лучше бы пустили побольше поездов в часы пик!», от чего у меня весь вечер было хорошее настроение и даже несколько выросла вера в себя: я, конечно, всего лишь комик, но я всё-таки комик!
   Наутро после ужина у Венсана я предупредил администрацию «Лютеции», что оставляю номер за собой, вероятно, на несколько дней. Они восприняли эту новость весьма любезно, с понимающей улыбкой. В конце концов, я действительно был знаменитостью и имел полное право спускать свои бабки, накачиваясь «Александрой» в баре вместе с Филиппом Соллерсом или с Филиппом Буваром — разве что не с Филиппом Леотаром[68], тот уже умер; короче, с учётом моей известности я вполне мог быть допущен в любую из трех категорий Филиппов. Я мог провести ночь с какой-нибудь словенской шлюхой-транссексуалкой — в общем, мог вести блестящую светскую жизнь, не исключено, что этого от меня и ждали, обычно людям, чтобы прославиться, достаточно пары талантливых произведений, не больше, ведь тот факт, что у человека находится пара мыслей, которые он умеет высказать, сам по себе достаточно поразителен, а дальше они просто управляют собственным угасанием — кто сравнительно мирным, кто более мучительным, это уж как повезёт.
   Однако я в последующие дни ничем таким не занимался, зато уже назавтра снова позвонил Венсану. Он сразу понял, что зрелище его семейного счастья может причинить мне боль, и предложил встретиться в баре «Лютеции». Собственно, говорил он только о своём проекте посольства: теперь оно у него превратилось в инсталляцию, зрителями которой станут люди будущего. Он заказал себе лимонаду, но не притронулся к стакану; время от времени какой-нибудь «пипл», пересекая бар, замечал меня и заговорщически улыбался; Венсан не обращал на это ни малейшего внимания. Он говорил, не глядя на меня, не пытаясь убедиться, что я его слушаю, каким-то рассудительным и вместе с тем отсутствующим голосом, словно наговаривал на магнитофон или давал показания по уголовному делу. По мере того как он излагал свой замысел, мне становилось ясно, что он понемногу отходит от первоначальной идеи, а его проект делается все более масштабным и преследует теперь совсем иную цель, нежели быть свидетельством об «уделе человеческом», по выражению одного напыщенного автора XX столетия. От человечества, подчеркнул он, и так осталось множество свидетельств, доказывающих только одно: его плачевное состояние; короче, здесь все и так известно. В общем, он спокойно, но безвозвратно покидал человеческие берега, устремляясь к какому-то абсолютному инобытию, куда я не в силах был последовать за ним; вероятно, лишь в этом пространстве ему дышалось свободно, вероятно, только в этом и состояла цель его жизни, но к подобной цели ему придётся идти одному; впрочем, одинок он был всегда.
   Мы больше не прежние, мягко, но настойчиво говорил он, мы стали вечными; конечно, нам всем потребуется время, чтобы свыкнуться с этой мыслью, уложить её в голове; тем не менее порядок вещей радикально изменился, причём уже сейчас. Когда все адепты разъехались, Учёный и несколько человек персонала остались на Лансароте продолжать исследования; в конце концов у него все получится, в этом нет сомнения. Человек обладает мозгом большого размера, непропорционально большого в соотнесении с элементарными потребностями, связанными с выживанием, поисками пищи и полового партнёра; наконец-то мы можем начать его использовать. Духовная культура никогда не могла развиваться в обществах с высоким уровнем преступности, напомнил он, просто потому, что свобода мысли возникает лишь при условии физической безопасности, и в индивидууме, вынужденном заботится о своём выживании, постоянно быть начеку, никогда не рождалось ни одной теории, ни одного стихотворения, ни одной сколько-нибудь творческой мысли. Поскольку сейчас обеспечена сохранность нашей ДНК, мы становимся потенциально бессмертными, продолжал он, иначе говоря, можем оказаться в условиях абсолютной физической безопасности, такой физической безопасности, какая не была ведома ни одному человеку; никто не в силах предсказать, какие последствия это будет иметь в интеллектуальном плане.
   Эта спокойная беседа на, казалось бы, отвлечённые темы принесла мне громадное облегчение, я впервые задумался о собственном бессмертии, впервые попытался немного шире взглянуть на вещи, — но, вернувшись в номер, обнаружил на мобильнике сообщение от Эстер; она писала просто «I miss you»[69], и я вернулся в своё тело из плоти и крови и вновь почувствовал, насколько она мне нужна. Радость — такая редкая штука. На следующий день я вылетел обратно в Мадрид.

Даниель25,8

   То невероятное значение, какое представители человеческой расы придавали сексуальным проблемам, всегда повергало комментаторов-неолюдей в растерянность и изумление. Тягостно наблюдать, как Даниель1 постепенно приближается к Дурному Секрету, как называет его Верховная Сестра; тягостно ощущать, как мало-помалу к нему приходит сознание истины, которая, выйди она на свет, может лишь уничтожить его. На протяжении всех периодов истории большинство мужчин считали, что в пожилом возрасте правильнее говорить о вопросах пола так, словно это пустое баловство, детские игрушки, а настоящими проблемами, достойными внимания зрелого мужа, являются политика, бизнес, война. Во времена Даниеля1 истина начала выходить на поверхность; чем дальше, тем отчётливее все понимали, тем труднее становилось скрыть, что подлинные цели людей, единственные, к которым они бы стремились стихийно и слепо, если бы не утратили такой возможности, носили сексуальный характер. Для нас, неолюдей, это настоящий камень преткновения. Верховная Сестра предупреждает, что мы никогда не сможем составить себе хоть сколько-нибудь адекватного представления об этом феномене; для того чтобы приблизиться к его пониманию, нам следует постоянно иметь в виду ряд нормативных положений, важнейшее из которых — что для человека, равно как и для всех предшествующих ему животных видов, выживание отдельной особи не играло ровно никакой роли. Придуманное Дарвином понятие «борьбы за существование» долгое время позволяло скрывать тот элементарный факт, что генетическая ценность индивидуума, его способность передавать свои основные характеристики потомкам определялась по одному весьма грубому параметру: общему количеству детей, которых он способен зачать. Точно так же не приходится удивляться тому, что животное, любое животное, готово пожертвовать благополучием, физическим комфортом и даже жизнью ради простого полового сношения; к этому его неотвратимо толкала как воля данного вида (говоря в финалистских терминах), так и мощные импульсы гормональной системы (если ограничиться детерминистским подходом). Яркая, пёстрая окраска шерсти и оперения, шумные и зрелищные любовные ритуалы, безусловно, привлекали к самцам внимание опасных хищников; и тем не менее в генетическом плане предпочтение систематически отдавалось именно такому решению, поскольку оно обеспечивало более эффективное размножение. Вторичность отдельной особи по сравнению с видом, закреплённая в неизменных биохимических механизмах, сохранялась и у такого животного, как человек, усугубляясь тем обстоятельством, что его сексуальные инстинкты могли реализовываться постоянно, а не только в периоды спаривания; например, из человеческих рассказов о жизни явствует, что поддержание физического облика в состоянии, способном соблазнить представителей противоположного пола, являлось единственным подлинным смыслом здоровья; ту же цель преследовал и тщательный уход за телом, которому современники Даниеля1 уделяли все большую часть свободного времени.
   Половая биохимия неолюдей — по-видимому, именно в этом причина мучительного дискомфорта, даже удушья, которые я испытывал, читая рассказ Даниеля1 и проходя вслед за ним все этапы его крёстного пути, — осталась практически неизменной.

Даниель1,20

   Ничто уничтожает.
Мартин Хайдеггер

   С начала августа над центральной равниной установилась зона высокого давления, и, прибыв в аэропорт Барахас, я сразу почувствовал, что дело плохо. Стояла невыносимая жара, Эстер опаздывала; она приехала лишь через полчаса, в летнем платье на голое тело.
   Я забыл свой замедляющий крем в «Лютеции», это была моя первая ошибка; я кончил слишком быстро и впервые почувствовал, что она слегка разочарована. Она ещё немножко подвигалась на моём непоправимо обмякшем пенисе, потом отодвинулась со смиренной гримаской. Я бы многое отдал за то, чтобы у меня встало снова; мужчины от века живут в суровом мире, в мире примитивного, неумолимого выбора, и без женского понимания мало кто из нас сумел бы выжить. По-моему, именно тогда я понял, что в моё отсутствие она спала с кем-то другим.
   Мы сели в метро и отправились пропустить стаканчик с двумя её приятелями; мокрая от пота ткань облепила её тело, чётко виднелись тёмные соски, ложбинка между ягодиц; естественно, все парни в вагоне смотрели только на неё, некоторые даже ей улыбались.
   Мне стоило большого труда участвовать в разговоре, иногда удавалось поймать конец фразы, перекинуться парой слов, но я очень быстро сбивался, потому что все равно думал о другом, чувствовал, что соскальзываю по наклонной плоскости и не нахожу опоры. Когда мы вернулись в отель, я задал ей прямой вопрос; она призналась легко и не думая отпираться. «It was an ex boyfriend… — сказала она, показывая, что не стоит придавать этому значения. И, после секундного замешательства, добавила: — And a friend of him».[70]
   Стало быть, двое парней; ну да, двое парней, в конце концов, это не в первый раз. Она случайно встретила своего «экса» в каком-то баре, с приятелем, слово за слово, много ли надо, — в общем, все трое оказались в одной постели. Я не смог удержаться и спросил, как всё было. «Good… good…»[71] — ответила она, несколько озадаченная таким поворотом разговора. «It was… comfortable»[72], — уточнила она, невольно улыбнувшись. Да, комфортно; могу себе представить. Сделав над собой невероятное усилие, я всё-таки не спросил, сосала ли она его, своего дружка, или обоих, содомизировали ли они её; я чувствовал, как эти картины теснятся в моём мозгу, прожигая в нём огненные дыры, наверное, это было заметно, потому что она замолчала и нахмурилась. Но тут же, приняв единственно возможное решение, занялась моим членом, с такой нежностью, так искусно, и пальцами, и губами, что, вопреки всем ожиданиям, он снова встал, и через минуту я уже вошёл в неё, и всё было хорошо, опять хорошо, я абсолютно владел ситуацией, и она тоже, больше того, по-моему, она давно так бурно не кончала — по крайней мере со мной, сказал я себе две минуты спустя, но в тот миг мне удалось выбросить эту мысль из головы, я сжал её в объятиях очень нежно, со всей нежностью, на какую был способен, и изо всех сил сосредоточился на её теле, на присутствии её тела, тёплого и живого, здесь и сейчас.
 
   Этот разговор, такой немногословный, сдержанный, мягкий, оказал, как мне сейчас кажется, решающее влияние на Эстер, и в последующие недели все её поведение подчинялось только одной цели: как бы не причинить мне боли; она даже пыталась, в меру своих возможностей, сделать меня счастливым. Её возможности сделать мужчину счастливым были весьма внушительными, и от этого периода у меня в памяти осталось чувство такой огромной радости, такого ежеминутного телесного блаженства, что казалось, этого нельзя вынести, невозможно пережить. Ещё я помню её предупредительность, глубокое, сочувственное понимание и милосердие — собственно, это даже не воспоминание, не какие-то конкретные образы, просто я знаю, что по крайней мере несколько дней, а быть может, и недель, жил в определённом состоянии — состоянии полного, самодостаточного и всё же человеческого совершенства; некоторые мужчины иногда ощущали его возможность, но сколько-нибудь адекватно его описать не удавалось до сих пор никому.
 
   Она уже давно собиралась устроить party на свой день рождения, семнадцатого августа, и начала заниматься подготовкой. Ей хотелось позвать много народу, человек сто, и она решила обратиться к одному своему приятелю, жившему на улице Сан-Исидор. У него был огромный лофт на последнем этаже, с террасой и бассейном; он пригласил нас к себе, чего-нибудь выпить и обо всём договориться. Это был высокий парень по имени Пабло, с длинными чёрными вьющимися волосами, вполне cool; дверь он открыл в лёгком халате, но, выйдя на террасу, сразу сбросил его; тело у него было мускулистое и загорелое. Он предложил нам апельсинового сока. Спал он с Эстер или нет? Неужели я теперь буду терзаться этим вопросом при виде каждого мужчины, которого нам случится встретить? С того самого вечера, когда я вернулся, она была очень внимательна, всегда начеку, и, возможно, уловив отблеск беспокойства в моих глазах, отклонила предложение позагорать немного у бассейна и всячески старалась свести разговор только к подготовке праздника. О том, чтобы достать кокаина и экстази на всех, не могло быть и речи, Эстер предложила закупить первую дозу, для разогрева, и позвать пару-тройку дилеров, чтобы они зашли попозже. Пабло мог взять это на себя, у него на тот момент были хорошие поставщики; в порыве щедрости он даже предложил купить за свой счёт несколько попперсов.
 
   Пятнадцатого августа, в день Успения Богоматери, Эстер занималась со мной любовью ещё сладострастнее, чем обычно. Мы находились в отеле «Сане», напротив кровати висело большое зеркало, было так жарко, что от каждого движения с нас ручьём лил пот; я лежал, раскинув руки и ноги, не в силах пошевелиться, все мои чувства сосредоточились в пенисе. Больше часа она сидела на мне верхом, поднимаясь и опускаясь по моему прибору, сжимая и разжимая свою маленькую вагину, она только что сделала эпиляцию. Все это время она одной рукой ласкала свои блестящие от пота груди, глядя мне прямо в глаза, улыбаясь, сосредоточенно ловя все нюансы моего удовольствия. Свободной рукой она сжимала мои яички, то слабо, нежно, то сильнее, в ритме движений своего влагалища. Чувствуя, что я вот-вот кончу, она сразу останавливалась и сильно сжимала их двумя пальцами, чтобы остановить эякуляцию в зародыше; потом, когда опасность была позади, вновь принималась скользить вверх и вниз. Я провёл так час, а может, и два — на пределе, готовый взорваться, в самом сердце величайшей радости, какую только может испытать мужчина, и в конце концов сам попросил пощады, сам попросил кончить ей в рот. Она выпрямилась, положила подушку мне под ягодицы, спросила, хорошо ли мне видно в зеркало; нет, лучше было немного сместиться, я подвинулся к краю кровати. Она встала на колени в изножье постели, так, чтобы лицо было на уровне моего члена, и начала методично, сантиметр за сантиметром, вылизывать его и лишь затем сомкнула губы на головке. Потом в дело вступили её руки, она ласкала медленно, с силой, словно извлекая каждую капельку спермы из глубин моего тела, а язык её быстро скользил вокруг оконечности члена. Мои глаза заливал пот, я утратил всякое представление о пространстве и времени, и всё же мне удалось ещё немного протянуть, её язык успел совершить три полных круга, и только тогда я кончил, и было так, словно все моё излучавшее наслаждение тело исчезло, растворилось в небытии, в волне блаженной энергии. Она не выпустила меня изо рта и почти застыла, все медленнее посасывая мой член и закрыв глаза, словно чтобы лучше слышать безудержный вопль моего счастья.
   Потом она легла, прижалась ко мне, на Мадрид быстро опускалась ночь, полчаса мы лежали неподвижно, полные нежности, и тогда она сказала то, что уже несколько недель собиралась мне сказать и о чём пока не знает никто, кроме сестры, она решила объявить эту новость друзьям на дне рождения. Её приняли в престижную академию фортепианного искусства в Нью-Йорке, она рассчитывала провести там как минимум весь учебный год. Одновременно ей предложили маленькую роль в масштабной голливудской картине о смерти Сократа; она будет играть прислужницу Афродиты, а в роли Сократа выступит Роберт Де Ниро. Конечно, роль небольшая, съёмки продлятся самое большее неделю, но это всё-таки Голливуд, и гонорара ей хватит, чтобы оплатить год учёбы и проживание. Ехать она собиралась в начале сентября.
   По-моему, я не произнёс ни звука. Я окаменел, утратил способность реагировать, мне казалось, что если я скажу хоть слово, то обязательно разрыдаюсь. «Bueno… It's a big chance in my life…»[73] — в конце концов жалобно проговорила она, уткнувшись мне в плечо. Я чуть не предложил ей тоже поехать в США, поселиться там вместе, но слова умерли во мне, я прекрасно понимал, что она даже не рассматривает такую возможность. Она не предложила и навестить её; в её жизни начинался новый период, появилась новая точка отсчёта. Я зажёг ночник, вгляделся в неё, пытаясь найти хоть какие-то следы преклонения перед Америкой, перед Голливудом; но нет, ничего подобного не было, она выглядела спокойной и трезвой, просто приняла наилучшее решение, самое разумное в сложившихся обстоятельствах. Удивлённая моим затянувшимся молчанием, она повернула голову и посмотрела на меня; длинные волосы снова обрамляли её лицо, мой взгляд невольно упал на её грудь, я снова лёг, погасил лампу и сделал глубокий вдох; я не хотел усугублять ситуацию, не хотел показывать ей, как мне больно.
   Весь следующий день она готовилась к вечеринке, сделала в ближайшем косметическом салоне маску-гоммаж; я ждал её в номере, куря сигарету за сигаретой. Назавтра все повторилось снова: она сходила к парикмахеру, пробежалась по магазинам, купила себе серёжки и новый пояс. В голове у меня было как-то странно пусто, наверно, так чувствуют себя смертники, ожидая исполнения приговора; я никогда не верил, что они в последние часы вспоминают всю свою жизнь, подводят её итог — кроме разве что тех, кто верит в Бога; по-моему, они просто стараются провести время как можно более нейтрально: кому повезёт, те спят, но это не мой случай, за эти два дня я, кажется, вообще не сомкнул глаз.
   Когда семнадцатого августа, около восьми вечера, она постучалась ко мне и возникла в дверном проёме, я понял, что не переживу её отъезда. На ней был короткий прозрачный лиф, завязанный под грудью и подчёркивавший её округлость; золотистые чулки на подвязках кончались в сантиметре от юбки — коротенькой мини-юбки, почти пояса, из золотистого винила. Белья на ней не было, и когда она нагнулась завязать шнурки на высоких ботинках, её ягодицы открылись почти целиком; я невольно протянул руку и погладил их. Она обернулась, обняла меня и посмотрела мне в глаза с таким сочувствием, так нежно, что на миг мне показалось, будто она сейчас скажет, что передумала ехать и остаётся со мной, отныне и навсегда, но ничего подобного не произошло, мы вызвали такси и отправились в лофт Пабло.
   Первые гости появились около одиннадцати, но по-настоящему праздник начался после трех часов ночи. Сначала я держался вполне корректно, бродил среди гостей с почти беззаботным видом и с бокалом в руке; многие меня знали или видели в кино, поэтому иногда я перекидывался с кем-нибудь парой дежурных фраз, все равно музыка играла слишком громко, и довольно скоро я стал ограничиваться кивком. Собралось человек двести, и, похоже, только я был старше двадцати пяти лет, но даже это не выбивало меня из колеи, я ощущал в себе какое-то странное спокойствие; правда, в известном смысле катастрофа уже произошла. Эстер была ослепительна, она встречала прибывающих гостей, бурно целовалась со всеми. Теперь уже все были в курсе, что она через две недели едет в Нью-Йорк, и я поначалу испугался, что выставлю себя в смешном свете — в конечном счёте я ведь был на положении мужика, получившего отставку, но никто не дал мне этого почувствовать, все говорили так, словно со мной всё было вполне нормально.
   К десяти утра «хаус» сменился «трансом», я без остановки наполнял и осушал свой стакан с пуншем и начинал слегка уставать; как было бы здорово, если бы удалось немного соснуть, мелькнуло у меня в голове, но по-настоящему я в это не верил, алкоголь помог приглушить подступающую тоску, но я чувствовал, что она здесь, по-прежнему живет в моей душе и готова пожрать меня при первом признаке слабости. Парочки начали формироваться чуть раньше, я видел какое-то движение в направлении комнат. Я свернул в первый попавшийся коридор, толкнул дверь, украшенную постером с изображением сперматозоидов крупным планом. Судя по всему, здесь только что кончилась мини-оргия, поперек кровати валялись полураздетые парни и девушки. В углу белокурая девочка-подросток в задранной на грудях майке делала минеты; я на всякий случай подошел к ней, но она знаком отогнала меня. Я сел у кровати, неподалеку от брюнетки с матовой кожей, великолепной грудью и в задранной до талии юбке. Казалось, она крепко спала, и в самом деле никак не отреагировала, когда я раздвинул ей ноги, но когда мой палец оказался в ее влагалище, она машинально, так и не проснувшись, оттолкнула мою руку. Я не настаивал, уселся в изножье кровати и просидел так, наверное, с полчаса, погруженный в тупое отчаяние, а потом увидел, что в комнату входит Эстер — живая, полная сил, в сопровождении приятеля, маленького, миленького, очень белокурого, очень коротко стриженного гомосексуалиста, я его знал в лицо. Она купила две дозы кокаина и, сев на корточки, приготовила на картонке дорожки, потом положила картонку на пол; меня она не заметила. Ее приятель принял первую дозу. Когда она в свой черед опустилась на колени, ее юбка задралась очень высоко. Она вставила картонную трубочку в ноздрю, и в тот миг, когда она быстро, ловко и точно вдохнула белый порошок, я уже знал, что никогда не вытравлю из памяти образ этого маленького, невинного, аморального зверька, не дурного и не хорошего, просто ищущего свою порцию возбуждения и удовольствия. Я вдруг подумал о Франческе и сказал себе, что в конечном счете Ученый, наверное, прав: красивая комбинация частиц, гладкая, лишенная индивидуальности оболочка, чье исчезновение не имеет ровно никакого значения; и вот это я любил, это было для меня единственным смыслом жизни — и, что гораздо хуже, продолжает им оставаться. Она рывком выпрямилась, открыла дверь — музыка зазвучала гораздо громче — и вновь удалилась в направлении праздника. Сам того не желая, я встал и пошел за ней; когда я добрался до центральной комнаты, она уже влилась в толпу танцующих. Я стал танцевать рядом, но она меня, казалось, не замечала, ее волосы взлетали и опадали вдоль лица, теперь ее блузка окончательно пропиталась потом, соски проступали под тканью, темп становился все быстрее — по меньшей мере 160 ударов в минуту, — я не всегда успевал, между нами быстро вклинилась группка из трех парней, потом мы оказались спиной к спине, я уперся в нее ягодицами, она стала двигаться в ответ, наши зады терлись друг о друга все сильнее, потом она обернулась и узнала меня. «Ола, Даниель…» — улыбнулась она и снова начала танцевать, потом меня снова оттерла группка парней, уже другая, и я вдруг разом почувствовал, что смертельно устал, еле стою на ногах, я сел на софу и налил себе виски, но это была не самая удачная идея, к горлу тут же подступила жесточайшая тошнота, дверь в ванную комнату оказалась заперта, мне пришлось стучать несколько раз, повторяя: «I'm sick! I'm sick!»[74], наконец мне открыла какая-то девица, завернутая в полотенце, она снова защелкнула за мной дверь и вернулась в ванну, где ее поджидали два парня, она встала на колени, и один немедленно взял ее, а второй устроился так, чтобы она сосала, я бросился к унитазу и засунул в рот два пальца, меня рвало долго, мучительно, потом немного полегчало, и я ушел и лег в комнате, теперь там никого не было, кроме той брюнетки, что оттолкнула меня, она по-прежнему мирно спала с задранной до талии юбкой, и мне вдруг стало ужасно грустно, я ничего не мог с собой поделать, встал и пошел искать Эстер и прилип к ней, буквально и бесстыдно, я обнял ее за талию и умолял поговорить со мной, еще поговорить и побыть рядом, не бросать меня одного; она вырывалась все нетерпеливее и устремлялась к друзьям, но я не отставал и все обнимал ее, и она снова меня отстраняла, я видел, как их лица смыкаются вокруг, наверное, они тоже что-то говорили, но я ничего не понимал, гром басов перекрывал все. Наконец я расслышал, как она повторяет, настойчиво и властно: «Please, Daniel, please… It's a party!»[75], но это не помогало, чувство одиночества затопляло меня, я снова положил голову ей на плечо, и тогда она изо всех сил оттолкнула меня обеими руками с криком: «Stop that!»[76] — у неё было по-настоящему бешеное лицо, несколько человек вокруг перестали танцевать, я развернулся, ушёл обратно в комнату, свернулся в комочек на полу, обхватил голову руками и в первый раз за последние, по крайней мере, лет двадцать разрыдался.