Роберт Пенн Уоррен
Приди в зеленый дол
Любовь моя, приди в зелёный дол,
Где стройный вяз шумит листвой
И где шиповник, льющий аромат,
Опять расцвёл —
Там встретимся с тобой.
Приди в зелёный дол.
ДЖОН КЛЭР.
Во глубине других сердец
Любви подобной не сыскать:
Отчаянье — её отец,
А неосуществимость — мать.
ЭНДРЮ МАРВЕЛЛ[1]
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Там, вдали, в пелене тумана и моросящего дождя, дорога, лес и облака над обрывом слились в сплошную грязно-серую завесу, словно хляби небесные обрушились на мир, чтобы потоками мутной воды смыть его весь без остатка; сквозь эту пелену она и увидела, как он бредёт по дороге.
Она сама не знала, давно ли стоит у окна, отведя ветхую тюлевую занавеску и глядя поверх двора и завалившейся изгороди на дорогу, бегущую вдоль ручья, превратившегося в бурное месиво красной, глины и пенистых водоворотов.
Сперва она просто глядела на воду: у неё бывали дни, когда, засмотревшись на что-нибудь неподалёку, она забывалась, и взгляд её помимо её воли ускользал куда-то вдаль; а бывало и наоборот — ей казалось, что она смотрит на себя со стороны, издали, будто её собственный взгляд обратился в живое существо, которое крадучись, не спуская с неё глаз, подползает к ней все ближе и ближе.
Сначала, она просто смотрела на ручей. Вода в нём бурлила и вздувалась подле скатившегося с обрыва валуна, и течение уносило белые с рыжими пятнами клочья, похожие на кровавую пену, что рвётся из ноздрей загнанной лошади. И, глядя на воду, она вспомнила, как Сандер, спасаясь от грозы, в диком азарте загнал кобылу; кобыла и шагом-то еле несла Сандера, а тут он мчался во весь дух, вот в воротах она и повалилась, на морде — белая с кровью пена, а Сандер высвободил ноги из стремян, вошёл в дом, вынес ружьё, на ходу вгоняя патрон, приставил дуло к левому уху кобылы и спустил курок.
Стоя теперь у окна и уставившись на воду, она вдруг услышала, что Сандер зовёт её. Зов шёл откуда-то из глубины пустого дома — не слова, а хрип, потому что говорить Сандер не мог уже несколько лет.
Нет, это ей просто почудилось.
Странно, десять раз на день ей слышались разные звуки, но никогда она не могла разобраться сразу: на самом деле это или только чудится, нужно было время, чтобы все стало на свои места. Вот и сейчас, у окна, вцепившись в тюль, до того старый, что даже в этот сырой день он казался пыльным и пересохшим, она думала: «Как это сразу отличают действительное от того, что только чудится?»
Она поглядела туда, где завалилась та кобыла, — сколько лет прошло, ведь это надо же! — и ей снова показалось, что Сандер зовёт её. Но на этот раз она тотчас поняла, что ей только чудится, и обрадовалась: приятно так вот сразу разобраться в своих ощущениях. Внезапно у неё перехватило дыхание, и голова закружилась от радостного ощущения, которое иной раз накатывало, когда её взгляд уходил вот так за горизонт.
Она вдруг поняла, на что смотрит.
Из-за пелены дождя, затянувшей небо, лес и обрыв, нарушая привычную перспективу, так что далёкое стало казаться близким и близкое далёким, из-за этой мутно-серой завесы шёл к ней он, и даже не шёл, а плыл по воздуху, будто не касался земли.
Не зная, давно ли смотрит на него, она понимала, что уже прошло сколько-то времени с тех пор, как он появился; секунда ли прошла или вечность, трудно было сказать, потому что, когда глядишь вот так в пространство, со временем происходит что-то странное.
И она сказала себе: «Я вижу на дороге какого-то мужчину, и он идёт сюда».
Когда-то в незапамятные времена мощный поток воды прорезал здесь известковые породы и образовал долину. Поток превратился в ручей, стекавший с юго-западных холмов. Ниже ручей сворачивал на север. По сравнению с тем мощным потоком ручей был мал, но в половодье вздувался и с рёвом нёсся по каменистому руслу. На левом берегу его, к западу, высился серый известняковый обрыв, местами испещрённый чёрными полосами лишайника, кое-где поросший лесом. Против дома, сразу за ручьём, росли ивы, и дальше лес поднимался до самого горизонта, вот и сейчас клочья серого неба путались в голых чёрных ветвях дубов. Там, где стоял дом, правый берег был ровным и лишь в отдалении медленно полз вверх. За домом были когда-то поля, но теперь они заросли бурьяном да кустарником, а за полями, в тумане, лениво клубившемся и оседавшем на равнодушную почву, смутно высились горы. Меж ручьём и былыми полями лежала дорога. По этой дороге, с севера на юг, навстречу ручью шёл человек.
Он не поднимал головы, хотя вода стекала ему за шиворот. Взор его был прикован к заострённым носам лакированных туфель, аккуратно погружавшихся в грязь: левый, правый, левый, правый. Невозможно было оторвать от них глаз, они шли все дальше и дальше по бесконечной дороге, которая, казалось, никуда не вела. У него не хватило бы слов, чтобы описать своё странное ощущение, будто всю жизнь, все двадцать четыре года, он идёт по этой дороге.
В жизни он не видал такого места: здесь всё, что случалось прежде, словно исчезло, будто и не было его. Девчонки, виски, машины, драки, наслаждение, которое он испытывал, стоя перед своим обнажённым до пояса отражением в зеркале, причёсываясь подолгу, пока волосы не заблестят как шёлк, — все блекло перед этой дорогой и этим дождём. Прошлого будто и не было, оно исчезло. Просто ты глядишь вниз, дождь течёт за шиворот, и лакированные туфли хлюпают по жидкой грязи: левый, правый, левый, правый.
Вот он и не сводил глаз с острых носков своих туфель: один за другим они погружались в красную глину, высвобождались из неё и снова погружались. Поглощённый ритмом ходьбы, он уже не испытывал ни страха, ни злобы, ни печали. Наоборот, чувствовал какую-то особенную силу и независимость. И говорил себе: «Анджело Пассетто. Я. Иду по этой дороге».
Потом бог весть почему он вспомнил Сицилию, Савоку, дымную кухню их ветхого дома на крутом берегу моря и увидел отца, скорчившегося от боли, с застывшим серым лицом и стиснутыми зубами, услышал его тяжёлое, натужное дыхание.
Отец его умер одиннадцать лет назад. Он и думать забыл об отце. А вот сам он, Анджело Пассетто, жив и находится в местности, которую тут называют Теннесси, и шагает теперь по этой дороге, под дождём.
В кустах у ручья вдруг что-то зашуршало, и в то же мгновение, стремительным прыжком описав в полёте широкую дугу, над дорогой появилось какое-то животное. Все это предстало перед ним, как на картине: справа, на берегу ревущего ручья, — кусты, слева потемневший от дождя дом под двумя громадными кедрами, а впереди, над дорогой, взметнулось что-то живое. При всей стремительности своего полёта оно легко и плавно парило в воздухе. Анджело Пассетто сначала даже не понял, что это такое.
И вдруг вспомнил: Санта Клаус!
И уже ждал, что следом из-за кустов появится упряжка с санями, а в них — красноносый ухмыляющийся толстяк в красной шубе. Как в Кливленде перед рождеством, когда в сумерках на проспекте Евклида сияют витрины и музыка гремит так, что уже не слышишь собственных мыслей, и толкотня, и давка, и идёт снег.
Но тут не было ни музыки, ни давки. Ни снега. Здесь, под низко нависшим небом, было только это застывшее в прыжке существо. Выставив передние ноги прежде чем коснуться земли, оно завершало дугу своего прыжка там, где лежали остатки завалившейся изгороди. Но не успели изящные копытца достигнуть цели, как вдруг в воздухе что-то прозвенело, и Анджело услышал глухой удар.
И увидел все ещё дрожащее древко стрелы, глубоко вонзившейся животному под лопатку.
Олень опять взметнулся, уронив голову набок, но теперь его передние ноги неуклюже перебирали в воздухе, словно лезли по приставной лестнице в небо, гладкие копытца никак не могли удержаться на ступеньках и все соскальзывали, соскальзывали. Вдруг невидимая лестница подломилась. Олень рухнул на землю. Анджело Пассетто услышал крик и обернулся. Высоко над ручьём, у края полуразвалившегося висячего мостика, на фоне серого обрыва и серого неба стоял человек, державший над головой лук. Гортанный, прерывистый крик, который услышал Анджело, был его победным кликом.
Охотник бегом спустился вниз по дощатым ступенькам и подбежал к оленю, ещё судорожно бившему нотами. Это был здоровенный мужлан в высоких сапогах. Пробегая мимо Анджело, он на ходу обернулся и крикнул:
— Здоров, черт! Ловко я его, белобрюхого сукина сына!
Анджело Пассетто стоял на дороге, держа в руке пакет в размокшей газете, чувствуя, как холодный дождь сквозь пиджак добирается до его тела. Охотник отбросил лук, ухватил оленя за заднюю ногу и потащил его на дорогу. Сперва туша подалась, но потом рог зацепился за остатки изгороди, и олень застрял. Охотник, кряхтя, тянул изо всех сил. Обернулся к Анджело.
— Эй ты! Давай-ка помоги!
Анджело Пассетто стоял в растерянности, не зная, как поступить. Он словно растворился в этой туманной серой долине, стал её частью. Он стоял, безвольно глядя в заросшее седой щетиной лицо охотника. Налитые кровью глаза требовали повиновения. Возможно, под этим яростным взглядом Анджело Пассетто и подчинился бы.
Он оторвал взгляд от взбешённого лица охотника. Поглядел на дорогу. Пятьюдесятью ярдами дальше она сворачивала вправо и, следуя излучине ручья, уходила в лес. В лесу уже темнело. Обрыв там спускался в ущелье, за которым поднимались холмы. Над каменно-серым облаком, лежавшим в ущелье, небо начинало светлеть. Обрывки серой тучи слегка розовели, освещённые снизу солнцем, которое, должно быть, садилось там, в холмах. Облака были едва приметно тронуты рыжиной. Он представил себе, каково там, за ущельем, где раскинулась, наверное, совсем иная земля и над ней тихо светит закатное солнце.
На мгновение Анджело Пассетто позабыл об охотнике.
— Кому говорю! — кричал тот. — Тащи его!
Но уже послышался другой голос:
— Не смей трогать, Сай Грайндер!
Анджело обернулся. В полумраке веранды, под застывшими кронами кедров, он увидел женщину. Вернее, бледное лицо, словно повисшее в воздухе. Фигуры видно не было: она терялась в тени.
Охотник крепче ухватился за оленью ногу.
— Он мой, — сказал он.
— Ещё чего, — сказала женщина. — Ты убил его на моей земле.
— Я его убил на дороге, — сказал он и дёрнул оленя что было сил. Но рог держал крепко.
— Сай Грайндер, — повторила женщина. — Брось его, тебе говорят.
Охотник поднял голову, но оленя не отпустил.
— Не тебе приказывать, Кэсси Килигру. Думаешь, раз ты жена Сандерленда Спотвуда, так можешь мной командовать.
Но женщины на веранде уже не было. Сай Грайндер, задохнувшийся от собственного крика и гнева, вглядывался в темноту веранды, туда, где она только что стояла. Перевёл взгляд на свои руки, злобно выкрикнул что-то и снова потянул.
Рог высвободился, и туша выползла на дорогу. Он оттащил её к дереву. В грязи осталась широкая гладкая борозда с двумя симметричными следами рогов. Мужчина перевёл дух, достал из кармана верёвку и закинул конец на сук. Потом присел и стал связывать оленю ноги.
Он все ещё стоял согнувшись, когда голос опять окликнул его:
— Послушай! Ты говоришь, что убил его на дороге?
Охотник поднял голову. В сумраке веранды опять белело женское лицо.
— Ясно, на дороге, — сказал он.
— Эй ты! Там, рядом!
Анджело Пассетто вдруг увидел, что лицо теперь обращено к нему и, стало быть, слова тоже предназначаются ему.
— Ты ведь все время стоял там, а?
Анджело Пассетто посмотрел на женщину. Потом туда, где дорога исчезала в лесу. И снова на женщину.
— Кто? Я? — сказал он и отвёл глаза.
И опять из груди охотника вырвался хриплый, гортанный, победный возглас, который Анджело уже слышал, когда стрела попала в цель.
— Посмотри-ка сюда. Посмотри на меня! — сказала женщина.
Анджело Пассетто поднял голову. Кто бы мог подумать, что с такого расстояния можно смотреть человеку прямо в глаза. Чёрные глаза, горевшие на белом лице в тени веранды, словно прожигали его насквозь.
— Я смотрела в окно, — сказала женщина. — Ты шёл по дороге. Когда он выстрелил, ты остановился. Значит, ты видел. Что ж ты боишься сказать?
Анджело поглядел вниз на острые носы своих лакированных туфель, утопавших в бурой грязи. Он с грустью отметил, какими уродливыми култышками кажутся его ноги, погруженные в красную жижу. Он был рослый парень, но тут внезапно почувствовал себя недоростком. Почувствовал вдруг, как велик мир и как он одинок в нём. Ему так нравились лакированные туфли, чёрные и блестящие, а теперь вот и они заляпаны грязью.
— Скажешь ты правду или нет? — требовал женский голос.
Он снова поднял глаза, но не на неё. Он смотрел на дорогу, исчезавшую в тёмном лесу. Надо пойти дальше, только и всего — и окажешься там, в лесу. Он подумал, что, когда жизнь лежит перед человеком, как эта дорога, ему остаётся только идти по ней.
Возникнув, образ этот удивил и заинтересовал его. Подобные мысли были ему в новинку, о жизни он как-то не задумывался.
Нет, задумывался… Как-то в баре, где крутили пластинки, девица, с которой он пришёл, сказала ему, что жизнь — это просто тарелка вишен, и хихикнула, и наклонилась к нему прикурить, и он вдруг увидел, какие у неё глаза — большие, испуганные, — и эти слова, что жизнь — это просто тарелка вишен, ещё несколько дней вертелись у него в голове, и чтобы отделаться от них, он стал повторять их вслух, а два-три дня спустя дорвался и до самой девицы.
Девица была как девица, не хуже других. Но когда он получил от неё всё, что хотел, ему стало грустно. Ему захотелось плакать, словно он опять был маленьким мальчиком в Савоке и бежал к маме, чтобы уткнуться ей в подол, потому что в то утро ему казалось, что мир настроен против него.
Теперь, стоя под дождём, он вдруг подумал, что жизнь — это просто дорога: тёмный лес по бокам и серо-голубое небо, светлеющее над холмами, с которых уже сдуло туман; дорога, по которой вечно шагают твои ноги. И, представив себе, как выглядит жизнь на самом деле, он почувствовал облегчение.
— Скажешь ты, наконец, правду? — требовал женский голос.
В сумраке веранды все так же горели чёрные глаза. Но теперь он был спокоен и уверен в себе.
— Этот… этот… — начал он, не зная, как назвать убитое животное, — этот Санта Клаус. Он не на дороге… когда эта в него попала. Эта, которую стреляют.
Сперва никто не отозвался на его слова, только ревел ручей, но ревел так ровно, что тишины не нарушал. И вдруг раздался вопль:
— Ах ты, сволочь!
В два прыжка Сай Грайндер подскочил к нему. Перебросив пакет из правой руки в левую, Анджело потянулся к правому карману. И вспомнил. Карман был пуст.
В то же мгновение раздался грохот, под ногами у охотника всплеснулась грязь, потом по его красному, обветренному лицу разлилась бледность; выпучив глаза, охотник неотрывно смотрел на женщину.
Анджело тоже обернулся. Она стояла на краю веранды, все ещё держа двустволку у плеча. Перед домом неподвижно повисло облачко сизого дыма.
— Ты меня чуть не убила! — закричал охотник. — Кэсси Килигру, ты хотела лишить меня жизни из-за этого паршивого оленя!
— Лишить тебя жизни, ещё чего! Я сделала именно то, чего хотела. Ни больше ни меньше.
Стоя в тени своей веранды, она вдруг рассмеялась, и её задорный девичий смех повис в сыром воздухе, а Анджело Пассетто почудилось, что он слышит, как где-то далеко отсюда играют дети. И он вспомнил летний вечер в Кливленде и детвору на улице под фонарями, распевавшую, держась за руки и приплясывая в хороводе. Анджело Пассетто захотелось плакать.
— Ты спятила, — обалдело переступая в грязи, говорил охотник, все ещё бледный как полотно, — ты спятила.
— Будь я на твоём месте, — сказала женщина, с трудом подавляя смех, — будь я на твоём месте против спятившей Кэсси Килигру-Спотвуд с зарядом во втором стволе, я бы оттащила этого оленя туда, где он упал, положила бы верёвочку в карман, подняла бы тихонечко лук и поспешила своей дорогой. Так что отправляйся-ка ты к своей пропахшей коровником тупице Глэдис Пигрум, раз лучшей жены найти не сумел.
Сай Грайндер пожевал губами, словно собирался что-то сказать.
— Вот так-то, — сказала женщина упавшим голосом, как будто силы вдруг покинули её.
Так и не раскрыв рта, он зашлёпал сапогами по грязи, притащил оленя обратно, сунул верёвку в карман, взял лук, молча повернулся и пошёл. Вода быстро затекала в ямы, оставленные в грязи его сапогами.
Анджело Пассетто смотрел, как исчезают его следы на дороге. Он не сумел бы объяснить, что это значит, но чувствовал, что именно это наполняет его спокойствием, придаёт уверенности в себе. Сейчас он пойдёт дальше по дороге, и вода станет размывать следы его туфель, и он не оглянется и не увидит, как за его спиной остроносые ямки наполнятся дождевой водой.
Охотник теперь стоял наверху, на висячем мостике; его силуэт чётко выделялся на фоне темнеющего неба. Перекрывая шум воды, он хрипло и натужно прокричал:
— Эй, Кэсси Килигру! Раз уж её дерьмовое высочество миссис Сандерленд Спотвуд так изголодалась по мясному, что готова убить человека из-за паршивой оленьей туши, так я, пожалуй, пришлю тебе ошмёток сала! — Он визгливо рассмеялся, потом перешёл мостик и исчез в тумане, застилавшем обрыв.
Женщина сошла с крыльца и стояла возле оленя, разглядывая его. Потом оценивающе оглядела Анджело Пассетто, его лицо, его клетчатый пиджак с ватными плечами и узкий в талии, узкие чёрные брюки, лакированные туфли и мокрый пакет в расползающейся газете.
— Если сразу не разделать, протухнет, — сказала она, переводя взгляд на оленью тушу. — Сумеешь помочь? — И, поколебавшись, добавила: — Получишь двадцать пять центов. То есть нет, полдоллара.
Он ничего не ответил. Просто осторожно перешагнул через поваленную изгородь, отнёс свой мокрый пакет на веранду и обернулся к ней, ожидая приказаний.
— Я принесу верёвку, — сказала она, двинувшись к сараю — тонкая фигурка в слишком широкой мужской вязаной куртке, опускавшейся ей чуть не до колен. Её тёмные волосы, собранные в узел, уже намокли от моросящего дождя.
Она скрылась в сарае, ещё более ветхом, чем дом, и вернулась оттуда с верёвкой.
— Старый шнур, — сказала она, — может быть, выдержит.
И подала ему верёвку.
— Чего ж ты ждёшь? Оттащи под тот кедр. Забрось верёвку и подвесь тушу на сук.
Она запнулась, потом добавила, будто извиняясь:
— Он слишком тяжёлый для меня. А остальное я все могу сама.
Анджело послушался, и скоро олень повис как полагается: вниз головой. Его крупные, в золотых крапинках глаза застыли, вывалившись из орбит; за левым плечом торчала стрела, и из раны сочилась кровь.
— Крупный самец, — сказала женщина, разглядывая тушу. — Фунтов на сто семьдесят пять. Восемь отростков.
— Чего? — спросил Анджело Пассетто.
— Отростки на рогах, — сказала женщина. — Ему восемь лет.
Она глядела на оленя. Потом протянула руку и коснулась пальцем мягкой шкуры в паху, где коричневое переходило в палевое. Потрогала засохшую корочку крови.
— Восемь лет, — сказала она, — бегал по лесу и вот дождался — пристрелил его Сай Грайндер из своего дурацкого лука.
Она поглядела на свой палец, измазанный кровью, и обтёрла его о подол.
— Мисс, — сказал Анджело Пассетто. — А что теперь? Что надо делать?
— Что делать? — повторила она, поглядев на Анджело так, словно видела его впервые. — Свежевать, вот что. Я принесу нож.
Взяв у неё нож, он сперва отошёл к крыльцу, снял свой клетчатый пиджак, заботливо, почти любовно свернул его и положил на крыльцо где посуше, однако по ступенькам подниматься не стал. Потом закатал рукава белой рубашки, оголив смуглые сильные руки.
Он взял нож, испробовал лезвие, срезав волосок с руки, потом осторожно, словно не доверяя земле под ногами или будто оберегая туфли, приблизился к оленю, с неожиданной ловкостью оттянул голову за рога и, когда горло оленя вздулось, вонзил в него нож и резанул поперёк; кровь хлынула, и он отступил.
Он стоял, держа рог и нагнувшись к оленю, словно танцор, склонившийся к партнёрше. Оттягивая голову, он держал разрез открытым; кровь хлестала на лежавшие на земле кедровые иглы и сухие веточки; они всплывали и кружились в красных парных ручейках, прокладывавших себе путь по неровной земле.
— Что же ты спрашивал меня, раз ты и сам умеешь?
— Я умею, но только не… — он замолчал, вспоминая слово, — не Санта Клауса.
— Где ж ты выучился? — спросила она.
— Мой дядя, — сказал он. Потом: — У него была эта… ферма. Я выучился у дяди на ферме.
Потому что, когда отец умер, его послали в Огайо к дяде, и он работал там на ферме, ненавидя и дядю, и ферму, самого себя и весь мир. Пока однажды не сшиб дядю с ног ударом кулака и не удрал в Кливленд, а там — гулянки, выпивки, бешеная езда и зеркала, отражавшие Анджело Пассетто, когда он снова и снова проводил расчёской по черным шелковистым волосам.
— Что это ты говоришь не по-людски?
— Я… Сицилия.
Она разглядывала его, а он стоял в тени огромного кедра, опустив руки и держа нож кончиками пальцев, а кровь у него под ногами впитывалась в землю.
— Вот отчего ты такой смуглый, — сказала она.
— Сицилия, — повторил он равнодушно; он ждал, что она будет делать дальше.
Кровь уже не текла из разреза, только капли по одной срывались с мокрой морды и падали в лужу.
— Куда ты идёшь? — спросила она.
Он поглядел на дорогу и не ответил.
— Эта дорога никуда не ведёт, — сказала она. — Просто кончается там, и все. Раньше здесь стояли богатые дома. Потом землю смыло, все ушли. — Она замолчала, словно забылась.
— Дом моих родителей стоял вон там, — снова начала она. — Высокий, светлый. И ферма была большая. Это когда я была ещё девочкой.
Она замолчала, и он посмотрел на неё, соображая, сколько же с тех пор прошло лет. Он пытался представить себе её девочкой, но не мог. Лицо её было бледно и замкнуто.
И вдруг с пугающей прямотой она поглядела ему в глаза.
— На этой дороге жилья больше нет, — сказала она. — Кроме дома Грайндера.
Она помолчала.
— Это который убил оленя. Навряд ли он ждёт тебя к ужину, как ты думаешь?
Она снова залилась задорным девичьим смехом и сверкнула тёмными глазами.
И опять смех оборвался, и лицо её стало словно белая маска.
— Ты можешь остаться здесь, — сказала она, глядя на него равнодушно. — Комнат тут хватает. Еду и кров я тебе обеспечу. И заплачу что смогу. Мне нужен помощник. Раньше тут было полно работников, но они все ушли. Последний ушёл весной. Старый негр, который почему-то задержался дольше остальных. Он жил вон в той хижине. Потом взял да ушёл.
Он обернулся и поглядел на дорогу.
— Ты сможешь уйти, когда тебе вздумается, — все так же равнодушно сказала она. — Помашешь ручкой и пойдёшь, никто тебя держать не станет.
Он снова посмотрел на неё. Заложив руки за спину, она прислонилась к углу веранды, словно была без сил. На её узких опущенных плечах висела широкая старая коричневая куртка. Лицо её было бледнее прежнего, глаза глядели безучастно. Шёл дождь, а она так и стояла с непокрытой головой. Несколько прядей тёмных волос прилипли к мокрой щеке. То ли она не замечала этого, то ли ей было всё равно.
— Ладно, — решил он. — Остаюсь.
Да, пожалуй, стоило остаться. Им и в голову не придёт искать его здесь.
Она сама не знала, давно ли стоит у окна, отведя ветхую тюлевую занавеску и глядя поверх двора и завалившейся изгороди на дорогу, бегущую вдоль ручья, превратившегося в бурное месиво красной, глины и пенистых водоворотов.
Сперва она просто глядела на воду: у неё бывали дни, когда, засмотревшись на что-нибудь неподалёку, она забывалась, и взгляд её помимо её воли ускользал куда-то вдаль; а бывало и наоборот — ей казалось, что она смотрит на себя со стороны, издали, будто её собственный взгляд обратился в живое существо, которое крадучись, не спуская с неё глаз, подползает к ней все ближе и ближе.
Сначала, она просто смотрела на ручей. Вода в нём бурлила и вздувалась подле скатившегося с обрыва валуна, и течение уносило белые с рыжими пятнами клочья, похожие на кровавую пену, что рвётся из ноздрей загнанной лошади. И, глядя на воду, она вспомнила, как Сандер, спасаясь от грозы, в диком азарте загнал кобылу; кобыла и шагом-то еле несла Сандера, а тут он мчался во весь дух, вот в воротах она и повалилась, на морде — белая с кровью пена, а Сандер высвободил ноги из стремян, вошёл в дом, вынес ружьё, на ходу вгоняя патрон, приставил дуло к левому уху кобылы и спустил курок.
Стоя теперь у окна и уставившись на воду, она вдруг услышала, что Сандер зовёт её. Зов шёл откуда-то из глубины пустого дома — не слова, а хрип, потому что говорить Сандер не мог уже несколько лет.
Нет, это ей просто почудилось.
Странно, десять раз на день ей слышались разные звуки, но никогда она не могла разобраться сразу: на самом деле это или только чудится, нужно было время, чтобы все стало на свои места. Вот и сейчас, у окна, вцепившись в тюль, до того старый, что даже в этот сырой день он казался пыльным и пересохшим, она думала: «Как это сразу отличают действительное от того, что только чудится?»
Она поглядела туда, где завалилась та кобыла, — сколько лет прошло, ведь это надо же! — и ей снова показалось, что Сандер зовёт её. Но на этот раз она тотчас поняла, что ей только чудится, и обрадовалась: приятно так вот сразу разобраться в своих ощущениях. Внезапно у неё перехватило дыхание, и голова закружилась от радостного ощущения, которое иной раз накатывало, когда её взгляд уходил вот так за горизонт.
Она вдруг поняла, на что смотрит.
Из-за пелены дождя, затянувшей небо, лес и обрыв, нарушая привычную перспективу, так что далёкое стало казаться близким и близкое далёким, из-за этой мутно-серой завесы шёл к ней он, и даже не шёл, а плыл по воздуху, будто не касался земли.
Не зная, давно ли смотрит на него, она понимала, что уже прошло сколько-то времени с тех пор, как он появился; секунда ли прошла или вечность, трудно было сказать, потому что, когда глядишь вот так в пространство, со временем происходит что-то странное.
И она сказала себе: «Я вижу на дороге какого-то мужчину, и он идёт сюда».
Когда-то в незапамятные времена мощный поток воды прорезал здесь известковые породы и образовал долину. Поток превратился в ручей, стекавший с юго-западных холмов. Ниже ручей сворачивал на север. По сравнению с тем мощным потоком ручей был мал, но в половодье вздувался и с рёвом нёсся по каменистому руслу. На левом берегу его, к западу, высился серый известняковый обрыв, местами испещрённый чёрными полосами лишайника, кое-где поросший лесом. Против дома, сразу за ручьём, росли ивы, и дальше лес поднимался до самого горизонта, вот и сейчас клочья серого неба путались в голых чёрных ветвях дубов. Там, где стоял дом, правый берег был ровным и лишь в отдалении медленно полз вверх. За домом были когда-то поля, но теперь они заросли бурьяном да кустарником, а за полями, в тумане, лениво клубившемся и оседавшем на равнодушную почву, смутно высились горы. Меж ручьём и былыми полями лежала дорога. По этой дороге, с севера на юг, навстречу ручью шёл человек.
Он не поднимал головы, хотя вода стекала ему за шиворот. Взор его был прикован к заострённым носам лакированных туфель, аккуратно погружавшихся в грязь: левый, правый, левый, правый. Невозможно было оторвать от них глаз, они шли все дальше и дальше по бесконечной дороге, которая, казалось, никуда не вела. У него не хватило бы слов, чтобы описать своё странное ощущение, будто всю жизнь, все двадцать четыре года, он идёт по этой дороге.
В жизни он не видал такого места: здесь всё, что случалось прежде, словно исчезло, будто и не было его. Девчонки, виски, машины, драки, наслаждение, которое он испытывал, стоя перед своим обнажённым до пояса отражением в зеркале, причёсываясь подолгу, пока волосы не заблестят как шёлк, — все блекло перед этой дорогой и этим дождём. Прошлого будто и не было, оно исчезло. Просто ты глядишь вниз, дождь течёт за шиворот, и лакированные туфли хлюпают по жидкой грязи: левый, правый, левый, правый.
Вот он и не сводил глаз с острых носков своих туфель: один за другим они погружались в красную глину, высвобождались из неё и снова погружались. Поглощённый ритмом ходьбы, он уже не испытывал ни страха, ни злобы, ни печали. Наоборот, чувствовал какую-то особенную силу и независимость. И говорил себе: «Анджело Пассетто. Я. Иду по этой дороге».
Потом бог весть почему он вспомнил Сицилию, Савоку, дымную кухню их ветхого дома на крутом берегу моря и увидел отца, скорчившегося от боли, с застывшим серым лицом и стиснутыми зубами, услышал его тяжёлое, натужное дыхание.
Отец его умер одиннадцать лет назад. Он и думать забыл об отце. А вот сам он, Анджело Пассетто, жив и находится в местности, которую тут называют Теннесси, и шагает теперь по этой дороге, под дождём.
В кустах у ручья вдруг что-то зашуршало, и в то же мгновение, стремительным прыжком описав в полёте широкую дугу, над дорогой появилось какое-то животное. Все это предстало перед ним, как на картине: справа, на берегу ревущего ручья, — кусты, слева потемневший от дождя дом под двумя громадными кедрами, а впереди, над дорогой, взметнулось что-то живое. При всей стремительности своего полёта оно легко и плавно парило в воздухе. Анджело Пассетто сначала даже не понял, что это такое.
И вдруг вспомнил: Санта Клаус!
И уже ждал, что следом из-за кустов появится упряжка с санями, а в них — красноносый ухмыляющийся толстяк в красной шубе. Как в Кливленде перед рождеством, когда в сумерках на проспекте Евклида сияют витрины и музыка гремит так, что уже не слышишь собственных мыслей, и толкотня, и давка, и идёт снег.
Но тут не было ни музыки, ни давки. Ни снега. Здесь, под низко нависшим небом, было только это застывшее в прыжке существо. Выставив передние ноги прежде чем коснуться земли, оно завершало дугу своего прыжка там, где лежали остатки завалившейся изгороди. Но не успели изящные копытца достигнуть цели, как вдруг в воздухе что-то прозвенело, и Анджело услышал глухой удар.
И увидел все ещё дрожащее древко стрелы, глубоко вонзившейся животному под лопатку.
Олень опять взметнулся, уронив голову набок, но теперь его передние ноги неуклюже перебирали в воздухе, словно лезли по приставной лестнице в небо, гладкие копытца никак не могли удержаться на ступеньках и все соскальзывали, соскальзывали. Вдруг невидимая лестница подломилась. Олень рухнул на землю. Анджело Пассетто услышал крик и обернулся. Высоко над ручьём, у края полуразвалившегося висячего мостика, на фоне серого обрыва и серого неба стоял человек, державший над головой лук. Гортанный, прерывистый крик, который услышал Анджело, был его победным кликом.
Охотник бегом спустился вниз по дощатым ступенькам и подбежал к оленю, ещё судорожно бившему нотами. Это был здоровенный мужлан в высоких сапогах. Пробегая мимо Анджело, он на ходу обернулся и крикнул:
— Здоров, черт! Ловко я его, белобрюхого сукина сына!
Анджело Пассетто стоял на дороге, держа в руке пакет в размокшей газете, чувствуя, как холодный дождь сквозь пиджак добирается до его тела. Охотник отбросил лук, ухватил оленя за заднюю ногу и потащил его на дорогу. Сперва туша подалась, но потом рог зацепился за остатки изгороди, и олень застрял. Охотник, кряхтя, тянул изо всех сил. Обернулся к Анджело.
— Эй ты! Давай-ка помоги!
Анджело Пассетто стоял в растерянности, не зная, как поступить. Он словно растворился в этой туманной серой долине, стал её частью. Он стоял, безвольно глядя в заросшее седой щетиной лицо охотника. Налитые кровью глаза требовали повиновения. Возможно, под этим яростным взглядом Анджело Пассетто и подчинился бы.
Он оторвал взгляд от взбешённого лица охотника. Поглядел на дорогу. Пятьюдесятью ярдами дальше она сворачивала вправо и, следуя излучине ручья, уходила в лес. В лесу уже темнело. Обрыв там спускался в ущелье, за которым поднимались холмы. Над каменно-серым облаком, лежавшим в ущелье, небо начинало светлеть. Обрывки серой тучи слегка розовели, освещённые снизу солнцем, которое, должно быть, садилось там, в холмах. Облака были едва приметно тронуты рыжиной. Он представил себе, каково там, за ущельем, где раскинулась, наверное, совсем иная земля и над ней тихо светит закатное солнце.
На мгновение Анджело Пассетто позабыл об охотнике.
— Кому говорю! — кричал тот. — Тащи его!
Но уже послышался другой голос:
— Не смей трогать, Сай Грайндер!
Анджело обернулся. В полумраке веранды, под застывшими кронами кедров, он увидел женщину. Вернее, бледное лицо, словно повисшее в воздухе. Фигуры видно не было: она терялась в тени.
Охотник крепче ухватился за оленью ногу.
— Он мой, — сказал он.
— Ещё чего, — сказала женщина. — Ты убил его на моей земле.
— Я его убил на дороге, — сказал он и дёрнул оленя что было сил. Но рог держал крепко.
— Сай Грайндер, — повторила женщина. — Брось его, тебе говорят.
Охотник поднял голову, но оленя не отпустил.
— Не тебе приказывать, Кэсси Килигру. Думаешь, раз ты жена Сандерленда Спотвуда, так можешь мной командовать.
Но женщины на веранде уже не было. Сай Грайндер, задохнувшийся от собственного крика и гнева, вглядывался в темноту веранды, туда, где она только что стояла. Перевёл взгляд на свои руки, злобно выкрикнул что-то и снова потянул.
Рог высвободился, и туша выползла на дорогу. Он оттащил её к дереву. В грязи осталась широкая гладкая борозда с двумя симметричными следами рогов. Мужчина перевёл дух, достал из кармана верёвку и закинул конец на сук. Потом присел и стал связывать оленю ноги.
Он все ещё стоял согнувшись, когда голос опять окликнул его:
— Послушай! Ты говоришь, что убил его на дороге?
Охотник поднял голову. В сумраке веранды опять белело женское лицо.
— Ясно, на дороге, — сказал он.
— Эй ты! Там, рядом!
Анджело Пассетто вдруг увидел, что лицо теперь обращено к нему и, стало быть, слова тоже предназначаются ему.
— Ты ведь все время стоял там, а?
Анджело Пассетто посмотрел на женщину. Потом туда, где дорога исчезала в лесу. И снова на женщину.
— Кто? Я? — сказал он и отвёл глаза.
И опять из груди охотника вырвался хриплый, гортанный, победный возглас, который Анджело уже слышал, когда стрела попала в цель.
— Посмотри-ка сюда. Посмотри на меня! — сказала женщина.
Анджело Пассетто поднял голову. Кто бы мог подумать, что с такого расстояния можно смотреть человеку прямо в глаза. Чёрные глаза, горевшие на белом лице в тени веранды, словно прожигали его насквозь.
— Я смотрела в окно, — сказала женщина. — Ты шёл по дороге. Когда он выстрелил, ты остановился. Значит, ты видел. Что ж ты боишься сказать?
Анджело поглядел вниз на острые носы своих лакированных туфель, утопавших в бурой грязи. Он с грустью отметил, какими уродливыми култышками кажутся его ноги, погруженные в красную жижу. Он был рослый парень, но тут внезапно почувствовал себя недоростком. Почувствовал вдруг, как велик мир и как он одинок в нём. Ему так нравились лакированные туфли, чёрные и блестящие, а теперь вот и они заляпаны грязью.
— Скажешь ты правду или нет? — требовал женский голос.
Он снова поднял глаза, но не на неё. Он смотрел на дорогу, исчезавшую в тёмном лесу. Надо пойти дальше, только и всего — и окажешься там, в лесу. Он подумал, что, когда жизнь лежит перед человеком, как эта дорога, ему остаётся только идти по ней.
Возникнув, образ этот удивил и заинтересовал его. Подобные мысли были ему в новинку, о жизни он как-то не задумывался.
Нет, задумывался… Как-то в баре, где крутили пластинки, девица, с которой он пришёл, сказала ему, что жизнь — это просто тарелка вишен, и хихикнула, и наклонилась к нему прикурить, и он вдруг увидел, какие у неё глаза — большие, испуганные, — и эти слова, что жизнь — это просто тарелка вишен, ещё несколько дней вертелись у него в голове, и чтобы отделаться от них, он стал повторять их вслух, а два-три дня спустя дорвался и до самой девицы.
Девица была как девица, не хуже других. Но когда он получил от неё всё, что хотел, ему стало грустно. Ему захотелось плакать, словно он опять был маленьким мальчиком в Савоке и бежал к маме, чтобы уткнуться ей в подол, потому что в то утро ему казалось, что мир настроен против него.
Теперь, стоя под дождём, он вдруг подумал, что жизнь — это просто дорога: тёмный лес по бокам и серо-голубое небо, светлеющее над холмами, с которых уже сдуло туман; дорога, по которой вечно шагают твои ноги. И, представив себе, как выглядит жизнь на самом деле, он почувствовал облегчение.
— Скажешь ты, наконец, правду? — требовал женский голос.
В сумраке веранды все так же горели чёрные глаза. Но теперь он был спокоен и уверен в себе.
— Этот… этот… — начал он, не зная, как назвать убитое животное, — этот Санта Клаус. Он не на дороге… когда эта в него попала. Эта, которую стреляют.
Сперва никто не отозвался на его слова, только ревел ручей, но ревел так ровно, что тишины не нарушал. И вдруг раздался вопль:
— Ах ты, сволочь!
В два прыжка Сай Грайндер подскочил к нему. Перебросив пакет из правой руки в левую, Анджело потянулся к правому карману. И вспомнил. Карман был пуст.
В то же мгновение раздался грохот, под ногами у охотника всплеснулась грязь, потом по его красному, обветренному лицу разлилась бледность; выпучив глаза, охотник неотрывно смотрел на женщину.
Анджело тоже обернулся. Она стояла на краю веранды, все ещё держа двустволку у плеча. Перед домом неподвижно повисло облачко сизого дыма.
— Ты меня чуть не убила! — закричал охотник. — Кэсси Килигру, ты хотела лишить меня жизни из-за этого паршивого оленя!
— Лишить тебя жизни, ещё чего! Я сделала именно то, чего хотела. Ни больше ни меньше.
Стоя в тени своей веранды, она вдруг рассмеялась, и её задорный девичий смех повис в сыром воздухе, а Анджело Пассетто почудилось, что он слышит, как где-то далеко отсюда играют дети. И он вспомнил летний вечер в Кливленде и детвору на улице под фонарями, распевавшую, держась за руки и приплясывая в хороводе. Анджело Пассетто захотелось плакать.
— Ты спятила, — обалдело переступая в грязи, говорил охотник, все ещё бледный как полотно, — ты спятила.
— Будь я на твоём месте, — сказала женщина, с трудом подавляя смех, — будь я на твоём месте против спятившей Кэсси Килигру-Спотвуд с зарядом во втором стволе, я бы оттащила этого оленя туда, где он упал, положила бы верёвочку в карман, подняла бы тихонечко лук и поспешила своей дорогой. Так что отправляйся-ка ты к своей пропахшей коровником тупице Глэдис Пигрум, раз лучшей жены найти не сумел.
Сай Грайндер пожевал губами, словно собирался что-то сказать.
— Вот так-то, — сказала женщина упавшим голосом, как будто силы вдруг покинули её.
Так и не раскрыв рта, он зашлёпал сапогами по грязи, притащил оленя обратно, сунул верёвку в карман, взял лук, молча повернулся и пошёл. Вода быстро затекала в ямы, оставленные в грязи его сапогами.
Анджело Пассетто смотрел, как исчезают его следы на дороге. Он не сумел бы объяснить, что это значит, но чувствовал, что именно это наполняет его спокойствием, придаёт уверенности в себе. Сейчас он пойдёт дальше по дороге, и вода станет размывать следы его туфель, и он не оглянется и не увидит, как за его спиной остроносые ямки наполнятся дождевой водой.
Охотник теперь стоял наверху, на висячем мостике; его силуэт чётко выделялся на фоне темнеющего неба. Перекрывая шум воды, он хрипло и натужно прокричал:
— Эй, Кэсси Килигру! Раз уж её дерьмовое высочество миссис Сандерленд Спотвуд так изголодалась по мясному, что готова убить человека из-за паршивой оленьей туши, так я, пожалуй, пришлю тебе ошмёток сала! — Он визгливо рассмеялся, потом перешёл мостик и исчез в тумане, застилавшем обрыв.
Женщина сошла с крыльца и стояла возле оленя, разглядывая его. Потом оценивающе оглядела Анджело Пассетто, его лицо, его клетчатый пиджак с ватными плечами и узкий в талии, узкие чёрные брюки, лакированные туфли и мокрый пакет в расползающейся газете.
— Если сразу не разделать, протухнет, — сказала она, переводя взгляд на оленью тушу. — Сумеешь помочь? — И, поколебавшись, добавила: — Получишь двадцать пять центов. То есть нет, полдоллара.
Он ничего не ответил. Просто осторожно перешагнул через поваленную изгородь, отнёс свой мокрый пакет на веранду и обернулся к ней, ожидая приказаний.
— Я принесу верёвку, — сказала она, двинувшись к сараю — тонкая фигурка в слишком широкой мужской вязаной куртке, опускавшейся ей чуть не до колен. Её тёмные волосы, собранные в узел, уже намокли от моросящего дождя.
Она скрылась в сарае, ещё более ветхом, чем дом, и вернулась оттуда с верёвкой.
— Старый шнур, — сказала она, — может быть, выдержит.
И подала ему верёвку.
— Чего ж ты ждёшь? Оттащи под тот кедр. Забрось верёвку и подвесь тушу на сук.
Она запнулась, потом добавила, будто извиняясь:
— Он слишком тяжёлый для меня. А остальное я все могу сама.
Анджело послушался, и скоро олень повис как полагается: вниз головой. Его крупные, в золотых крапинках глаза застыли, вывалившись из орбит; за левым плечом торчала стрела, и из раны сочилась кровь.
— Крупный самец, — сказала женщина, разглядывая тушу. — Фунтов на сто семьдесят пять. Восемь отростков.
— Чего? — спросил Анджело Пассетто.
— Отростки на рогах, — сказала женщина. — Ему восемь лет.
Она глядела на оленя. Потом протянула руку и коснулась пальцем мягкой шкуры в паху, где коричневое переходило в палевое. Потрогала засохшую корочку крови.
— Восемь лет, — сказала она, — бегал по лесу и вот дождался — пристрелил его Сай Грайндер из своего дурацкого лука.
Она поглядела на свой палец, измазанный кровью, и обтёрла его о подол.
— Мисс, — сказал Анджело Пассетто. — А что теперь? Что надо делать?
— Что делать? — повторила она, поглядев на Анджело так, словно видела его впервые. — Свежевать, вот что. Я принесу нож.
Взяв у неё нож, он сперва отошёл к крыльцу, снял свой клетчатый пиджак, заботливо, почти любовно свернул его и положил на крыльцо где посуше, однако по ступенькам подниматься не стал. Потом закатал рукава белой рубашки, оголив смуглые сильные руки.
Он взял нож, испробовал лезвие, срезав волосок с руки, потом осторожно, словно не доверяя земле под ногами или будто оберегая туфли, приблизился к оленю, с неожиданной ловкостью оттянул голову за рога и, когда горло оленя вздулось, вонзил в него нож и резанул поперёк; кровь хлынула, и он отступил.
Он стоял, держа рог и нагнувшись к оленю, словно танцор, склонившийся к партнёрше. Оттягивая голову, он держал разрез открытым; кровь хлестала на лежавшие на земле кедровые иглы и сухие веточки; они всплывали и кружились в красных парных ручейках, прокладывавших себе путь по неровной земле.
— Что же ты спрашивал меня, раз ты и сам умеешь?
— Я умею, но только не… — он замолчал, вспоминая слово, — не Санта Клауса.
— Где ж ты выучился? — спросила она.
— Мой дядя, — сказал он. Потом: — У него была эта… ферма. Я выучился у дяди на ферме.
Потому что, когда отец умер, его послали в Огайо к дяде, и он работал там на ферме, ненавидя и дядю, и ферму, самого себя и весь мир. Пока однажды не сшиб дядю с ног ударом кулака и не удрал в Кливленд, а там — гулянки, выпивки, бешеная езда и зеркала, отражавшие Анджело Пассетто, когда он снова и снова проводил расчёской по черным шелковистым волосам.
— Что это ты говоришь не по-людски?
— Я… Сицилия.
Она разглядывала его, а он стоял в тени огромного кедра, опустив руки и держа нож кончиками пальцев, а кровь у него под ногами впитывалась в землю.
— Вот отчего ты такой смуглый, — сказала она.
— Сицилия, — повторил он равнодушно; он ждал, что она будет делать дальше.
Кровь уже не текла из разреза, только капли по одной срывались с мокрой морды и падали в лужу.
— Куда ты идёшь? — спросила она.
Он поглядел на дорогу и не ответил.
— Эта дорога никуда не ведёт, — сказала она. — Просто кончается там, и все. Раньше здесь стояли богатые дома. Потом землю смыло, все ушли. — Она замолчала, словно забылась.
— Дом моих родителей стоял вон там, — снова начала она. — Высокий, светлый. И ферма была большая. Это когда я была ещё девочкой.
Она замолчала, и он посмотрел на неё, соображая, сколько же с тех пор прошло лет. Он пытался представить себе её девочкой, но не мог. Лицо её было бледно и замкнуто.
И вдруг с пугающей прямотой она поглядела ему в глаза.
— На этой дороге жилья больше нет, — сказала она. — Кроме дома Грайндера.
Она помолчала.
— Это который убил оленя. Навряд ли он ждёт тебя к ужину, как ты думаешь?
Она снова залилась задорным девичьим смехом и сверкнула тёмными глазами.
И опять смех оборвался, и лицо её стало словно белая маска.
— Ты можешь остаться здесь, — сказала она, глядя на него равнодушно. — Комнат тут хватает. Еду и кров я тебе обеспечу. И заплачу что смогу. Мне нужен помощник. Раньше тут было полно работников, но они все ушли. Последний ушёл весной. Старый негр, который почему-то задержался дольше остальных. Он жил вон в той хижине. Потом взял да ушёл.
Он обернулся и поглядел на дорогу.
— Ты сможешь уйти, когда тебе вздумается, — все так же равнодушно сказала она. — Помашешь ручкой и пойдёшь, никто тебя держать не станет.
Он снова посмотрел на неё. Заложив руки за спину, она прислонилась к углу веранды, словно была без сил. На её узких опущенных плечах висела широкая старая коричневая куртка. Лицо её было бледнее прежнего, глаза глядели безучастно. Шёл дождь, а она так и стояла с непокрытой головой. Несколько прядей тёмных волос прилипли к мокрой щеке. То ли она не замечала этого, то ли ей было всё равно.
— Ладно, — решил он. — Остаюсь.
Да, пожалуй, стоило остаться. Им и в голову не придёт искать его здесь.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Маррей Гилфорт осторожно вёл свой новенький, ослепительно белый бьюик по разбитой каменистой дороге вдоль ручья. Хотя он мог себе позволить ездить в белой машине с откидным верхом и обычно держал верх открытым и даже снимал шляпу, чтобы подставить лицо солнцу, но отказаться от темно-серого костюма, застёгнутого на все пуговицы, тёмного галстука и строгих чёрных полуботинок он не мог. Разве что в жаркий день. День сегодня стоял ясный, чистый, солнце припекало, однако в воздухе была прохлада, а когда машина Маррея Гилфорта въезжала в тень или приближалась к ручью или к обрыву, чувствовался холодный ветерок, будто подводный ключ в теплом озере. Так что, едва въехав в долину, он застегнул своё серое твидовое пальто и аккуратно надел серую фетровую шляпу.
Да, Маррей Гилфорт мог себе позволить ослепительно белый бьюик. Но, глядя в трельяж лучшего портного Чикаго и видя своё округлившееся брюшко, бледность, которую не удавалось скрыть ни солнечным, ни искусственным загаром, лысеющую круглую голову с начёсанными на лоб волосами, он каждый раз приходил к убеждению, что светлый костюм уже не для него.
Впрочем, это было не убеждение, а скорее смутная печаль, которая порой обращалась в беспричинное раздражение, и он ни с того ни с сего делал портному резкое замечание, а то с надеждой бросал взгляд на свой профиль в боковом зеркале, отмечая, что у него хороший прямой нос, и героически втягивал живот. С некоторых пор, глядя на какого-нибудь седого и плешивого портного, присевшего на корточки, чтобы отметить длину его брюк, он тешил себя мыслью о том, что, наверное, этому старику давно уже отказано в кое-каких земных удовольствиях; при этом он испытывал к портному приятную жалость.
Маррей упрямо притворялся, что не помнит, откуда пошла эта жалость.
Он был тогда делегатом конференции юристов в Чикаго, приехал один — жена его была нездорова. Однажды вечером он выпивал с известным вашингтонским адвокатом — крупным, полным мужчиной с ранней сединой и правильными чертами лица, Алфредом Милбэнком, которому нравилось, когда его принимали за Стетиниуса, тогдашнего государственного секретаря; и вот этот Милбэнк после минутного молчания решительно поставил на стол пустой стакан и заявил:
Да, Маррей Гилфорт мог себе позволить ослепительно белый бьюик. Но, глядя в трельяж лучшего портного Чикаго и видя своё округлившееся брюшко, бледность, которую не удавалось скрыть ни солнечным, ни искусственным загаром, лысеющую круглую голову с начёсанными на лоб волосами, он каждый раз приходил к убеждению, что светлый костюм уже не для него.
Впрочем, это было не убеждение, а скорее смутная печаль, которая порой обращалась в беспричинное раздражение, и он ни с того ни с сего делал портному резкое замечание, а то с надеждой бросал взгляд на свой профиль в боковом зеркале, отмечая, что у него хороший прямой нос, и героически втягивал живот. С некоторых пор, глядя на какого-нибудь седого и плешивого портного, присевшего на корточки, чтобы отметить длину его брюк, он тешил себя мыслью о том, что, наверное, этому старику давно уже отказано в кое-каких земных удовольствиях; при этом он испытывал к портному приятную жалость.
Маррей упрямо притворялся, что не помнит, откуда пошла эта жалость.
Он был тогда делегатом конференции юристов в Чикаго, приехал один — жена его была нездорова. Однажды вечером он выпивал с известным вашингтонским адвокатом — крупным, полным мужчиной с ранней сединой и правильными чертами лица, Алфредом Милбэнком, которому нравилось, когда его принимали за Стетиниуса, тогдашнего государственного секретаря; и вот этот Милбэнк после минутного молчания решительно поставил на стол пустой стакан и заявил: