Страница:
— Привет! Ты что, плохо слышишь?
Она приостановилась, поглядела на него и отрезала:
— Я не глухая.
— Теперь вижу, — сказал он и засмеялся.
Она отвернулась. Тогда он перестал смеяться и снова запел.
Она вошла в коровник, и, когда вышла с вёдрами, он спросил, хороша ли водичка. Она ответила как обычно и, вскинув подбородок, прошла своей дорогой.
На следующий день все было, как в первый раз. Когда она пришла, его не было, но, выйдя из коровника, она увидела его на бревне, в небрежной позе бездельника, греющегося на солнышке, хотя на самом деле было холодно. Он поздоровался и спросил, вкусна ли водица.
Она с вызовом поставила ведра на землю и, уперши руки в бедра, окинула его оценивающим взглядом.
— Ты, видно, помешался на этой воде, — сказала она, и это явно стоило ей отчаянной смелости. — Заладил одно и то же: вкусна ли водица, вкусна ли водица.
— Верно, — сказал он смеясь. — Помешался. А ты дай попробовать. Из своего ведра.
— Вот ещё, — сказала она, взяла ведра и ушла. Когда она дошла до поляны, он крикнул:
— Два ведра — тяжеловато для такой крошки!
Она мельком взглянула в его сторону и скрылась.
На следующий день ему нужно было ехать в Паркертон — он ездил туда каждые две недели, по вторникам, но в этот раз, увлечённый мыслями о девушке из кедровой рощи, он чуть не прозевал свой день. И, вспомнив, со страхом подумал о том, что могло бы произойти, если бы он не поехал. Потом, отгоняя страх, успокоил себя тем, что все же вспомнил вовремя; а девушка пусть подождёт денёк — это только на пользу. Он подумал о том, как завтра снова пойдёт к ней, и улыбнулся.
И почувствовал, что ему наконец повезло.
Назавтра она позволила ему нести ведра. Когда они подошли к поляне, на которой стояла хижина, девушка резко остановилась, и он чуть не налетел на неё. Вода заплескалась в вёдрах.
— Дай сюда ведра, — сказала она почти шёпотом. — Дальше не ходи.
Он не отдал ей вёдер. Он глядел ей прямо в глаза, светло-серые на тёмном лице.
— Как зовут? — спросил он. — Тебя. Как тебя зовут?
— Шарлин.
— Шарли-и-ин, — повторил он и снова принялся разглядывать её, словно, назвав своё имя, она переменилась. Потом сказал:
— Меня — Анджело. Это значит ангел. Муха такая на небесах. Анджело хороший человек. Анджело пойдёт к твоему папе. Скажет ему: «Анджело — хороший человек».
— Дай сюда ведра! — прошипела она.
Он ещё долго смотрел на неё, думая: «Не хочет, чтобы Анджело шёл дальше. Не скажет папе». Он ещё не знал, как это объяснить, но уже чувствовал облегчение.
А в следующую секунду вспомнил и слово, которое все объяснило: она нищая. Полагая, что все понял, он ощутил прилив энергии: он спасёт её от всех зол. Сердце его исходило нежностью: «Бедная, бедная девочка».
Он опустил ведра на землю и улыбаясь отступил назад. Она тотчас схватила дужки вёдер, подняла лицо к небу, чтобы получше выровнять плечи, распрямилась, подняла ведра. Он следил за её движениями, и видел, и почти чувствовал, как мышцы переливаются у неё под кожей, когда она приседает, выпрямляется, держит ведра. Нет, она не была бесплотным видением. Она ему не приснилась, она — наяву.
— Анджело пойдёт к твоему папе, — снова сказал он, все ещё храня в памяти её лицо таким, каким оно было минуту назад, когда она отрывала ведра от земли: поднятое к небу, с влажными, полуоткрытыми губами.
— Нет, — сказала она.
Тогда кто-то другой в нём подумал: «Хорошо». Значит, он угадал. Значит, она не даст ему говорить с отцом. Значит, Анджело Пассетто опять повезло — потрясающе повезло, потому что, если бы она сказала «ладно», о чём бы стал Анджело Пассетто говорить с её отцом?
Ему повезло: она будет держать его в секрете, он станет для неё песней, поджидающей её в лесу.
И, чувствуя себя великаном, зная, что ему повезло, он посмотрел ей в лицо умоляющими карими глазами и повторил:
— Послушай. Надо сказать папе.
Она отвернулась, расплёскивая воду, и через плечо с яростью бросила ему:
— Нет у меня никакого папы!
И торопливо, насколько ей позволяли тяжёлые ведра, пошла через поляну к хижине. Движение её было, как музыка.
Теперь уж он не расстраивался.
Он думал о том, что Анджело Пассетто повезло.
Два дня подряд он не показывался ей. Потом пришёл, отнёс ведра. Идя за ней в тени кедровой рощи, он следил, как мелькают её пятки, покачиваются бедра. Как и в прошлый раз, но только ещё дальше от поляны она внезапно остановилась. И, как и в тот раз, велела отдать ей ведра.
— Нет, — сказал он улыбаясь, — ты совсем крошка. Я несу в дом.
— В дом! — вспылила она, блеснув глазами. — Вовсе ты не собираешься нести их в дом. Знаешь, что я не пущу, вот и говоришь. Все ты врёшь, думаешь, я не знаю. Что зубы-то скалишь?
«Как она догадалась?» — растерялся он. Его охватила слабость. Сознание своей вины буквально парализовало его. Только раз в жизни с ним случилось такое, когда Гвидо Альточчи вскочил со скамьи подсудимых и ткнул в него пальцем, крича по-итальянски: «Traditore» — предатель!
Она глядела ему в лицо и, конечно, видела его насквозь. Потом холодно и властно велела:
— Поставь ведра.
Он медленно опустил их на тропинку. Ведра коснулись земли, стали, и тогда он осторожно опустил дужки. Они звякнули. Девушка была рядом. Один шаг, один прыжок — и он настигнет её. Она и вскрикнуть не успеет.
Но страх остановил его. Страх полз у него по спине, точно струйка холодного пота.
— …и не смей больше на меня глядеть, — говорила она, — и зубы не скаль! И не смей больше петь в этом лесу, я не желаю тебя слышать. Убирайся!
И страх его сменился грустью. «Три года», — думал он. Глядел в её поблекшие от гнева глаза и представлял себе, как этот гневный взгляд мог бы смягчиться, стать нежным и ласковым.
Она все ещё глядела прямо на него.
— Кто ты такой? — спросила она.
— А что? — отозвался он, вконец расстроенный и растерянный.
— А то, что говоришь не по-нашему, — сказала она со злорадной усмешкой.
Он тупо молчал, глядя на неё.
— Ну, говори: кто ты такой? — властно требовала она.
— Сицилия, — сказал он и вдруг подумал: «А что оно, собственно, значит, это слово, которое я повторяю всю свою жизнь?» Только сейчас, в тёмном кедровом лесу, в Теннесси, он заметил, что даже для него самого это лишь пустой звук. Пытаясь наполнить его хоть каким-то смыслом, он снова повторил, сам себе: «Сицилия, из Сицилии».
— Вот и поезжай в свою Сицилию, — отрезала она, недобро рассмеявшись и внезапно оборвав смех, точно нитку. — Счастливого пути.
— Давно я там не был, — сказал он, погрустнев от этой неожиданной мысли.
— Словом, катись на все четыре стороны, — сказала она. — Убирайся отсюда. Хватит тебе тут зубы скалить. Ишь, белые какие, напоказ небось и выставляешь. Распелся тут. Если хочешь знать, — она поколебалась, потом шагнула к нему, вздёрнув подбородок, и выпалила: — Я тебя ненавижу!
И тогда словно какая-то сила, скрытая в глубине его существа, вырвалась на свободу.
— Правда? — шагнул он к ней, сотрясаясь от желания, сжимая кулаки, шумно дыша. — Правда, что ты ненавидишь Анджело?
Она не испугалась, не отступила. Она глядела ему прямо в глаза и, дразня его, повторяла:
— Правда. Правда, что я ненавижу Анджело.
Но стоило ему чуть приметно придвинуться к ней, как она пригрозила:
— Только тронь, и я позову шерифа. Если ты сейчас же не уберёшься отсюда раз и навсегда, клянусь богом, позову!
Секунду она стояла не шевелясь и так близко, что он мог бы дотянуться до неё рукой, потом, не опуская взгляда, бесстрашно и хладнокровно, словно знала, что он уже не опасен, присела, все так же гневно блестя побелевшими глазами, и опустила руки, нащупывая ведра.
Поднялась, брезгливо отвернулась, словно даже просто глядя на него можно было запачкаться, и, полная холодного презрения, пошла домой.
Стоя на тропе, он глядел в пустоту за деревьями. Только что здесь была она, и вдруг все опустело. Глядя теперь в эту пустоту, он, словно принимая кару, вспомнил. Вспомнил то, о чём весь день старался не вспоминать.
Он знал, что миром управляют неумолимые законы равновесия: исчезла девушка, но на её место пришло воспоминание. И с той же неизбежностью, согласно тем же неумолимым законам его слежка за девушкой в лесу привела — не прямо, а в силу таинственной связи событий — к тому, что в доме следили за ним; вот об этом-то он и старался не вспоминать; а обнаружил он эту тайную слежку как раз в то утро.
Даже сейчас, в лесу, он чувствовал на себе чей-то тайный взгляд. Невидимые глаза мерещились ему за каждым кедром. Он испугался. Они знают! Они знают, что Анджело здесь!
«Нет, — сказал он себе. — Здесь меня не могли выследить. Здесь меня никогда не найдут». И все же, прежде чем углубиться в лес, он внимательно огляделся. Темнота подступала. Темнота тянулась к нему из зарослей.
Он помнил, как в то утро за ним следили её глаза.
Глаза той женщины.
То ли он и впрямь раньше не чувствовал этого, то ли притворялся перед самим собой. На рассвете, идя через прихожую на задний двор, он достал из кармана своего красного халата сигарету и, прежде чем взяться за ручку двери, приостановился, зажигая спичку. В эту секунду он услышал скрип. Не оборачиваясь, а лишь пригнувшись, как бы только для того, чтобы прикурить, он увидел щель в двери и за ней отчётливо различил мерцание лица, чёрный блеск глаз.
Это была она.
Он вышел, но, затворив дверь, тотчас приник к замочной скважине. Женщина серой тенью мелькнула через прихожую в коридор. Он поднялся, бросил сигарету и, таясь, прошёл двором в конец пристройки, к окну своей комнаты. Он узнавал его по свежей замазке вокруг недавно вставленного стекла. Затем он потихоньку выпрямился и одним глазом заглянул в окно. Но снизу ничего не было видно. Дыхание его висело изморозью в воздухе, он трясся от холода в своём старом халате. Залезть повыше он не решался.
Он пытался представить себе, что она там может делать. Он закрывал глаза, надеясь увидеть, что происходит в комнате. Но представлялось ему только беловатое пятно, которое уже много недель он замечал за стеклом то одного, то другого окна.
Пригнувшись, он стоял под окном, не решаясь заглянуть снова. Он был уверен, что она в комнате. Но чувствовал себя так, словно это его поймали с поличным.
Она была в комнате, а ему приходилось дрогнуть тут, скорчившись под окном.
Он прокрался до угла и выпрямился. Взявшись рукой за старую, изъеденную насекомыми дверь, за которой стоял специфический запах нужника, он почувствовал тошноту.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Она приостановилась, поглядела на него и отрезала:
— Я не глухая.
— Теперь вижу, — сказал он и засмеялся.
Она отвернулась. Тогда он перестал смеяться и снова запел.
Она вошла в коровник, и, когда вышла с вёдрами, он спросил, хороша ли водичка. Она ответила как обычно и, вскинув подбородок, прошла своей дорогой.
На следующий день все было, как в первый раз. Когда она пришла, его не было, но, выйдя из коровника, она увидела его на бревне, в небрежной позе бездельника, греющегося на солнышке, хотя на самом деле было холодно. Он поздоровался и спросил, вкусна ли водица.
Она с вызовом поставила ведра на землю и, уперши руки в бедра, окинула его оценивающим взглядом.
— Ты, видно, помешался на этой воде, — сказала она, и это явно стоило ей отчаянной смелости. — Заладил одно и то же: вкусна ли водица, вкусна ли водица.
— Верно, — сказал он смеясь. — Помешался. А ты дай попробовать. Из своего ведра.
— Вот ещё, — сказала она, взяла ведра и ушла. Когда она дошла до поляны, он крикнул:
— Два ведра — тяжеловато для такой крошки!
Она мельком взглянула в его сторону и скрылась.
На следующий день ему нужно было ехать в Паркертон — он ездил туда каждые две недели, по вторникам, но в этот раз, увлечённый мыслями о девушке из кедровой рощи, он чуть не прозевал свой день. И, вспомнив, со страхом подумал о том, что могло бы произойти, если бы он не поехал. Потом, отгоняя страх, успокоил себя тем, что все же вспомнил вовремя; а девушка пусть подождёт денёк — это только на пользу. Он подумал о том, как завтра снова пойдёт к ней, и улыбнулся.
И почувствовал, что ему наконец повезло.
Назавтра она позволила ему нести ведра. Когда они подошли к поляне, на которой стояла хижина, девушка резко остановилась, и он чуть не налетел на неё. Вода заплескалась в вёдрах.
— Дай сюда ведра, — сказала она почти шёпотом. — Дальше не ходи.
Он не отдал ей вёдер. Он глядел ей прямо в глаза, светло-серые на тёмном лице.
— Как зовут? — спросил он. — Тебя. Как тебя зовут?
— Шарлин.
— Шарли-и-ин, — повторил он и снова принялся разглядывать её, словно, назвав своё имя, она переменилась. Потом сказал:
— Меня — Анджело. Это значит ангел. Муха такая на небесах. Анджело хороший человек. Анджело пойдёт к твоему папе. Скажет ему: «Анджело — хороший человек».
— Дай сюда ведра! — прошипела она.
Он ещё долго смотрел на неё, думая: «Не хочет, чтобы Анджело шёл дальше. Не скажет папе». Он ещё не знал, как это объяснить, но уже чувствовал облегчение.
А в следующую секунду вспомнил и слово, которое все объяснило: она нищая. Полагая, что все понял, он ощутил прилив энергии: он спасёт её от всех зол. Сердце его исходило нежностью: «Бедная, бедная девочка».
Он опустил ведра на землю и улыбаясь отступил назад. Она тотчас схватила дужки вёдер, подняла лицо к небу, чтобы получше выровнять плечи, распрямилась, подняла ведра. Он следил за её движениями, и видел, и почти чувствовал, как мышцы переливаются у неё под кожей, когда она приседает, выпрямляется, держит ведра. Нет, она не была бесплотным видением. Она ему не приснилась, она — наяву.
— Анджело пойдёт к твоему папе, — снова сказал он, все ещё храня в памяти её лицо таким, каким оно было минуту назад, когда она отрывала ведра от земли: поднятое к небу, с влажными, полуоткрытыми губами.
— Нет, — сказала она.
Тогда кто-то другой в нём подумал: «Хорошо». Значит, он угадал. Значит, она не даст ему говорить с отцом. Значит, Анджело Пассетто опять повезло — потрясающе повезло, потому что, если бы она сказала «ладно», о чём бы стал Анджело Пассетто говорить с её отцом?
Ему повезло: она будет держать его в секрете, он станет для неё песней, поджидающей её в лесу.
И, чувствуя себя великаном, зная, что ему повезло, он посмотрел ей в лицо умоляющими карими глазами и повторил:
— Послушай. Надо сказать папе.
Она отвернулась, расплёскивая воду, и через плечо с яростью бросила ему:
— Нет у меня никакого папы!
И торопливо, насколько ей позволяли тяжёлые ведра, пошла через поляну к хижине. Движение её было, как музыка.
Теперь уж он не расстраивался.
Он думал о том, что Анджело Пассетто повезло.
Два дня подряд он не показывался ей. Потом пришёл, отнёс ведра. Идя за ней в тени кедровой рощи, он следил, как мелькают её пятки, покачиваются бедра. Как и в прошлый раз, но только ещё дальше от поляны она внезапно остановилась. И, как и в тот раз, велела отдать ей ведра.
— Нет, — сказал он улыбаясь, — ты совсем крошка. Я несу в дом.
— В дом! — вспылила она, блеснув глазами. — Вовсе ты не собираешься нести их в дом. Знаешь, что я не пущу, вот и говоришь. Все ты врёшь, думаешь, я не знаю. Что зубы-то скалишь?
«Как она догадалась?» — растерялся он. Его охватила слабость. Сознание своей вины буквально парализовало его. Только раз в жизни с ним случилось такое, когда Гвидо Альточчи вскочил со скамьи подсудимых и ткнул в него пальцем, крича по-итальянски: «Traditore» — предатель!
Она глядела ему в лицо и, конечно, видела его насквозь. Потом холодно и властно велела:
— Поставь ведра.
Он медленно опустил их на тропинку. Ведра коснулись земли, стали, и тогда он осторожно опустил дужки. Они звякнули. Девушка была рядом. Один шаг, один прыжок — и он настигнет её. Она и вскрикнуть не успеет.
Но страх остановил его. Страх полз у него по спине, точно струйка холодного пота.
— …и не смей больше на меня глядеть, — говорила она, — и зубы не скаль! И не смей больше петь в этом лесу, я не желаю тебя слышать. Убирайся!
И страх его сменился грустью. «Три года», — думал он. Глядел в её поблекшие от гнева глаза и представлял себе, как этот гневный взгляд мог бы смягчиться, стать нежным и ласковым.
Она все ещё глядела прямо на него.
— Кто ты такой? — спросила она.
— А что? — отозвался он, вконец расстроенный и растерянный.
— А то, что говоришь не по-нашему, — сказала она со злорадной усмешкой.
Он тупо молчал, глядя на неё.
— Ну, говори: кто ты такой? — властно требовала она.
— Сицилия, — сказал он и вдруг подумал: «А что оно, собственно, значит, это слово, которое я повторяю всю свою жизнь?» Только сейчас, в тёмном кедровом лесу, в Теннесси, он заметил, что даже для него самого это лишь пустой звук. Пытаясь наполнить его хоть каким-то смыслом, он снова повторил, сам себе: «Сицилия, из Сицилии».
— Вот и поезжай в свою Сицилию, — отрезала она, недобро рассмеявшись и внезапно оборвав смех, точно нитку. — Счастливого пути.
— Давно я там не был, — сказал он, погрустнев от этой неожиданной мысли.
— Словом, катись на все четыре стороны, — сказала она. — Убирайся отсюда. Хватит тебе тут зубы скалить. Ишь, белые какие, напоказ небось и выставляешь. Распелся тут. Если хочешь знать, — она поколебалась, потом шагнула к нему, вздёрнув подбородок, и выпалила: — Я тебя ненавижу!
И тогда словно какая-то сила, скрытая в глубине его существа, вырвалась на свободу.
— Правда? — шагнул он к ней, сотрясаясь от желания, сжимая кулаки, шумно дыша. — Правда, что ты ненавидишь Анджело?
Она не испугалась, не отступила. Она глядела ему прямо в глаза и, дразня его, повторяла:
— Правда. Правда, что я ненавижу Анджело.
Но стоило ему чуть приметно придвинуться к ней, как она пригрозила:
— Только тронь, и я позову шерифа. Если ты сейчас же не уберёшься отсюда раз и навсегда, клянусь богом, позову!
Секунду она стояла не шевелясь и так близко, что он мог бы дотянуться до неё рукой, потом, не опуская взгляда, бесстрашно и хладнокровно, словно знала, что он уже не опасен, присела, все так же гневно блестя побелевшими глазами, и опустила руки, нащупывая ведра.
Поднялась, брезгливо отвернулась, словно даже просто глядя на него можно было запачкаться, и, полная холодного презрения, пошла домой.
Стоя на тропе, он глядел в пустоту за деревьями. Только что здесь была она, и вдруг все опустело. Глядя теперь в эту пустоту, он, словно принимая кару, вспомнил. Вспомнил то, о чём весь день старался не вспоминать.
Он знал, что миром управляют неумолимые законы равновесия: исчезла девушка, но на её место пришло воспоминание. И с той же неизбежностью, согласно тем же неумолимым законам его слежка за девушкой в лесу привела — не прямо, а в силу таинственной связи событий — к тому, что в доме следили за ним; вот об этом-то он и старался не вспоминать; а обнаружил он эту тайную слежку как раз в то утро.
Даже сейчас, в лесу, он чувствовал на себе чей-то тайный взгляд. Невидимые глаза мерещились ему за каждым кедром. Он испугался. Они знают! Они знают, что Анджело здесь!
«Нет, — сказал он себе. — Здесь меня не могли выследить. Здесь меня никогда не найдут». И все же, прежде чем углубиться в лес, он внимательно огляделся. Темнота подступала. Темнота тянулась к нему из зарослей.
Он помнил, как в то утро за ним следили её глаза.
Глаза той женщины.
То ли он и впрямь раньше не чувствовал этого, то ли притворялся перед самим собой. На рассвете, идя через прихожую на задний двор, он достал из кармана своего красного халата сигарету и, прежде чем взяться за ручку двери, приостановился, зажигая спичку. В эту секунду он услышал скрип. Не оборачиваясь, а лишь пригнувшись, как бы только для того, чтобы прикурить, он увидел щель в двери и за ней отчётливо различил мерцание лица, чёрный блеск глаз.
Это была она.
Он вышел, но, затворив дверь, тотчас приник к замочной скважине. Женщина серой тенью мелькнула через прихожую в коридор. Он поднялся, бросил сигарету и, таясь, прошёл двором в конец пристройки, к окну своей комнаты. Он узнавал его по свежей замазке вокруг недавно вставленного стекла. Затем он потихоньку выпрямился и одним глазом заглянул в окно. Но снизу ничего не было видно. Дыхание его висело изморозью в воздухе, он трясся от холода в своём старом халате. Залезть повыше он не решался.
Он пытался представить себе, что она там может делать. Он закрывал глаза, надеясь увидеть, что происходит в комнате. Но представлялось ему только беловатое пятно, которое уже много недель он замечал за стеклом то одного, то другого окна.
Пригнувшись, он стоял под окном, не решаясь заглянуть снова. Он был уверен, что она в комнате. Но чувствовал себя так, словно это его поймали с поличным.
Она была в комнате, а ему приходилось дрогнуть тут, скорчившись под окном.
Он прокрался до угла и выпрямился. Взявшись рукой за старую, изъеденную насекомыми дверь, за которой стоял специфический запах нужника, он почувствовал тошноту.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Так он узнал, что женщина подсматривает за ним, а девушка ненавидит. В ту же ночь он увидел сон, от которого за эти три года не раз просыпался по ночам; иногда этот сон как наваждение настигал его среди бела дня. Но при свете ему удавалось быстро избавиться от наваждения: сморгнёшь, и оно исчезнет, растает в воздухе, оставив только лёгкую испарину на лбу, и вот по ночам он, бывало, просыпался весь в поту.
Впрочем, уже несколько недель этот сон не беспокоил его. Ему теперь снилось, как девушка идёт по тропке, потом оборачивается, и, словно солнечный луч в сумраке кедровой рощи, улыбка освещает её лицо.
Улыбалась она ему только во сне, и тогда, проснувшись, он лежал в темноте, чувствуя такое блаженство, словно это всё-таки случилось наяву. Потом он медленно и осторожно брал сигарету со стула, стоявшего возле кровати, зажигал спичку, стараясь не особенно шуметь, и глядел прямо в огонь, чтобы не видеть того, что его окружало, а когда курил, то затягивался глубоко и выпускал дым медленно: только так, соблюдая множество предосторожностей, не думая ни о чём постороннем, он ухитрялся продлить немного своё счастье.
А счастье наполняло все его тело. Оно светилось у него под кожей. Оно текло в нём, как кровь. И ему казалось, что если в такую минуту проткнуть кожу чем-нибудь острым, то немного счастья вытечет наружу и засияет в темноте.
Но в ночь после того, как девушка, недобро глядя ему прямо в лицо, сразу подурневшая, нет, похорошевшая, но уже совсем другая сказала, что ненавидит его, — в ту ночь она ему не снилась. В ту ночь он видел свой старый сон и проснулся весь мокрый от страха и чувства вины.
Снова — в который раз — ему снился зал суда, и опять адвокат, указывая на Гвидо Альточчи, спрашивал у Анджело Пассетто: «Это у него был револьвер?» И опять Анджело слышал свой голос: «Да». И Гвидо вдруг поднимался со скамьи подсудимых, а его пытались удержать, и все глядели на него, Анджело, а Гвидо, который был выше всех, пронзал Анджело огненным взглядом чёрных глаз и кричал: «Тгаditorе» — предатель!
А потом Гвидо Альточчи запрокидывал голову и медленно проводил пальцем по вздувшемуся горлу: так снилось Анджело Пассетто, но именно так это случилось когда-то наяву.
Проснувшись и лёжа под пахнущими пылью одеялами, Анджело вспомнил, где он, и понял, что видел сон, — ведь Гвидо Альточчи был мёртв, давно уже мёртв.
Но сон был так ярок, что, проснувшись в предрассветной мгле, Анджело понял, как глупо было надеяться, что прошлое забыто. Вернулся старый сон, и все снова ожило у него перед глазами. Анджело нашарил на стуле сигареты, но побоялся зажечь спичку: а вдруг при свете жёлтого пламени он опять увидит зал суда и лицо Гвидо Альточчи!
Потом он все же закурил. Выкурил одну сигарету, другую, дожидаясь, пока за окном рассветёт.
Подумал о новом дне.
Подумал о том, сколько таких рассветов ему ещё предстоит. Наконец встал, дрожа от холода, затянул пояс старого красного халата, надел башмаки, которые до него носил кто-то другой, и вышел в коридор, сначала своим обычным шагом — по коридору до того места, где скрипели половицы, потом через прихожую, но вдруг снова вспомнил, как девушка шагнула к нему и сказала, что ненавидит, и у него словно помертвело все внутри от какого-то предчувствия, и ноги стали как деревянные. Он пошёл медленной походкой обречённого.
Перед дверью на задний двор он остановился и, стоя чуть боком, чтобы уголком глаза видеть дверь гостиной, зажёг сигарету. Да, дверь чуть-чуть приотворилась. Тогда он как ни в чём не бывало вышел во двор. Но, выйдя, отшвырнул сигарету и по серебристому утреннему инею кинулся в конец пристройки, сбросил башмаки, перевалился через подоконник своего окна, которое нарочно оставил открытым, метнулся в шкаф, задёрнул полог. Мешковина ещё покачивалась, когда дверь заскрипела.
Он увидел женщину через просвет в мешковине.
Непричёсанная, в широкой серой фланелевой рубашке, босая, казавшаяся в утреннем свете ещё бледнее, чем обычно, она шла к его кровати. Хладнокровно, с презрением он наблюдал за ней. Неужели эта дура не знает, что мужчина всегда может вернуться за чем-нибудь? Он так и подумал о себе: «мужчина». Словно это не он, а кто-то другой только что поднялся, притворяясь, будто идёт в уборную, остановился в холодной прихожей, чтобы зажечь сигарету и краем глаза увидеть, как приотворяется дверь той заповедной комнаты, потом влез в окно и спрятался. Кто-то другой, не Анджело Пассетто, просто чьё-то мужское тело, которое не могло не сделать того, что неизбежно должно было случиться.
Кровать стояла слева от двери, в противоположном от шкафа углу, и он видел, как эта дура шла к ней. Видел, как она склонилась над постелью. Видел, как осторожно протянула руку и дотронулась до его подушки. Этот осторожный жест взбесил его. Глядеть на неё было невыносимо.
«Cretina, — подумал он, вкладывая в это слово всё своё презрение к ней, отвращение, всё своё неприятие, — идиотка».
Вдруг бессильно и нелепо, словно у неё отнялись ноги, женщина ничком повалилась поперёк кровати и уткнулась в подушку.
Она лежала так с минуту, потом силы совсем покинули её: колени подогнулись, и тело поползло на пол, словно кто-то брезгливо тащил её за пятки.
Вот она замерла, точно лавина земли, которая сползает с обрыва, пока не остановится у его подножия. Левая нога подогнулась, правая отъехала в сторону; правая рука безвольно висела, левая осталась лежать на кровати; лицом она прижалась к перине: ей, наверно, нечем было дышать.
«Идиотка», — беззвучно сказал он.
Потом рука на постели слабо шевельнулась. Сквозь просвет в мешковине он видел, как её дрожащие пальцы мучительно шарили по постели. Видел, как они дотянулись до его подушки, до вмятины от его головы, и ухватились за белую наволочку. Медленно, с трудом, словно тяжёлый груз, рука потянула подушку.
Анджело задыхался. Он почувствовал слабость и сердцебиение, потом прилив ярости; с него будто сняли оковы, и в одно мгновение, столь краткое, что ни воля, ни мозг не успели его отметить, все решилось.
Он вышел из-за полога.
Он даже не потрудился протянуть руку и отодвинуть мешковину. Просто шагнул вперёд, на ходу сбрасывая халат. Она подняла голову. Глаза её были широко раскрыты. Она молчала. Потом закрыла глаза и снова уронила голову на край кровати. Словно ничего не видела или не верила своим глазам.
Она молчала, даже когда он нагнулся и схватил её за руку, все ещё сжимавшую подушку, когда сдёрнул её с кровати на голый пол и с треском рванул серую фланелевую рубашку. Даже когда он рухнул, словно и ему отказали ноги, и злобно, безрадостно, в своей безжалостности почти ничего не ощущая, овладел ею. И только выпрямившись над распростёртым неприкрытым телом, одиноко и неподвижно застывшим в нелепой позе на грязном полу, — женским телом, которого он никогда не замечал под старой коричневой курткой, — он увидел, как оно красиво. При всем безволии его нелепой позы оно было так совершенно, что у него тупо заныло в груди от ощущения, что он обманут и обездолен.
Он схватил свою одежду — не старьё, которое она перешила для него, а городской костюм, висевший в шкафу, — и, не одеваясь, выскочил из комнаты, надеясь, что она не успеет открыть глаза.
В порыве злобного отчаяния надеясь, что она не откроет их никогда.
Она подошла к окну и затворила его. С минуту смотрела сквозь стекло во двор, на мир, состоящий из простых вещей: старый помятый чайник, брошенный под деревом, старый курятник с блестящей от инея крышей, два старых лемеха на двери курятника, подвешенные так, чтобы дверь случайно не осталась открытой, точило с отвалившейся ногой.
Надо только перечислить эти вещи, назвать их — чайник, курятник, лемех, точило, — и все вернётся на свои места, мир снова станет таким, как прежде.
Потом откуда-то издалека до неё донеслось хрипение Сандера. Нет, ей не почудилось. И сна отправилась на зов.
Когда она пришла на кухню, в плите пылал огонь. Значит, он затопил плиту. Специально задержался, чтобы растопить плиту. Она начала готовить завтрак. Как обычно, поставила на стол масло, варенье, приготовила кофе, поджарила кукурузные лепёшки, отрезала несколько ломтей от окорока, висевшего в углу, и положила их на сковороду. Когда мясо согрелось, она слила со сковороды лишний жир и разбила в неё три яйца. Покрошила скорлупы в кофейник, чтобы осела гуща. Она делала все как обычно, даже с какой-то особенной старательностью. Положила яичницу в тарелку, налила кофе. И внезапно изваянием застыла у плиты над дымящейся тарелкой, которая словно уплывала от неё куда-то, — застыла потому, что вдруг поняла, что сегодня яичница останется несъеденной, а кофе невыпитым. Потому что в это мгновение ей наконец стало ясно, что такое её жизнь. Вся её жизнь была чередой расставаний. Да, жизнь — это когда от тебя уходят, а ты остаёшься.
Она вышла во двор и заглянула в сарай. Машины не было.
В тот день — сколько же это лет назад? — когда от неё ушёл Сай Грайндер, расставание казалось ей совершенно невероятным; так иной раз, порезавшись ножом, но в первую секунду ещё не ощущая боли, глядишь на рану и отказываешься в неё верить. Но теперь она знала, как легко поверить даже в самые невероятные вещи. Теперь она знала, что, когда случается неизбежное, каким бы невероятным оно ни казалось, в него приходится верить.
Она вернулась в кухню, переполненная этим новым знанием, и стена поплыла от неё в бесконечность, словно пространство отталкивалось от её взгляда, нет, — истекало из каждой поры её тела, растягивалось, уползая все дальше и дальше.
Наконец-то после стольких лет она почувствовала, что верит, безоговорочно верит в то, что Сай Грайндер бросил её и сбежал на Запад, не оставив записки, не сказав ни единого слова; верит, что он сбежал, и теперь даже сумеет с этим примириться.
Значит, все это на самом деле было: жил-был на свете стройный и крепкий юноша всего-то двадцати одного года от роду, с горделивым разворотом плеч и уже сложенными в угрюмую усмешку губами — юноша, одарявший её улыбкой. И, видя, как улыбка гонит его угрюмость, она понимала, что мрачно выпяченная губа и опущенные книзу уголки рта обращены ко всем на свете, кроме неё, и потому эта редкая, только ей принадлежавшая улыбка была ей особенно дорога. Он улыбался, и она знала, что в такие минуты он забывает о зле, которое ему причинили в этом мире и которого он вовсе не заслужил.
Не по его вине старый Бадж Грайндер день-деньской лежал пьяный в своей хижине на холме, не печалясь, что речка смывает почву с его участка; не по его вине Бадж-младший, брат Сая, в один из редких дней, когда ему удавалось собраться с духом и заняться полезным делом, был обнаружен среди ночи возле чужого закрома, где он запасался сырьём для своего самогонного аппарата; не по его вине босоногая Мэйбл, старшая сестра Сая, в один прекрасный день вышла на шоссе и какой-то шофёр, которому она, по слухам, заплатила натурой, отвёз её в Нэшвилл, где её научили не только носить туфли, но и быстро снимать их. Не его вина, что судьба заставила его сидеть за партой убогой деревенской школы, корпеть над учебниками, пытаясь откопать в них тайну, которая помогла бы ему вырваться из долины Спотвудов, избавиться от проклятой необходимости быть тем, что он есть. Не его вина, что в этой школе тихая бледная девочка глядела на него доверчивыми чёрными глазами и снилась ему по ночам. Из всех учениц этой школы она единственная была к нему добра.
Она была добра к нему несколько лет спустя, когда он нанялся на лесопилку к мистеру Робоку и зарабатывал десять долларов в неделю, пять из которых откладывал. Он учился в заочном инженерном училище и по ночам при керосиновой лампе корпел над книгами, для понимания которых ему так многого недоставало. Даже холодной зимней ночью он покрывался потом от усилий. Потому что в этой борьбе за знания принимало участие и его тело; тело было единственным союзником, в котором он не сомневался, на которого всегда мог положиться, которым гордился; если бы его потному телу удалось схватиться с безымянным противником, каким ему представлялся мир, все было бы хорошо. И мышцы его напрягались в этом единоборстве, дыхание убыстрялось, а дешёвый будильник, поставленный на 4.30 утра, мрачно пялился на него, отстукивая секунды тающей ночи.
Иногда в погожее воскресенье он встречал Кэсси Килигру на просеке возле поля её отца, и, держась за руки, они гуляли по берегу ручья. А когда ему удавалось одолжить машину у какого-нибудь рабочего с лесопилки мистера Робока, они ездили в Паркертон или Фидлерсбэрг посмотреть кино и поесть мороженого. Это удавалось редко, потому что ей надо было врать родителям, будто она гостит у своей единственной подруги Глэдис Пигрум, семья которой, кстати сказать, была не в особом почёте в доме Килигру. Несчастная Глэдис была толста и неповоротлива, никто не назначал ей свиданий, и в жизни у неё была одна радость — заочное участие в забавах Сая Грайндера и Кэсси Килигру, забавах, которые, она была уверена, начинались, лишь только он уводил в темноту эту податливую хрупкую девочку, так не похожую на пухлую, неповоротливую Глэдис.
Руки Сая Грайндера и впрямь знали каждый дюйм тела Кэсси Килигру, и иногда на закате в каком-нибудь укромном уголке возле ручья или в темноте на заднем сиденье чужого драндулета она, прильнув к нему, плача и задыхаясь, пыталась объяснить ему, что любит его; но, несмотря на всю её покладистость, Сай не позволял себе того, что ему приписывала Глэдис Пигрум. Он следовал своим принципам, полагая, что эти утехи будут ему доступны лишь по получении диплома с золотой печатью, который засвидетельствует его звание инженера; иначе говоря, лишь после того, как заочное инженерное училище очистит его от скверны и вдохнёт в него новую жизнь, ибо он верил, что вместе с дипломом получит новое "я", а с сыном старого Баджа будет покончено.
Так что девственность Кэсси Килигру была вне всякой опасности. Иного мнения на этот счёт держалась миссис Килигру, которая в один прекрасный день узнала, что дочь водила её за нос и встречалась вовсе не с малопривлекательной, но все же терпимой Пигрум, а с Саем Грайндером; узнала же она об этом, когда случилось неизбежное: подвели неисправные тормоза и тусклые фары — драндулет, которым Сай управлял одной рукой, поскольку другая лежала в это время у Кэсси на груди, разбился и Кэсси была доставлена в больницу с переломом двух рёбер и ключицы.
Итак миссис Килигру в чёрном воскресном платье, трясясь от злобы и торжествуя, потому что она всегда говорила, что от отпрысков Густава Адольфа Килигру, её супруга, добра не жди, появилась в больничной палате, и сразу же увидела Сая Грайндера, который стоял, прислонившись к стене подле кровати Кэсси, растерянный, тихий, казавшийся при всём своём могучем телосложении больным и хилым. Скажем, дабы не преувеличивать чёрствости миссис Килигру, что ей уже было известно, что смертельная опасность её дочери не. угрожает; не испытывая поэтому особых переживаний при виде забинтованной Кэсси, она накинулась на беззащитного Сая Грайндера, ибо самой страшной опасностью было для неё то, что её дочь, внучка самого аббата Гилсвейса, рисковала попасть в лапы сынка пьянчуги Баджа Грайндера.
Впрочем, уже несколько недель этот сон не беспокоил его. Ему теперь снилось, как девушка идёт по тропке, потом оборачивается, и, словно солнечный луч в сумраке кедровой рощи, улыбка освещает её лицо.
Улыбалась она ему только во сне, и тогда, проснувшись, он лежал в темноте, чувствуя такое блаженство, словно это всё-таки случилось наяву. Потом он медленно и осторожно брал сигарету со стула, стоявшего возле кровати, зажигал спичку, стараясь не особенно шуметь, и глядел прямо в огонь, чтобы не видеть того, что его окружало, а когда курил, то затягивался глубоко и выпускал дым медленно: только так, соблюдая множество предосторожностей, не думая ни о чём постороннем, он ухитрялся продлить немного своё счастье.
А счастье наполняло все его тело. Оно светилось у него под кожей. Оно текло в нём, как кровь. И ему казалось, что если в такую минуту проткнуть кожу чем-нибудь острым, то немного счастья вытечет наружу и засияет в темноте.
Но в ночь после того, как девушка, недобро глядя ему прямо в лицо, сразу подурневшая, нет, похорошевшая, но уже совсем другая сказала, что ненавидит его, — в ту ночь она ему не снилась. В ту ночь он видел свой старый сон и проснулся весь мокрый от страха и чувства вины.
Снова — в который раз — ему снился зал суда, и опять адвокат, указывая на Гвидо Альточчи, спрашивал у Анджело Пассетто: «Это у него был револьвер?» И опять Анджело слышал свой голос: «Да». И Гвидо вдруг поднимался со скамьи подсудимых, а его пытались удержать, и все глядели на него, Анджело, а Гвидо, который был выше всех, пронзал Анджело огненным взглядом чёрных глаз и кричал: «Тгаditorе» — предатель!
А потом Гвидо Альточчи запрокидывал голову и медленно проводил пальцем по вздувшемуся горлу: так снилось Анджело Пассетто, но именно так это случилось когда-то наяву.
Проснувшись и лёжа под пахнущими пылью одеялами, Анджело вспомнил, где он, и понял, что видел сон, — ведь Гвидо Альточчи был мёртв, давно уже мёртв.
Но сон был так ярок, что, проснувшись в предрассветной мгле, Анджело понял, как глупо было надеяться, что прошлое забыто. Вернулся старый сон, и все снова ожило у него перед глазами. Анджело нашарил на стуле сигареты, но побоялся зажечь спичку: а вдруг при свете жёлтого пламени он опять увидит зал суда и лицо Гвидо Альточчи!
Потом он все же закурил. Выкурил одну сигарету, другую, дожидаясь, пока за окном рассветёт.
Подумал о новом дне.
Подумал о том, сколько таких рассветов ему ещё предстоит. Наконец встал, дрожа от холода, затянул пояс старого красного халата, надел башмаки, которые до него носил кто-то другой, и вышел в коридор, сначала своим обычным шагом — по коридору до того места, где скрипели половицы, потом через прихожую, но вдруг снова вспомнил, как девушка шагнула к нему и сказала, что ненавидит, и у него словно помертвело все внутри от какого-то предчувствия, и ноги стали как деревянные. Он пошёл медленной походкой обречённого.
Перед дверью на задний двор он остановился и, стоя чуть боком, чтобы уголком глаза видеть дверь гостиной, зажёг сигарету. Да, дверь чуть-чуть приотворилась. Тогда он как ни в чём не бывало вышел во двор. Но, выйдя, отшвырнул сигарету и по серебристому утреннему инею кинулся в конец пристройки, сбросил башмаки, перевалился через подоконник своего окна, которое нарочно оставил открытым, метнулся в шкаф, задёрнул полог. Мешковина ещё покачивалась, когда дверь заскрипела.
Он увидел женщину через просвет в мешковине.
Непричёсанная, в широкой серой фланелевой рубашке, босая, казавшаяся в утреннем свете ещё бледнее, чем обычно, она шла к его кровати. Хладнокровно, с презрением он наблюдал за ней. Неужели эта дура не знает, что мужчина всегда может вернуться за чем-нибудь? Он так и подумал о себе: «мужчина». Словно это не он, а кто-то другой только что поднялся, притворяясь, будто идёт в уборную, остановился в холодной прихожей, чтобы зажечь сигарету и краем глаза увидеть, как приотворяется дверь той заповедной комнаты, потом влез в окно и спрятался. Кто-то другой, не Анджело Пассетто, просто чьё-то мужское тело, которое не могло не сделать того, что неизбежно должно было случиться.
Кровать стояла слева от двери, в противоположном от шкафа углу, и он видел, как эта дура шла к ней. Видел, как она склонилась над постелью. Видел, как осторожно протянула руку и дотронулась до его подушки. Этот осторожный жест взбесил его. Глядеть на неё было невыносимо.
«Cretina, — подумал он, вкладывая в это слово всё своё презрение к ней, отвращение, всё своё неприятие, — идиотка».
Вдруг бессильно и нелепо, словно у неё отнялись ноги, женщина ничком повалилась поперёк кровати и уткнулась в подушку.
Она лежала так с минуту, потом силы совсем покинули её: колени подогнулись, и тело поползло на пол, словно кто-то брезгливо тащил её за пятки.
Вот она замерла, точно лавина земли, которая сползает с обрыва, пока не остановится у его подножия. Левая нога подогнулась, правая отъехала в сторону; правая рука безвольно висела, левая осталась лежать на кровати; лицом она прижалась к перине: ей, наверно, нечем было дышать.
«Идиотка», — беззвучно сказал он.
Потом рука на постели слабо шевельнулась. Сквозь просвет в мешковине он видел, как её дрожащие пальцы мучительно шарили по постели. Видел, как они дотянулись до его подушки, до вмятины от его головы, и ухватились за белую наволочку. Медленно, с трудом, словно тяжёлый груз, рука потянула подушку.
Анджело задыхался. Он почувствовал слабость и сердцебиение, потом прилив ярости; с него будто сняли оковы, и в одно мгновение, столь краткое, что ни воля, ни мозг не успели его отметить, все решилось.
Он вышел из-за полога.
Он даже не потрудился протянуть руку и отодвинуть мешковину. Просто шагнул вперёд, на ходу сбрасывая халат. Она подняла голову. Глаза её были широко раскрыты. Она молчала. Потом закрыла глаза и снова уронила голову на край кровати. Словно ничего не видела или не верила своим глазам.
Она молчала, даже когда он нагнулся и схватил её за руку, все ещё сжимавшую подушку, когда сдёрнул её с кровати на голый пол и с треском рванул серую фланелевую рубашку. Даже когда он рухнул, словно и ему отказали ноги, и злобно, безрадостно, в своей безжалостности почти ничего не ощущая, овладел ею. И только выпрямившись над распростёртым неприкрытым телом, одиноко и неподвижно застывшим в нелепой позе на грязном полу, — женским телом, которого он никогда не замечал под старой коричневой курткой, — он увидел, как оно красиво. При всем безволии его нелепой позы оно было так совершенно, что у него тупо заныло в груди от ощущения, что он обманут и обездолен.
Он схватил свою одежду — не старьё, которое она перешила для него, а городской костюм, висевший в шкафу, — и, не одеваясь, выскочил из комнаты, надеясь, что она не успеет открыть глаза.
В порыве злобного отчаяния надеясь, что она не откроет их никогда.
Она подошла к окну и затворила его. С минуту смотрела сквозь стекло во двор, на мир, состоящий из простых вещей: старый помятый чайник, брошенный под деревом, старый курятник с блестящей от инея крышей, два старых лемеха на двери курятника, подвешенные так, чтобы дверь случайно не осталась открытой, точило с отвалившейся ногой.
Надо только перечислить эти вещи, назвать их — чайник, курятник, лемех, точило, — и все вернётся на свои места, мир снова станет таким, как прежде.
Потом откуда-то издалека до неё донеслось хрипение Сандера. Нет, ей не почудилось. И сна отправилась на зов.
Когда она пришла на кухню, в плите пылал огонь. Значит, он затопил плиту. Специально задержался, чтобы растопить плиту. Она начала готовить завтрак. Как обычно, поставила на стол масло, варенье, приготовила кофе, поджарила кукурузные лепёшки, отрезала несколько ломтей от окорока, висевшего в углу, и положила их на сковороду. Когда мясо согрелось, она слила со сковороды лишний жир и разбила в неё три яйца. Покрошила скорлупы в кофейник, чтобы осела гуща. Она делала все как обычно, даже с какой-то особенной старательностью. Положила яичницу в тарелку, налила кофе. И внезапно изваянием застыла у плиты над дымящейся тарелкой, которая словно уплывала от неё куда-то, — застыла потому, что вдруг поняла, что сегодня яичница останется несъеденной, а кофе невыпитым. Потому что в это мгновение ей наконец стало ясно, что такое её жизнь. Вся её жизнь была чередой расставаний. Да, жизнь — это когда от тебя уходят, а ты остаёшься.
Она вышла во двор и заглянула в сарай. Машины не было.
В тот день — сколько же это лет назад? — когда от неё ушёл Сай Грайндер, расставание казалось ей совершенно невероятным; так иной раз, порезавшись ножом, но в первую секунду ещё не ощущая боли, глядишь на рану и отказываешься в неё верить. Но теперь она знала, как легко поверить даже в самые невероятные вещи. Теперь она знала, что, когда случается неизбежное, каким бы невероятным оно ни казалось, в него приходится верить.
Она вернулась в кухню, переполненная этим новым знанием, и стена поплыла от неё в бесконечность, словно пространство отталкивалось от её взгляда, нет, — истекало из каждой поры её тела, растягивалось, уползая все дальше и дальше.
Наконец-то после стольких лет она почувствовала, что верит, безоговорочно верит в то, что Сай Грайндер бросил её и сбежал на Запад, не оставив записки, не сказав ни единого слова; верит, что он сбежал, и теперь даже сумеет с этим примириться.
Значит, все это на самом деле было: жил-был на свете стройный и крепкий юноша всего-то двадцати одного года от роду, с горделивым разворотом плеч и уже сложенными в угрюмую усмешку губами — юноша, одарявший её улыбкой. И, видя, как улыбка гонит его угрюмость, она понимала, что мрачно выпяченная губа и опущенные книзу уголки рта обращены ко всем на свете, кроме неё, и потому эта редкая, только ей принадлежавшая улыбка была ей особенно дорога. Он улыбался, и она знала, что в такие минуты он забывает о зле, которое ему причинили в этом мире и которого он вовсе не заслужил.
Не по его вине старый Бадж Грайндер день-деньской лежал пьяный в своей хижине на холме, не печалясь, что речка смывает почву с его участка; не по его вине Бадж-младший, брат Сая, в один из редких дней, когда ему удавалось собраться с духом и заняться полезным делом, был обнаружен среди ночи возле чужого закрома, где он запасался сырьём для своего самогонного аппарата; не по его вине босоногая Мэйбл, старшая сестра Сая, в один прекрасный день вышла на шоссе и какой-то шофёр, которому она, по слухам, заплатила натурой, отвёз её в Нэшвилл, где её научили не только носить туфли, но и быстро снимать их. Не его вина, что судьба заставила его сидеть за партой убогой деревенской школы, корпеть над учебниками, пытаясь откопать в них тайну, которая помогла бы ему вырваться из долины Спотвудов, избавиться от проклятой необходимости быть тем, что он есть. Не его вина, что в этой школе тихая бледная девочка глядела на него доверчивыми чёрными глазами и снилась ему по ночам. Из всех учениц этой школы она единственная была к нему добра.
Она была добра к нему несколько лет спустя, когда он нанялся на лесопилку к мистеру Робоку и зарабатывал десять долларов в неделю, пять из которых откладывал. Он учился в заочном инженерном училище и по ночам при керосиновой лампе корпел над книгами, для понимания которых ему так многого недоставало. Даже холодной зимней ночью он покрывался потом от усилий. Потому что в этой борьбе за знания принимало участие и его тело; тело было единственным союзником, в котором он не сомневался, на которого всегда мог положиться, которым гордился; если бы его потному телу удалось схватиться с безымянным противником, каким ему представлялся мир, все было бы хорошо. И мышцы его напрягались в этом единоборстве, дыхание убыстрялось, а дешёвый будильник, поставленный на 4.30 утра, мрачно пялился на него, отстукивая секунды тающей ночи.
Иногда в погожее воскресенье он встречал Кэсси Килигру на просеке возле поля её отца, и, держась за руки, они гуляли по берегу ручья. А когда ему удавалось одолжить машину у какого-нибудь рабочего с лесопилки мистера Робока, они ездили в Паркертон или Фидлерсбэрг посмотреть кино и поесть мороженого. Это удавалось редко, потому что ей надо было врать родителям, будто она гостит у своей единственной подруги Глэдис Пигрум, семья которой, кстати сказать, была не в особом почёте в доме Килигру. Несчастная Глэдис была толста и неповоротлива, никто не назначал ей свиданий, и в жизни у неё была одна радость — заочное участие в забавах Сая Грайндера и Кэсси Килигру, забавах, которые, она была уверена, начинались, лишь только он уводил в темноту эту податливую хрупкую девочку, так не похожую на пухлую, неповоротливую Глэдис.
Руки Сая Грайндера и впрямь знали каждый дюйм тела Кэсси Килигру, и иногда на закате в каком-нибудь укромном уголке возле ручья или в темноте на заднем сиденье чужого драндулета она, прильнув к нему, плача и задыхаясь, пыталась объяснить ему, что любит его; но, несмотря на всю её покладистость, Сай не позволял себе того, что ему приписывала Глэдис Пигрум. Он следовал своим принципам, полагая, что эти утехи будут ему доступны лишь по получении диплома с золотой печатью, который засвидетельствует его звание инженера; иначе говоря, лишь после того, как заочное инженерное училище очистит его от скверны и вдохнёт в него новую жизнь, ибо он верил, что вместе с дипломом получит новое "я", а с сыном старого Баджа будет покончено.
Так что девственность Кэсси Килигру была вне всякой опасности. Иного мнения на этот счёт держалась миссис Килигру, которая в один прекрасный день узнала, что дочь водила её за нос и встречалась вовсе не с малопривлекательной, но все же терпимой Пигрум, а с Саем Грайндером; узнала же она об этом, когда случилось неизбежное: подвели неисправные тормоза и тусклые фары — драндулет, которым Сай управлял одной рукой, поскольку другая лежала в это время у Кэсси на груди, разбился и Кэсси была доставлена в больницу с переломом двух рёбер и ключицы.
Итак миссис Килигру в чёрном воскресном платье, трясясь от злобы и торжествуя, потому что она всегда говорила, что от отпрысков Густава Адольфа Килигру, её супруга, добра не жди, появилась в больничной палате, и сразу же увидела Сая Грайндера, который стоял, прислонившись к стене подле кровати Кэсси, растерянный, тихий, казавшийся при всём своём могучем телосложении больным и хилым. Скажем, дабы не преувеличивать чёрствости миссис Килигру, что ей уже было известно, что смертельная опасность её дочери не. угрожает; не испытывая поэтому особых переживаний при виде забинтованной Кэсси, она накинулась на беззащитного Сая Грайндера, ибо самой страшной опасностью было для неё то, что её дочь, внучка самого аббата Гилсвейса, рисковала попасть в лапы сынка пьянчуги Баджа Грайндера.