Грайндер рассказал, как он попросил Анджело помочь ему перетащить оленя через дорогу к дереву у, ручья, поднять и освежевать, В это время Кэсси Килигру, да, сэр, ныне Спотвуд, вышла на крыльцо и велела ему, Грайндеру, не прикасаться к оленю — убит, дескать, на её земле. А он все тянул оленя, а парень этот ему помогать не стал, принял сторону Кэсси, он хотел сказать, миссис Спотвуд, и тогда она, миссис Спотвуд, как стрельнет из ружья ему, Грайндеру, под ноги, так близко, что глиной штаны забрызгало, ну и…
   После возражения Фархилла судья Поттс просил присяжных не принимать во внимание последнее заявление.
   Лерой изменил тактику допроса. Давно ли свидетель знает миссис Спотвуд? Лет тридцать, нет, пожалуй, побольше тридцати. Тогда она ещё в школу ходила и звали её Кэсси Килигру. Верно ли, что в старших классах он ухаживал за названной Килигру, что они были близки?
   Возражение обвинения было принято.
   Но человек, стоявший на свидетельском месте, седеющий, с обветренным лицом и солидным брюшком, обтянутым темно-синим пиджаком, судя по всему уже не слышал происходящего вокруг. Не отрываясь, он издали глядел на Кэсси Спотвуд и видел чёрные промасленные доски плохо подметённого пола и её лицо с обращёнными к нему широко раскрытыми чёрными глазами, в которых застыло выражение мольбы и мучительной сосредоточенности.
   Потом её бледное лицо поникло. Взор опустился на сцепленные руки. А свидетель все так же глядел через всю комнату на женщину в чёрном платье.
   Свидетеля пришлось дважды назвать по имени, прежде чем он откликнулся.
 
   Ну и что же? Что с того, что Кэсси Спотвуд оказалась способна выстрелить из ружья человеку под ноги, чтобы отогнать его от оленя, которого тот убил на её земле? Что с того, что Кэсси Спотвуд выстрелила под ноги мужчине, который когда-то, давным-давно, был её возлюбленным. Что с того, что Кэсси Спотвуд…
   Однако из протоколов заседания все это было вычеркнуто.
   А потом Маррей вдруг увидел Кэсси такой, какой она наверняка была тогда: чёрные растрёпанные волосы, бледное лицо над наведённым ружьём, глаза над стволами, напоминающими положенную на бок восьмёрку, — а потом из стволов, нацеленных прямо на тебя, вырывается пламя и гремит выстрел.
   «Нет, из жизни не вычеркнешь ничего», — подумал он. И вдруг все его поступки, слова и даже мысли, в которых он самому себе не признавался, — все словно ожило и столпилось у него за спиной — несметная молчаливая толпа, ожидающая чего-то.
   Чего они ждали?
   Нет, ничто не вычёркивается из жизни. Вдруг Маррей понял, что называют его фамилию. В наступившей тишине она словно повисла в воздухе.
   Его снова вызывали давать показания.
   — …и вы передавали миссис Спотвуд каждый месяц некоторую сумму в течение э-э-э, да, двенадцати лет и четырех месяцев?
   — Да, сэр, — ответил Маррей.
   — О чем свидетельствуют имеющиеся у вас расписки?
   — Да, сэр.
   — На сумму ровно 15000 долларов, включая последний чек на 200 долларов.
   — Я не подсчитывал точно, но думаю, что это приблизительно так.
   — Крупная сумма, не правда, ли, мистер Гилфорт?
   — На мой взгляд, достаточно крупная.
   — Ещё бы, — сказал Лерой Ланкастер и наигранно-наивно обвёл сначала присяжных, потом публику понимающим взором небогатого человека, давая понять, что у него лично от такой суммы захватывает дух. — Ещё бы. Я думаю, мы все согласимся, что 15000 долларов — крупная сумма. Скажите, мистер Гилфорт, а что, это была прибыль от капиталовложений, сделанных вами, адвокатом Сандерленда Спотвуда, от его имени?
   Яркие лучи света играли на веерах присяжных. Веера беззвучно, убаюкивающе двигались в застывшем, прозрачном воздухе. Тишина давила на Маррея, словно он оказался на дне прозрачного моря и испытывал давление толщи воды. И опять эта молчаливая, ожидающая чего-то толпа у него за спиной,
   Но ответить было так просто.
   И он ответил: «Нет».
   Жизнь сразу стала прекрасной оттого, что на вопрос можно было ответить одним простым словом. Вот если бы она, эта жизнь, всегда была такой однозначной, простой, без теней, оттенков и на любой вопрос можно было бы ответить правду!
   Лерой Ланкастер продолжал:
   — Стало быть, эта сумма, 15000 долларов, — деньги, которые вы, Маррей Гилфорт, по своей воле безвозмездно отдали Кэсси Спотвуд?
   Маррей заколебался и облизал губы. Ему опять почудилось присутствие враждебных сил у него за спиной. Он проговорил:
   — Кэсси Спотвуд и Сандерленду Спотвуду.
   Лерой Ланкастер внимательно изучал листок бумаги, который был у него в руке. Он поднял голову.
   — Мистер Гилфорт, — сказал он, — знакомо ли вам имя Милдред Сафолк?
   Будто ледяная рука схватила Маррея за горло. Холодный пот выступил у него на лице.
   — Не спешите, — уговаривал Лерой, — я бы хотел, чтобы вы были совершенно уверены в своём ответе,
   Если бы сбросить с горла эту ледяную руку!
   — Чтобы освежить вашу память, — звучал голос Лероя, — напомню: эта дама, которая в определённых кругах известна как Милдред Сафолк, но чьё настоящее имя Милдред Доусон, проживает в Чикаго.
   Лерой помолчал, потом начал опять, на сей раз весьма дружелюбно:
   — Быть может, она вам больше запомнилась под именем Мидж? Так называли её все, кто был с нею накоротке. Мистер Гилфорт, вы когда-либо слыхали это имя?
   — Да, — ответил Маррей.
   — Были ли вы знакомы с упомянутой Милдред?
   — Да, — ответил Маррей. Вернее, с удивлением услышал, как кто-то его голосом произнёс «да».
   — Были ли у вас когда-либо деловые отношения, если их так можно назвать, с упомянутой Милдред?
   Солнечные лучи пронизывали зал. Купаясь в них, веера фирмы «Мебель и похоронные принадлежности Биллингсбоя» беззвучно взбалтывали горячий воздух. Лицо Лероя Ланкастера, казалось, висело в воздухе; глаза Лероя не отрываясь глядели на Маррея.
   — Да, — снова услышал Гилфорт собственный голос.
   Внезапно он понял, как случилось, что он стоит здесь теперь, обливаясь потом под взорами всех этих людей. Это он сам, сам свалял дурака — однажды в Чикаго, на очередной конференции юристов, выпил с Джо Бэйтсом в том самом баре, где пил с Алфредом Милбэнком в тот памятный день, — выпил немало, да к тому же с этим Джо Бэйтсом, которого он никогда не любил, но в обществе которого он почему-то так нуждался в тот вечер. И, выпив, глядя в лощёное, заносчивое лицо этого идиота Бэйтса, молодого, здорового, он вдруг перегнулся через стол и, чувствуя себя человеком уверенным, умудрённым, многого достигшим в жизни, он к собственному ужасу услышал вдруг свой голос, будто эхо прошлого: «Послушай, Джо, иллюзия — вот единственная истина в мире, и лично я торжественно заявляю, что не пройдёт и часа, как я отдам сотню долларов за сочный кусок иллюзии. Разумеется, в юбке и со всем что полагается! И вот что, Джо, я и тебе организую не хуже».
   И Милдред привела свою подружку, как её там? И они вчетвером пили шампанское в его, Маррея, гостиной, потому что в те годы он всегда брал в Чикаго номер с гостиной, а потом Джо Бэйтс увёл ту девчонку в свой номер. Вот и все.
   Вот и все; но только Джо Бэйтс не забыл имя Милдред; и теперь Джо Бэйтс, давно уже дисквалифицированный юрист, прочёл о суде в газетах и продал Лерою Ланкастеру эту информацию о Маррее Гилфорте.
   А голос Лероя не умолкал:
   — Итак, во избежание недоразумений я повторяю вопрос. Состояли ли вы когда-либо в деловых, если можно так выразиться, отношениях с упомянутой Милдред, то есть в отношениях, связанных с её профессией?
   — Да.
   — Если я не ошибаюсь, мисс Милдред по своей специальности или роду занятий была, так сказать, приходящей шлюхой. Или, точнее, высокооплачиваемой проституткой?
   В это мгновение Маррею стала ясна логика Лероя Ланкастера. Он доказал, что Маррей платил деньги шлюхе по имени Милдред. Платил также и Кэсси Спотвуд. А Сандерленд Спотвуд все не умирал, поэтому…
   И хотя суд без промедления принял возражение Джека Фархилла, Маррей Гилфорт громко и отчётливо произнёс:
   — На что бы вы здесь ни намекали, мистер Ланкастер, я заявляю, что горжусь тем, что оказывал хотя бы скромную помощь другу моего детства, когда он оказался в беде и без цента за душой, и лишь сожалею, что не сумел сделать для него большего. И если стремление человека оставаться преданным другу заслуживает издёвок и грязных намёков, то…
   Молоток судьи Поттса заглушил его голос, но он стоял в гордой, вызывающей позе, с высоко поднятой головой, чувствуя, как сердце его наполняется радостью.
   Кто-то в задних рядах хлопнул в ладоши.
   После того как была восстановлена тишина, Маррей Гилфорт вежливо извинился перед судом. Все видели, что он все ещё охвачен волнением, но нечеловеческим усилием воли сдерживает свои чувства.
 
   Когда был объявлен перерыв и Маррей, сопровождая мисс Эдвину и Кэсси, вышел из зала суда, трое мужчин, остановив его, один за другим пожали ему руку.
   — Поделом вы их, — сказал первый.
   — Отличная речь! — восхитился второй.
   — Не в бровь, а в глаз, — подтвердил третий.
   В тот же вечер, когда он зашёл за коробкой сигар, которые заказывали специально для него, Док Милтон, владелец лавки, коротенький толстячок, лысый, со вставными челюстями, сказал, подавая Гилфорту завёрнутую коробку:
   — Послушайте, Гилфорт, когда в следующий раз поедете в Чикаго, возьмите меня с собой!
   Покупатели, стоявшие у прилавка с содовой, одобрительно осклабились. Заметив это, Маррей вышел на тротуар и властным взглядом окинул улицу, по обе стороны которой сверкали огни вывесок.
   Жизнь была прекрасна.
 
   Судебные прения, краткие и не содержавшие ничего нового, были завершены к обеду следующего дня. Обвинение потребовало смертной казни. Напутствие судьи Поттса присяжным было кратким и, по мнению Маррея, более чем удовлетворительным. Присяжных сопроводили в отель «Герб Мак-Алистров», в комнату, где обычно устраивали и собрания клубов. Чуть позже туда был подан ленч.
   Ещё позже, в 3.30, Джек Фархилл постучал в дверь кабинета, принадлежащего Маррею, и сообщил, что присяжные готовы.
   — Быстро сработали, — сказал Маррей, — ну что ж, нетрудно догадаться, что это значит. — Он встал и надел свой тёмный летний камвольный пиджак. — Постарайся не начинать, пока я не приведу дам, — попросил он, взял свою соломенную шляпу, сел в машину и отправился к мисс Эдвине. В 3.40 все трое уже входили в зал суда.
   У стола возле Лероя все так же невозмутимо сидел даго. Лицо его ничего не выражало.
   Кэсси Спотвуд глядела на свои руки.
   Судья Поттс возгласил:
   — Старшина присяжных!
   Старшина присяжных поднялся. Веера замерли.
   — Господин старшина присяжных, — произнёс судья Поттс, — вынесен ли вердикт?
   — Да, ваша честь, — ответил старшина.
   — Прошу его огласить, — сказал судья Поттс.
   Вердикт был: виновен в убийстве первой степени.
   Едва отзвучали эти слова, как Кэсси, которая до того мгновения сидела, уставившись себе на руки, вскочила, и её безумный, звенящий крик расколол знойную тишину зала:
   — Нет! Нет! Это я, я его убила!

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

   Вечером, после десяти, когда большинство уличных огней уже погасло, Лерой стоял на Мейнстрит в Паркертоне, глядел по сторонам, и все кругом казалось ему незнакомым; у него было такое чувство, будто из-за плохого автобусного сообщения он застрял ночью в чужом городе и не знал даже его названия.
   «Но я же провёл здесь всю свою жизнь», — говорил он себе.
   Да, он провёл здесь всю жизнь, уезжал только учиться в колледже Вашингтона и Ли в Лексингтоне и на юридическом факультете в Шарлотсвилле, да ещё был в Европе во время войны. Но, возвращаясь, он каждый раз быстро забывал о своих поездках. В сущности, для него мир ограничивался Паркертоном. И теперь он с ужасом подумал, что если и Паркертон станет ему чужим, то мир вообще перестанет существовать.
   «Да что это со мной?» — думал он.
   Почему, выйдя от судьи Поттса, он поддался внезапному порыву, позвонил домой и предупредил Корин, что не успеет к ужину — должен подготовиться к завтрашнему заседанию: впрочем, об этом он думал недолго: просто ему захотелось хоть на секунду отвлечься от вопроса, который он себе задал, — так глаз на мгновение зажмуривается от яркой вспышки света.
   Был уже одиннадцатый час, а он ещё не дошёл до своего кабинета и все ещё не принимался за работу. Он просидел в ресторане «У грека», в самом дальнем и тёмном углу возле кухонной двери, который обычно пустовал; есть ему не хотелось, он поковырял в тарелке и до самого закрытия продолжал сидеть, не притрагиваясь даже к стынущему кофе. А потом бесцельно бродил по улицам Паркертона.
   Дошёл до заброшенной лесопилки, где летом большая электрическая пила на весь город изливала свои чувства ворчанием и визгом, а теперь лишь гнили кучи опилок, сквозь которые уже пробились гигантские лопухи. В тусклом свете звёзд Лерой видел только их тёмные силуэты, но ясно представлял себе листья, огромные, как слоновьи уши, и стебли — мягкие, толстые, розоватые сверху и кремовые у основания. И почему-то эти растения внушали ему ужас.
   Дошёл до школы, где он когда-то учился, серьёзный, коренастый мальчик в очках с толстыми стёклами.
   Бродил по улицам вдоль домов, в которых один за другим гасли огни. Где-то тут жили раньше ребята, его сверстники. Он пытался вспомнить их лица. Как звали того, что утонул у мельничной запруды?
   Забрёл на разрушенную железнодорожную станцию, давно уже бездействовавшую. Когда-то, в студенческие годы, он приезжал сюда вечерним поездом — на рождество, на летние каникулы — и, стоя в тамбуре пассажирского вагона, видел внизу на платформе мать — коренастую, румяную, улыбающуюся, в выходном платье и поблёскивающих очках, и отца — худого и медлительного, в синем шерстяном костюме с высоким жёстким белым воротничком; лицо его казалось безжизненным и нелепым, точно высеченное из камня, побитое ветрами и дождями лицо какого-нибудь памятника давно забытому герою, погибшему за давно забытую идею. А теперь их сын, Лерой Ланкастер, проживший на земле уже почти полвека, стоял на этой разрушенной станции и чувствовал, что недостоин своих родителей, не оправдал их надежд; это чувство он испытывал и в те дни, стоя в тамбуре вагона и глядя на поднятые к нему радостные, влюблённые лица отца и матери. Не потому ли он и вернулся в родной город, что не мог забыть их любви и чувствовал, что должен чем-то отплатить за неё, искупить свою вину перед родителями, свою несостоятельность?
   Почему он не остался в Ричмонде или не отправился богатеть в Нэшвилл, Луисвилл или Чикаго? Почему он счёл себя обязанным вернуться и открыть здесь собственное дело, стать совестью Паркертона?
   «Совесть Паркертона», — повторил он усмехнувшись и почувствовал, как само звучание этих слов наполняет его каким-то сладостным презрением к самому себе. «Да что это со мной?» — думал он. Он стоял и дрожал от страха, потому что вдруг почувствовал, что ему нет места в этом мире.
   Но тут он увидел, как в конце Мейнстрит, там, где она выходит на площадь Суда, величественно проплыл под фонарём белый «бьюик» Маррея Гилфорта.
   Лерой прошёл мимо магазинов с погашенными витринами, мимо освещённой аптеки, вышел на площадь, пересёк её и остановился. Да, «бьюик» стоял там, напротив оффиса Гилфорта, куда, должно быть, приехал и Фархилл. В окне второго этажа горел свет. Гилфорт, видимо, только что вернулся от Эдвины Паркер. Лерой представил себе лежащую в затемнённой комнате Кэсси Спотвуд и бледное лицо склонившегося к ней Гилфорта. Представил себе, как Гилфорт ей говорит… что? Что он мог ей сказать?
   Ведь она во всеуслышание заявила о своём преступлении.
   Конечно же, Лерой Ланкастер не слишком переоценивал значение этого заявления — как-никак он был адвокатом, пусть и не из самых великих. Но даже великий Гилфорт не мог теперь отрицать простого, объективного факта: как ни крути, а заявление сделано. Лерой снова увидел, как она вскочила на ноги и, сверкая чёрными глазами, на весь зал закричала: «Нет! Нет! Это я его убила!»
   Крик её так и повис в воздухе, расколов знойную тишину зала.
 
   Когда все кончилось, он подошёл прямо к судье Поттсу.
   — Судья, — сказал он, — я полагаю, вы знаете, зачем я пришёл.
   Судья Поттс помолчал, усталым жестом указал ему на стул, снял мантию. Под мышками у него на рубашке были жёлтые круги пота. Судья налил в стакан воды, выпил и взглянул на Лероя.
   — Знаю я, знаю, зачем вы пришли, — сказал он и, вглядевшись Лерою в лицо, добавил: — А знаете ли вы, почему судьи иной раз не спят по ночам?
   — Судья, — сказал Лерой, — сделанное сегодня в суде заявление ставит под сомнегие справедливость приговора, вынесенного присяжными, потому что содержит новые факты, которые, будь они известны ранее…
   Судья сделал усталый жест.
   — Ладно, — сказал он, — ладно. Так вы настаиваете на новом разборе дела?
   — Судья, — сказал Лерой, — я прошу включить в протокол заявление, сделанное Кэсси Спотвуд.
   Судья Поттс оттянул пальцем душивший его воротничок.
   — Завтра в десять утра, — сказал он. Потом раздражённо добавил: — Все эта проклятая жара. Я просто изнемогаю от неё. Я уже не молод. При моей полноте эта жара меня когда-нибудь убьёт. Надо издать закон: смертная казнь всем, кто попадёт под суд летом. Виновным и невиновным, без разбора.
   Один из вееров — изделие фирмы «Мебель и похоронные принадлежности Биллингсбоя» — лежал на столе. Судья взял его и стал раздражённо обмахиваться.
   — Завтра в десять, — повторил он.
   Лерой поднялся.
   — Благодарю вас, судья, — сказал он.
   Когда Лерой был уже у двери, судья пробормотал:
   — Опять не спать всю ночь. — И отложил веер. Пользы от него всё равно не было.
   — Так и печёт, — ворчал судья Поттс. — Даже ночью жара стоит. А тут ещё эта проклятая баба.
   Лерой уже взялся за ручку двери, когда судья спросил:
   — И чего бы ей не придержать свой идиотский язык?
   — Может, совесть? — сказал Лерой.
   — Может, — сказал судья, — а может, просто бабья дурь. Втюрилась в него и уже сама не соображает, что делает. На все пойдёт, лишь бы спасти своего кобеля от электрического стула.
   Судья опять безнадёжно замахал веером.
   Лерой вышел.
 
   Именно после визита к судье, стоя у здания суда, стоя под старыми клёнами, где с криком возились скворцы, усеявшие белыми пятнами помёта стоптанные плиты тротуара, именно тогда Лерой понял, что сейчас позвонит жене и скажет, что не придёт домой.
   И до закрытия просидел в ресторане, а потом в сумерках бродил по улицам Паркертона. Он даже дошёл до своего дома, того самого, где всю жизнь прожил его отец, тоже бывший адвокатом в Паркертоне, адвокатом, которому редко доставались выигрышные дела, а если он и выигрывал, то чаще всего ему всё равно не платили. И сейчас, стоя в темноте на тротуаре, Лерой не отрываясь смотрел на дом, где жил и умер его отец, небольшой каркасный дом посреди большого тенистого двора, заросшего сорной травой под древними дубами.
   Это был последний дом на окраине города: здесь кончался тротуар и начиналось поле. Из трещин в бетонном фундаменте торчали пучки травы. Лерой стоял возле своей калитки, глядел во двор и видел огонёк среди тёмной дубовой листвы. Это горел свет в окне кухни. Лерой знал, что Корин сначала долго ждала его, потом села ужинать одна. Она ела изящно, задумчиво, погруженная в свой особенный мир, в котором она пребывала постоянно, даже находясь в шумной, людной гостиной. Долгие годы Лерой безуспешно пытался проникнуть в её царство. Но она лишь мягко улыбалась ему и оставалась недосягаема даже в минуты нежности. Самый голос её, произносивший слова ласки или одобрения, бывало замирал в середине фразы, словно относимый порывами ветра.
   Он стоял на тротуаре, смотрел на тускло освещённое окно и думал о том, что вот уже почти четырнадцать лет она живёт здесь.
   А приехала она сюда потому, что любила его.
 
   Корин была дочерью священника епископальной церкви. Лерой познакомился с ней на вечеринке в Шарлотсвилле, тогда ей едва исполнилось восемнадцать, а он был студентом первого курса юридического факультета. Она не была очень хорошенькой: слишком остренькое личико, слишком тоненький носик. Но в её лице чувствовался аристократизм, который, если и не делает девушку хорошенькой, зато обещает благородную красоту в зрелом возрасте. Её серые глаза были чисты, а над высоким лбом романтично вились пепельные кудри. У неё были тонкие ноги, узкие бедра и большая грудь, которой она смущалась, и, догадавшись об этом, он отчаянно старался смотреть ей только в лицо.
   И вот тут-то, в единоборстве с самим собой, когда он изо всех сил пытался оторвать взор от груди Корин Мэлфорд, Лерой понял, что в этой девушке скрыта какая-то магическая дисгармония, воспламеняющая его воображение. Точёная нежность её лица, невинный лоб, обрамлённый романтической дымкой пепельных волос, чистота её светлого взгляда резко диссонировали с её пышной, такой земной, возбуждающей чувственность грудью, от которой он никак не мог оторвать глаз: чем отчаянней старался он сосредоточить своё внимание на её лице, тем сильней охватывало его желание. И, видя, как вспыхивают её глаза, как ясный, светлый взгляд вдруг темнеет, словно внезапно обратившись внутрь, как губы неожиданно приоткрываются, обнажая в улыбке белые зубы, как вздрагивают ноздри, он чувствовал, что его обуревают дикие, безудержные фантазии.
   Но им не суждено было сбыться. Все вышло гораздо проще, чем он себе представлял: два года они были помолвлены, потом поженились, и брачная ночь прошла в тихих ласках; Корин была печальна и снисходительна; положив его голову к себе на плечо и поглаживая его влажные спутанные волосы, она говорила, что любит его, он думал, что тоже любит её, и, наверное, это была правда. И он решительно похоронил в тёмном углу своей памяти ту игру воображения, которая так преследовала его после их первой встречи.
   Они поженились в июне 1938 года, когда Лерой окончил юридический факультет и уехал в Ричмонд работать в фирме, которой руководил один из дядей Корин. Усердный и добросовестный работник, Лерой неплохо проявил себя в этой фирме. Но уже к началу 1941 года он стал ощущать, что в жизни его чего-то недостаёт. Тут началась война, его послали в Европу. Когда же он вернулся в Ричмонд, на него снова навалилось гнетущее ощущение пустоты его жизни. В далёком Паркертоне умер его отец. Матери к этому времени уже не было в живых. Тогда-то Лерой внезапно понял, что остаток своих дней должен провести в старой конторе отца на площади Суда в Паркертоне, а остаток ночей — рядом с Корин в обветшалом белом доме в тени древних дубов на окраине города.
   Шли годы. Она примирилась с их скучноватой жизнью и даже с тем, что их дом под дубами так и не был отремонтирован. В первые годы Лерой ходил с ней в епископальную церковь, позже — в пресвитерианскую, в которой его отец когда-то был настоятелем. Затем пресвитерианцы отступили перед баптистами, здание церкви переделали под жильё, а Лерой и Корин стали посещать баптистскую церковь.
   Корин скромно творила добрые дела. Когда какая-нибудь семья попадала в беду, Корин всегда была тут как тут: она нянчила детей, ухаживала за больными, мыла раненых, грязных и заразных, молилась над умирающими. В конце концов весь Паркертон и близлежащие окрестности знали, что если в какую-нибудь семью, белую или чёрную, войдёт беда, от Корин Ланкастер можно наверняка ждать помощи.
   Лерой привык к телефонным звонкам посреди ночи или к голосу какого-нибудь негритёнка у чёрного хода: «Моя мамочка, она больна, она умирает, вы придёте?»
   И тогда Лерой вставал, одевался и вёз жену туда, где она была нужна. Иногда она отсылала его домой, иногда он ждал её в машине, глядя на свет в окне хижины или лачуги.
   В брачную ночь, когда он уже начал засыпать, она выскользнула из-под одеяла, опустилась на колени возле кровати, и в лунном свете он видел её волосы, влажные и вьющиеся, видел её грудь, прижатую к краю кровати и словно символизировавшую умерщвление плоти, а потом почувствовал, как Корин нащупала в темноте его руку и, сжав её, стала беззвучно молиться. С тех пор она молилась каждую ночь, а потом снова забиралась в постель и клала его голову себе на плечо.
   Детей у них не было.
 
   И вот Лерой стоит на растрескавшемся тротуаре и не отрываясь смотрит на огонёк под дубами, представляя себе, как она сидит сейчас на кухне. Годы почти не изменили Корин. Седина в пепельных волосах была незаметна, и они все так же вились надо лбом, точно дымка. Серые глаза сохранили ясность. Белая кожа осталась такой же нежной, морщины почти не тронули её. И даже фигура её, воспламенившая его воображение при первой их встрече, почти двадцать лет назад, совершенно не изменилась.