Страница:
Кэсси и не подозревала о его планах, и, когда он вошёл в тот вечер на кухню и выложил всё, что привёз, она воскликнула:
— Четыре дюжины — да нам вовек столько не съесть!
— Подожди, — сказал он и, взяв фонарь, вышел во двор.
Она видела из окна, как пятно света двинулось к сараю, потом, дёргаясь, стало возвращаться.
Дверь распахнулась, он что-то принёс.
— Куда поставить? — спросил он.
— Что это?
— Это для яиц, — сказал он. — Я починил.
— Ах, Анджело, — воскликнула она, — это же мой старый инкубатор! Какой ты молодец. Сейчас посмотрим. — И она засуетилась, выбирая место.
— Сюда, — сказал Анджело, не слушая её, и, поставив инкубатор на пол, стал освобождать место возле стены, за которой была кладовка.
— Далеко от двора, — объяснил он, — и далеко от плиты.
Потом он уложил яйца в инкубатор, принёс канистру с керосином, которую раньше оставил на крыльце, наполнил бачок, подождал, чтобы керосин пропитал фитиль, и зажёг горелку.
— Порядок, — сказал он. — Пойду мыться.
Он вышел в прихожую. Она слышала, как он напевает. Потом он закрыл дверь, и, как она ни напрягала слух, слышно уже ничего не было.
Когда десять минут. спустя, не сменив городского костюма, влажно поблёскивая гладко причёсанными волосами, Анджело снова пришёл на кухню, Кэсси только что сняла с плиты чугунок, из которого поднимались клубы пара. Она улыбнулась Анджело.
— Жаркое, — пояснила она.
— В самый раз, — сказал он. — По мне в самый раз.
Он поставил на стол непочатую бутылку виски, взял стакан и подошёл к холодильнику. Когда он вернулся за стол, его тарелка была уже полна. Он взял стакан Кэсси и спросил:
— Выпьешь? Я налью.
— Нет, спасибо, — она снова улыбнулась.
Он сел, приготовил себе виски со льдом и водой, помешал в стакане ручкой своей вилки и брезгливо попробовал.
— Пирожки! — Кэсси, схватив с плиты сковородку, склонилась над ней, критически осматривая дюжину пышных безукоризненно круглых пирожков, золотисто— коричневых сверху и бледно-жёлтых по бокам.
— Боже мой, — причитала она, — опять, кажется, передержала.
— По мне в самый раз, — повторил он и, протянув руку, взял сразу три штуки.
Они поели, и, сняв с плиты кофейник, она спросила, хочет ли он ещё кофе.
— Наливай, — приказал он, подождал, пока она снова наполнит обе чашки, и добавил: — Теперь сядь и сиди.
Он отхлебнул большой глоток кофе, поднялся и, обойдя стол, стал за её спиной.
— Сиди, не шевелись, — сурово сказал он.
Он вытащил те две или три шпильки, которые держали бесформенный узел у неё на затылке, и осторожно разделил её чёрные волосы на аккуратные пряди.
— Что ты делаешь? — спросила она.
— Не шевелись, — сказал он и, достав из кармана гребёнку, принялся точными профессиональными движениями расчёсывать ей волосы. Закончив, достал из кармана щётку, которую специально принёс из своей комнаты.
Кэсси обернулась.
— Что ты делаешь? — спросила она с тревогой.
— Не шевелись, — приказал он.
Потом, кончив причёсывать её, сказал:
— Повернись сюда, со стулом.
Кэсси повернулась, и он обошёл кругом, стал поодаль и окинул её критическим взглядом.
— Куртку, — сказал он, — куртку сними. Не вставая со стула, она сняла куртку.
— Теперь гляди вверх, — сказал он.
В резком свете висевшей прямо над ней лампы лицо её было белым как мел. Она смотрела на него удивлённо и даже жалобно. Не обращая на это внимания, словно она была неодушевлённым предметом, он снова зашёл за спинку её стула и начал собирать её волосы в пучок, крепко стягивая их левой рукой.
— Закрой глаза, — приказал он. — Закрой!
Он снова обошёл кругом, достал из кармана красную ленту и стянул ею волосы Кэсси над левым плечом. Ленту он завязал бантом. Пальцы его двигались быстро и ловко. Смуглый лоб, всегда такой чистый и гладкий, был сейчас прорезан напряжёнными морщинами. Работая, он то и дело переводил взгляд с её волос на её запрокинутое лицо. Покончив с причёской, он сказал:
— Не шевелись, — и, достав из кармана губную помаду, левой рукой вцепился Кэсси в волосы на затылке, чтобы она не дёрнулась, и поднёс помаду к её губам. Кэсси попыталась увернуться, но он ещё крепче вцепился ей в волосы и гневным шёпотом приказал: — Не шевелись! Не открывай глаз!
Она снова застыла с закрытыми глазами. Он оттянул ей голову ещё немного назад, чтобы свет ровнее освещал лицо, и начал красить губы, сильно нажимая на помаду. Когда он наконец кончил, рот Кэсси казался распухшим от густо-красной помады.
Анджело отступил и осмотрел результат своей работы, потом снова запустил руку в волосы у неё на затылке и, придерживая ей голову, опять пустил помаду в ход, чтобы сделать нижнюю губу немного полнее.
— Не открывай! — прикрикнул он. — Не открывай глаз!
Снял со стены зеркало и поднёс его к неподвижному, бледному как мел лицу. Даже теперь, когда голова Кэсеи была запрокинута к свету, на опущенных веках лежали тени.
Он бесстрастно и пристально изучал её лицо.
— Можно! — сказал он вдруг. — Открывай!
Глаза раскрылись и сначала заморгали от резкого света. Потом сосредоточились на отражении в зеркале. Анджело Пассетто все так же бесстрастно и пристально следил за ними.
Она не замечала его пристального взгляда, с таким же успехом он мог подсматривать за ней через окно. Она не сводила глаз с зеркала. И пока она изучала то, что в нём отражалось, он следил за её лицом: полные, почти безвольные и чуть мрачноватые губы, красная лента в чёрных волосах, лежавших на плече, тяжёлая на вид прядь, нависшая на лоб и, кажется, готовая упасть, рассыпаться по лицу, закрыть эти напряжённые чёрные глаза.
Скоро он увидел, как глаза её заблестели влагой. Вишнёво-красные губы дрогнули, готовясь заговорить. Она подняла глаза, обнаружила над зеркалом его лицо, и сказала:
— Я никогда не думала, что я красивая… никогда… но ведь девушке должно казаться, что она красивая… это ужасно — дожить до старости и вдруг узнать, что ты красивая. Ведь я уже старая… мне через две недели будет сорок три… сорок три… Анджело, Анджело!
Она плакала. Руки её беспомощно лежали на коленях, словно она и не собиралась вытирать слезы.
Он смотрел на неё сверху вниз, видел подрагивавший рот, неприкрытую глубину глаз, блестящие слезы, которых она не сдерживала и не стеснялась, и вдруг его подхватила волна неожиданно нахлынувшего чувства, и на какую-то долю секунды ему представилось, что он — белый пинг-понговый мячик, беззащитный и невесомый, ярко-белый на чёрном фоне, скачет по волне нахлынувших чувств, скачет и ждёт, что сейчас щёлкнет выстрел.
Что сделало его беззащитным белым мячиком, скачущим и не имеющим опоры, он не понимал. Но как высоко его подбрасывало над этим бледным, блестящим от слез лицом!
Вдруг, сунув ей зеркало и крикнув «держи!», он выскочил в прихожую.
Он вернулся и принёс с собой приёмник, поставил его на стол между грязными тарелками, включил, покрутил ручку, нашёл музыку, отнял у Кэсси зеркало, положил его на стол, отодвинув посуду, и повернулся к ней.
— Вставай! — сказал он.
Не сводя с него глаз, она поднялась. Обращённое к нему лицо словно всплыло, покачиваясь, и следом за ним поднялись плечи и все её тело, словно оно вдруг стало бессильным и беспомощным. Тогда он обнял её правой рукой, положил растопыренные пальцы чуть ниже талии, а левой схватил её за правую кисть.
— Вот так, — сказал он. — Танцуй!
И сделал первый шаг.
— Но я… — начала она.
— Танцуй! — возбуждённо прошипел он, держась от неё на некотором расстоянии, пытаясь направлять её рукой, лежавшей на талии, он повёл, но она двигалась напряжённо и плохо слушалась его.
— Легче, легче, — шептал он, — слушайся Анджело!
Она не сводила с него глаз.
— Но я же столько лет не танцевала, — говорила она, — с самого детства… да я никогда и не умела танцевать… нет, я не могу!
Анджело внезапно остановился, резко усадил её на стул и, опустившись на колени, начал расшнуровывать ей башмаки. Снял первый и швырнул его на дровяной сундук.
— Святая мадонна! — закричал он. — Кто же в таких танцует!
Он швырнул второй башмак вслед за первым, стянул с неё чёрные бумажные чулки и бросил их на пол. Робким и целомудренным движением она спрятала под стул обнажённые ноги. Он наклонился, взял их, поставил каждую себе на ладонь, поднял к губам и поцеловал.
Посмотрел Кэсси в глаза и сказал:
— Какие маленькие… какие у тебя маленькие ножки.
И она опять заплакала, не сдерживая слез, вся отдавшись своему горю, словно всё равно ему ничем, ничем в мире нельзя было помочь.
Не утирая слез, не глядя на мужчину, который склонился к её ногам, она смотрела куда-то вдаль, а может, просто на стену кухни и говорила:
— Никогда в жизни, никто, никогда…
— А Анджело будет! — Он вскочил на ноги, притянул её к себе: — Я! Анджело! Буду!
Снова обняв её за талию, он сразу почувствовал, что без башмаков она стала намного ниже. Ему пришлось опустить голову, чтобы заглянуть Кэсси в лицо, да и лицо теперь было другим. Глядя в него, Анджело с волнением почувствовал свою силу и власть.
Теперь она двигалась свободнее. Тело её понемногу расслаблялось. Рукой, лежавшей у неё на талии, он сквозь ткань чувствовал, как мягко переливаются её мышцы. Он по-прежнему держался от неё на расстоянии и, танцуя, то и дело поглядывал вниз на её босые белые ноги,: ступавшие по почерневшему от времени полу.
И украдкой следил за выражением её лица, напряжённого и сосредоточенного, словно она мучительно пыталась что-то вспомнить. Видя :это, он снова с волнением чувствовал свою власть над ней. Она так старалась, малышка, la piccola.
— Легче, — шептал он, — легче.
Она закрыла глаза.
Малышка, как она старалась.
Анджело вёл теперь быстрее, но она поспевала. Кухня плыла и кружилась вокруг Анджело. Плита, стол, раковина, старые часы на стене, оконное стекло, блестевшее, как лёд над чёрной водой, и отражавшее лампочку и Анджело, обнимающего свою партнёршу, — все плыло и кружилось, уходило и возвращалось и снова уплывало в такт музыке. И, увидав в стекле, какая она маленькая — едва достаёт ему до подбородка, — он закружил её ещё быстрее, с каждым поворотом приближаясь к двери. Проносясь мимо, он на мгновение замедлил темп и, протянув руку, распахнул дверь. Снова закружил быстрее и вдруг, рассмеявшись, увлёк её в открытую дверь, и они исчезли в темноте.
Пустая кухня, залитая электрическим светом, отражалась в ледяной черноте оконного стекла над раковиной. Все было неподвижно в этом отражённом мире. Через раскрытую дверь резкий свет пытался проникнуть из кухни в темноту прихожей, но тень дверного косяка на полу чётко определяла его границу.
На столе, между отражавшим бесстрастно сиявшую лампочку зеркалом и бутылкой виски, среди блюдец, чашек и тарелок с застывшим соусом стоял приёмник.
Вальс уже кончился. В паузе, наступившей после того как мужской голос объявил следующий номер, было слышно, как в топке оседают догорающие поленья. В кухню проникал холод. Точно некое существо, холод вселялся в пустую кухню.
Музыка началась снова. Сначала соло ударника, потом мучительный вопль трубы.
Вечером, в субботу пятнадцатого февраля, Анджело бесшумно остановил машину у ворот, взял лежавшие на сиденье пакеты и, посвечивая фонариком, обогнул дом, поднялся на боковое крылечко и вошёл прямо в пристройку. Прокрался по коридору к себе, сложил покупки на кровать и так же бесшумно вернулся в машину. Потом, нарочно взревев мотором, подъехал к сараю и поставил машину на место.
Он принёс на кухню сумку с продуктами. Кэсси была здесь, и он прошёл прямо к ней, но, целуя её, взглянул на часы на стене. Да, он успел вовремя. Она ещё не начала. И он сказал ей, что сегодня сам приготовит ужин, нет, вовсе не потому, что ему не нравится, как она готовит, а просто пусть она сегодня посидит и посмотрит, заодно, может быть, кое-чему научится. Он усадил её за стол, взял сковороду и начал готовить соус. Потом, накрыв сковороду крышкой, сел рядом с Кэсси за стол и стал отхлёбывать виски крошечными глотками, чтобы растянуть удовольствие. Он то и дело поглядывал на часы. Они едва обменялись несколькими словами. Чувствовалось какое-то напряжённое ожидание. Но ему это было по душе. Он этого и добивался. Он поглядывал на неё исподтишка и думал: «Малышка не знает. Даже не догадывается. Не знает, что и думать». Он втайне смаковал свой сюрприз. Время от времени вставал, чтобы помешать соус.
Когда часы показали без двадцати семь, он подошёл к плите, внимательно осмотрел соус в сковороде, потом обернулся и сказал:
— Почему ты сегодня не причесалась?
— Я не успела, — сказала она. — Ты так рано приехал.
— Иди причешись, — сказал он.
И, когда она поднялась, добавил:
— Зайди в мою комнату. Там кое-что найдёшь. Надень. И приходи через двадцать пять минут. Ни раньше ни позже.
Голос его звучал строго.
Когда точно в назначенное время она вошла в кухню, он стоял у плиты. Он слышал, что она пришла, но, не поворачивая головы, продолжал мешать соус. Наконец тихо, словно издалека, до него донёсся её голоc:
— Анджело.
«Хорошо, — думал он, улыбаясь про себя, но не оборачиваясь, зная, что она стоит в дверях с непонимающим лицом. — Пусть подождёт малышка. La piccola».
Потом он обернулся.
Красное платье, блестящее, как шёлковое. Чёрный лакированный пояс. Чёрные чулки. Чёрные лакированные туфли с острыми носами и на высоких каблуках. «Хорошо, хорошо, — подумал он, говоря себе, что сейчас, в туфлях, она тоненькая и высокая, но, сними туфли, — и увидишь, какая она маленькая, точно игрушечка».
— С днём рождения, — сказал он.
Он подал спагетти с мясным соусом. Посреди стола в высоком стакане стояли купленные в магазине дешёвых товаров цветы — красные и жёлтые искусственные розы, ярко блестевшие под электрической лампой без абажура. Он налил в бокалы красное вино. Бокалы он купил в том же магазине, что и цветы.
Он заставил её выпить вина.
Съев спагетти, они допили вино, он настоял на том, чтобы она тоже пила. Потом танцевали, и от выпитого она двигалась куда расслабленнее и легче, чем в первый раз. Она все время смеялась. Как девочка.
Днём он, бывало, бросал работу и думал о Кэсси.
Но уходить из дома он стал ещё раньше, чем прежде. Когда, услышав из коридора хрип, она вставала, он притворялся, что ещё спит, и не открывал глаз: боялся, что если увидит её в этом старом линялом халате, да ещё при ярком утреннем свете, то не сумеет днём вспоминать её такой, какой она ему нравится, и тогда весь его мир рухнет.
Услышав, что она ушла, он открывал глаза, вставал, быстро одевался и шёл в кухню. На столе стояла грязная посуда с остатками вчерашнего ужина в застывшем соусе, а на полке возле раковины — невымытые вечером кастрюли. Он никогда не давал ей времени прибрать после ужина, боясь, что это все испортит. Так что утром, стараясь не глядеть на грязную посуду, он торопливо растапливал плиту, ставил на неё кофейник, приносил со двора дров, проглатывал что-нибудь холодное, запивая обжигающим, не успевшим как следует завариться кофе, и уходил.
Он не пытался понять, что заставляет его торопиться, просто уходил и принимался за работу.
Дошло до того, что, работая, он изо всех сил старался не думать о вечере. Он ждал вечера, но не позволял себе думать о нем, опасаясь непрошенных мыслей. Он и сам не знал, чего боится. Знал только, что день должен существовать отдельно от вечера, как сон — отдельно от реальности, и поэтому днём думать о вечере нельзя.
Днём у него были свои дела, которыми он занимался с увлечением, потому что теперь время снова стало существовать для него, время, которое можно было делить на дни и измерять происходившими переменами; время, в котором можно было прошлое отличить от настоящего, время, о котором можно было думать. Работа теперь помогала ему жить во времени, и он чувствовал, что снова превращается в живого человека. Он начал чинить старый джондировский трактор, который обнаружил в сарае под кучей всякой дряни, весь в паутине и ржавчине. Он уже расчистил место вокруг трактора и несколько дней при помощи старой стамески, металлической стружки и керосина счищал с него ржавчину и остатки зелёной краски. Разобрал двигатель, вынул поршни и вычистил их, отмочив в масле застарелую гарь. Осталось только кое-что подкрасить, сменить электропроводку и достать новый генератор. Он решил, что поле за домом засеет кукурузой. Там и раньше росла кукуруза, ещё видны были старые борозды. Кукуруза пойдёт на корм курам. Он представлял себе вольеры, полные кур. Яйца он будет продавать в Паркертоне, да и кур тоже. Он представлял себе чистый скотный двор, залитый вечерним солнцем, и коров, неторопливо жующих в ожидании дойки. Надо починить трактор, и тогда можно будет косить и прессовать сено.
Иногда вечером, за ужином, его подмывало рассказать своей малышке про трактор, про пахоту, про вольер с курами и как вечернее солнце будет освещать коров на скотном дворе. Желание поделиться с ней накатывало неожиданно и с такой остротой, что лишь огромным усилием воли ему удавалось его подавить. Подавлять это желание было необходимо, потому что и трактор, и пахота, и коровы оставались частью дневного, реального мира, а он понимал, он с тоской понимал, что реальную, дневную жизнь нельзя переносить в вечерний, призрачный мир.
И дневное он берег для дня. Он постиг правила игры.
В сумерках, закончив день, он приходил в дом. Поднимался на веранду, брался за ручку двери, и именно в эту секунду время, дававшее ему днём право думать о прошлом и будущем, падало, точно рюкзак со спины, — падало бесшумно, потому что он уже входил в призрачный мир, где все беззвучно.
Он входил и видел её волосы, перевязанные красной лентой, красное платье, блестящее, как шёлковое, улыбку на её лице, скорее похожую на гримаску, какую видишь на лице маленькой девочки, когда она ждёт только ласкового слова, чтобы улыбнуться.
«La piccola», — думал он.
И пытался сказать ей что-нибудь ласковое. Но не всегда находил слова. Находить их становилось все труднее. Слова не шли на язык.
И все же Анджело старался что-нибудь сказать.
Возвращаясь из города, он привозил ей подарок, какой-нибудь пустяк, купленный специально для неё. Однажды он привёз ей стеклянные бусы. Другой раз — колечко с красным камешком. Стоило это недорого, но зато давало ей повод улыбнуться, и поскольку находить ласковые слова становилось все труднее, безделушка в кармане нередко выручала его.
К тому же такие вещи, как бусы или колечко с камешком, очень шли ей, и это помогало ему забывать о некоторых переменах, происшедших за последний месяц или два. Особенно удачным оказался красный лак для ногтей, который он однажды привёз ей из Паркертона. Он шёл по улице и вдруг увидел в витрине рекламный плакат, изображавший женщину с накрашенными ногтями и длинными чёрными волосами, ниспадавшими на обнажённое плечо. Реклама произвела на него такое впечатление, что он решил купить для Кэсси этот лак. Вообще-то в тот день Анджело не собирался ехать в Паркертон. Он был в доме — заново навешивал дверь из кухни в прихожую — и вдруг вспомнил, что ему понадобится электропровод для трактора; тут же, оставив инструменты на полу, он поехал в город, всю дорогу убеждая себя в том, что ему действительно немедленно нужен провод. Однако, купив провод, он продолжал без всякой цели ходить по улицам в поисках неизвестно чего. И, только найдя лак, он сел в машину и поехал прямо домой.
Иной раз он даже не ездил в Паркертон, а останавливался возле магазина в Корнерсе. Впервые так вышло через несколько дней после дня рождения Кэсси. Он закончил работу и шёл в дом; уже сгустились сумерки. Увидев свет в кухне, он подошёл, стал в тени под кедром и заглянул в окно.
Она наклонилась над столом, за которым они ели, и расставляла приборы. Она была одна в ярко освещённой кухне, и он вдруг подумал, что хотя несколько раз подглядывал за ней исподтишка, но все же плохо представляет себе, какая она бывает, когда остаётся одна. Сейчас Кэсси была в кухне одна и держалась так, как никогда не стала бы держаться при нем. Поняв это, он ужаснулся. Да, его охватил подлинный ужас, когда он увидел, как она стоит, склонившись над столом, и сама поза её выдаёт что-то такое, чего он никогда раньше не видел, — то ли её возраст, то ли какую-то неловкость, неуклюжесть. Возможно, раньше он просто не обращал на это внимания. Он бы и теперь ничего не заметил, если бы на ней не было красного платья.
Он повернулся и почти бегом кинулся к сараю, вывел машину и поехал в Корнерс. Ему повезло. Он нашёл в лавке бусы, и притом всего за пятьдесят девять центов. Вернувшись, сразу пошёл к себе, умылся, надел городской костюм, пошёл на кухню и подарил ей эти бусы.
Желание сделать ей подарок появлялось у него все чаще. Сначала где-то в таких глубинах его души, куда он никогда не заглядывал, возникало какое-то беспокойство, сперва неосознанное, смутное, постепенно переходящее в тревогу. Но проходил день, другой, и он понимал, откуда эта тревога, и знал, как ему поступить. Не поступи он как надо — и что-нибудь обязательно произойдёт. Что именно, он и сам не знал.
Малышка, она была такая крошечная! Иногда, глядя на красную ленту, стягивавшую волосу у неё на плече, Анджело вспоминал женщину, которую увидел, когда впервые пришёл сюда по дороге под дождём. Вспоминал, как с морды убитого оленя капала кровь, как стояла перед ним эта женщина в старой мужской куртке, висевшей мешком, и как мокли под дождём её небрежно собранные в пучок волосы. Она глядела на него, а между ними была лужа уходившей в землю крови, в которой кружились сухие иголки. И женщина спросила его: «Куда ты идёшь?»
Никуда он не шёл. Он знал, откуда он шёл, а куда — не имел ни малейшего представления. И он остался здесь, и вот перед ним та самая женщина, глядевшая тогда на него чужими, безразличными глазами, потому что тогда она была стара, та самая и все же совершенно иная.
Та была нечёсаная старуха, а эта — девушка с алой лентой в волосах, всегда готовая улыбнуться.
В ней было больше девичьего, чем в любой девушке. Ни одна шестнадцатилетняя девушка из тех, кого ему приходилось учить уму-разуму, не была так робка, так стеснительна, так боязлива, ни одна так не старалась доставить ему удовольствие, ни одна не была так благодарна за то недолгое счастье, которое он им давал. Кэсси Килигру прожила жизнь и состарилась в своей бесформенной коричневой куртке, ни на что не надеясь, даже не зная, что такое любовь, но зато девушка, дремавшая в ней все эти годы, осталась нежной и ласковой. Она вдруг прижималась к нему и, ухватившись за его пиджак, говорила: «И я увидела, как ты идёшь один под дождём, и я даже не знала, кто ты такой. Я даже не знала, что значит быть счастливой, быть живой. Я только увидела, как ты идёшь по дороге».
И не отпускала пиджака, как ребёнок не отпускает юбку матери, боясь, что она уйдёт.
Она была наивна, как ребёнок. Взять хотя бы то утро, когда она, надевая свою старую фланелевую рубаху, закрывалась от него одеялом.
Какой идиоткой он её тогда считал — боялась показаться ему обнажённой и притворялась, что между ними ничего не происходит, и это после того, как три месяца подряд она приходила к нему по утрам. Однако теперь он начал понимать, что этих трех месяцев для неё как бы и не было вовсе.
Ведь в то утро Кэсси сама сказала ему: «У меня такое чувство, точно я только сейчас родилась». Своей наивностью она и подкупала его. Ему нравилось учить её всему с самого начала. Она была для него материалом, глиной, из которой он, Анджело, заново создавал женщину. Он жил, борясь с её невежеством, он готовил ей сюрпризы, он заставлял её ждать и надеяться, он планировал и страсть, и её утоление, но, расчётливо управляя эмоциями Кэсси, он чувствовал, что и сам все больше и больше нуждается в ней. И иногда со страхом думал — а что же будет, когда он научит её всему, что знает сам? Когда ничего нового уже не останется в его арсенале уловок любви? Но он гнал от себя такие мысли. Потому что они напоминали ему о том огромном человеке, что лежал на кровати как мёртвый. Даже думать о нем было невыносимо. Но однажды, идя вечером по коридору из своей комнаты, уже умывшись и переодевшись к ужину, Анджело остановился в тёмной прихожей, глядя на полоску света под той дверью. Потом, подчиняясь какому-то неосознанному импульсу, отворил дверь и вошёл.
Старый торшер с рваным шёлковым абажуром освещал то, что лежало на кровати. Анджело стал в ногах, но не слишком близко. Он знал, что бояться ему нечего, но все же не решался подойти ближе. Он глядел и чувствовал, как у него перехватывает дыхание. Только сейчас он осознал, что именно этот человек, этот русый гигант, когда-то бывший таким здоровым и сильным, должен был научить Кэсси любить. И ничему не научил. Потому что и сам, конечно, ничего в этом не смыслил. Анджело Пассетто повидал немало таких русых здоровяков, а они всегда смотрели на него как на пустое место. Здоровые, сильные, при деньгах и ничего не смыслят, ничего. Вот и этот, неподвижно лежащий теперь на кровати, никогда не умел заставить Кэсси делать для него то, что она делает для Анджело.
— Четыре дюжины — да нам вовек столько не съесть!
— Подожди, — сказал он и, взяв фонарь, вышел во двор.
Она видела из окна, как пятно света двинулось к сараю, потом, дёргаясь, стало возвращаться.
Дверь распахнулась, он что-то принёс.
— Куда поставить? — спросил он.
— Что это?
— Это для яиц, — сказал он. — Я починил.
— Ах, Анджело, — воскликнула она, — это же мой старый инкубатор! Какой ты молодец. Сейчас посмотрим. — И она засуетилась, выбирая место.
— Сюда, — сказал Анджело, не слушая её, и, поставив инкубатор на пол, стал освобождать место возле стены, за которой была кладовка.
— Далеко от двора, — объяснил он, — и далеко от плиты.
Потом он уложил яйца в инкубатор, принёс канистру с керосином, которую раньше оставил на крыльце, наполнил бачок, подождал, чтобы керосин пропитал фитиль, и зажёг горелку.
— Порядок, — сказал он. — Пойду мыться.
Он вышел в прихожую. Она слышала, как он напевает. Потом он закрыл дверь, и, как она ни напрягала слух, слышно уже ничего не было.
Когда десять минут. спустя, не сменив городского костюма, влажно поблёскивая гладко причёсанными волосами, Анджело снова пришёл на кухню, Кэсси только что сняла с плиты чугунок, из которого поднимались клубы пара. Она улыбнулась Анджело.
— Жаркое, — пояснила она.
— В самый раз, — сказал он. — По мне в самый раз.
Он поставил на стол непочатую бутылку виски, взял стакан и подошёл к холодильнику. Когда он вернулся за стол, его тарелка была уже полна. Он взял стакан Кэсси и спросил:
— Выпьешь? Я налью.
— Нет, спасибо, — она снова улыбнулась.
Он сел, приготовил себе виски со льдом и водой, помешал в стакане ручкой своей вилки и брезгливо попробовал.
— Пирожки! — Кэсси, схватив с плиты сковородку, склонилась над ней, критически осматривая дюжину пышных безукоризненно круглых пирожков, золотисто— коричневых сверху и бледно-жёлтых по бокам.
— Боже мой, — причитала она, — опять, кажется, передержала.
— По мне в самый раз, — повторил он и, протянув руку, взял сразу три штуки.
Они поели, и, сняв с плиты кофейник, она спросила, хочет ли он ещё кофе.
— Наливай, — приказал он, подождал, пока она снова наполнит обе чашки, и добавил: — Теперь сядь и сиди.
Он отхлебнул большой глоток кофе, поднялся и, обойдя стол, стал за её спиной.
— Сиди, не шевелись, — сурово сказал он.
Он вытащил те две или три шпильки, которые держали бесформенный узел у неё на затылке, и осторожно разделил её чёрные волосы на аккуратные пряди.
— Что ты делаешь? — спросила она.
— Не шевелись, — сказал он и, достав из кармана гребёнку, принялся точными профессиональными движениями расчёсывать ей волосы. Закончив, достал из кармана щётку, которую специально принёс из своей комнаты.
Кэсси обернулась.
— Что ты делаешь? — спросила она с тревогой.
— Не шевелись, — приказал он.
Потом, кончив причёсывать её, сказал:
— Повернись сюда, со стулом.
Кэсси повернулась, и он обошёл кругом, стал поодаль и окинул её критическим взглядом.
— Куртку, — сказал он, — куртку сними. Не вставая со стула, она сняла куртку.
— Теперь гляди вверх, — сказал он.
В резком свете висевшей прямо над ней лампы лицо её было белым как мел. Она смотрела на него удивлённо и даже жалобно. Не обращая на это внимания, словно она была неодушевлённым предметом, он снова зашёл за спинку её стула и начал собирать её волосы в пучок, крепко стягивая их левой рукой.
— Закрой глаза, — приказал он. — Закрой!
Он снова обошёл кругом, достал из кармана красную ленту и стянул ею волосы Кэсси над левым плечом. Ленту он завязал бантом. Пальцы его двигались быстро и ловко. Смуглый лоб, всегда такой чистый и гладкий, был сейчас прорезан напряжёнными морщинами. Работая, он то и дело переводил взгляд с её волос на её запрокинутое лицо. Покончив с причёской, он сказал:
— Не шевелись, — и, достав из кармана губную помаду, левой рукой вцепился Кэсси в волосы на затылке, чтобы она не дёрнулась, и поднёс помаду к её губам. Кэсси попыталась увернуться, но он ещё крепче вцепился ей в волосы и гневным шёпотом приказал: — Не шевелись! Не открывай глаз!
Она снова застыла с закрытыми глазами. Он оттянул ей голову ещё немного назад, чтобы свет ровнее освещал лицо, и начал красить губы, сильно нажимая на помаду. Когда он наконец кончил, рот Кэсси казался распухшим от густо-красной помады.
Анджело отступил и осмотрел результат своей работы, потом снова запустил руку в волосы у неё на затылке и, придерживая ей голову, опять пустил помаду в ход, чтобы сделать нижнюю губу немного полнее.
— Не открывай! — прикрикнул он. — Не открывай глаз!
Снял со стены зеркало и поднёс его к неподвижному, бледному как мел лицу. Даже теперь, когда голова Кэсеи была запрокинута к свету, на опущенных веках лежали тени.
Он бесстрастно и пристально изучал её лицо.
— Можно! — сказал он вдруг. — Открывай!
Глаза раскрылись и сначала заморгали от резкого света. Потом сосредоточились на отражении в зеркале. Анджело Пассетто все так же бесстрастно и пристально следил за ними.
Она не замечала его пристального взгляда, с таким же успехом он мог подсматривать за ней через окно. Она не сводила глаз с зеркала. И пока она изучала то, что в нём отражалось, он следил за её лицом: полные, почти безвольные и чуть мрачноватые губы, красная лента в чёрных волосах, лежавших на плече, тяжёлая на вид прядь, нависшая на лоб и, кажется, готовая упасть, рассыпаться по лицу, закрыть эти напряжённые чёрные глаза.
Скоро он увидел, как глаза её заблестели влагой. Вишнёво-красные губы дрогнули, готовясь заговорить. Она подняла глаза, обнаружила над зеркалом его лицо, и сказала:
— Я никогда не думала, что я красивая… никогда… но ведь девушке должно казаться, что она красивая… это ужасно — дожить до старости и вдруг узнать, что ты красивая. Ведь я уже старая… мне через две недели будет сорок три… сорок три… Анджело, Анджело!
Она плакала. Руки её беспомощно лежали на коленях, словно она и не собиралась вытирать слезы.
Он смотрел на неё сверху вниз, видел подрагивавший рот, неприкрытую глубину глаз, блестящие слезы, которых она не сдерживала и не стеснялась, и вдруг его подхватила волна неожиданно нахлынувшего чувства, и на какую-то долю секунды ему представилось, что он — белый пинг-понговый мячик, беззащитный и невесомый, ярко-белый на чёрном фоне, скачет по волне нахлынувших чувств, скачет и ждёт, что сейчас щёлкнет выстрел.
Что сделало его беззащитным белым мячиком, скачущим и не имеющим опоры, он не понимал. Но как высоко его подбрасывало над этим бледным, блестящим от слез лицом!
Вдруг, сунув ей зеркало и крикнув «держи!», он выскочил в прихожую.
Он вернулся и принёс с собой приёмник, поставил его на стол между грязными тарелками, включил, покрутил ручку, нашёл музыку, отнял у Кэсси зеркало, положил его на стол, отодвинув посуду, и повернулся к ней.
— Вставай! — сказал он.
Не сводя с него глаз, она поднялась. Обращённое к нему лицо словно всплыло, покачиваясь, и следом за ним поднялись плечи и все её тело, словно оно вдруг стало бессильным и беспомощным. Тогда он обнял её правой рукой, положил растопыренные пальцы чуть ниже талии, а левой схватил её за правую кисть.
— Вот так, — сказал он. — Танцуй!
И сделал первый шаг.
— Но я… — начала она.
— Танцуй! — возбуждённо прошипел он, держась от неё на некотором расстоянии, пытаясь направлять её рукой, лежавшей на талии, он повёл, но она двигалась напряжённо и плохо слушалась его.
— Легче, легче, — шептал он, — слушайся Анджело!
Она не сводила с него глаз.
— Но я же столько лет не танцевала, — говорила она, — с самого детства… да я никогда и не умела танцевать… нет, я не могу!
Анджело внезапно остановился, резко усадил её на стул и, опустившись на колени, начал расшнуровывать ей башмаки. Снял первый и швырнул его на дровяной сундук.
— Святая мадонна! — закричал он. — Кто же в таких танцует!
Он швырнул второй башмак вслед за первым, стянул с неё чёрные бумажные чулки и бросил их на пол. Робким и целомудренным движением она спрятала под стул обнажённые ноги. Он наклонился, взял их, поставил каждую себе на ладонь, поднял к губам и поцеловал.
Посмотрел Кэсси в глаза и сказал:
— Какие маленькие… какие у тебя маленькие ножки.
И она опять заплакала, не сдерживая слез, вся отдавшись своему горю, словно всё равно ему ничем, ничем в мире нельзя было помочь.
Не утирая слез, не глядя на мужчину, который склонился к её ногам, она смотрела куда-то вдаль, а может, просто на стену кухни и говорила:
— Никогда в жизни, никто, никогда…
— А Анджело будет! — Он вскочил на ноги, притянул её к себе: — Я! Анджело! Буду!
Снова обняв её за талию, он сразу почувствовал, что без башмаков она стала намного ниже. Ему пришлось опустить голову, чтобы заглянуть Кэсси в лицо, да и лицо теперь было другим. Глядя в него, Анджело с волнением почувствовал свою силу и власть.
Теперь она двигалась свободнее. Тело её понемногу расслаблялось. Рукой, лежавшей у неё на талии, он сквозь ткань чувствовал, как мягко переливаются её мышцы. Он по-прежнему держался от неё на расстоянии и, танцуя, то и дело поглядывал вниз на её босые белые ноги,: ступавшие по почерневшему от времени полу.
И украдкой следил за выражением её лица, напряжённого и сосредоточенного, словно она мучительно пыталась что-то вспомнить. Видя :это, он снова с волнением чувствовал свою власть над ней. Она так старалась, малышка, la piccola.
— Легче, — шептал он, — легче.
Она закрыла глаза.
Малышка, как она старалась.
Анджело вёл теперь быстрее, но она поспевала. Кухня плыла и кружилась вокруг Анджело. Плита, стол, раковина, старые часы на стене, оконное стекло, блестевшее, как лёд над чёрной водой, и отражавшее лампочку и Анджело, обнимающего свою партнёршу, — все плыло и кружилось, уходило и возвращалось и снова уплывало в такт музыке. И, увидав в стекле, какая она маленькая — едва достаёт ему до подбородка, — он закружил её ещё быстрее, с каждым поворотом приближаясь к двери. Проносясь мимо, он на мгновение замедлил темп и, протянув руку, распахнул дверь. Снова закружил быстрее и вдруг, рассмеявшись, увлёк её в открытую дверь, и они исчезли в темноте.
Пустая кухня, залитая электрическим светом, отражалась в ледяной черноте оконного стекла над раковиной. Все было неподвижно в этом отражённом мире. Через раскрытую дверь резкий свет пытался проникнуть из кухни в темноту прихожей, но тень дверного косяка на полу чётко определяла его границу.
На столе, между отражавшим бесстрастно сиявшую лампочку зеркалом и бутылкой виски, среди блюдец, чашек и тарелок с застывшим соусом стоял приёмник.
Вальс уже кончился. В паузе, наступившей после того как мужской голос объявил следующий номер, было слышно, как в топке оседают догорающие поленья. В кухню проникал холод. Точно некое существо, холод вселялся в пустую кухню.
Музыка началась снова. Сначала соло ударника, потом мучительный вопль трубы.
Вечером, в субботу пятнадцатого февраля, Анджело бесшумно остановил машину у ворот, взял лежавшие на сиденье пакеты и, посвечивая фонариком, обогнул дом, поднялся на боковое крылечко и вошёл прямо в пристройку. Прокрался по коридору к себе, сложил покупки на кровать и так же бесшумно вернулся в машину. Потом, нарочно взревев мотором, подъехал к сараю и поставил машину на место.
Он принёс на кухню сумку с продуктами. Кэсси была здесь, и он прошёл прямо к ней, но, целуя её, взглянул на часы на стене. Да, он успел вовремя. Она ещё не начала. И он сказал ей, что сегодня сам приготовит ужин, нет, вовсе не потому, что ему не нравится, как она готовит, а просто пусть она сегодня посидит и посмотрит, заодно, может быть, кое-чему научится. Он усадил её за стол, взял сковороду и начал готовить соус. Потом, накрыв сковороду крышкой, сел рядом с Кэсси за стол и стал отхлёбывать виски крошечными глотками, чтобы растянуть удовольствие. Он то и дело поглядывал на часы. Они едва обменялись несколькими словами. Чувствовалось какое-то напряжённое ожидание. Но ему это было по душе. Он этого и добивался. Он поглядывал на неё исподтишка и думал: «Малышка не знает. Даже не догадывается. Не знает, что и думать». Он втайне смаковал свой сюрприз. Время от времени вставал, чтобы помешать соус.
Когда часы показали без двадцати семь, он подошёл к плите, внимательно осмотрел соус в сковороде, потом обернулся и сказал:
— Почему ты сегодня не причесалась?
— Я не успела, — сказала она. — Ты так рано приехал.
— Иди причешись, — сказал он.
И, когда она поднялась, добавил:
— Зайди в мою комнату. Там кое-что найдёшь. Надень. И приходи через двадцать пять минут. Ни раньше ни позже.
Голос его звучал строго.
Когда точно в назначенное время она вошла в кухню, он стоял у плиты. Он слышал, что она пришла, но, не поворачивая головы, продолжал мешать соус. Наконец тихо, словно издалека, до него донёсся её голоc:
— Анджело.
«Хорошо, — думал он, улыбаясь про себя, но не оборачиваясь, зная, что она стоит в дверях с непонимающим лицом. — Пусть подождёт малышка. La piccola».
Потом он обернулся.
Красное платье, блестящее, как шёлковое. Чёрный лакированный пояс. Чёрные чулки. Чёрные лакированные туфли с острыми носами и на высоких каблуках. «Хорошо, хорошо, — подумал он, говоря себе, что сейчас, в туфлях, она тоненькая и высокая, но, сними туфли, — и увидишь, какая она маленькая, точно игрушечка».
— С днём рождения, — сказал он.
Он подал спагетти с мясным соусом. Посреди стола в высоком стакане стояли купленные в магазине дешёвых товаров цветы — красные и жёлтые искусственные розы, ярко блестевшие под электрической лампой без абажура. Он налил в бокалы красное вино. Бокалы он купил в том же магазине, что и цветы.
Он заставил её выпить вина.
Съев спагетти, они допили вино, он настоял на том, чтобы она тоже пила. Потом танцевали, и от выпитого она двигалась куда расслабленнее и легче, чем в первый раз. Она все время смеялась. Как девочка.
Днём он, бывало, бросал работу и думал о Кэсси.
Но уходить из дома он стал ещё раньше, чем прежде. Когда, услышав из коридора хрип, она вставала, он притворялся, что ещё спит, и не открывал глаз: боялся, что если увидит её в этом старом линялом халате, да ещё при ярком утреннем свете, то не сумеет днём вспоминать её такой, какой она ему нравится, и тогда весь его мир рухнет.
Услышав, что она ушла, он открывал глаза, вставал, быстро одевался и шёл в кухню. На столе стояла грязная посуда с остатками вчерашнего ужина в застывшем соусе, а на полке возле раковины — невымытые вечером кастрюли. Он никогда не давал ей времени прибрать после ужина, боясь, что это все испортит. Так что утром, стараясь не глядеть на грязную посуду, он торопливо растапливал плиту, ставил на неё кофейник, приносил со двора дров, проглатывал что-нибудь холодное, запивая обжигающим, не успевшим как следует завариться кофе, и уходил.
Он не пытался понять, что заставляет его торопиться, просто уходил и принимался за работу.
Дошло до того, что, работая, он изо всех сил старался не думать о вечере. Он ждал вечера, но не позволял себе думать о нем, опасаясь непрошенных мыслей. Он и сам не знал, чего боится. Знал только, что день должен существовать отдельно от вечера, как сон — отдельно от реальности, и поэтому днём думать о вечере нельзя.
Днём у него были свои дела, которыми он занимался с увлечением, потому что теперь время снова стало существовать для него, время, которое можно было делить на дни и измерять происходившими переменами; время, в котором можно было прошлое отличить от настоящего, время, о котором можно было думать. Работа теперь помогала ему жить во времени, и он чувствовал, что снова превращается в живого человека. Он начал чинить старый джондировский трактор, который обнаружил в сарае под кучей всякой дряни, весь в паутине и ржавчине. Он уже расчистил место вокруг трактора и несколько дней при помощи старой стамески, металлической стружки и керосина счищал с него ржавчину и остатки зелёной краски. Разобрал двигатель, вынул поршни и вычистил их, отмочив в масле застарелую гарь. Осталось только кое-что подкрасить, сменить электропроводку и достать новый генератор. Он решил, что поле за домом засеет кукурузой. Там и раньше росла кукуруза, ещё видны были старые борозды. Кукуруза пойдёт на корм курам. Он представлял себе вольеры, полные кур. Яйца он будет продавать в Паркертоне, да и кур тоже. Он представлял себе чистый скотный двор, залитый вечерним солнцем, и коров, неторопливо жующих в ожидании дойки. Надо починить трактор, и тогда можно будет косить и прессовать сено.
Иногда вечером, за ужином, его подмывало рассказать своей малышке про трактор, про пахоту, про вольер с курами и как вечернее солнце будет освещать коров на скотном дворе. Желание поделиться с ней накатывало неожиданно и с такой остротой, что лишь огромным усилием воли ему удавалось его подавить. Подавлять это желание было необходимо, потому что и трактор, и пахота, и коровы оставались частью дневного, реального мира, а он понимал, он с тоской понимал, что реальную, дневную жизнь нельзя переносить в вечерний, призрачный мир.
И дневное он берег для дня. Он постиг правила игры.
В сумерках, закончив день, он приходил в дом. Поднимался на веранду, брался за ручку двери, и именно в эту секунду время, дававшее ему днём право думать о прошлом и будущем, падало, точно рюкзак со спины, — падало бесшумно, потому что он уже входил в призрачный мир, где все беззвучно.
Он входил и видел её волосы, перевязанные красной лентой, красное платье, блестящее, как шёлковое, улыбку на её лице, скорее похожую на гримаску, какую видишь на лице маленькой девочки, когда она ждёт только ласкового слова, чтобы улыбнуться.
«La piccola», — думал он.
И пытался сказать ей что-нибудь ласковое. Но не всегда находил слова. Находить их становилось все труднее. Слова не шли на язык.
И все же Анджело старался что-нибудь сказать.
Возвращаясь из города, он привозил ей подарок, какой-нибудь пустяк, купленный специально для неё. Однажды он привёз ей стеклянные бусы. Другой раз — колечко с красным камешком. Стоило это недорого, но зато давало ей повод улыбнуться, и поскольку находить ласковые слова становилось все труднее, безделушка в кармане нередко выручала его.
К тому же такие вещи, как бусы или колечко с камешком, очень шли ей, и это помогало ему забывать о некоторых переменах, происшедших за последний месяц или два. Особенно удачным оказался красный лак для ногтей, который он однажды привёз ей из Паркертона. Он шёл по улице и вдруг увидел в витрине рекламный плакат, изображавший женщину с накрашенными ногтями и длинными чёрными волосами, ниспадавшими на обнажённое плечо. Реклама произвела на него такое впечатление, что он решил купить для Кэсси этот лак. Вообще-то в тот день Анджело не собирался ехать в Паркертон. Он был в доме — заново навешивал дверь из кухни в прихожую — и вдруг вспомнил, что ему понадобится электропровод для трактора; тут же, оставив инструменты на полу, он поехал в город, всю дорогу убеждая себя в том, что ему действительно немедленно нужен провод. Однако, купив провод, он продолжал без всякой цели ходить по улицам в поисках неизвестно чего. И, только найдя лак, он сел в машину и поехал прямо домой.
Иной раз он даже не ездил в Паркертон, а останавливался возле магазина в Корнерсе. Впервые так вышло через несколько дней после дня рождения Кэсси. Он закончил работу и шёл в дом; уже сгустились сумерки. Увидев свет в кухне, он подошёл, стал в тени под кедром и заглянул в окно.
Она наклонилась над столом, за которым они ели, и расставляла приборы. Она была одна в ярко освещённой кухне, и он вдруг подумал, что хотя несколько раз подглядывал за ней исподтишка, но все же плохо представляет себе, какая она бывает, когда остаётся одна. Сейчас Кэсси была в кухне одна и держалась так, как никогда не стала бы держаться при нем. Поняв это, он ужаснулся. Да, его охватил подлинный ужас, когда он увидел, как она стоит, склонившись над столом, и сама поза её выдаёт что-то такое, чего он никогда раньше не видел, — то ли её возраст, то ли какую-то неловкость, неуклюжесть. Возможно, раньше он просто не обращал на это внимания. Он бы и теперь ничего не заметил, если бы на ней не было красного платья.
Он повернулся и почти бегом кинулся к сараю, вывел машину и поехал в Корнерс. Ему повезло. Он нашёл в лавке бусы, и притом всего за пятьдесят девять центов. Вернувшись, сразу пошёл к себе, умылся, надел городской костюм, пошёл на кухню и подарил ей эти бусы.
Желание сделать ей подарок появлялось у него все чаще. Сначала где-то в таких глубинах его души, куда он никогда не заглядывал, возникало какое-то беспокойство, сперва неосознанное, смутное, постепенно переходящее в тревогу. Но проходил день, другой, и он понимал, откуда эта тревога, и знал, как ему поступить. Не поступи он как надо — и что-нибудь обязательно произойдёт. Что именно, он и сам не знал.
Малышка, она была такая крошечная! Иногда, глядя на красную ленту, стягивавшую волосу у неё на плече, Анджело вспоминал женщину, которую увидел, когда впервые пришёл сюда по дороге под дождём. Вспоминал, как с морды убитого оленя капала кровь, как стояла перед ним эта женщина в старой мужской куртке, висевшей мешком, и как мокли под дождём её небрежно собранные в пучок волосы. Она глядела на него, а между ними была лужа уходившей в землю крови, в которой кружились сухие иголки. И женщина спросила его: «Куда ты идёшь?»
Никуда он не шёл. Он знал, откуда он шёл, а куда — не имел ни малейшего представления. И он остался здесь, и вот перед ним та самая женщина, глядевшая тогда на него чужими, безразличными глазами, потому что тогда она была стара, та самая и все же совершенно иная.
Та была нечёсаная старуха, а эта — девушка с алой лентой в волосах, всегда готовая улыбнуться.
В ней было больше девичьего, чем в любой девушке. Ни одна шестнадцатилетняя девушка из тех, кого ему приходилось учить уму-разуму, не была так робка, так стеснительна, так боязлива, ни одна так не старалась доставить ему удовольствие, ни одна не была так благодарна за то недолгое счастье, которое он им давал. Кэсси Килигру прожила жизнь и состарилась в своей бесформенной коричневой куртке, ни на что не надеясь, даже не зная, что такое любовь, но зато девушка, дремавшая в ней все эти годы, осталась нежной и ласковой. Она вдруг прижималась к нему и, ухватившись за его пиджак, говорила: «И я увидела, как ты идёшь один под дождём, и я даже не знала, кто ты такой. Я даже не знала, что значит быть счастливой, быть живой. Я только увидела, как ты идёшь по дороге».
И не отпускала пиджака, как ребёнок не отпускает юбку матери, боясь, что она уйдёт.
Она была наивна, как ребёнок. Взять хотя бы то утро, когда она, надевая свою старую фланелевую рубаху, закрывалась от него одеялом.
Какой идиоткой он её тогда считал — боялась показаться ему обнажённой и притворялась, что между ними ничего не происходит, и это после того, как три месяца подряд она приходила к нему по утрам. Однако теперь он начал понимать, что этих трех месяцев для неё как бы и не было вовсе.
Ведь в то утро Кэсси сама сказала ему: «У меня такое чувство, точно я только сейчас родилась». Своей наивностью она и подкупала его. Ему нравилось учить её всему с самого начала. Она была для него материалом, глиной, из которой он, Анджело, заново создавал женщину. Он жил, борясь с её невежеством, он готовил ей сюрпризы, он заставлял её ждать и надеяться, он планировал и страсть, и её утоление, но, расчётливо управляя эмоциями Кэсси, он чувствовал, что и сам все больше и больше нуждается в ней. И иногда со страхом думал — а что же будет, когда он научит её всему, что знает сам? Когда ничего нового уже не останется в его арсенале уловок любви? Но он гнал от себя такие мысли. Потому что они напоминали ему о том огромном человеке, что лежал на кровати как мёртвый. Даже думать о нем было невыносимо. Но однажды, идя вечером по коридору из своей комнаты, уже умывшись и переодевшись к ужину, Анджело остановился в тёмной прихожей, глядя на полоску света под той дверью. Потом, подчиняясь какому-то неосознанному импульсу, отворил дверь и вошёл.
Старый торшер с рваным шёлковым абажуром освещал то, что лежало на кровати. Анджело стал в ногах, но не слишком близко. Он знал, что бояться ему нечего, но все же не решался подойти ближе. Он глядел и чувствовал, как у него перехватывает дыхание. Только сейчас он осознал, что именно этот человек, этот русый гигант, когда-то бывший таким здоровым и сильным, должен был научить Кэсси любить. И ничему не научил. Потому что и сам, конечно, ничего в этом не смыслил. Анджело Пассетто повидал немало таких русых здоровяков, а они всегда смотрели на него как на пустое место. Здоровые, сильные, при деньгах и ничего не смыслят, ничего. Вот и этот, неподвижно лежащий теперь на кровати, никогда не умел заставить Кэсси делать для него то, что она делает для Анджело.