Страница:
Больше трех часов, до самых сумерек, я шарил по кустам вокруг озера; иногда, через равные промежутки времени, я звал его, но ответом была лишь удручающая тишина. Уже почти совсем стемнело, когда я нашёл его тело, пронзённое стрелой. Оно ещё не успело остыть. Наверное, он умер страшной смертью, в его остекленевших глазах застыло выражение ужаса. В пароксизме жестокости дикари отрезали ему уши; видимо, они спешили, опасаясь, как бы я их не заметил, срез остался грубый, вся его мордочка и грудь были заляпаны кровью.
Ноги у меня подкосились, я рухнул на колени перед ещё тёплым трупом моего маленького спутника; быть может, появись я на пять-десять минут раньше, дикари не посмели бы приблизиться. Мне предстояло выкопать могилу, но пока у меня не было сил. Опускалась ночь, над озером клубился холодный туман. Я долго, очень долго смотрел на изувеченное тело Фокса; потом слетелись мухи, совсем немного.
То было тайное место, и заветное слово было: базилик.
Я остался один. Озеро постепенно погружалось в темноту, и моё одиночество было безысходно. Фокс не оживёт никогда — ни он, ни другая собака с тем же набором генов; он окончательно ушёл в ничто, к которому отныне, следом за ним, стремлюсь и я. Теперь я точно знал, что изведал любовь, потому что ведал страдание. На миг мне вспомнился рассказ о жизни Даниеля: я сознавал, что за несколько недель путешествия получил упрощённое, но исчерпывающее представление о человеческой жизни. Я шёл всю ночь, и весь следующий день, и всю следующую ночь, и большую часть третьего дня: время от времени останавливался, принимал капсулу минеральных солей, выпивал глоток воды и шагал дальше; усталости я не чувствовал совсем. Мои познания в биохимии и физиологии были весьма ограниченны, род Даниелей не отличался пристрастием к науке, однако я помнил, что превращение неолюдей в автотрофов сопровождалось рядом структурных и функциональных изменений гладкой мускулатуры. По сравнению с человеком я обладал повышенной гибкостью, выносливостью и способностью к автономному функционированию. Конечно, моя психология также сильно отличалась от человеческой: я не знал страха и, хоть и мог страдать, не испытывал во всей полноте того, что люди называли чувством утраты; оно существовало во мне, но не имело никакой ментальной проекции. Я уже ощущал какую-то пустоту, когда вспоминал ласки Фокса, то, как он уютно устраивался у меня на коленях, его купания, беготню, а главное — радость, читавшуюся в его глазах, ту радость, которая всегда потрясала меня, потому что была мне совершенно чужда; однако это страдание, эта тоска представлялись мне неизбежными уже потому, что они существовали. Мысль, что все могло быть иначе, просто не возникала в моём мозгу: ведь когда я видел горную гряду, мне не приходило в голову, что она может вдруг исчезнуть, а на её месте появится равнина. Наверное, в этом сознании абсолютного детерминизма и состояло главное различие между нами и нашими предшественниками-людьми. Подобно им, мы были всего лишь разумными механизмами, но, в отличие от них, сознавали, что мы — не более чем механизмы.
Я шёл около сорока часов, ни о чём не думая, движимый лишь смутным воспоминанием о маршруте, обозначенном на карте; в уме у меня стоял плотный туман. Не знаю, что заставило меня остановиться и очнуться — возможно, странный характер окружающей местности. Должно быть, я приближался к развалинам древнего Мадрида: во всяком случае, вокруг, сколько хватало глаз, тянулось громадное заасфальтированное пространство, лишь вдали смутно виднелись невысокие, пожухлые холмы. Местами почва вспучилась, образуя чудовищные пузыри, словно под действием какой-то устрашающей волны подземного жара. Полосы асфальта длиной в десятки метров вздымались вверх и обрывались, рассыпаясь грудами каменей и чёрных глыб; земля была усыпана металлическими обломками и осколками стекла. Вначале я решил, что нахожусь на шоссе, возле какого-нибудь автовокзала, но, не обнаружив нигде никаких указателей, в конце концов понял, что стою прямо в центре бывшего аэропорта Барахас. Я пошёл дальше на запад и вскоре обнаружил следы человеческой деятельности: телевизоры с плоским экраном, груды разбитых вдребезги CD, громадный рекламный щит с изображением певца Давида Бисбаля. Это место подверглось сильнейшей бомбардировке на завершающей стадии межчеловеческого военного конфликта; наверное, здесь ещё сохранялся повышенный уровень радиации. Я сверился с картой: вершина разлома должна была находиться совсем рядом; чтобы двигаться прежним курсом, мне следовало свернуть к югу, а значит, пройти по древнему центру города.
В районе пересечения шоссе М45 и R2 я немного задержался, пробираясь через груды расплавленных остовов автомобилей. Первых городских дикарей я заметил, шагая по территории бывших складов концерна «Ивеко». Небольшая, около пятнадцати особей, группка сидела под металлическим навесом гаража, в полусотне метров от меня. Я быстро прицелился и выстрелил: одна фигура упала, остальные забились в глубь гаража. Через несколько минут, обернувшись, я увидел, что двое дикарей осторожно высунулись из гаража и втаскивают товарища внутрь — очевидно, чтобы употребить его в пищу. Я захватил с собой бинокль и убедился, что они ниже ростом и уродливее, чем те, что обитали в районе Аларкона; их темно-серая кожа была усеяна гнойными нарывами — скорее всего, вследствие радиации. Так или иначе, они тоже испытывали смертельный страх перед неолюдьми: те, что попадались мне на развалинах города, разбегались прежде, чем я успевал вскинуть карабин; я всё же сумел доставить себе удовольствие и подстрелить пятерых или шестерых. Большинство из них хромали, однако, несмотря на увечье, передвигались они быстро, иногда помогая себе передними конечностями; я был удивлён и даже подавлен их неожиданной живучестью.
Рассказ о жизни Даниеля1 давно стал частью меня самого, поэтому я испытал странное волнение, оказавшись на улице Обиспо-де-Леон, где произошла его первая встреча с Эстер. От упомянутого в рассказе бара не осталось и следа; фактически вся улица состояла из двух почерневших обломков стены, на одном из которых случайно сохранилась табличка с названием. Мне пришла в голову мысль отыскать дом номер 3 по улице Сан-Исидор, где, на последнем этаже, состоялась вечеринка по случаю дня рождения Эстер, положившая конец их отношениям. Я довольно хорошо помнил, как выглядел центр Мадрида во времена Даниеля; теперь какие-то улицы были разрушены до основания, но какие-то, по неизвестной причине, оставались невредимыми. Мне понадобилось около получаса, чтобы найти нужное здание; оно пока не рухнуло. Я поднялся на последний этаж, поднимая ногами облачка цементной пыли. Мебель, обои, ковры исчезли полностью; на грязном полулежали только кучки засохших экскрементов. Я задумчиво побродил по комнатам, где Даниель пережил, безусловно, один из самых тяжёлых моментов в своей жизни; потом вышел на террасу, откуда он смотрел на городской пейзаж перед тем, как, по его выражению, «выйти на финишную прямую». Естественно, мысли мои вновь и вновь возвращались к любовной страсти у людей, её чудовищной силе, её роли в генетической структуре вида. Сегодня темно-серый, унылый пейзаж с обугленными, выветрившимися домами, с грудами щебня и пыли производил умиротворяющее впечатление, располагал к печальной отрешённости. Зрелище, представшее моему взору, было довольно однообразным; но я знал, что, двигаясь на юго-запад, обогну расселину и где-то на уровне Леганеса или Фуэнлабрада выйду к Великому Серому Простору, который мне предстояло пересечь. Такие области, как Эстремадура и Португалия, исчезли с лица земли. Серия ядерных взрывов, а также наводнения и циклоны, обрушившиеся на этот регион за последние несколько веков, в конечном счёте превратили его в обширную, совершенно плоскую и слегка наклонную поверхность; судя по спутниковым снимкам, её покрывал ровный, однородный слой вулканической пыли светло-серого цвета. Эта гигантская наклонная плоскость тянулась приблизительно на две с половиной тысячи километров и уходила в малоизученный район, находившийся на месте бывших Канарских островов; небо там обычно было затянуто тучами и клубами испарений. Плотный слой облаков почти не позволял вести наблюдение со спутника, поэтому сколько-нибудь достоверными сведениями об этом регионе мы не располагали. Лансароте мог остаться полуостровом, мог превратиться в остров или вообще исчезнуть; в плане географическом я располагал только этими данными. В плане же физиологическом было ясно одно: мне не хватит воды. Если я буду идти двадцать часов в сутки, то смогу сделать за день около ста пятидесяти километров; мне понадобится чуть больше двух недель, чтобы добраться до приморской зоны, если она вообще существует. Я не знал, насколько мой организм устойчив к обезвоживанию; не думаю, чтобы его когда-либо тестировали в экстремальных условиях. Перед тем как пуститься в путь, я на миг вспомнил Марию23: двигаясь со стороны Нью-Йорка, она должна была столкнуться с аналогичными трудностями. Ещё у меня мелькнула мысль о древних людях, которые в подобных обстоятельствах препоручали свою душу Богу, и мне стало жаль, что нет ни Бога, ни какой-либо сущности того же порядка; наконец я вознёсся духом к надежде и к пришествию Грядущих.
В отличие от нас, Грядущие будут не механизмами и даже не отдельными существами в строгом смысле слова. Они будут Единым, оставаясь множественными. Нам неоткуда почерпнуть точное представление о природе Грядущих. Свет един, но число лучей его бесконечно. Я обрёл смысл Слова; мёртвые тела и прах направят мои стопы — а ещё память о славном псе по имени Фокс.
Я вышел из города на заре, сопровождаемый лёгким топотом разбегавшихся во все стороны дикарей. Миновав лежащие в руинах пригороды, я к полудню вышел на Великий Серый Простор. Здесь я оставил ставший ненужным карабин: по ту сторону великой расселины не было отмечено никаких признаков жизни, ни животной, ни растительной. Двигаться оказалось легче, чем я предполагал: на самом деле толщина слоя пепла не превышала нескольких сантиметров, а под ним лежала твёрдая, словно спёкшаяся, земля, она давала ногам удобную опору. Солнце стояло высоко в недвижной небесной лазури, на местности не было никаких складок, никаких особенностей рельефа, из-за которых я мог бы уклониться от курса. Постепенно я, продолжая двигаться вперёд, впал в состояние мирной полудрёмы; слегка изменённые, истончённые и хрупкие образы неолюдей сплетались в моей памяти с теми шелковистыми, бархатными видениями, какие давным-давно, в прежней жизни, создавала у меня на экране Мария23, пытаясь выразить отсутствие Бога.
На закате я сделал короткий привал. С помощью несложных измерений и тригонометрии мне удалось определить, что уклон составляет около одного процента. Если показатель крутизны не изменится, значит, поверхность океана лежит на две с половиной тысячи метров ниже уровня материковой платформы, то есть довольно близко к астеносфере. Судя по всему, в ближайшие дни нужно ждать существенного повышения температуры.
В действительности жара стала по-настоящему изнуряющей лишь через неделю; тогда же я начал ощущать первые приступы жажды. Небо по-прежнему оставалось чистым и неподвижным, приобретая все более насыщенный цвет кобальта. Мало-помалу я сбросил с себя всю одежду; в рюкзаке оставалось всего несколько таблеток минеральных солей; теперь мне было трудно их глотать, слюноотделение становилась слишком скудным. Я испытывал новое для себя ощущение — физическое страдание. Жизнь диких животных, целиком пребывающих во власти природы, представляла собой сплошную боль с редкими внезапными моментами разрядки, блаженного отупения, связанного с удовлетворением биологических потребностей — пищевых или сексуальных. Жизнь человечества в общем проходила примерно так же: под знаком страдания, с отдельными, всегда слишком краткими моментами удовольствия, вызванного реализацией осознаваемой потребности, которая у людей превратилась в желание. Жизнь неолюдей должна была протекать мирно, рационально, вдали и от удовольствия и от страдания; замысел этот потерпел крах, и мой уход служил наглядным тому свидетельством. Быть может, Грядущие познают радость — иное имя вечно длящегося удовольствия. Я шёл в том же ритме, по двадцать часов в день, без остановок, ясно сознавая, что теперь моё выживание зависело от элементарной проблемы нормального осмотического давления, от равновесия между процентным содержанием минеральных солей и тем количеством воды, какое успели накопить мои клетки. Не то чтобы я хотел жить в собственном смысле слова, просто идея смерти была абсолютно бессодержательна. Своё тело я воспринимал как носитель — но оно несло лишь пустоту. Мне оказалось не под силу достичь Духа; но я всё-таки ждал какого-то знака.
Пепел под моими ногами стал белым, а небо приобрело ультрамариновый оттенок. Через два дня я обнаружил сообщение Марии23. Оно было написано каллиграфически чётким, узким почерком на тонких листах прозрачного нервущегося пластика; свёрнутые листы она положила в чёрную металлическую тубу, слабо звякнувшую, когда я её открыл. Сообщение не предназначалось специально для меня, собственно, оно вообще никому не предназначалось; то было всего лишь очередное проявление абсурдного — или высокого — стремления, которое отличало людей и передалось их преемникам: стремления оставить по себе след, письменное свидетельство.
Общее содержание сообщения было очень печальным. Выбираясь из развалин Нью-Йорка, Мария23 неоднократно соприкасалась с племенами дикарей, иногда весьма многочисленными; в отличие от меня, она пыталась вступить с ними в контакт. Ей самой ничто не угрожало, дикари боялись её, тем не менее она питала глубокое отвращение к их грубости, безжалостному обращению с пожилыми и слабыми особями, к их неутолимой жажде насилия, социального и сексуального унижения, самой настоящей жестокости. Сцены, аналогичные тем, свидетелем которых я стал в Аларконе, постоянно повторялись и в Нью-Йорке, хотя племена обитали на значительном расстоянии друг от друга и в последние семь-восемь столетий никак не могли контактировать между собой. Ни один праздник у дикарей не обходился без насилия, кровопролития, публичных истязаний; более того, изобретение изощрённых, чудовищных пыток являлось, по-видимому, единственной областью, в которой они сохранили толику изобретательности, роднившей их с человеческими предками; к этому сводилась вся их цивилизация. Если согласиться, что механизм наследственности затрагивает и моральные качества, то факт этот не покажется удивительным: вполне логично, что в ходе затяжных военных конфликтов выживали прежде всего наиболее грубые и жестокие особи с повышенным уровнем агрессивности и что их характер передавался потомству. В вопросах моральной наследственности ничего нельзя ни доказать, ни опровергнуть; бесспорно одно: свидетельство Марии23, равно как и моё собственное, подтверждало справедливость приговора, вынесенного Верховной Сестрой человечеству, и полностью оправдывало её решение не препятствовать тому процессу самоуничтожения, который оно запустило две тысячи лет назад.
Вставал вопрос, почему Мария23 не вернулась; впрочем, при чтении некоторых отрывков складывалось впечатление, что она собиралась отказаться от своего замысла, но, наверное, в ней, как и во мне, как и во всех неолюдях, выработался известный фатализм, коренящийся в сознании собственного бессмертия; в этом мы приблизились к древним человеческим общностям, насквозь проникнутым глубокими религиозными верованиями. Ментальные структуры вообще живут гораздо дольше, нежели породившая их реальность. Став практически бессмертным, или, по крайней мере, достигнув стадии, близкой к реинкарнации, Даниель1 тем не менее до конца сохранял нетерпеливость, исступление, ненасытность простого смертного. Точно так же и я, покинув по собственной воле рамки репродуктивной системы, обеспечивавшей моё бессмертие, или, вернее, бесконечное воспроизводство моих генов, знал, что все равно никогда не смогу учитывать в своём поведении перспективу смерти; мне никогда не испытать страха, скуки или желания с той же остротой, что и человеку.
Я уже собирался вложить листки обратно в тубу, как вдруг заметил, что в ней находится ещё один предмет, извлечь который мне удалось не сразу. Это была страница, вырванная из человеческой книги карманного формата и сложенная во много раз, в узенькую полоску; когда я решил её развернуть, она распалась на части. Прочитав самый большой фрагмент, я узнал тот отрывок из диалога «Пир», где Аристофан излагает свою концепцию любви:
«Когда кому-либо, будь то любитель юношей или всякий другой, случается встретить как раз свою половину, обоих охватывает такое удивительное чувство привязанности, близости и любви, что они поистине не хотят разлучаться даже на короткое время. И люди, которые проводят вместе всю жизнь, не могут даже сказать, чего они, собственно, хотят друг от друга. Ведь нельзя же утверждать, что только ради удовлетворения похоти столь ревностно стремятся они быть вместе. Ясно, что душа каждого хочет чего-то другого; чего именно, она не может сказать и лишь догадывается о своих желаниях, лишь туманно намекает на них».
Я прекрасно помнил продолжение: двум смертным, «когда они лежат вместе», является Гефест-кузнец и предлагает их сплавить и срастить воедино,
«и тогда из двух человек станет один, и, покуда вы живы, вы будете жить одной общей жизнью, а когда вы умрёте, в Аиде будет один мертвец вместо двух, ибо умрёте вы общей смертью».Особенно мне врезались в память последние фразы:
«Причина этому та, что такова была изначальная наша природа и мы составляли нечто целостное. Таким образом, любовью называется жажда целостности и стремление к ней».[86]Именно эта книга отравила сперва западный мир, а потом и все человечество, научила его презирать свой удел — удел разумного животного, — внушила ему мечту, от которой оно безуспешно пыталось избавиться на протяжении двух тысячелетий. Даже христианство, даже сам апостол Павел не смогли противиться этой силе и склонились перед нею.
«И будут двое одна плоть; тайна сия велика; я говорю по отношению ко Христу и к Церкви».[87]Во всех человеческих рассказах о себе, вплоть до самых последних, звучит неистребимая ностальгия по ней. Когда я хотел снова свернуть бумажный обрывок, он рассыпался у меня в руках; я завернул крышку тубы, положил её обратно на землю. Прежде чем пуститься в путь, я в последний раз подумал о Марии23, о её человеческой, такой ещё человеческой природе, воскресил в памяти образ её тела, которое уже никогда не познаю. И внезапно с тревогой понял, что если нашёл её сообщение, значит, кто-то из нас двоих, безусловно, сбился с пути.
На белой однообразной поверхности не было никаких ориентиров, оставалось лишь солнце: быстро оценив положение своей тени, я понял, что действительно забрал слишком далеко к западу; теперь следовало двигаться точно на юг. Я не пил уже два дня и не мог больше питаться, минутная рассеянность грозила стать для меня роковой. По правде говоря, я уже не так сильно страдал, болевой сигнал притупился, но меня охватила огромная усталость. Инстинкт самосохранения у неолюдей не исчез, просто стал более умеренным; некоторое время я следил, как он борется во мне с усталостью, зная, что в конце концов сумеет её одолеть. И медленно двинулся дальше на юг.
Я шёл весь день и всю следующую ночь, ориентируясь по звёздам. Лишь через три дня, на рассвете, я заметил облака. Их шелковистая поверхность казалась просто дымкой на горизонте, зыбким маревом света; вначале я решил, что это мираж, но, подойдя ближе, стал отчётливее различать красивые матово-белые клубы, отделённые друг от друга тонкими, странно неподвижными волютами. К полудню я вошёл в слой облачности, и передо мной открылось море. Я достиг конечной цели своего путешествия.
По правде говоря, пейзаж, представший моему взору, нисколько не походил на океан, каким его знали люди; это была вереница небольших озёр и болот с почти стоячей водой, разделённых песчаными косами; все вокруг плавало в лёгком, ровном, жемчужном свете. У меня не осталось сил бежать, и я, шатаясь, побрёл к источнику жизни. Процентное содержание минералов в первых, неглубоких болотцах было очень низким; но все моё тело благодарно распахнулось навстречу солёной ванне, по мне, с ног до головы, словно прошла живительная, питающая волна. Я понимал, даже почти чувствовал явления, происходящие во мне: вот нормализуется осмотическое давление, вновь начинают действовать метаболические цепочки, производящие АТФ, необходимый для функционирования мускулатуры, а также протеины и жирные кислоты, необходимые для клеточной регенерации. Это было как продолжение сна после горького пробуждения, как удовлетворённый вздох механизма.
Спустя два часа я поднялся, уже немного восстановив силы; воздух и вода имели одинаковую температуру, по-видимому, близкую к 37°С, поскольку я не ощущал ни холода, ни тепла; свет был ярким, но не слепил. В песке между болотцами образовалось множество неглубоких рытвин, похожих на небольшие могилы. Я улёгся в одну из них; от песка шло бархатистое тепло. Тогда я окончательно понял, что смогу жить здесь и дни мои будут долгими. Долгота дня равнялась долготе ночи, и тот и другая продолжались по двенадцать часов, и я почему-то чувствовал, что так будет весь год, что в результате астрономических изменений, случившихся во времена Великой Засухи, здесь возникла зона, где нет времён года, где навеки настала поздняя весна.
Довольно скоро я утратил привычку спать в определённые часы; я спал по часу или два, и днём и ночью, когда начинал испытывать неосознанное, беспричинное желание забиться в одну из песчаных рытвин. Вокруг не было никаких следов жизни, ни растительной, ни животной. Вообще какие-либо ориентиры на местности попадались редко: сколько хватало глаз, повсюду тянулись песчаные полосы, озерца и болота разного размера. Небо обычно скрывалось за плотным слоем испарений; однако облака не стояли неподвижно, они двигались, только очень медленно. Иногда между клубами возникал просвет, и в нём виднелось солнце или звезды; никаких иных перемен в ходе дней не происходило; мироздание пребывало словно в коконе, или в стазе, довольно близком к архетипическому представлению о вечности. Как и все неолюди, я не ведал скуки: моё отрешённое, зыбкое сознание питалось обрывками воспоминаний и бесцельными грёзами. Но во мне не было ни радости, ни даже истинного покоя; несчастье заложено уже в самом факте существования. Добровольно покинув цикл возрождений и смертей, я направлялся к простому небытию, к чистому отсутствию содержания. Лишь Грядущим удастся, быть может, достичь царства бесчисленных потенциалов.
В следующие недели я стал продвигаться в глубь своих новых владений. Я заметил, что в южном направлении величина прудов и озёр возрастала, а на некоторых из них даже наблюдались слабые явления, схожие с приливом; однако озера все ещё оставались неглубокими, я мог доплыть до середины в полной уверенности, что без труда вернусь обратно на песчаную косу. Нигде по-прежнему не было видно никаких следов жизни. Мне смутно помнилось, что она возникла в очень специфических условиях, когда атмосфера, вследствие бурной вулканической активности на начальном этапе развития Земли, оказалась насыщена аммонием и метаном, и что повторение этого процесса на той же планете маловероятно. Но даже если органическая жизнь возродится, она в любом случае останется заложницей условий, предопределённых законами термодинамики, а значит, сможет всего лишь воспроизводить прежние схемы: появление отдельных особей, хищничество, выборочную передачу генетического кода; ничего нового от неё ожидать не приходилось. Согласно некоторым гипотезам, время органических форм истекло: Грядущие будут существами кремниевыми, а их цивилизация будет строиться путём постепенно усложняющегося объединения когнитивных процессоров и ячеек памяти; работы Пирса, не выходящие за рамки формальной логики, не позволяют ни подтвердить, ни опровергнуть эту гипотезу.
Так или иначе в зоне, где я находился, не мог бы обитать никто, кроме неолюдей; организм дикаря никогда бы не выдержал совершенного мною перехода. Теперь я без всякой радости, даже с некоторым замешательством смотрел на перспективу встретить кого-либо из себе подобных. Гибель Фокса и переход через Великий Серый Простор внутренне иссушили меня; я больше не ощущал в себе никаких желаний, и в первую очередь описанного Спинозой желания пребывать в своём бытии; мне только было жаль, что мир переживёт меня. Тщета мира, наглядно проявившаяся уже в рассказе о жизни Даниеля, отныне стала для меня неприемлемой; я не видел в нём ничего, кроме унылой пустоты, лишённой потенциалов и возможностей, недоступной для любого света.
Однажды утром, проснувшись, я вдруг ощутил чуть заметное, беспричинное облегчение. Я пошёл вперёд и через несколько минут увидел впереди озеро — большое, намного больше других, я впервые не мог разглядеть противоположный берег. И вода в нём была немного солонее.
Так, значит, вот что люди называли морем; вот что считали они великим утешителем — и великим разрушителем, той силой, что разъедает все, но мягко и нежно. Я был взволнован; последние элементы, которых недоставало мне для полного понимания человека, внезапно встали на свои места. Теперь я лучше представлял себе, как в мозгу этих приматов могла зародиться идея бесконечности — бесконечности доступной, достижимой посредством медленных трансформаций, берущих начало в конечном мире. Я представлял себе и то, как первая концепция любви могла сложиться в мозгу Платона. Я снова подумал о Даниеле, о его вилле в Альмерии, моей бывшей вилле, о юных девушках на пляже, о том, как Эстер уничтожила его, — и в первый раз ощутил нечто вроде жалости к нему, жалости, но не уважения. Из двух эгоистичных, рассудочных животных в конечном счёте выжило более эгоистичное и рассудочное: так оно всегда и происходило у людей. И тогда я понял, почему Верховная Сестра настаивала на изучении рассказов о жизни наших человеческих предшественников; я понял, какую цель она преследовала, — и понял, почему этой цели нельзя достичь никогда.
Я так и не освободился.
А потом я шёл, соразмеряя шаг с ритмичным движением волн. Я шёл дни напролёт, не чувствуя ни малейшей усталости, а ночью меня баюкал слабый прибой. На третий день я увидел дороги из чёрного камня, уходившие в море и терявшиеся вдали. Что это было — переходы? Кто их построил — люди или неолюди? Теперь это было не важно; мысль пойти по ним возникла во мне и исчезла.
И в тот же миг клубы тумана внезапно разошлись, и на поверхности моря заиграло солнце. В памяти моей мелькнул образ великого солнца — нравственного закона, который, согласно Слову, в конце концов воссияет над миром; но в том мире меня уже не будет, сама его сущность была недоступна моему воображению. Теперь я знал: никому из неолюдей не под силу разрешить основополагающую апорию бытия; те, кто пытался сделать это — если таковые нашлись, — скорее всего, уже умерли. Сам я, сколько смогу, буду влачить свою никому не нужную жизнь усовершенствованной обезьяны, сожалея только об одном: что стал причиной гибели Фокса, единственного известного мне существа, заслужившего право жить дальше, ибо в глазах его иногда зажигалась искра, предвещавшая пришествие Грядущих.
Мне осталось жить, наверное, лет шестьдесят; более двадцати тысяч совершенно одинаковых дней. Я буду избегать мысли и избегать страдания. Подводные камни жизни лежали далеко позади; теперь я вступил в пространство покоя и исчезну из него лишь в результате прекращения физиологических процессов.
Я купался долго, под солнцем и под звёздами, и не испытывал ничего, кроме лёгкого, смутного ощущения питательной среды. Счастье лежало за горизонтом возможного. Мир — предал. Моё тело принадлежало мне лишь на короткое время; я никогда не достигну поставленной цели. Будущее — пустота; будущее — гора. В моих снах теснились оболочки чувств. Я был — и не был. Жизнь была — реальна.