Доброй ночи, Никто.
   На миг его снова прохватило холодом, но это был всего лишь холод отчаяния при мысли о двух умерших людях — о трех, считая отца с его извещениями о строительстве сборных складов, — от которых осталось так мало; они ушли в небытие, как брошенные в реку камни, и круги от них держались на воде совсем недолго. Каждый обещает стать кем-то, а потом это куда-то девается.
   Тео срочно захотелось выпить еще пива.
   Когда он укладывал бумаги обратно в коробку, из коричневого конверта с праздничными рецептами выпал другой, завалившийся туда конверт — вроде как с открыткой, но необычайно тяжелый. Адрес и фамилия матери надписаны старомодным, не слишком разборчивым почерком.
   Изнутри, в свою очередь, выпала не открытка, а сложенное письмо. Вес пакету придавали банковская книжка и маленький ключик, приклеенный к последней странице письма пожелтевшей целлофановой лентой. Тео бросил взгляд на затейливую подпись, которую разгадал не сразу:
   «Преданный тебе Эйемон Дауд».
   Он был почти уверен, что этот Эйемон — один из братьев бабушки Дауд, но не мог припомнить, что она про них рассказывала; бабушка, переехав в Калифорнию, со своей родней больше никаких дел не имела.
   Письмо по сравнению с другими эпистолярными памятками матери было довольно длинным. Конверт датировался январем 1971-го, пару лет спустя после рождения Тео. Отказавшись от очередного пива в пользу растворимого кофе, Тео принялся разбирать почерк.
 
   Дорогая племянница!
   Тебе, думаю, будет трудно вспомнить меня, ведь мы не виделись с тех пор, как ты была совсем еще маленькой, но только тебя с твоей мамой я и могу назвать родными людьми остальные не в счет. Твоя мать, а моя сестра Маргарет была единственной близкой мне душой из всей нашей сварливой, ни на что не годной семейки. Я виделся с ней редко, а с тобой еще реже, но причина этому мои путешествия, а не отсутствие теплых чувств.
   Зная обо мне так мало, ты будешь удивлена, прочитав, что я очень виноват перед тобой и твоей семьей и что вину мою нельзя ни убавить, ни искупить. Объяснить я ничего не могу — по крайней мере в письме. Скажу лишь, что теперь, перед путешествием, откуда возврата не будет, эта вина гнетет меня тяжким бременем. В качестве скромного жеста доброй боли и сожалений о том, что я был таким негодным дядей, я хочу подарить тебе, твоему мужу и маленькому сыну то немногое, что осталось у меня от земных благ.
   Это, увы, не фамильное поместье и не сундук с драгоценностями — всего лишь небольшой банковский счет да кое-какие личные бумаги. Деньги твои — их, повторяю, немного, но когда-нибудь они, возможно, помогут тебе оплатить учебу сына или пережить тяжелые времена, которые случаются в нашей жизни.
   Я еще раз прошу у тебя прощения, хотя это ни о чем тебе не говорит и, возможно, никогда не скажет. Среди моих скудных пожитков ты найдешь книгу. Если ты как-нибудь на досуге захочешь прочесть ее, не принимай, пожалуйста, содержание за бред сумасшедшего. Это попытка художественной прозы, хотя, боюсь, и не очень успешная — нечто вроде сказки, которая, надеюсь, все-таки найдет своего читателя. Только вот конец я так и не сочинил. Все концы для меня сейчас сводятся к одному.
   Желаю тебе и твоей молодой семье, здоровья и счастья.
 
   Тео зажмурился, потряс головой и перечитал письмо сызнова. С прочими материнскими памятками оно совмещалось не лучше, чем в первый раз. Среди удручающей нормальности оно занимало особое место — прямо-таки маленький рассказ О'Генри.
   Ключик должен быть от банковского сейфа, это ясно. Книжка с разлинованными страничками, полными рукописных пометок, выдана неким «Трэвелер-банком», адрес — Дуэнде-стрит, здесь, в Сан-Франциско. Тео никогда не слышал о такой улице, но стертая, сделанная под копирку схема показывала, что она находится где-то в районе Русского холма. Сумма счета приближалась к пяти тысячам — неплохие деньги тридцать лет назад, но не то наследство от богатого дядюшки, о котором люди мечтают. Их все сняли где-то через неделю после проставленной на письме даты, и к счету, видимо, больше не обращались. Забавно, что мать никогда не упоминала о них, но это, в общем, в ее характере.
   Тео вспомнил теперь, что бабушка пару раз точно говорила о своем брате Эйемоне. Говорила, что он самый красивый у них в семье, вот только корней, добавляла, так и не пустил. Она, кажется, в самом деле любила его, как говорилось в письме. Тео припомнил и другие ее слова — если бы его ум, мол, да приложить к делу (вроде бы тоже о нем, об Эйемоне), он миллионером бы стал. Только от одних книжек, мол, проку не жди — локтями тоже работать надо.
   Что же стало с этим человеком? Был ли он болен, когда писал это письмо? Это его «путешествие, откуда возврата не будет» звучало не слишком хорошо. И что он такого сделал, если вздумал извиняться перед матерью Тео, которую, судя по всему, едва знал?
   Счет давно очищен, но где же бумаги, о которых упоминается в письме? Тео знал, что у него есть более неотложные дела, но письмо от двоюродного деда было единственным в архиве матери, что не вызывало депрессии. После той странности, что произошла с ним недавно, Тео вдруг очень захотелось делать хоть что-то, и прежде всего — выйти на свежий воздух.
   И почему этот ключ все еще здесь? Он явно от сейфа, но даже если сейф вместе с «Трэвелер-банком» до сих пор на месте, надо знать его номер. Это, наверное, можно сделать вполне легально — сказать, что содержимое входит в имущество матери, и попросить назвать номер, но тогда, видимо, придется ждать официального утверждения или еще какой-то фигни.
   Чувствуя утомление от одной этой мысли, Тео подцепил ногтем ленту, приклеивающую ключ к письму. Древний целлофан отошел, ключ повис, и под ним открылись чернильные циферки, которые он раньше скрывал: «612».
 
* * *
 
   Искомый дом он обнаружил на поперечной улочке, на середине склона крутого холма — один из образчиков сан-францисского викторианского стиля, до того узкий, что легко было пройти мимо, не заметив вывеску «Трэвелер-банк». С первого взгляда Тео подумал, что для банка это странное место, потом предположил, что кто-то сохранил название, но изменил характер заведения — что теперь здесь ресторанчик из тех, в которые ходят только по наводке друзей, или студия графики. Для современного банка помещение слишком мало, и улицу никак не назовешь оживленной, где клиент может зайти в твою дверь случайно.
   Входная дверь была стеклянная, но свет внутри, видимо, не горел, и Тео ничего не мог разглядеть там. Под вывеской имелась решетка переговорного устройства, и он нажал на кнопку рядом с ней.
   — Крраук мурркагль морнт? — ответил ему нервный голосок — возможно, и человеческий.
   — Добрый день. У меня здесь депозитарный сейф.
   Через пару секунд дверь зажужжала. Тео открыл ее, оказался в темном вестибюле с лестницей и поднялся наверх. На первой площадке его ожидала полная девушка с прямыми светлыми волосами.
   — Вы сказали, у вас здесь сейф? — Говорила она с акцентом — кажется, восточноевропейским.
   — Да. Я его унаследовал от матери, а ей сейф передал ее дядя. — Тео вручил девушке письмо и книжку. — Вот, посмотрите сами. У него и счет здесь имелся. — Тео предъявил ключ. — Сейф номер 612.
   — О-о, — сказала она так, будто он уведомил ее о скором начале ядерной войны. — О, нет.
   — Простите?
   — Я говорю, мистера Корни нет на месте. — Тем не менее она позволила Тео пройти.
   Он еще не видывал такого маленького операционного зала, если это помещение действительно было таковым. Величиной с викторианскую парадную гостиную и обставлено примерно так же. На стенах в запыленных вычурных рамах висели портреты суровых мужчин в старомодных черных костюмах — посетителю из-за тесноты казалось, что они сидят у него на голове. Четверо настенных часов показывали разное время, но вместо Лондона, Токио и прочих финансовых центров на табличках под ними значилось Гластонбери, Каркассон, Александрия и Персеполис. Какая-нибудь шутка с большой бородой, что ли? Тео слышал эти названия, но зачем кому-то понадобилось знать, какое там время? Все прочее офисное оборудование, похоже, поставили еще в эпоху пара, кроме одной здоровенной машины вроде телетайпа — эта неплохо бы смотрелась в фильме о Второй мировой войне.
   — Но сейфы-то у вас сохранились?
   — Да-да. В задней комнате, — торопливо кивнула она и указала на дверь, обрамленную портретами двух грозных патриархов.
   — И когда же ваш мистер Кори вернется?
   — Не Кори — Корни. Как у дерева. Я не знаю. — Готовность, с которой она подтвердила существование сейфов, исчезла бесследно, снова сменившись беспокойством, — Он редко бывает. Может быть, пятница. Или понедельник.
   Тео, оглядев помещение снова, увидел в стеклянной витрине чучело вороны.
   — А остальное время вы здесь одна?
   Ее черты, несколько коровьи, выразили еще более сильную тревогу.
   — Не одна. Есть другие. Рядом с нами «Пан-Пасифик новелтиз».
   — Ничего плохого я не имел в виду — просто хотел сказать, что это странно. Это ведь банк, я не ошибся? Ни разу еще не видел такого банка.
   — Многие наши клиенты очень старые, наверное, — пожала плечами она. — Они сюда не приходят. Раньше было много посетителей, но давно. Теперь почти все операции делаются по телефону, по факсу. — Девушка показала на телефон с наборным диском и загадочную машину. — Я только на вопросы отвечаю, почти всегда.
   — На какие же это вопросы?
   Она вспыхнула, отчего сразу похорошела.
   — Ну, включен факс или нет.
   Ему стало неловко за то, что он учинил ей допрос. Она ведь не виновата, что работает в шарашке, которая скорее всего занимается отмыванием денег.
   — Извините. Вы только проводите меня к сейфу, а потом можете вернуться к своей работе.
   — К сейфу?
   — Ну да. Вы ведь сказали, что они в задней комнате?
   — Но мистера Корни нет.
   — Я ведь не ссуду прошу. Тот сейф принадлежал моему родственнику, а теперь он мой. У меня есть письмо, в котором мой двоюродный дед передает сейф моей матери, есть фотокопия ее письма, где она назначает меня распорядителем своего имущества, и есть ключ. Все вполне законно. Вон в ту дверь, да?
   Девушка, стиснув руки, смотрела на старинный телефонный аппарат, думая, видимо, не позвонить ли ей своему отсутствующему боссу, чтобы тот приехал и спас ее от ненормального, который вздумал использовать «Трэвелер-банк» в , качестве банка.
   А может, она собирается огреть Тео десятифунтовой бакелитовой трубкой, если он будет продолжать в том же духе.
   Задняя комната по сравнению с полумраком и солидностью передней выглядела как поп-артовская картина. Голая лампочка в гнезде проводов, прикрытых некогда абажуром, напоминала солнце в центре средневекового планетария. На полках стояли длинные узкие ящики, но большинство из них, похоже, содержало банковский архив в виде заполненных от руки карточек.
   — Мистер Корни хочет, чтобы кто-нибудь ввел это в компьютер, — извиняющимся тоном сказала девушка.
   Тео с трудом удержался от смеха при мысли, как какой-нибудь бедолага будет маяться с этим наследием девятнадцатого века. Если это не задняя комната конторы Скруджа и Марли, то чертовски хорошая ее имитация.
   — Вы только покажите мне сейфы, пожалуйста.
   Металлические сейфы занимали на полках собственный участок с. ветхой ковровой дорожкой на полу и древним крутящимся стулом, поставленным не иначе как для Боба Кратчета* [7]. Тео нашел № 612, сел, поставил ящик себе на колени и стал поворачивать ключ в замке. Ключ был правильный, просто замок давно не открывался, но после нескольких попыток он заскрежетал и уступил. Тео не удивился бы, если бы из сейфа ударило облако пыли — ему казалось, что он вскрывает гробницу Тутанхамона.
   Вместо золота и драгоценностей, на что он, впрочем, и не рассчитывал, внутри обнаружилась тетрадь в кожаном переплете.
   Тео простился с переполошенной служащей банка и сошел с лестницы. Как заядлый читатель сказок, он наполовину ожидал, что десять минут, проведенные им в «Трэвелере», на деле обернутся десятью часами, ожидал увидеть луну на небе и пустую по ночному времени улицу, однако снаружи по-прежнему стоял прозаический день. По коротенькой Дуэнде-стрит Тео вернулся к своему мотоциклу. Солнце светило. Ветер, несущий запахи залива по крутой дороге, трепал волосы и одежду.
 
   Тео зашел пообедать в «Денни». Дожидаясь сандвича с индейкой, он положил сахар в кофе и открыл тетрадь.
   Убористый почерк Эйемона Дауда разбирать теперь было проще — то ли потому, что Тео к нему уже привык, то ли потому, что свою «попытку художественной прозы» Эйемон писал не в такой спешке, как письмо племяннице. В начале рукопись напоминала скорее автобиографию, чем роман, но этот традиционный прием восемнадцатого-девятнадцатого веков Дауду был, видимо, ближе образцов более современного стиля. Когда он, интересно, родился? Тео попытался вычислить это, исходя из смерти бабушки Дауд в начале восьмидесятых. Если Эйемон был ее старшим братом и разница между ними составляла лет пятнадцать, что в больших семьях совсем не редкость, он мог родиться где-то в конце 1890-х, что вполне объясняло его литературные предпочтения.
   1890-е... Впервые прочитать Хемингуэя Эйемон мог разве что в возрасте Тео.
   Из этого также следовало, что «путешествие, из которого возврата не будет» могло в 1971-м означать его естественную смерть.
   Сандвич в гнездышке из жареной картошки словно с неба к Тео спорхнул — официантка спешила к другому столику.
   Для еды Тео пользовался одной рукой — другой он перелистывал страницы.
   «Я всегда был непоседой», — так начинался рассказ.
 
   В более ранние времена, в стране моих предков, я, возможно, принадлежал бы к числу рыбаков, заплывавших в далекие, неведомые земли — Уэльс и Корнуолл, или же — будь у меня несколько иной склад ума — стал бы священником, несущим Слово Божие на маленькие островки Ирландского моря. Но мне выпало родиться в мире, где даже до самых дальних районов Азии добраться было легче, чем моим пращурам до графства Корк. Я по достоинству ценил преимущества этого куда более тесного мира, но даже ребенком не любил того, что рост знаний и сокращение расстояний сделали с Тайной.
   Книги были парусными судами моего детства. С выметенных ветром улиц Чикаго они уносили меня в Багдад, Броселианд* [8], Спарту и Шервудский лес. Временами (детство у меня было не особенно счастливое, и не только из-за бедности) все эти места казались мне гораздо реальнее унылого мира булыжника и цемента, в котором я жил.
   Я решил, что должны быть миры лучше этого, и тем, сам того не ведая, определил курс своей жизни. Должно быть что-то лучшее, чем наш вечно холодный и темный дом на Калюмет-авеню, где дважды в час грохочут над головой поезда.
 
   Эйемон Дауд, или, вернее, герой его повести, впервые убежал из дому в двенадцать лет. Маршрутом бродяг-хобо он добрался до самого Денвера, где его сцапала дорожная полиция и отправила обратно в Чикаго. Отец всыпал ему по первое число, но больше на трехмесячное отсутствие старшего сына, похоже, никак не отреагировал.
   В пятнадцать Эйемон сбежал снова. На этот раз он попал в Сан-Франциско и, добавив себе лет, нанялся на шедшее в Китай судно. Было это еще до начала Первой мировой, и юный Эйемон после знакомства с опасными экзотическими тихоокеанскими портами заключил, что Тайна, к счастью, еще жива. Он видел, как японского матроса, сбившего с ног старушку, забили до смерти на улице в Ханчжоу, и получил свой первый сексуальный опыт в Лункоу с проституткой, немногим постарше его самого (звали ее Первый Дождь, и она сбежала из родной деревни в Шаньси). Дауд — или лирический герой, носящий его имя — прожил с ней несколько месяцев, но жажда странствий снова овладела им, и он подался обратно в Штаты на корабле, заходившем по пути на Гавайи.
   К тому времени как Дауд впервые увидел танец хула — для молодого человека в начале столетия куда более волнующее и сексуальное зрелище, чем в его конце, — Тео доел свой сандвич и попросил еще кофе. Долгие летние сумерки уже опустились на город, машины за окнами ресторана зажигали фары.
   Тео пролистал несколько страниц, исписанных мелким почерком, вплоть до 1916 года. После вступления Соединенных Штатов в войну Дауд записался на флот. Год спустя он плавал в качестве кока на корабле «Орегон», но поскольку корабль был учебный, в бою так и не побывал — и не особенно сожалел об этом. Потом он пытался устроиться в Сан-Франциско, порту приписки «Орегона», и даже сделал предложение дочке портового докера Лиззи О'Шонесси, но тяга к путешествиям по-прежнему не давала ему покоя. Демобилизовавшись в середине двадцатых, он уехал из города. Братья Лиззи грозились убить его в случае возвращения, но, видимо, только за обман: если бы Дауд сделал девушке из ирландской семьи ребенка и отказался жениться, он вряд ли ушел бы от них живым. Дауд, теперь уже на торговых судах, ходил в Европу, в Африку и на Ближний Восток, всегда готовый к приключениям, еще в детстве растревожившим в нем романтическую жилку. И приключения случались с ним, чему Тео невольно завидовал, хотя и не был уверен, что они происходили в действительности.
   Тео съел кокосовый пирог и выкладывал на столик деньги, собираясь домой, но тут ему в глаза бросилась фраза в конце одной из ненумерованных глав.
 
   Я сошел на берег в Индии с карманами чуть полнее обыкновенного, и там мне в руки попала книга, изменившая всю мою жизнь.
 
   Тео захотелось немедленно прочитать, что там дальше, но ему не давало покоя чувство, что он оставил дом незапертым. Он не думал, что задержится так надолго, и свет, конечно, не зажег. Дом стоит открытый и темный — заходи, кто хочет. Неохотно закрыв тетрадь, Тео вышел на стоянку к своему мотоциклу.
 
   Три-четыре пива на ночь, чтобы крепче спать, уже не казались ему такими заманчивыми: повесть Эйемона захватила его целиком. Тео устроился на диване с настольной лампой, выключив весь прочий свет, и впервые оценил тишину маленького дома.
   Повествование — до сих пор настолько реалистичное при всей своей живописности, что Тео начинал рассматривать его как подлинную автобиографию, несмотря на предупреждение автора, — теперь приняло по-настоящему странный оборот. Эйемон писал, как обнаружил на базаре в Хараппе некую книгу, очень известную, хотя и редкую, но названия ее не упоминал. «Мне так посчастливилось, — рассказывал он, — что я поневоле задумался, в одной ли удаче тут дело». Как бы ни называлась книга, она пробудила в рассказчике интерес к неким загадочным местам, о которых он, как и о книге, знал понаслышке, но не думал, что туда и вправду можно попасть. «Волшебные края, — так говорил он о них, — куда ведут пути, совсем почти стершиеся из памяти человечества».
   По мере увеличения странности повествования речи рассказчика делались все более смутными, с многочисленными ссылками на какие-то «опыты» и «занятия», а также на растущий интерес к «Внешним Землям» или «Нездешним Полям» — так что интерес самого Тео к расшифровке дедовой рукописи несколько остыл.
   Зевнув, он отвлекся от описания «врат, ведущих в прихожую Города и его полей» и поразился, увидев, что время перевалило за полночь. Он, несмотря на намеренную туманность повествования, пролежал с книгой на диване больше трех часов — неудивительно, что он так устал.
   Вернувшись к месту, на котором остановился, он еще раз прочел про «город за пределами всех наших знаний, более живой и более внушающий страх, чем любая метрополия Запада и Востока».
 
   И вот наконец я нашел путь к нему — или думал, что нашел. В следующую безлунную ночь мне предстояло выяснить, напрасны были годы моих трудов или нет.
   Предстояло исполнить свое заветное желание или же увидеть крах всех моих надежд.
 
   За стенами дома раздался стон, и Тео, вздрогнув, выронил тетрадь. На миг ему показалось, что это плачет ребенок, но он тут же успокоился. Какой-нибудь соседский котяра сидит на заборе, заявляя о своих территориальных претензиях или о пылкой любви.
   Какие звуки они иногда издают, ублюдки!
   Но не успел Тео обрести покой и заложить тетрадку счетом за коммунальные услуги, звук повторился, на этот раз сделавшись еще громче. Тео покрылся мурашками, волосы на затылке стали дыбом. Ничего подобного он в жизни еще не слыхивал: точно кто-то стонет от нестерпимой боли, но при этом как-то отрешенно, с подвыванием — безнадежно заблудшая душа, да и только. Выяснив, что лампочка в патио перегорела, Тео отыскал на кухне фонарик и вышел в заднюю дверь. Чуть ли не впервые он пожалел, что у него нет оружия.
   Когда он вышел, звук прекратился. Тео постоял, сдерживая дыхание и спрашивая себя, почему от воплей похотливого кота сердце у него тарахтит, как ударные в рэйве. На дворе теперь стояла полная тишина, даже сверчки угомонились, но он не мог избавиться от иррационального чувства, будто что-то явилось за ним — что-то еще более чужое, чем то холодное присутствие, которое он испытал днем.
   Он повел лучом фонарика вдоль задней изгороди, через засыхающую клумбу, которую снова забыл полить, в густую поросль под вязом в углу двора. Никаких кошачьих глаз, сверкающих в темноте. Вообще ничего. Он, наверное, просто перенервничал. Логично как будто, но Тео почему-то не мог в это до конца поверить. Скорее уж то, что производило этот шум, услышало, как он выходит, и убежало.
   Память о голодном, скорбном звуке не прошла даже полчаса спустя. Тео, хотя и устал, никак не мог уснуть, пока не встал и не зажег лампочку в ванной, чтобы свет падал в дверь его спальни, напоминая ворота в загадочную страну мечты.

6
 
ЗЛАЯ ЛУНА

   — Никакой я вам не Культяпка, — сказал человек, хотя никто его и не слышал.
   Он забился еще глубже в угол, подальше от ветра, который рыскал у входа в переулок, как собака, норовящая подкопаться под забор.
   — Меня не Культяпкой звать. — Он похлопал себя по карману — может, ему только померещилось, что он допил бутылку? Нет, не померещилось. — Черт.
   Неправильно это, отбирать у человека имя. Точно мало того, что его заслали в чертов Вьетнам, где он оставил обе ноги и кусок руки — но там-то его хотя бы называли настоящим именем, даже звание впереди ставили, чтобы крепче, значит, держалось. Рядовой морской пехоты первого класса Джеймс Макомбер Эгглс, вот как. До тех самых пор, пока его не доставили по воздуху из Анхоа обратно в Штаты. А когда он в первый раз выехал на улицу на своей коляске, парни около судейской лужайки стали звать его Культяпка Джим — обидно, конечно, но все-таки как будто бы и по имени. Теперь его зовут просто Культяпка, и это его злит, по-настоящему злит. У человека можно отнять ноги и кусок руки, но имя отнимать нельзя. Это неправильно.
   — Где этот котяра? — Он вроде как подружился с этим тощим зверюгой — кот жрет остатки его еды и греет его, но уже два дня, как того не видать. — Удрал, скотина. — Какая- никакая, а все компания. Хоть бы вернулся, что ли.
   Не так уж много ему и надо. Чтобы кот нашелся. Второй носок, чтобы надевать на культю руки — зимой, когда задувает с озера, ее так ломит, что мочи нет. Чтобы кто-нибудь приделал колесики от скейтборда к его тележке — тогда он опять ездил бы по тротуару, как положено, а не таскался на старой картонке. Это унизительно. Он ветеран, блин, морской пехотинец. Уж колеса-то ему причитаются. Он ведь не так много просит. И бутылочку бренди. Не какого-нибудь дорогого, обыкновенного бренди, от которого глотке приятно и все прочее тоже перестает болеть. Он не пил бренди с тех пор, как тот мужик в хорошем пальто дал ему полбутылки в позапрошлое Рождество, но все время о нем вспоминает. Это вам не тот дерьмовый сироп от кашля, который почему-то вином называется.
   Он порылся в своих вещах, откапывая пластиковый пакет, который нашел недавно — хороший, плотный, из магазина одежды, не продуктовая рвань, та мигом по швам расползается. Надо проделать в этом новом мешке дырку и надеть на шею, тогда по ночам не так холодно будет. Прямо как воротник от скафандра, к которому астронавты шлемы привинчивают — клево, наверное, спать зимой в скафандре. Окошко, куда выглядывают, можно закрыть, и будет совсем тепло, пока утреннее солнышко не пригреет.
   Кот, носок, колесики, бутылка бренди и хренов скафандр.
   Из кучи хлама в конце переулка донесся стон, и человек, когда-то звавшийся рядовым первого класса Джеймсом М. Эгглсом, вздрогнул.
   — Ты, что ли, котяра? — Да нет, на кота не похоже. Больно уж низко.
   Убили кого-то и бросили, а он, бедняга, живой еще, была его следующая мысль. Куча мусора заколебалась и опять успокоилась. Стон прозвучал снова, громче.
   «Ни хрена. Обдолбанный какой-то завалился дрыхнуть в моем переулке. Никакого тебе уважения».
   Он сел, помогая себе здоровой рукой, и наставил обрубок на шевелящуюся груду картонных коробок и рваного пластика.
   — А ну вали отсюда! Тут приличные люди спят. — Голос дрожал больше, чем ему было желательно. — Это мое место. — А если наркоша, который там залег, не какой-нибудь маленький и костлявый? Если это молодой парень? Нанюхался ангельского порошка, руки и морда в кровь исцарапаны, мускулы узлами, что твои змеи? А может, там вообще не человек? Здоровая собака вроде питбуля. Крыса его укусила, он и взбесился. Как выскочит сейчас, пасть в пене, глаза красные...