Страница:
— Конечно, — сказал он с деланной лёгкостью, — годы идут, никто из нас не молодеет.
Он с досадой заметил, что все ещё держит в руке чужой туфель. Однако это оказалось кстати. Это дало ему повод нагнуться и аккуратно поставить туфель в шкаф за занавеску, рядом с другим.
Они вернулись в гостиную. Не садясь, он достал из внутреннего кармана бумажник, отсчитал деньги и протянул ей пачку кредиток.
— Здесь сто долларов, — сказал он.
— Спасибо.
Он положил на мраморный стол исписанный лист и вечное перо. Она подошла и расписалась. Он взял расписку и ручку, положил в карман.
— Тебе бы надо вести учёт, — сказал он ворчливо.
— Незачем, — сказала она. — Только лишняя забота.
— Я думаю, ты скоро будешь получать больше, — сказал он, сам не зная почему. — Я приобретаю для тебя новые акции.
— Нам хватает, — сказала она. — У нас есть все что надо.
. Это его разозлило. Он почувствовал себя так, словно его застигли на месте преступления, и ему захотелось защищаться, нанести ответный удар.
— Но ты могла бы позволить себе хоть немножко удобств, — сказал он, изо всех сил стараясь говорить ровно. — Хоть какую-то роскошь. Хотя бы…
Она поглядела на него.
— Каждый живёт по-своему, — сказала она.
«А мне? Как мне-то жить? — подумал Маррей. — Так вот и ездить сюда из года в год, возить ей деньги, делая вид, что это какие-то проценты, складывать в шкаф желтеющие от времени расписки, обманывать её, уже начиная верить в свой обман и чувствуя иной раз, что уличён. Но в чём?» Он сам не знал.
И думать об этом не хотелось. Он подтянулся, расправил плечи, втянул живот и сказал:
— Пойдём повидаем Сандера.
Она кивнула, отодвинула пыльную, полуистлевшую красную портьеру, отворила дверь и вышла, держа деньги в руке.
Мальчишкой, встречая Сандера, Маррей всегда расправлял плечи и втягивал живот. Теперь, собираясь навестить его, Маррей привычно приосанился.
Они вошли в бывшую столовую — просторную комнату, обшитую деревянными панелями и оклеенную цветастыми обоями; здесь висела хрустальная люстра, но вместо газовых рожков из неё теперь торчали пустые электрические патроны. Лак с панелей облез, цветы на обоях поблекли, словно поражённые осенними заморозками, потолок был весь в трещинах, а местами штукатурка отвалилась вовсе, обнажив дранку. Большой камин был забит железом. Возле него стояла пузатая чугунная печка с чёрной поржавевшей трубой, уходившей в дыру, грубо пробитую над старинной каминной полкой. На полке стояла расколотая чаша дрезденского фарфора, из которой торчали скрученные газеты — растопка для печки. Большой обеденный стол был отодвинут к стене, и на нём за многие годы накопилась груда всякого хлама: старые газеты, свёрнутый ковёр, седло с растрескавшейся кожей, горшки, глиняный кувшин, груда пустых аптечных пузырьков, кусок трубы. Тут же были сложены стопкой простыни, чистые, но неглаженые.
Слева от двери стояла узкая железная койка, аккуратно застланная, с пышной подушкой, сиявшей белизной в сумраке комнаты. Посреди комнаты, где когда-то был стол, стояла старая медная кровать. Возле кровати — ведро с эмалированной крышкой. Под кроватью — эмалированный ночной горшок. Вздымавшееся горой одеяло не шевелилось.
Тишину нарушало неторопливое сопение.
Стараясь не слышать его, Маррей смотрел, как женщина подошла к камину и вытащила кирпич. Достала из-за него чёрный кожаный кошель и положила деньги, Это повторялось каждый раз, когда он приезжал.
— Тебе надо обязательно открыть счёт в банке.
— В каком банке? — спросила она. — Кто здесь станет брать у меня чеки?
— В Корнерсе станут. Там, куда ты ездишь за провизией.
— Я теперь покупаю в Паркертоне, — сказала она.
— И там можно расплачиваться чеками.
— Да я туда не езжу.
— Ты же сказала, что…
— Я не говорила, что я езжу сама.
— Так как же…
— Я составляю список. И даю ему деньги. Он все привозит. Он ездит два раза в месяц, с тех пор как починил машину. Он все умеет. Это он…
— Он, — повторил Маррей с отвращением. Потом, увидев чёрный кошель, проворчал: — Заведи хотя бы хороший кошелёк. Этот весь светится насквозь.
— Я с ним никуда не хожу, — огрызнулась она, запихивая кошель в дыру и закрывая её кирпичом.
Потом обернулась к нему и кивнула на кровать посреди комнаты:
— Подойди к нему.
Маррей посмотрел на кровать. Он не успел приготовиться.
— Сколько лет уже, — сказала она.
— Все эти годы ты была ему преданной женой, — сказал он машинально.
Все эти годы, приезжая сюда, он прислушивался к своим ощущениям, словно вглядываясь и вслушиваясь в свою душу, он старался уловить в ней хоть какой-нибудь отклик, и иногда ему это удавалось.
А иногда вообще все ограничивалось передачей денег, и он возвращался в машину и ехал по дороге, чувствуя себя опустошённым; да и весь мир тогда казался ему вдруг опустошённым. Но зато в те дни, когда душа его откликалась, он ехал домой несчастный, но уж никак не опустошённый, с каким-то томлением, словно раскаиваясь. Тогда мысли его без всякой связи переходили на лежащую в кармане расписку.
Расписка все же лучше, чем ничего.
Пусть даже он сам как следует не понимает, зачем она ему нужна.
Все ещё стоя поодаль, он взглянул на постель и подумал, что сегодня, быть может, приехал не впустую. На пробу шагнул к кровати, сделал ещё шаг, обходя стоявшую на его пути качалку. На мгновение он позволил взгляду отдохнуть на серой полосатой кошке, спавшей в качалке. «Да, — подумал он, — вот что такое жизнь; кошка, спящая в качалке, и синее очарование весеннего неба за окном, и твоё сердце, ровно и неторопливо бьющееся в груди».
Но вот он резко отодвинул качалку, подошёл к кровати и посмотрел на одеяло, прикрывавшее нечто бесформенное, потом перевёл взгляд на обращённое вверх лицо на подушке. Лицо это не выглядело истощённым, но оно уже не горело румянцем, как прежде. Оно было бледным, с красными пятнами. Мышцы лица так одрябли, что оно оплывало от собственной тяжести, спадая складками на горло и скулы, так что заострившийся подбородок и нос неестественно торчали кверху. Из-за этого казалось, что на худощавое лицо надета слишком просторная кожа.
— Он вроде стал меньше, — сказал Маррей.
— Худеет, — сказала она. — Благодарение господу. Все-таки мне облегчение.
Он поднял глаза.
— Раньше я, бывало, едва могла сдвинуть его с места. Чтобы сделать все что надо. Чуть не лопалась от натуги. Теперь я справляюсь.
Он посмотрел больному в глаза. Голубые, как у мальчишки, глаза не мигая глядели на Маррея. Они казались пустыми, но может быть, это не так? Суметь бы разглядеть.
И тут на глаза набежала тень.
Левая половина лица начала дёргаться, глаза потемнели, точно море, когда налетает шквал. Потом тяжёлые, блеклые губы зашевелились, и Маррей услышал хриплый, со скрежетом выдох. Три раза подряд. И было в этом звуке что-то безжалостное и непримиримое.
Все кончилось. Но теперь Маррей твёрдо знал, что сегодня ему суждено пережить то, за чем он приехал. Он уже чувствовал, как что-то дрогнуло в нём, как радость, несущая облегчение, наполняет все его существо. Это было мгновение, которое оправдывало все.
То, что лежало теперь на кровати, было некогда Сандерлендом Спотвудом.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Он с досадой заметил, что все ещё держит в руке чужой туфель. Однако это оказалось кстати. Это дало ему повод нагнуться и аккуратно поставить туфель в шкаф за занавеску, рядом с другим.
Они вернулись в гостиную. Не садясь, он достал из внутреннего кармана бумажник, отсчитал деньги и протянул ей пачку кредиток.
— Здесь сто долларов, — сказал он.
— Спасибо.
Он положил на мраморный стол исписанный лист и вечное перо. Она подошла и расписалась. Он взял расписку и ручку, положил в карман.
— Тебе бы надо вести учёт, — сказал он ворчливо.
— Незачем, — сказала она. — Только лишняя забота.
— Я думаю, ты скоро будешь получать больше, — сказал он, сам не зная почему. — Я приобретаю для тебя новые акции.
— Нам хватает, — сказала она. — У нас есть все что надо.
. Это его разозлило. Он почувствовал себя так, словно его застигли на месте преступления, и ему захотелось защищаться, нанести ответный удар.
— Но ты могла бы позволить себе хоть немножко удобств, — сказал он, изо всех сил стараясь говорить ровно. — Хоть какую-то роскошь. Хотя бы…
Она поглядела на него.
— Каждый живёт по-своему, — сказала она.
«А мне? Как мне-то жить? — подумал Маррей. — Так вот и ездить сюда из года в год, возить ей деньги, делая вид, что это какие-то проценты, складывать в шкаф желтеющие от времени расписки, обманывать её, уже начиная верить в свой обман и чувствуя иной раз, что уличён. Но в чём?» Он сам не знал.
И думать об этом не хотелось. Он подтянулся, расправил плечи, втянул живот и сказал:
— Пойдём повидаем Сандера.
Она кивнула, отодвинула пыльную, полуистлевшую красную портьеру, отворила дверь и вышла, держа деньги в руке.
Мальчишкой, встречая Сандера, Маррей всегда расправлял плечи и втягивал живот. Теперь, собираясь навестить его, Маррей привычно приосанился.
Они вошли в бывшую столовую — просторную комнату, обшитую деревянными панелями и оклеенную цветастыми обоями; здесь висела хрустальная люстра, но вместо газовых рожков из неё теперь торчали пустые электрические патроны. Лак с панелей облез, цветы на обоях поблекли, словно поражённые осенними заморозками, потолок был весь в трещинах, а местами штукатурка отвалилась вовсе, обнажив дранку. Большой камин был забит железом. Возле него стояла пузатая чугунная печка с чёрной поржавевшей трубой, уходившей в дыру, грубо пробитую над старинной каминной полкой. На полке стояла расколотая чаша дрезденского фарфора, из которой торчали скрученные газеты — растопка для печки. Большой обеденный стол был отодвинут к стене, и на нём за многие годы накопилась груда всякого хлама: старые газеты, свёрнутый ковёр, седло с растрескавшейся кожей, горшки, глиняный кувшин, груда пустых аптечных пузырьков, кусок трубы. Тут же были сложены стопкой простыни, чистые, но неглаженые.
Слева от двери стояла узкая железная койка, аккуратно застланная, с пышной подушкой, сиявшей белизной в сумраке комнаты. Посреди комнаты, где когда-то был стол, стояла старая медная кровать. Возле кровати — ведро с эмалированной крышкой. Под кроватью — эмалированный ночной горшок. Вздымавшееся горой одеяло не шевелилось.
Тишину нарушало неторопливое сопение.
Стараясь не слышать его, Маррей смотрел, как женщина подошла к камину и вытащила кирпич. Достала из-за него чёрный кожаный кошель и положила деньги, Это повторялось каждый раз, когда он приезжал.
— Тебе надо обязательно открыть счёт в банке.
— В каком банке? — спросила она. — Кто здесь станет брать у меня чеки?
— В Корнерсе станут. Там, куда ты ездишь за провизией.
— Я теперь покупаю в Паркертоне, — сказала она.
— И там можно расплачиваться чеками.
— Да я туда не езжу.
— Ты же сказала, что…
— Я не говорила, что я езжу сама.
— Так как же…
— Я составляю список. И даю ему деньги. Он все привозит. Он ездит два раза в месяц, с тех пор как починил машину. Он все умеет. Это он…
— Он, — повторил Маррей с отвращением. Потом, увидев чёрный кошель, проворчал: — Заведи хотя бы хороший кошелёк. Этот весь светится насквозь.
— Я с ним никуда не хожу, — огрызнулась она, запихивая кошель в дыру и закрывая её кирпичом.
Потом обернулась к нему и кивнула на кровать посреди комнаты:
— Подойди к нему.
Маррей посмотрел на кровать. Он не успел приготовиться.
— Сколько лет уже, — сказала она.
— Все эти годы ты была ему преданной женой, — сказал он машинально.
Все эти годы, приезжая сюда, он прислушивался к своим ощущениям, словно вглядываясь и вслушиваясь в свою душу, он старался уловить в ней хоть какой-нибудь отклик, и иногда ему это удавалось.
А иногда вообще все ограничивалось передачей денег, и он возвращался в машину и ехал по дороге, чувствуя себя опустошённым; да и весь мир тогда казался ему вдруг опустошённым. Но зато в те дни, когда душа его откликалась, он ехал домой несчастный, но уж никак не опустошённый, с каким-то томлением, словно раскаиваясь. Тогда мысли его без всякой связи переходили на лежащую в кармане расписку.
Расписка все же лучше, чем ничего.
Пусть даже он сам как следует не понимает, зачем она ему нужна.
Все ещё стоя поодаль, он взглянул на постель и подумал, что сегодня, быть может, приехал не впустую. На пробу шагнул к кровати, сделал ещё шаг, обходя стоявшую на его пути качалку. На мгновение он позволил взгляду отдохнуть на серой полосатой кошке, спавшей в качалке. «Да, — подумал он, — вот что такое жизнь; кошка, спящая в качалке, и синее очарование весеннего неба за окном, и твоё сердце, ровно и неторопливо бьющееся в груди».
Но вот он резко отодвинул качалку, подошёл к кровати и посмотрел на одеяло, прикрывавшее нечто бесформенное, потом перевёл взгляд на обращённое вверх лицо на подушке. Лицо это не выглядело истощённым, но оно уже не горело румянцем, как прежде. Оно было бледным, с красными пятнами. Мышцы лица так одрябли, что оно оплывало от собственной тяжести, спадая складками на горло и скулы, так что заострившийся подбородок и нос неестественно торчали кверху. Из-за этого казалось, что на худощавое лицо надета слишком просторная кожа.
— Он вроде стал меньше, — сказал Маррей.
— Худеет, — сказала она. — Благодарение господу. Все-таки мне облегчение.
Он поднял глаза.
— Раньше я, бывало, едва могла сдвинуть его с места. Чтобы сделать все что надо. Чуть не лопалась от натуги. Теперь я справляюсь.
Он посмотрел больному в глаза. Голубые, как у мальчишки, глаза не мигая глядели на Маррея. Они казались пустыми, но может быть, это не так? Суметь бы разглядеть.
И тут на глаза набежала тень.
Левая половина лица начала дёргаться, глаза потемнели, точно море, когда налетает шквал. Потом тяжёлые, блеклые губы зашевелились, и Маррей услышал хриплый, со скрежетом выдох. Три раза подряд. И было в этом звуке что-то безжалостное и непримиримое.
Все кончилось. Но теперь Маррей твёрдо знал, что сегодня ему суждено пережить то, за чем он приехал. Он уже чувствовал, как что-то дрогнуло в нём, как радость, несущая облегчение, наполняет все его существо. Это было мгновение, которое оправдывало все.
То, что лежало теперь на кровати, было некогда Сандерлендом Спотвудом.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
По утрам она слушала, как он встаёт. Она лежала на своей койке у двери, натянув одеяло до подбородка, глядела в растрескавшийся потолок и слушала. Сначала пищала дверь из его комнаты в коридор. Потом — тишина. Прислушиваясь, она пыталась угадать, где он. Потом скрипели расшатанные доски пола в конце коридора. Потом дверь на заднее крыльцо.
Он выходил в уборную.
Через некоторое время снова подавала голос задняя дверь и лязгала дверца кухонной плиты. Он разводил огонь.
Но однажды утром все было иначе. Услышав скрип его двери и зная, что в наступившей тишине он бесшумно идёт по коридору, она быстро спустила ноги с кровати и, путаясь в старой серой фланелевой рубашке, пробежала через гостиную и прижалась щекой к двери в прихожую.
Потом чуть-чуть приотворила дверь и выглянула. Все было точно так, как она себе представляла: высокая, прямая фигура в красном вязаном халате с туго перетянутой талией, отчего плечи казались ещё шире, чем были, а над воротником — блестящие чёрные волосы. Вот дверь в дальнем углу прихожей отворилась, и он вышел во двор, в сумерки зимнего утра.
Этот красный халат носил когда-то Сандер, она просто сузила и укоротила его. Теперь она увидела, что халат короток. В просвете открывшейся двери она успела разглядеть тонкую, как у мальчишки, голень.
В следующее мгновение он исчез. Она осторожно прикрыла дверь и прижалась к ней щекой. Потом она услышала Сандера. Надо было идти к нему.
Просыпаясь, Анджело каждое утро ожидал увидеть то, что его окружало по утрам в течение последних трех лет, но, видя комнату, в которой он теперь спал, и утопая в перине под тяжестью нескольких одеял, он поначалу не верил своим глазам и, думая, что все ещё спит, старался глубже уйти в перину, спрятаться в этом сне наяву, повторяя про себя: «Тут они Анджело не найдут». Дано ли им из реального мира проникнуть в мираж чужого сна? Ибо все это был сон: Анджело Пассетто, идущий по дороге в дождь и туман и вдруг очутившийся здесь, где все так нереально. Здесь по углам шевелились тени, а наверху бегали крысы. Здесь, близко, — комната, в которой он никогда не бывал и откуда иногда доносился какой-то хрип. И эта женщина в старой коричневой куртке, скрывающей её фигуру, и её собранные в узел тёмные волосы, которые так и хочется представить себе седыми; и её бледное лицо с чёрными глазами, которые прожигают тебя насквозь, словно у тебя совесть нечиста, а они знают все.
Здесь все было как во сне. По вечерам, когда она кончала готовить и ставила перед ним обед, а сама стояла под электрической лампочкой без абажура и глядела на него, покуда он управлялся с едой, он каждый раз удивлялся, что пища настоящая. Потому что каждый раз ожидал, что зубы его вонзятся в пустоту.
По утрам он старался уйти из дома и лихорадочной деятельностью вернуть себе все то, что из него высасывал этот дом. Однажды, ещё в самом начале, он не выдержал: выскочил из дома и побежал через покрытое вереском пастбище, потом, проваливаясь в заросшие борозды, пересёк бывшее поле и добежал до холма, где из земли торчала скала и за ней начинался кедровый лес.
В то утро он заколол борова. Кровь уже глубоко впиталась в землю; кишки для колбас были очищены и сложены для промывки в большую кастрюлю; под громадным чугуном размером с целую плиту трещал костёр; от воды шёл белый пар, светившийся в лучах ещё холодного солнца. Выпотрошенная и ободранная, нежно-розовая туша висела вниз головой на балке в коптильне.
Все утро Анджело работал бок о бок с безмолвной женщиной. Руки его сами повторяли движения, выученные когда-то на ферме у дяди. Ни с того ни с сего женщина выпрямилась над котлом с потрохами, посмотрела на Анджело внезапно прояснившимся взглядом, отвернулась и пошла к дому. Он тоже разогнул спину, увидел тёмную громаду дома, застывшую в холодном светлом воздухе, увидел спину уходящей к дому женщины, потемневшую от крови землю, нежно-розовую тушу.
Повернулся и побежал.
В кедровом лесу на вершине холма, чувствуя, как кровь колотится в висках, он повалился на землю, на сухую кедровую хвою, закрыл глаза и сказал себе, что больше не выдержит. Встанет и уйдёт. Сегодня. Куда глаза глядят.
Но куда мог уйти Анджело Пассетто? Другого места для него не было. Тут они его не найдут, он спрячется под кедрами.
Кедры росли на камне, на мощном пласте известняка, из которого был сложен холм, и ему почудилось, будто сквозь слой сухих иголок этот пласт поднимается к нему и тело его тоже превращается в камень. Тогда он распластался на земле и ещё крепче прижался к ней. Ощущение близости этого скрытого камня пронизывало его до костей. Он представил себе, как плоть его исчезнет и кости сольются с известняком… Лежал он так довольно долго, и у него заныла грудь от близости этой подземной тверди. Но лежать тут вечно он не мог. Поднялся и пошёл к дому.
Входя во двор из-за сарая, он увидел, как в окне кухни белеет её лицо.
Это был единственный раз, когда он вполне сознательно и в самом буквальном смысле слова бежал из её дома; вспоминать об этом случае было неприятно, тягостно. Сначала он не понимал, от чего, собственно, спасался, а потом понял, что бежал от себя самого, от чего-то неведомого, только теперь проявившегося в нём; словно что-то мелькнуло в тёмных глубинах его души, как белое брюхо всплывающей из черноты рыбы. Чем— то новым повеяло во тьме его существа.
Больше он из этого дома не убегал. Но каждое утро бежал от себя, находя убежище в работе. Он сам находил себе дело и брался за него с остервенением. Дров, которые он напилил, хватило бы на две зимы. Он сложил их на заднем крыльце в аккуратные поленницы и, когда обнаруживал, что какое-нибудь полено лежит криво, готов был целый час возиться, перекладывая поленницу заново. Он нашёл в сарае старые доски и сменил сгнившую обшивку на веранде. Починил плетень на заднем дворе. Перебрал и навесил ворота сарая. Вставил в своё окно новое стекло. Старым шилом начал чинить древнюю упряжь, висевшую в сарае. Поднял и починил завалившуюся изгородь, измеряя, отпиливая, прибивая, захваченный страстью к точности. Он не мог обходиться без дела, вся его жизнь была теперь подчинена работе: точно отмерить доску, ловко вбить гвоздь. Согнётся гвоздь — и уже ни на что нельзя будет положиться.
Для начала она решила платить ему по доллару в день. На седьмой день, когда он доел свой ужин, она выложила деньги на красную клетчатую клеёнку рядом с графинчиком уксуса, большой хрустальной солонкой и треснутой фарфоровой сахарницей; медленно выложила семь долларовых бумажек, как бы на случай, если он не слишком искушён в счёте. Он равнодушно поглядел на деньги, будто не понимал, что это такое. Потом поднял глаза на неё, словно пытаясь уловить связь между деньгами и этим лицом, белевшим в резком свете электрической лампочки.
И услышал:
— Это тебе.
В первую поездку в город он купил пакет гвоздей. К этому времени он уже израсходовал все гвозди, какие наскрёб в доме. В следующий раз, две недели спустя, привёз банку белой краски. Выкрасил столбики веранды, и они нелепо засияли на фоне потемневших от непогоды и времени стен. Тогда в следующую среду, ибо она расплачивалась с ним по средам, когда он кончал есть, она положила на стол пять долларовых бумажек и одну пятидолларовую.
Она давно уже перестала задавать ему работу. Он делал что хотел и в объяснения не пускался. Однажды, крася веранду, он поднял глаза и в окне второго этажа увидел её лицо.
Находить работу становилось все труднее. Когда дождило и серое брюхо неба повисало на чёрных верхушках деревьев, окаймлявших обрыв, а ручей вздувался и ревел, он уходил в сарай и принимался разбирать старьё в кладовке — там были болты, гайки, косы, топор без топорища, стальные капканы, помятые старинные часы без стрелок, бобровая муфта, круглая жестянка с надписью «Агнес, Мэйбл и Бекки». Дыхание белой дымкой повисало в морозном полумраке кладовки.
К концу ноября он стал в дождливые дни уходить к себе в комнату, ложился под одеяло прямо в башмаках, глядел в потолок, курил, стараясь ни о чём не думать. Это ему легко удавалось. За спиной у него было три года тренировки.
Но даже и после трехлетней тренировки остаются незасмоленные щели, незабитые крысиные ходы, незаклеенные форточки, сквозь которые непрошеные мысли всё-таки добираются до тебя. И однажды днём в начале декабря Анджело Пассетто внезапно сбросил одеяло и соскочил на пол. Он увидел, что по стёклам уже не течёт дождь, что меж серыми облаками синеют просветы. Взявшись за ручку двери, он остановился. Стоит вернуться в реальный мир, и страх накинется на него — так рысь незаметно подкрадывается сзади и из темноты вскакивает человеку на плечи.
Но сейчас не было темно, яркое солнце озаряло округу.
Тем хуже. При свете дня его могут увидеть.
Но и оставаться в комнате он не мог.
Он обогнул сарай, пересёк заросшее поле и холм за ним и вышел на просеку, по которой, по-видимому, когда-то гоняли скот; кругом стояли облетевшие деревья, бузина и сумах, и на бузине все ещё висели гроздья съёжившихся ягод. Просека сворачивала направо, уходила в лес. Потом пошла под уклон. Он вошёл в сырой сумрак чащи. Вверху, в просветах между чёрными ветвями, синело небо. Под ногами лежали мягкие мокрые листья. Здесь просека уже с трудом угадывалась между деревьями.
И вдруг он увидел строение из серого камня, футов в тридцать длиной, с провалившейся кровлей; сквозь дыры в кровле торчали ещё целые стропила. Подойдя ближе, он обнаружил проем, в котором когда-то была дверь, и рядом — низкую арку в стене, из которой струился прозрачный ручей. Дно его было выложено камнем и галькой, вода неторопливо текла сквозь густую поросль каких-то водяных растений.
Он подошёл к стене и опустился на колено, чтобы рассмотреть растения. Сорвал стебель кресса и положил его в рот, и в тот момент, когда он надкусил мякоть, узнавая знакомый вкус, внутри здания раздался шум. Что-то звякнуло. Он кинулся в кусты и притаился. Она вышла из проёма в стене, худенькая, с вёдрами в руках. И он мысленно назвал по-итальянски то, что глаза его с ослепительной ясностью поняли в первое же мгновение, то, что тело его осознало даже раньше глаз: «ragazza — девушка!»
Она была очень худенькая, юная, но хорошо сложенная. «Славно, — подумал он — славно. Красивая». Чёрные волосы перевязаны красной лентой или куском материи, лицо — по крайней мере издали — симпатичное. Возможно, итальянка. Судя по цвету кожи и форме лица. Итальянка. А может быть — сицилианка. И при этой мысли его вдруг охватил страх. Но потом он подумал: «Здесь не может быть ни итальянки, ни сицилианки, здесь, куда он забрёл в дождь и туман. Здесь вообще не может быть девушки, стоящей в дверях полуразвалившегося дома под кедрами! Да ещё с тяжёлыми вёдрами в руках. Здесь, в Теннесси. В этом месте, забытом богом».
Тогда он понял: негритянка. Цветная. Девушка уходила по тропинке, протоптанной и заметной, не то что старая просека, по которой он пришёл. Тропинка шла через поляну и вела в лес. Вода из вёдер то и дело выплёскивалась на землю. Ведра была тяжёлые, и из-за этой тяжести бедра девушки при каждом шаге округлялись, ритмично вздуваясь и опадая; тело её под тёмной тканью было в непрерывном движении, узкие плечи опустились под тяжестью груза. Глядя на неё, он словно сам чувствовал, в каком напряжении у неё руки и как они крепко прижимаются к бокам.
«Три года», — подумал он.
И почувствовал, что сейчас заплачет.
Она скрылась в лесу.
Он, пригибаясь, обежал каменное строение, потом, все так же пригибаясь, пересёк поляну и вышел на тропу. Тут было темно, кругом одни кедры. Утоптанная земля была влажна и приглушала шаги. Широко ступая, он шёл вперёд, стараясь не бежать, напрягаясь, чтобы разглядеть в сумраке под деревьями девушку, плывущую, текущую где-то рядом. Пожалуй, он искал даже не девушку: ему нужно было увидеть именно движение, плавное и лёгкое, нечто бесплотное, потому что его рассудок, словно защищаясь от соблазна, отказывался видеть в ней живую, реальную женщину.
Вот он снова заметил её. Она шла по тропе со своим грузом и была все же женщиной во плоти и крови.
Он едва не бросился за ней, но сдержался. Потом испуганно подумал, что она может обернуться и увидеть его. Сошёл с тропы и под прикрытием кедров пошёл быстрее, но так же бесшумно, догоняя её, с мучительной жадностью ловя каждое её движение. И повторял себе, что должен быть осторожен, потому что, если что-нибудь произойдёт, его песенка спета.
Ведь Анджело Пассетто и так уже хлебнул горя. Господь не допустит, чтобы с ним опять что-то случилось. Он повторял про себя своё имя. Он успокаивал себя, повторяя: «Все будет хорошо, с Анджело Пассетто ничего не случится».
Вот девушка остановилась и поставила ведра на землю. Но не отпустила их. Она стояла согнувшись, держась за дужки вёдер, словно так устала, что не решалась их бросить. Прячась между деревьями, всего в нескольких метрах от неё, он видел красную ленту, туго стянувшую на затылке её чёрные волосы, потом волосы рассыпались по согнутой шее. Видел, как беззащитна и смиренна эта девичья шея.
Он представил себе, как покорна может быть такая девушка, как из любви к тебе она пойдёт на все. Только захоти — и она бросится на землю — такая испуганная и неловкая — и обнимет твои колени, и прижмётся к ним, а ты будешь стоять, словно бог, сошедший на землю. И, глядя вниз, ты увидишь эту красную ленту у неё в волосах, эту склонённую голову.
Все так же держась за дужки, напружинив ещё не принявшие всей тяжести руки, девушка подняла голову, словно устремляясь к небу, и, быстро расправив согнутые в коленках ноги, оторвала от земли закачавшиеся ведра. И тем же шагом пошла дальше. Тут он заметил, что она вышла на поляну.
На поляне стоял дом, если это можно было назвать домом: сколоченный из досок и палок, некрашеный, под толевой крышей, влажно блестевшей в вечернем свете, и с трубой, сложенной из галечника. Была, однако, веранда, которая, судя по голым стеблям дикого винограда, все ещё державшимся за натянутую для них проволоку, летом утопала в зелени. На полу, по обе стороны широких ступеней, стояли два больших цветочных горшка, из которых торчали стебли засохшей герани. Перед домом была пустая, чисто выметенная площадка, такая влажная, что на её поверхности смутным пятном отражалась белая курица, шагавшая по двору.
Девушка подошла к дому, поднялась на веранду, вошла. Дощатая дверь закрылась за ней.
Из трубы шёл дым. В доме была жизнь.
Так это началось.
Теперь каждый день в один и тот же час он бросал работу и шёл на ту тропу, но не прямо со двора, а через дверцу в задней стене сарая.
Он приходил к полуразвалившемуся каменному строению, которое, как он выяснил однажды, тщательно его осмотрев, некогда служило коровником, и, притаясь в тени под кедрами, поджидал. Приходил даже в дождь. И ждал её, повторяя про себя, что если что-нибудь, не приведи господь, случится, то песенка Анджело Пассетто будет спета.
Она приходила, набирала воду и уходила по тропе; он безмолвно следовал за ней между кедрами. Сквозь кусты не отрываясь следил за плавным течением её тела и повторял про себя: три года.
Она уходила в хижину. Он снова прятался в кустах, наблюдал за домом, за сарайчиком позади дома, видел корову на пустыре, свиней в загоне, распаханное поле. Раз поле распахано, стало быть, в доме есть мужчина. Но мужчины он ни разу не видел. Он не видел никого, кроме этой девушки. И дыма, поднимавшегося из трубы; под дождём дым был серый, на солнце — светился белизной.
Потом, однажды ночью, проснувшись в темноте и лёжа под тяжестью одеял, пахнущих древней пылью, он понял, как ему надо поступить.
Следующий день был ясный и солнечный. Когда девушка вышла с полными вёдрами из старого коровника, Анджело Пассетто, небрежно покачивая ногой, сидел на поваленном дереве метрах в десяти от ручья, в стороне от тропы, по которой она обычно ходила.
— Привет, — сказал он, не двигаясь с места, улыбаясь во весь рот.
Девушка удивлённо остановилась. Ведра оттягивали ей руки.
— Привет, — не вставая, повторил он.
— Привет, — наконец отозвалась она, сворачивая на тропу.
— Водичку несёшь? — сказал он. — Вкусная водичка?
Она приостановилась, обернулась, не разгибая спины, сказала:
— Вкусная, — и пошла дальше.
— Да ты красавица, — сказал он, но остался сидеть и, все так же улыбаясь, глядел, как она уходит по тропинке.
— Пока-а! — весело прокричал он, когда она исчезла.
Он посидел ещё, потом вошёл в коровник и опустился плашмя на камень, погрузив лицо в воду, переполнявшую каменный бассейн.
Вода действительно была вкусная.
На следующий день он прятался в кустах, а через день, когда она вышла из коровника, опять сидел на бревне. Опять поздоровался, улыбнулся и спросил, хороша ли вода. На этот раз она обернулась и, снова ответив, что вода хороша, внимательно посмотрела на него. Когда она исчезла, он весело крикнул:
— Пока-а! — и запел по-итальянски.
А на следующий день снова прятался. Он хотел видеть её лицо, когда она выйдет из коровника и обнаружит, что на бревне никого нет. Разглядев выражение её лица, он сказал себе: «Славно. Подождём».
Он подождал ещё день, снова поглядывая из-за кустов. «Славно», — опять сказал он себе.
На третий день, когда она вышла из коровника, на бревне никого не было, но с холма до неё донеслось пение. В лесу под высокой, по-зимнему голой берёзой стоял Анджело: глаза закрыты, голова откинута назад. Он тянул медленную и плавную, печальную и трогательную мелодию; она словно плыла по кедровому лесу, и, когда последние ноты её отзвучали и растаяли в воздухе, он все ещё стоял с закрытыми глазами и пытался представить себе, как выглядит сейчас её лицо. Ему так хотелось увидеть её в эту минуту! Но он стаял под берёзой с закрытыми глазами и улыбался.
На следующий день он прятался за кедром и подглядывал.
А назавтра, когда она пришла за водой, он уже сидел на бревне и распевал во все горло. То есть сперва он, как обычно, ждал, пока она с пустыми вёдрами выйдет из дому, а потом успел добежать до коровника и приготовиться. Когда она появилась у ручья, он уже пел, глядя прямо на неё, на этот раз пел что-то лихое, размахивая в такт рукой. Девушка не обращала на него внимания, и, когда она поравнялась с ним, он оборвал песню и крикнул:
Он выходил в уборную.
Через некоторое время снова подавала голос задняя дверь и лязгала дверца кухонной плиты. Он разводил огонь.
Но однажды утром все было иначе. Услышав скрип его двери и зная, что в наступившей тишине он бесшумно идёт по коридору, она быстро спустила ноги с кровати и, путаясь в старой серой фланелевой рубашке, пробежала через гостиную и прижалась щекой к двери в прихожую.
Потом чуть-чуть приотворила дверь и выглянула. Все было точно так, как она себе представляла: высокая, прямая фигура в красном вязаном халате с туго перетянутой талией, отчего плечи казались ещё шире, чем были, а над воротником — блестящие чёрные волосы. Вот дверь в дальнем углу прихожей отворилась, и он вышел во двор, в сумерки зимнего утра.
Этот красный халат носил когда-то Сандер, она просто сузила и укоротила его. Теперь она увидела, что халат короток. В просвете открывшейся двери она успела разглядеть тонкую, как у мальчишки, голень.
В следующее мгновение он исчез. Она осторожно прикрыла дверь и прижалась к ней щекой. Потом она услышала Сандера. Надо было идти к нему.
Просыпаясь, Анджело каждое утро ожидал увидеть то, что его окружало по утрам в течение последних трех лет, но, видя комнату, в которой он теперь спал, и утопая в перине под тяжестью нескольких одеял, он поначалу не верил своим глазам и, думая, что все ещё спит, старался глубже уйти в перину, спрятаться в этом сне наяву, повторяя про себя: «Тут они Анджело не найдут». Дано ли им из реального мира проникнуть в мираж чужого сна? Ибо все это был сон: Анджело Пассетто, идущий по дороге в дождь и туман и вдруг очутившийся здесь, где все так нереально. Здесь по углам шевелились тени, а наверху бегали крысы. Здесь, близко, — комната, в которой он никогда не бывал и откуда иногда доносился какой-то хрип. И эта женщина в старой коричневой куртке, скрывающей её фигуру, и её собранные в узел тёмные волосы, которые так и хочется представить себе седыми; и её бледное лицо с чёрными глазами, которые прожигают тебя насквозь, словно у тебя совесть нечиста, а они знают все.
Здесь все было как во сне. По вечерам, когда она кончала готовить и ставила перед ним обед, а сама стояла под электрической лампочкой без абажура и глядела на него, покуда он управлялся с едой, он каждый раз удивлялся, что пища настоящая. Потому что каждый раз ожидал, что зубы его вонзятся в пустоту.
По утрам он старался уйти из дома и лихорадочной деятельностью вернуть себе все то, что из него высасывал этот дом. Однажды, ещё в самом начале, он не выдержал: выскочил из дома и побежал через покрытое вереском пастбище, потом, проваливаясь в заросшие борозды, пересёк бывшее поле и добежал до холма, где из земли торчала скала и за ней начинался кедровый лес.
В то утро он заколол борова. Кровь уже глубоко впиталась в землю; кишки для колбас были очищены и сложены для промывки в большую кастрюлю; под громадным чугуном размером с целую плиту трещал костёр; от воды шёл белый пар, светившийся в лучах ещё холодного солнца. Выпотрошенная и ободранная, нежно-розовая туша висела вниз головой на балке в коптильне.
Все утро Анджело работал бок о бок с безмолвной женщиной. Руки его сами повторяли движения, выученные когда-то на ферме у дяди. Ни с того ни с сего женщина выпрямилась над котлом с потрохами, посмотрела на Анджело внезапно прояснившимся взглядом, отвернулась и пошла к дому. Он тоже разогнул спину, увидел тёмную громаду дома, застывшую в холодном светлом воздухе, увидел спину уходящей к дому женщины, потемневшую от крови землю, нежно-розовую тушу.
Повернулся и побежал.
В кедровом лесу на вершине холма, чувствуя, как кровь колотится в висках, он повалился на землю, на сухую кедровую хвою, закрыл глаза и сказал себе, что больше не выдержит. Встанет и уйдёт. Сегодня. Куда глаза глядят.
Но куда мог уйти Анджело Пассетто? Другого места для него не было. Тут они его не найдут, он спрячется под кедрами.
Кедры росли на камне, на мощном пласте известняка, из которого был сложен холм, и ему почудилось, будто сквозь слой сухих иголок этот пласт поднимается к нему и тело его тоже превращается в камень. Тогда он распластался на земле и ещё крепче прижался к ней. Ощущение близости этого скрытого камня пронизывало его до костей. Он представил себе, как плоть его исчезнет и кости сольются с известняком… Лежал он так довольно долго, и у него заныла грудь от близости этой подземной тверди. Но лежать тут вечно он не мог. Поднялся и пошёл к дому.
Входя во двор из-за сарая, он увидел, как в окне кухни белеет её лицо.
Это был единственный раз, когда он вполне сознательно и в самом буквальном смысле слова бежал из её дома; вспоминать об этом случае было неприятно, тягостно. Сначала он не понимал, от чего, собственно, спасался, а потом понял, что бежал от себя самого, от чего-то неведомого, только теперь проявившегося в нём; словно что-то мелькнуло в тёмных глубинах его души, как белое брюхо всплывающей из черноты рыбы. Чем— то новым повеяло во тьме его существа.
Больше он из этого дома не убегал. Но каждое утро бежал от себя, находя убежище в работе. Он сам находил себе дело и брался за него с остервенением. Дров, которые он напилил, хватило бы на две зимы. Он сложил их на заднем крыльце в аккуратные поленницы и, когда обнаруживал, что какое-нибудь полено лежит криво, готов был целый час возиться, перекладывая поленницу заново. Он нашёл в сарае старые доски и сменил сгнившую обшивку на веранде. Починил плетень на заднем дворе. Перебрал и навесил ворота сарая. Вставил в своё окно новое стекло. Старым шилом начал чинить древнюю упряжь, висевшую в сарае. Поднял и починил завалившуюся изгородь, измеряя, отпиливая, прибивая, захваченный страстью к точности. Он не мог обходиться без дела, вся его жизнь была теперь подчинена работе: точно отмерить доску, ловко вбить гвоздь. Согнётся гвоздь — и уже ни на что нельзя будет положиться.
Для начала она решила платить ему по доллару в день. На седьмой день, когда он доел свой ужин, она выложила деньги на красную клетчатую клеёнку рядом с графинчиком уксуса, большой хрустальной солонкой и треснутой фарфоровой сахарницей; медленно выложила семь долларовых бумажек, как бы на случай, если он не слишком искушён в счёте. Он равнодушно поглядел на деньги, будто не понимал, что это такое. Потом поднял глаза на неё, словно пытаясь уловить связь между деньгами и этим лицом, белевшим в резком свете электрической лампочки.
И услышал:
— Это тебе.
В первую поездку в город он купил пакет гвоздей. К этому времени он уже израсходовал все гвозди, какие наскрёб в доме. В следующий раз, две недели спустя, привёз банку белой краски. Выкрасил столбики веранды, и они нелепо засияли на фоне потемневших от непогоды и времени стен. Тогда в следующую среду, ибо она расплачивалась с ним по средам, когда он кончал есть, она положила на стол пять долларовых бумажек и одну пятидолларовую.
Она давно уже перестала задавать ему работу. Он делал что хотел и в объяснения не пускался. Однажды, крася веранду, он поднял глаза и в окне второго этажа увидел её лицо.
Находить работу становилось все труднее. Когда дождило и серое брюхо неба повисало на чёрных верхушках деревьев, окаймлявших обрыв, а ручей вздувался и ревел, он уходил в сарай и принимался разбирать старьё в кладовке — там были болты, гайки, косы, топор без топорища, стальные капканы, помятые старинные часы без стрелок, бобровая муфта, круглая жестянка с надписью «Агнес, Мэйбл и Бекки». Дыхание белой дымкой повисало в морозном полумраке кладовки.
К концу ноября он стал в дождливые дни уходить к себе в комнату, ложился под одеяло прямо в башмаках, глядел в потолок, курил, стараясь ни о чём не думать. Это ему легко удавалось. За спиной у него было три года тренировки.
Но даже и после трехлетней тренировки остаются незасмоленные щели, незабитые крысиные ходы, незаклеенные форточки, сквозь которые непрошеные мысли всё-таки добираются до тебя. И однажды днём в начале декабря Анджело Пассетто внезапно сбросил одеяло и соскочил на пол. Он увидел, что по стёклам уже не течёт дождь, что меж серыми облаками синеют просветы. Взявшись за ручку двери, он остановился. Стоит вернуться в реальный мир, и страх накинется на него — так рысь незаметно подкрадывается сзади и из темноты вскакивает человеку на плечи.
Но сейчас не было темно, яркое солнце озаряло округу.
Тем хуже. При свете дня его могут увидеть.
Но и оставаться в комнате он не мог.
Он обогнул сарай, пересёк заросшее поле и холм за ним и вышел на просеку, по которой, по-видимому, когда-то гоняли скот; кругом стояли облетевшие деревья, бузина и сумах, и на бузине все ещё висели гроздья съёжившихся ягод. Просека сворачивала направо, уходила в лес. Потом пошла под уклон. Он вошёл в сырой сумрак чащи. Вверху, в просветах между чёрными ветвями, синело небо. Под ногами лежали мягкие мокрые листья. Здесь просека уже с трудом угадывалась между деревьями.
И вдруг он увидел строение из серого камня, футов в тридцать длиной, с провалившейся кровлей; сквозь дыры в кровле торчали ещё целые стропила. Подойдя ближе, он обнаружил проем, в котором когда-то была дверь, и рядом — низкую арку в стене, из которой струился прозрачный ручей. Дно его было выложено камнем и галькой, вода неторопливо текла сквозь густую поросль каких-то водяных растений.
Он подошёл к стене и опустился на колено, чтобы рассмотреть растения. Сорвал стебель кресса и положил его в рот, и в тот момент, когда он надкусил мякоть, узнавая знакомый вкус, внутри здания раздался шум. Что-то звякнуло. Он кинулся в кусты и притаился. Она вышла из проёма в стене, худенькая, с вёдрами в руках. И он мысленно назвал по-итальянски то, что глаза его с ослепительной ясностью поняли в первое же мгновение, то, что тело его осознало даже раньше глаз: «ragazza — девушка!»
Она была очень худенькая, юная, но хорошо сложенная. «Славно, — подумал он — славно. Красивая». Чёрные волосы перевязаны красной лентой или куском материи, лицо — по крайней мере издали — симпатичное. Возможно, итальянка. Судя по цвету кожи и форме лица. Итальянка. А может быть — сицилианка. И при этой мысли его вдруг охватил страх. Но потом он подумал: «Здесь не может быть ни итальянки, ни сицилианки, здесь, куда он забрёл в дождь и туман. Здесь вообще не может быть девушки, стоящей в дверях полуразвалившегося дома под кедрами! Да ещё с тяжёлыми вёдрами в руках. Здесь, в Теннесси. В этом месте, забытом богом».
Тогда он понял: негритянка. Цветная. Девушка уходила по тропинке, протоптанной и заметной, не то что старая просека, по которой он пришёл. Тропинка шла через поляну и вела в лес. Вода из вёдер то и дело выплёскивалась на землю. Ведра была тяжёлые, и из-за этой тяжести бедра девушки при каждом шаге округлялись, ритмично вздуваясь и опадая; тело её под тёмной тканью было в непрерывном движении, узкие плечи опустились под тяжестью груза. Глядя на неё, он словно сам чувствовал, в каком напряжении у неё руки и как они крепко прижимаются к бокам.
«Три года», — подумал он.
И почувствовал, что сейчас заплачет.
Она скрылась в лесу.
Он, пригибаясь, обежал каменное строение, потом, все так же пригибаясь, пересёк поляну и вышел на тропу. Тут было темно, кругом одни кедры. Утоптанная земля была влажна и приглушала шаги. Широко ступая, он шёл вперёд, стараясь не бежать, напрягаясь, чтобы разглядеть в сумраке под деревьями девушку, плывущую, текущую где-то рядом. Пожалуй, он искал даже не девушку: ему нужно было увидеть именно движение, плавное и лёгкое, нечто бесплотное, потому что его рассудок, словно защищаясь от соблазна, отказывался видеть в ней живую, реальную женщину.
Вот он снова заметил её. Она шла по тропе со своим грузом и была все же женщиной во плоти и крови.
Он едва не бросился за ней, но сдержался. Потом испуганно подумал, что она может обернуться и увидеть его. Сошёл с тропы и под прикрытием кедров пошёл быстрее, но так же бесшумно, догоняя её, с мучительной жадностью ловя каждое её движение. И повторял себе, что должен быть осторожен, потому что, если что-нибудь произойдёт, его песенка спета.
Ведь Анджело Пассетто и так уже хлебнул горя. Господь не допустит, чтобы с ним опять что-то случилось. Он повторял про себя своё имя. Он успокаивал себя, повторяя: «Все будет хорошо, с Анджело Пассетто ничего не случится».
Вот девушка остановилась и поставила ведра на землю. Но не отпустила их. Она стояла согнувшись, держась за дужки вёдер, словно так устала, что не решалась их бросить. Прячась между деревьями, всего в нескольких метрах от неё, он видел красную ленту, туго стянувшую на затылке её чёрные волосы, потом волосы рассыпались по согнутой шее. Видел, как беззащитна и смиренна эта девичья шея.
Он представил себе, как покорна может быть такая девушка, как из любви к тебе она пойдёт на все. Только захоти — и она бросится на землю — такая испуганная и неловкая — и обнимет твои колени, и прижмётся к ним, а ты будешь стоять, словно бог, сошедший на землю. И, глядя вниз, ты увидишь эту красную ленту у неё в волосах, эту склонённую голову.
Все так же держась за дужки, напружинив ещё не принявшие всей тяжести руки, девушка подняла голову, словно устремляясь к небу, и, быстро расправив согнутые в коленках ноги, оторвала от земли закачавшиеся ведра. И тем же шагом пошла дальше. Тут он заметил, что она вышла на поляну.
На поляне стоял дом, если это можно было назвать домом: сколоченный из досок и палок, некрашеный, под толевой крышей, влажно блестевшей в вечернем свете, и с трубой, сложенной из галечника. Была, однако, веранда, которая, судя по голым стеблям дикого винограда, все ещё державшимся за натянутую для них проволоку, летом утопала в зелени. На полу, по обе стороны широких ступеней, стояли два больших цветочных горшка, из которых торчали стебли засохшей герани. Перед домом была пустая, чисто выметенная площадка, такая влажная, что на её поверхности смутным пятном отражалась белая курица, шагавшая по двору.
Девушка подошла к дому, поднялась на веранду, вошла. Дощатая дверь закрылась за ней.
Из трубы шёл дым. В доме была жизнь.
Так это началось.
Теперь каждый день в один и тот же час он бросал работу и шёл на ту тропу, но не прямо со двора, а через дверцу в задней стене сарая.
Он приходил к полуразвалившемуся каменному строению, которое, как он выяснил однажды, тщательно его осмотрев, некогда служило коровником, и, притаясь в тени под кедрами, поджидал. Приходил даже в дождь. И ждал её, повторяя про себя, что если что-нибудь, не приведи господь, случится, то песенка Анджело Пассетто будет спета.
Она приходила, набирала воду и уходила по тропе; он безмолвно следовал за ней между кедрами. Сквозь кусты не отрываясь следил за плавным течением её тела и повторял про себя: три года.
Она уходила в хижину. Он снова прятался в кустах, наблюдал за домом, за сарайчиком позади дома, видел корову на пустыре, свиней в загоне, распаханное поле. Раз поле распахано, стало быть, в доме есть мужчина. Но мужчины он ни разу не видел. Он не видел никого, кроме этой девушки. И дыма, поднимавшегося из трубы; под дождём дым был серый, на солнце — светился белизной.
Потом, однажды ночью, проснувшись в темноте и лёжа под тяжестью одеял, пахнущих древней пылью, он понял, как ему надо поступить.
Следующий день был ясный и солнечный. Когда девушка вышла с полными вёдрами из старого коровника, Анджело Пассетто, небрежно покачивая ногой, сидел на поваленном дереве метрах в десяти от ручья, в стороне от тропы, по которой она обычно ходила.
— Привет, — сказал он, не двигаясь с места, улыбаясь во весь рот.
Девушка удивлённо остановилась. Ведра оттягивали ей руки.
— Привет, — не вставая, повторил он.
— Привет, — наконец отозвалась она, сворачивая на тропу.
— Водичку несёшь? — сказал он. — Вкусная водичка?
Она приостановилась, обернулась, не разгибая спины, сказала:
— Вкусная, — и пошла дальше.
— Да ты красавица, — сказал он, но остался сидеть и, все так же улыбаясь, глядел, как она уходит по тропинке.
— Пока-а! — весело прокричал он, когда она исчезла.
Он посидел ещё, потом вошёл в коровник и опустился плашмя на камень, погрузив лицо в воду, переполнявшую каменный бассейн.
Вода действительно была вкусная.
На следующий день он прятался в кустах, а через день, когда она вышла из коровника, опять сидел на бревне. Опять поздоровался, улыбнулся и спросил, хороша ли вода. На этот раз она обернулась и, снова ответив, что вода хороша, внимательно посмотрела на него. Когда она исчезла, он весело крикнул:
— Пока-а! — и запел по-итальянски.
А на следующий день снова прятался. Он хотел видеть её лицо, когда она выйдет из коровника и обнаружит, что на бревне никого нет. Разглядев выражение её лица, он сказал себе: «Славно. Подождём».
Он подождал ещё день, снова поглядывая из-за кустов. «Славно», — опять сказал он себе.
На третий день, когда она вышла из коровника, на бревне никого не было, но с холма до неё донеслось пение. В лесу под высокой, по-зимнему голой берёзой стоял Анджело: глаза закрыты, голова откинута назад. Он тянул медленную и плавную, печальную и трогательную мелодию; она словно плыла по кедровому лесу, и, когда последние ноты её отзвучали и растаяли в воздухе, он все ещё стоял с закрытыми глазами и пытался представить себе, как выглядит сейчас её лицо. Ему так хотелось увидеть её в эту минуту! Но он стаял под берёзой с закрытыми глазами и улыбался.
На следующий день он прятался за кедром и подглядывал.
А назавтра, когда она пришла за водой, он уже сидел на бревне и распевал во все горло. То есть сперва он, как обычно, ждал, пока она с пустыми вёдрами выйдет из дому, а потом успел добежать до коровника и приготовиться. Когда она появилась у ручья, он уже пел, глядя прямо на неё, на этот раз пел что-то лихое, размахивая в такт рукой. Девушка не обращала на него внимания, и, когда она поравнялась с ним, он оборвал песню и крикнул: