Короче, я присутствовал на том собрании, где Учёный объявил, что рисунки Венсана — это не просто видения художника, что они предвосхитили человека будущего. Сам он уже давно считал, что пищеварительная система животных примитивна, обладает весьма посредственной энергоотдачей, производит явно избыточное количество отходов, которые не только требуют вывода из организма, но и вызывают его значительный износ. Он уже давно задумал наделить новое человекообразное животное системой фотосинтеза, которая по прихоти эволюции стала исключительной привилегией растений. Система прямого использования солнечной энергии являлась, несомненно, более эффективной, более прочной и более надёжной; свидетельство тому — почти неограниченная продолжительность жизни, достигнутая растениями. К тому же наделение человеческой клетки автотрофными свойствами — операция далеко не такая сложная, как можно подумать; его исследовательские группы уже некоторое время работают над этим вопросом, и выяснилось, что число подлежащих модификации генов на удивление невелико. Преобразованное таким образом человеческое существо будет жить за счёт солнечной энергии, а также воды и небольшого количества минеральных солей; тем самым отпадает необходимость в пищеварительном тракте, равно как и в экскреторной системе — случайные излишки минералов легко выводятся вместе с водой, через пот.
   Венсан, привыкший слушать объяснения Учёного вполуха, машинально кивнул, а Коп думал о чём-то своём; именно так, за несколько минут, на основе беглого наброска художника, было принято решение о Стандартной Генетической Ректификации, которой следовало в обязательном порядке подвергать все возвращаемые к жизни единицы ДНК и которая обозначала окончательный разрыв между неолюдьми и их предками. Остальной генетический код оставался неизменным; однако перед нами был новый естественный вид и даже, собственно говоря, новое — отличное от животного и растительного — царство.

Даниель25,11

   Какая ирония судьбы, если подумать: ведь именно СГР, изначально задуманная из чисто эстетических соображений, позволила неолюдям без особых неудобств пережить последовавшие вскоре климатические катастрофы, о которых в ту эпоху никто не подозревал и которые привели к почти полному исчезновению людей прежней расы.
   В этом важнейшем пункте рассказ Даниеля1 также целиком подтверждается рассказами о жизни Венсана1, Злотана1 и Жерома1, хотя каждый из них отводит данному событию разное место. Венсан1 упоминает его лишь в отдельных абзацах своего рассказа, Жером1 почти совсем обходит его молчанием, зато Злотан1, напротив, посвящает десятки страниц идее СГР и тем разработкам, которые позволили несколько месяцев спустя её осуществить. В принципе рассказ о жизни Даниеля1 обычно считается у комментаторов основным и каноническим. Если Венсан1 делает излишний упор на эстетическом смысле ритуалов, Злотан1 описывает исключительно свои научные труды, а Жерома1 интересуют только дисциплинарные и хозяйственные вопросы, то Даниель1, и только он один, создаёт цельную и вместе с тем относительно беспристрастную картину зарождения элохимитской церкви; если остальные, захваченные водоворотом будней, думали лишь о решении практических проблем, с которыми им пришлось столкнуться, то он часто оказывался единственным, кто сумел взглянуть на происходящее со стороны и уяснить реальное значение событий, разворачивавшихся перед его глазами.
 
   В силу этого положения вещей на мне, как и на всех моих предшественниках из рода Даниелей, лежит особая ответственность; мой комментарий не является, не может являться просто одним из многих, ибо он самым непосредственным образом затрагивает обстоятельства сотворения нашего вида и присущей ему системы ценностей. Его основополагающий характер подкрепляется ещё и тем, что в глазах Венсана1, да, видимо, и в своих собственных, мой далёкий предок был типичным, репрезентативным для данного вида, человеческим существом, просто человеком среди людей.
   Верховная Сестра учит, что ревность, вожделение и инстинкт продолжения рода восходят к одному источнику, каковым является мучительность бытия. Именно страдание заставляет нас искать другого, видеть в нём паллиатив; мы должны преодолеть этот этап и достичь такого состояния, при котором самый факт бытия служит постоянным источником радости; при котором интермедиация становится всего лишь свободной игрой, а не конститутивной основой бытия. Одним словом, нам следует достигнуть свободы бесстрастия — предпосылки полного, ничем не нарушаемого покоя.

Даниель1,2З

   О самоубийстве Изабель я узнал на Рождество, поздним утром. Не то чтобы это известие меня по-настоящему удивило; просто я несколько минут ощущал, как во мне образуется пустота — но пустота предсказуемая, ожидаемая. Уезжая из Биаррица, я знал, что в конечном счёте она покончит с собой; это читалось во взгляде, которым мы обменялись в то последнее утро, когда я шагнул через порог кухни, чтобы сесть в такси и отправиться на вокзал. Я догадывался и о том, что она подождёт, пока не умрёт мать, чтобы ухаживать за ней до конца и не причинять ей боли. Наконец, я знал, что сам рано или поздно приду к подобному решению.
   Её мать умерла тринадцатого декабря; Изабель купила место на городском кладбище Биаррица, организовала похороны; она составила завещание, привела в порядок дела; а потом, в ночь на двадцать четвёртое декабря, впрыснула себе сильную дозу морфия. Она умерла не только без мучений, но, вероятно, даже радостно — или, по крайней мере, в том состоянии эйфорической расслабленности, какое возникает под действием этого препарата. Фокса она ещё утром поместила в питомник; она не оставила мне письма, наверное, решила, что это излишне, я и так её прекрасно пойму; однако приняла все необходимые меры, чтобы мне передали собаку.
   Я поехал в Биарриц через несколько дней, её уже похоронили; утром тридцатого декабря я отправился в «зал молчания» на кладбище — большое круглое помещение со стеклянным потолком, с которого лился мягкий серый свет. В стенах были сделаны маленькие ниши, куда помещался металлический параллелепипед с прахом усопшего. Над каждой нишей висела табличка с выгравированными английским курсивом именем и фамилией покойного. В центре стоял мраморный стол, тоже круглый, а вокруг — стеклянные, вернее, пластиковые прозрачные стулья. Впустив меня, сторож поставил на стол урну с прахом Изабель и удалился. Пока я находился в комнате, никто другой не мог туда войти: на моё присутствие указывала снаружи красная лампочка, вроде тех, что зажигаются при начале съёмки на съёмочной площадке. Я пробыл в зале молчания минут десять — не дольше, чем большинство людей.
 
   Новый год я встретил странно: сидел один в своём номере на «Вилле Евгении» и пережёвывал простые, отнюдь не противоречивые мысли о смерти. Наутро второго января я отправился за Фоксом. К сожалению, перед отъездом мне пришлось заехать в квартиру Изабель, чтобы забрать все необходимые бумаги относительно наследства. У дверей дома я заметил, что Фокс весь дрожит от радости и волнения; он ещё немного растолстел, корги вообще склонны к полноте, но он помчался к двери Изабель, потом, запыхавшись, остановился и подождал, покуда я, в куда более медленном темпе, поднимусь по аллее голых, зимних каштанов. Пока я искал ключи, он потявкивал от нетерпения; бедняга ты, бедняга, подумал я. Едва я открыл дверь, он кинулся в квартиру, обежал её всю, потом вернулся и поднял на меня вопросительный взгляд. За то время, что я рылся в секретере Изабель, он несколько раз выбегал, обнюхивал комнату за комнатой, потом возвращался, останавливался в дверях и жалобно глядел на меня. Завершающий этап любой жизни отчасти сродни генеральной уборке; уже не думаешь ввязываться в какой-то новый проект, просто приводишь в порядок текущие дела. Все, что не успел прежде попробовать в жизни — даже если это совсем пустячная вещь, вроде приготовления майонеза или игры в шахматы, — становится постепенно недосягаемым навсегда, желание пережить, испытать что-то новое начисто пропадает. Как бы то ни было, порядок она навела отменный, мне понадобилась всего пара минут, чтобы найти завещание, свидетельство о собственности на квартиру. Я не хотел сразу ехать к нотариусу, говорил себе, что вернусь в Биарриц позже, хотя и знал: сделать это будет очень тяжело и, скорее всего, я так и не соберусь с духом, впрочем, это было не так уж важно, теперь всё было не так уж важно. Вскрыв конверт, я обнаружил, что и это последнее дело отпадает: все своё имущество она завещала элохимитской церкви, я узнал типовой контракт; скоро им займутся правовые службы.
 
   Фокс без уговоров пошёл за мной из квартиры, вероятно, подумал, что мы просто идём на прогулку. В магазине для животных рядом с вокзалом я купил пластиковый контейнер для его перевозки, а потом взял билет на скорый поезд до Ируна.
   Погода в Альмерии стояла тёплая, короткие, словно толком и не начавшиеся дни скрывались за пеленой мелкого, лёгкого дождя, и меня вполне бы устроил этот погребальный покой, мы могли бы неделями жить так, мой старый пёс и я, погрузившись в грёзы, мало-помалу переходящие в реальность, — но, к несчастью, обстоятельства складывались иначе. Вокруг моей виллы на многие километры раскинулась стройка: началась закладка новых домов. Повсюду стояли краны, бетономешалки, дорога к морю покрылась горами песка и грудами металлических труб, по ней, не сбавляя скорости, неслись бульдозеры и самосвалы, обдававшие вас грязью. Постепенно я почти отвык выходить из дому, только два раза в день гулял с Фоксом, но прогулка получалась не слишком приятная: он скулил и жался ко мне, перепуганный рёвом грузовиков. Продавец газет сказал мне, что Хильдегарда умерла и Гарри продал дом, решив провести остаток жизни в Германии. Понемногу я перестал выходить из своей комнаты и большую часть дня проводил в постели, в состоянии полнейшей и всё же мучительной умственной пустоты. Иногда я вспоминал, как мы приехали сюда с Изабель, всего несколько лет назад; вспоминал, как она любила украшать дом, особенно ей нравилось разводить цветы, ухаживать за садом; всё-таки у нас с ней были минуты счастья. Я вспоминал, как мы в последний раз любили друг друга, ночью, в дюнах, возвращаясь домой от Гарри; дюн больше не было, их срыли бульдозерами, теперь на их месте стояло грязное болото, разгороженное заборами. Мне тоже надо бы продать дом, совершенно нечего тут делать; я связался с агентом по недвижимости, тот сказал, что цены на землю сейчас сильно выросли, я могу рассчитывать на большую прибыль; в общем, я не знал, в каком состоянии умру, но точно знал, что умру богачом. Я попросил его по возможности ускорить дело, даже если цена окажется немного ниже ожидаемой; с каждым днём мне все труднее становилось здесь оставаться. Мне казалось, что рабочие не только не питают ко мне ни малейшей симпатии, но и настроены откровенно враждебно, что они нарочно чуть не сшибают меня своими огромными самосвалами, обливают грязью, запугивают Фокса. Скорее всего, это ощущение возникло не на пустом месте: для них я иностранец, человек с Севера, к тому же они знали, что я богаче их, гораздо богаче, и испытывали ко мне глухую, звериную ненависть, тем более глубокую, что она была бессильна, на страже таких людей, как я, стояла вся социальная система, а социальная система — вещь прочная; полиция не дремала, патрули встречались все чаще, Испания только что обзавелась правительством социалистов, менее коррумпированным, менее связанным с местными мафиозными кланами и полным решимости защищать образованный, состоятельный класс, основу своего электората. Я никогда не питал особой симпатии к бедным, а сейчас, когда моя жизнь летела в тартарары, и подавно; мои бабки давали мне превосходство над ними, и я мог бы даже почерпнуть в этом некоторое утешение: мог бы взирать на них сверху вниз, покуда они кидали лопатами свои кучи гравия или, сгибаясь в три погибели, разгружали упаковки паркета или плитки; мог бы презрительно поглядывать на их корявые руки, на их мускулы, на постеры с голыми бабами, украшавшие их строительные механизмы. Все эти крошечные удовольствия, я знал, не помешали бы мне завидовать их простецкой, бьющей в глаза вирильности; а ещё их молодости — их пролетарской, животной, грубой и очевидной молодости.

Даниель25,12

   Сегодня утром, перед самым рассветом, я получил от Марии23 следующее сообщение:
 
На мягкой мембране
Улыбки теней.
Мы дремлем в тумане
Бессолнечных дней.
 
 
   399, 2347, 3268, 3846. На экране возникло изображение огромной гостиной с белыми стенами и низкими диванами, обитыми белой кожей; ковёр на полу тоже был белый. В огромном окне виднелась башня Крайслер-билдинга — я однажды видел её на какой-то старой репродукции. Спустя несколько секунд перед камерой появилась довольно молодая неоженщина, лет двадцати пяти самое большее; она уселась перед объективом. Волосы на голове и лобке у неё были чёрные, густые и кудрявые; от гармоничного тела с широкими бёдрами и округлыми грудями исходило ощущение силы и энергии; примерно такой я и представлял себе её внешность. На фоне картинки быстро прокрутилось ещё одно сообщение:
 
Море душит меня и песок.
Череда одинаковых мгновений -
Словно большие птицы, тихо парящие над Нью-Йорком,
Их полет безнадёжно высок.
 
 
Идём же! Пред нами на ярком просторе,
Играя на солнце, заплещется море,
Мы вспомним пути, где шагали с тобой,
Стремясь к бытию непривычной стопой.
 
   Не секрет, что среди неолюдей встречаются отступники; эксплицитно об этом не говорят, но иногда встречаются некоторые аллюзии, просачиваются слухи. Никаких мер против дезертиров никто не принимает, никто не пытается отыскать их следы; просто из Центрального Населённого пункта приезжает специальная команда и окончательно запирает занимаемую ими станцию, а род, к которому они принадлежали, объявляется угасшим.
   Я понимал, что если Мария23 решила оставить свой пост и присоединиться к сообществу дикарей, то никакие мои слова не заставят её передумать. Несколько минут она нервно ходила взад и вперёд по комнате; казалось, её гложет сомнение, дважды она почти исчезала с экрана.
   — Не знаю, что меня ждёт, — сказала она наконец, повернувшись к объективу, — знаю только, что хочу жить более полной жизнью. Я не сразу приняла это решение, я постаралась собрать всю доступную информацию. Мы много говорили об этом с Эстер31, она тоже живёт в развалинах Нью-Йорка; три недели назад мы даже с ней встречались физически. Это не невозможно; вначале сознанию очень трудно адаптироваться, нелегко покинуть пределы станции, чувствуешь огромную тревогу и напряжение; но это не невозможно…
 
   Я переварил информацию и слегка кивнул в знак того, что понял.
   — Конечно, я говорю о преемнице той самой Эстер, с которой был знаком твой предок, — продолжала она. — В какой-то момент я считала, что она согласится пойти со мной, но в конце концов она отказалась, по крайней мере на данный момент; и тем не менее мне кажется, что её тоже не удовлетворяет наш образ жизни. Мы не раз говорили о тебе; думаю, она будет рада войти в интермедийную фазу.
   Я снова кивнул. Она ещё несколько секунд пристально смотрела в объектив, не говоря ни слова, потом со странной улыбкой закинула за спину лёгкий рюкзак, отвернулась и ушла из камеры куда-то налево. Я ещё долго сидел, не двигаясь, перед экраном, на котором по-прежнему стояло изображение пустой комнаты.

Даниель1,24

   Несколько недель я провёл в полной прострации, потом снова взялся за рассказ о жизни; но это почти не принесло облегчения: я дошёл примерно до нашей встречи с Изабель, изготовление приглаженного дубликата моих реальных переживаний казалось мне делом несколько нечистым и, уж во всяком случае, не самым важным и замечательным; напротив, Венсан, судя по всему, придавал рассказу огромное значение, каждую неделю звонил и спрашивал, как идут дела, а однажды даже сказал, что в определённом смысле мой труд не менее важен, чем работа Учёного на Лансароте. Он, конечно, сильно преувеличивал, но всё-таки его слова придали мне сил и рвения; надо же, я теперь полагался на него во всём, верил ему, словно оракулу.
   Постепенно дни становились длиннее, погода — теплее и суше, и я стал немного чаще выходить из дому; чтобы обойти стройку, я сворачивал к холмам и уже оттуда спускался к скалам; передо мной лежало необъятное серое море, такое же серое и плоское, как моя жизнь. Поднимаясь, я нередко останавливался и поджидал Фокса, приноравливался к его темпу; он был явно счастлив от этих долгих прогулок, хотя ходить ему становилось все труднее. Мы ложились спать очень рано, до захода солнца; я никогда не смотрел телевизор, забыл продлить подписку на спутниковые каналы; читать я тоже ничего не читал, теперь мне надоел даже Бальзак. Общественная жизнь волновала меня безусловно меньше, чем в ту пору, когда я писал свои скетчи; собственно, я уже тогда знал, что избрал для себя жанр с ограниченными возможностями, что он не позволит мне за всю карьеру сделать и десятой части того, что Бальзак умел делать в одном-единственном романе, и отлично понимал, скольким ему обязан; у меня хранилось полное собрание моих скетчей, десятка полтора DVD, все спектакли записывались, но ни разу за все эти мучительно долгие дни мне не пришло в голову их пересмотреть. Критики часто сравнивали меня с французскими моралистами, иногда с Лихтенбергом, но ни разу никто не упомянул ни Мольера, ни Бальзака. Я всё-таки перечитал «Блеск и нищету куртизанок», главным образом из-за персонажа Нусингена. Поразительно, как Бальзаку удалось придать персонажу влюблённого старикашки столь волнующее измерение; вообще-то, если подумать, оно, совершенно очевидно, заложено в этом вечном образе изначально, по определению, но вот у Мольера ничего подобного нет и в помине; правда, Мольер писал комедии, а тут всегда встаёт одна и та же проблема, в конечном счёте всегда сталкиваешься с одной и той же трудностью — с тем, что жизнь по сути своей штука не комичная.
 
   В то дождливое апрельское утро, помесив минут пять грязь в развороченных колеях, я решил сократить прогулку. Дойдя до двери, я обнаружил, что Фокса нет; полил ливень, в пяти метрах ничего не было видно, где-то близко грохотал экскаватор, но и его скрывала стена воды. Я зашёл в дом, взял дождевик и под проливным дождём отправился на поиски, не пропуская ни одного уголка, где он любил останавливаться, принюхиваясь к интересным запахам.
   Я нашёл его только под вечер, метрах в трехстах от виллы; наверное, я не раз проходил мимо, не замечая его. Из грязи торчала только его голова, немного испачканная кровью, с вываленным языком и застывшим ужасом в глазах. Раскопав руками грязь, я вытащил его тело — лопнувшее, словно шарик из плоти, все внутренности вылезли наружу; он лежал далеко от дороги, грузовик специально свернул, чтобы его задавить. Я снял с себя плащ, завернул в него Фокса и вернулся домой, сгорбившись, обливаясь слезами и отводя глаза, чтобы не встречаться взглядом с рабочими, а они останавливались и провожали меня нехорошей усмешкой.
 
   Наверное, я плакал долго; когда слезы иссякли, уже почти спустилась ночь; стройка опустела, но дождь по-прежнему лил. Я вышел в сад, туда, где прежде был сад, а теперь пыльный пустырь летом и грязное болото зимой. Выкопать могилу у угла дома не составило никакого труда; сверху я положил одну из его любимых игрушек, пластиковую уточку. От дождя грязь расползлась ещё сильнее и затопила игрушку; я снова заплакал.
   Не знаю почему, но что-то во мне сломалось в ту ночь, какой-то последний барьер, выдержавший и уход Эстер, и смерть Изабель. Быть может, потому, что Фокс умер в тот самый момент, когда я описывал в своём рассказе, как мы подобрали его на шоссе между Сарагосой и Таррагоной; а может, просто потому, что я стал старым и не мог держать удар, как прежде. Как бы то ни было, я позвонил Венсану среди ночи, в слезах и с таким чувством, что мои слезы не высохнут никогда, что до конца своих дней я не смогу больше делать ничего, только плакать. Такое бывает с пожилыми людьми, я сам это видел, иногда на лице их застывает покой, и кажется, что в душе у них мир и пустота; но стоит им снова соприкоснуться с реальностью, прийти в себя, опять начать думать, как они сразу начинают плакать — тихо, безостановочно, целые дни напролёт. Венсан выслушал внимательно, не перебивая, несмотря на поздний час, и пообещал сразу же перезвонить Учёному. Ведь генетический код Фокса сохранился, напомнил он, мы стали бессмертными; не только мы сами — но и наши домашние животные, если мы захотим.
   Казалось, он в это верит; казалось, он в это действительно свято верит, и я вдруг почувствовал, как во мне поднимается невероятная, парализующая радость. Ну и недоверие, конечно, тоже: ведь я вырос и состарился с мыслью о смерти, уверенный в её всевластии. Я ждал рассвета в каком-то странном состоянии — словно только что проснулся и очутился в волшебном мире. И вот бесцветная заря занялась над морем; тучи рассеялись, на горизонте появился крохотный клочок голубого неба.
   Мицкевич позвонил без чего-то семь. Да, ДНК Фокса у них есть, она хранится в хороших условиях, беспокоиться не о чём; к сожалению, на данный момент операция клонирования собак невозможна, как и клонирования человека. Они уже почти достигли цели, это вопрос нескольких лет, быть может, месяцев; операция на крысах прошла успешно, им даже удалось клонировать домашнюю кошку, правда, только один раз. Как ни странно, собаки представляли собой более сложную проблему; однако он обещал держать меня в курсе, а ещё — что Фокс станет первым, на ком они опробуют новую технологию.
   Я давно не слышал его голоса, он по-прежнему производил впечатление настоящего, компетентного специалиста, и, повесив трубку, я ощутил какое-то странное чувство. Всё пошло прахом, сейчас, в эту минуту, всё пошло прахом, остаток дней мне, без сомнения, предстоит провести в полнейшем одиночестве; и всё же я впервые стал понимать Венсана и других новообращённых; я стал понимать значение Обетования; и когда солнце поднялось над морем и воцарилось в небесах, во мне впервые шевельнулось ещё неясное, отдалённое, подспудное волнение, напоминающее надежду.

Даниель25,13

   Уход Марии23 волнует меня сильнее, чем я рассчитывал; я привык к нашему общению, с его исчезновением мне чего-то не хватает, мне грустно, и я пока так и не решился вступить в контакт с Эстер31.
   На следующий же день после её ухода я распечатал топографические снимки зон, которые ей предстояло пересечь на пути к Лансароте; мне часто приходят мысли о ней, я представляю себе различные этапы её маршрута. Мы живём словно за завесой, за прочной информационной стеной, но у нас есть выбор, мы можем разорвать завесу, разрушить стену; мы ещё люди, наши тела готовы к новой жизни. Мария23 решила покинуть наше сообщество, её уход — свободный и необратимый акт; мне никак не удаётся принять эту идею, я испытываю непреодолимые трудности. Верховная Сестра рекомендует в подобной ситуации читать Спинозу; я посвящаю чтению примерно по часу в день.

Даниель1,25

   Лишь после смерти Фокса я по-настоящему, до конца осознал масштаб вставшей передо мной апории. Погода быстро менялась, скоро на южном побережье Испании установится жара; на пляже невдалеке от моего дома уже появлялись первые обнажённые девушки, чаще всего на уикенд, и я чувствовал, как во мне возрождается слабое, вялое — даже не собственно желание, поскольку это понятие, как мне кажется, предполагает хотя бы минимальную веру в возможность его осуществить, — но воспоминание, призрак того, что могло бы быть желанием. Я видел, как подступает cosa mentale, последняя пытка, и теперь наконец мог сказать, что понял все. Сексуальное удовольствие не только превосходит по изощрённости и силе все прочие удовольствия, дарованные жизнью; оно — не просто единственное удовольствие, не влекущее никакого ущерба для организма, наоборот, помогающее поддержать в нём самый высокий уровень жизненной энергии; оно — на самом деле вообще единственное удовольствие и единственная цель человеческого существования, а все прочие — изысканные кушанья, табак, алкоголь, наркотики — всего лишь смешные, отчаянные компенсаторные меры, мини-суициды, малодушно скрывающие своё истинное имя, попытки поскорее разрушить тело, утратившее доступ к единственному удовольствию. Человеческая жизнь устроена до ужаса просто, и я в своих сценариях и скетчах целых два десятка лет ходил вокруг да около истины, которую можно было выразить в нескольких словах. Молодость — это время счастья, его единственный возраст; молодёжь ведёт жизнь беззаботную и праздную, она занята только учёбой, делом не слишком обременительным, и может сколько угодно предаваться безграничным телесным восторгам. Они могут играть, танцевать, любить, искать все новых удовольствий. Они могут уйти с вечеринки на заре, найдя себе новых сексуальных партнёров, и глядеть на унылую вереницу служащих, спешащих на работу. Они — соль земли, им все дано, все разрешено, все можно. Позднее, создав семью, оказавшись в мире взрослых, они познают заботы, изнурительный труд, ответственность, тяготы жизни; им придётся платить налоги, соблюдать разные административные формальности и при этом постоянно и бессильно наблюдать за необратимой, вначале медленной, потом все более быстрой деградацией своего тела; а главное — им придётся содержать в собственном доме своих смертельных врагов — детей, носиться с ними, кормить их, беспокоиться из-за их болезней, добывать средства на их учёбу и развлечения, и, в отличие от животных, делать все это не один сезон, а до конца жизни, они так и останутся рабами своего потомства, для них время веселья попросту исчерпано, им предстоит надрываться до самой смерти, в муках и подступающих болезнях, пока они не превратятся в ни на что не годных стариков и окончательно не окажутся на свалке. Их дети не будут питать к ним ни малейшей благодарности за заботу, наоборот, как бы они ни старались, какие бы ожесточённые усилия ни предпринимали, этого всегда будет мало, их всегда, до самого конца будут винить во всём, только потому, что они — родители. Из их жизни, полной страданий и стыда, исчезнет всякая радость. Когда они хотят подступиться к телу молодых, их безжалостно отталкивают, гонят прочь, осыпают насмешками и поношениями, а в наши дни к тому же все чаще сажают в тюрьму. Физически юное тело, единственное желанное благо, какое мирозданию оказалось под силу породить на свет, предоставлено в исключительное пользование молодёжи, а удел стариков — гробиться на работе. Таков истинный смысл солидарности поколений: она не что иное, как холокост, истребление предыдущего поколения ради того, которое идёт за ним следом, истребление жестокое, затяжное, не ведающее ни утешения, ни поддержки, ни какой-либо материальной или эмоциональной компенсации.