Она подошла поближе.
— Ведь это не имеет никакого значения, — сказала она, — потому что оно, твоё сердце, и так уже отдано твоему возлюбленному. И что с того, если его выбросят, а о тебе позабудут? Все равно ты нашла своё счастье. Может, это и ужасно, но счастье все же остаётся с тобой. Послушай, Маррей…
Голос её звучал теперь спокойно и по-деловому.
— Давай я лучше расскажу тебе, как он пришёл. Моросил дождь, когда я увидела его вдалеке. Он шёл прямо по раскисшей дороге. Он был похож на зажжённый факел, он будто горел каким-то белым пламенем. Таким белым, что его трудно было увидеть при дневном свете. Он приближался ко мне сквозь дождь, весь мокрый, и всё равно горел, точно факел.
Она замолчала. Затем нагнулась к Гилфорту и спросила:
— А ты знаешь, что он для меня сделал?
— Нет.
— Заставил меня поверить, что я красивая, — сказала она. — А раньше я в это не верила, я этого не чувствовала. Он называл меня «piccola mia». — Она повторила эти слова очень осторожно, бережно выговаривая каждый слог. — Но всему есть конец, — заключила она.
В наступившей тишине до .слуха Маррея донеслось позвякивание столовых приборов. Накрывали к обеду.
— Неужели ты никого никогда не любил? — спросила Кэсси. — А я любила его, но вдруг поняла, что я стара, и я сказала ему: «Возьми деньги, возьми машину и свою девушку и уходи, уходи куда хочешь, только никогда не обижай её». И знаешь, что он сделал?
Маррей покачал головой.
— Он опустился передо мной на колени и поцеловал мне руку. А потом ушёл, но… — Она уже не глядела на Маррея. Она стояла возле него, высоко подняв голову и устремив взгляд куда-то вдаль. — Он ушёл далеко-далеко, и он счастлив, и я тоже счастлива, оттого что смогла сделать его счастливым. Потому что я его очень любила.
Она подняла руки, словно обнимала, ласкала кого-то; взгляд её был устремлён в пустоту; потом закрыла глаза и подалась вперёд, будто прильнула к кому-то. Маррей глядел на её руки, ласкающие пустоту, и понимал, что для неё это не пустота — она видела в ней лицо Анджело.
— Прекрати! — заорал он, так резко поднявшись на ноги, что стул его опрокинулся.
Она открыла глаза, повернулась. Лицо её горело чистым румянцем, как у только что проснувшегося ребёнка.
— Да знаешь ли ты, где он, этот даго? — спросил он.
И прежде чем она успела ответить, прежде чем с лица её сошло выражение утренней свежести, он шагнул к ней и, глядя на неё в упор, крикнул: — Он на том свете, вот он где!
Когда смысл этих слов дошёл до Кэсси, губы её сложились в снисходительную улыбку.
— Он умер на электрическом стуле, — сказал Маррей. — Осуждён, казнён и знаешь за что?
Она все так же снисходительно улыбалась.
— За убийство Сандерленда Спотвуда! — бросил он, чувствуя такой душевный подъем, что он, казалось, сопровождался почти физическим ощущением полёта и свистом ветра. — Казнён за то, что он зарезал Сандера… — Он замолчал. Затем собрался с силами и сказал: — Но он был невиновен.
Маррей задыхался. Кружилась голова. Он знал, что сейчас произойдёт.
— Сандера убила ты, ты!
Свершилось.
Но она снова покровительственно улыбнулась, покачала головой и сказала:
— Ах, Маррей, Маррей, все-то ты придумал, все до единого словечка.
— Черт подери, это правда. И ты это прекрасно знаешь! Ведь ты…
— Ничего глупее я никогда в жизни не слыхала, — проговорила Кэсси. — Бедный Сандер. Он был болен и…
— Послушай, Кэсси, — произнёс он, чувствуя, как кровь стучит у него в висках. — Да неужели ты не помнишь?
Но она с жалостью поглядела на него, улыбнулась и сказала:
— Конечно, помню. Анджело… он ушёл. И теперь он счастлив.
Закрывая за собой дверь, он оглянулся и увидел, что она все ещё стоит с ясным, покойным лицом и глядит не ему вслед, а куда-то вдаль и вся светится, будто лампа в полутьме комнаты.
В холле сестра сказала, что доктор Спэрлин хочет с ним поговорить. Гилфорт ответил, что у него нет времени, бросился к выходу и сел в свою машину.
Машина тронулась и заскользила по дороге, в сумерки, уже сгущавшиеся под тёмной прохладной зеленью старых кленов. Высоко над клёнами он увидел небо, ясное, лимонно-бледное.
Он выехал на ещё залитую светом дорогу, увидел просторные поля, далёкие холмы, высокое небо и, яростно разгоняя машину, чувствовал, что ему становится легче. Он бежал от счастливой улыбки, светившейся на лице этой женщины.
Какое право она имела на это счастье? Он ненавидел её за то, что она была счастлива. Ненависть и гнала его теперь прочь, в бесконечную пустоту холмов и полей.
Но мир не был пуст.
Мир наплывал на него, и каждая деталь вставала с какой-то небывалой отчётливостью: домик, стоящий посреди двора — маленького квадратика, отрезанного проволочной изгородью от поля; огромный кедр, одиноко стоящий во дворе; дом, когда-то выкрашенный в белый цвет, а сейчас тусклый; ржавеющая жестяная крыша; полуразрушенный сарай; старый мул, стоящий на участке возле грязного пруда, сияющего в вечернем свете; тонкая струйка дыма, голубая и сонная, поднимающаяся вверх. Мельчайшие детали бросались ему навстречу с какой-то безжалостной ясностью, будто под микроскопом, — пятна ржавчины на потускневшей жестяной крыше, верёвка с бельём во дворе, следы кур на влажной земле у кухонной двери, где вылили грязную воду.
Все его чувства словно сконцентрировались в одно — в зрение, и зрение это с болезненной отчётливостью воспринимало каждый предмет, каждую деталь, словно Маррей Гилфорт превратился в огромный, воспалённый, кровоточащий глаз, которому приходилось видеть решительно все.
Он чувствовал, что мог бы все простить этому миру; но зачем эти двое малышей, повисшие на проволочной изгороди, окликнули его, принялись махать ему руками? Впрочем, он мог бы простить даже это.
И женщина, кормившая во дворе младенца, зачем-то помахала ему.
Какое право она имела улыбаться, эта женщина с младенцем, когда в груди у него назревало что-то мучительное и невыразимое? Он возненавидел эту женщину.
Он ненавидел и мужчину, что вернётся с поля, гремя по полу своими грубыми башмаками, мужчину в синей рубахе, тёмной от ещё не высохшего пота. Ведь она будет улыбаться ему, эта женщина.
Он понёсся ещё быстрее. Свет залил высокое небо. Поля кончались, уходили в сторону и затем разлетались веером, как карты, брошенные на стол. Далеко в поле мужчина вёл жёлтый трактор по чёрной рельефной земле. Стая чёрных дроздов проносилась высоко в небе, перестраиваясь в воздухе, сверкая крыльями на фоне лимонно-жёлтого неба.
А он мчался все дальше.
Но весь ужас был в том, что то, чего он страшился, не. оставалось позади — оно бежало ему навстречу: вот два малыша ловят рыбу в речушке, и, проносясь мимо них по мосту, он увидел их поднятые лица — невинные, чистые детские личики.
А вот старый негр медленно идёт по обочине, в одной руке неся корзину, а другой держа за руку маленькую девочку-негритянку в накрахмаленном красном платьице и с красными ленточками в волосах. Машина приблизилась к ним, и старик широко улыбнулся. Почему он улыбнулся? Он был стар, беден, чёрен и всё-таки улыбался.
Вот влюблённая парочка входит в лес. На девушке жёлтое платье. На мужчине брюки цвета хаки и голубая рубашка. Его рука обвивает её талию. Он много выше её. На фоне жёлтого платья его рука на её талии . кажется огромной.
Старик копается на огороде. Вот он поднял мотыгу, и она сверкнула отполированной сталью. Опершись о мотыгу, старик вытер лысую загорелую голову большим красным платком. Блеснули стекла его очков. Полная седая старуха вышла из дому с подносом в руках. На подносе стоял высокий стакан, наверное, с охлаждённым чаем, в стакане — веточка мяты. Она несла чай старику.
Нет, мир совсем не был пуст.
Не было в нём такого места, куда можно было бы скрыться от воспоминания о счастливом лице Кэсси Спотвуд.
Мир был полон людей.
Он намеревался провести ночь в своей квартире в Нэшвилле, но оказался здесь, в Дарвуде. в доме, который когда-то принадлежал Бесси, но теперь стал его собственностью. Ведь деньги, которые он вложил в эти сочные луга, живые изгороди, сад, полный роз, белые заборы вокруг пастбищ, конюшни, сияющие белизной, десятикратно покрыли стоимость старого поместья Дарлингтонов.
В зале, стоя на ковре винно-красного цвета, он увидел себя в большом зеркале в золотой раме — седеющий мужчина разговаривает с седеющим стариком негром в белой куртке, которую он, по-видимому, только что натянул: воротник был загнут внутрь. Нет, сказал Маррей Гилфорт, ужина не надо, он не голоден, только перекусит что-нибудь лёгкое, и утром лошадь тоже подавать не надо, он будет спешить в Нэшвилл; риходил ли ветеринар осматривать растянутое сухожилие Старлайта?
Он принял ванну, надел серую клетчатую рубашку с мягким воротничком, темно-коричневый пиджак с кожаными накладками на локтях, серые фланелевые брюки, домашние туфли и спустился в кабинет, где Леонид уже приготовил для него виски и лёд. Маррей выпил. Он ни разу не посмотрел на дубовую панель, скрывавшую сейф. Он выпил ещё два стаканчика, и наконец Леонид сообщил, что кушать подано.
Поев, он вернулся в кабинет и выпил бренди, но ни разу не взглянул на сейф. Прослушал девятичасовой выпуск новостей, с горечью подумав, что будь он лет на десять моложе, он бы ещё надеялся стать сенатором. Потом отправился наверх, взяв с собой бокал виски с содовой и льдом.
Тщательно приготовил постель, надел пижаму и лёг, опершись на подушку и положив на колени журнал. Бокал виски стоял нетронутым на столике. Маррей лежал, освещённый конусом света от лампы, чувствуя себя в полной безопасности. Мир вокруг него был погружён в полумрак.
Был уже одиннадцатый час, когда он встал, надел халат и домашние туфли и спустился в кабинет. Плотно закрыл дверь, осмотрел шторы на окнах. Затем подошёл к стене, отодвинув панель и повернул холодную стальную ручку сейфа.
Он сел в кресло, положив на колени коричневый бумажный мешок, а на мешок — то, что из него вынул. Кончиками пальцев он слегка теребил ярко блестевший необожжённый край красного платья.
«Он заставил меня поверить, что я красивая», — вот как она сказала.
Красивая! В этой паршивой красной тряпке. Он прикоснулся к кусочку лакированной кожи, блестевшему на туфельке. Красивая? В этих чёрных туфлях на ужасающих каблуках? Да, одетая во все это, она, верно, стояла посреди кухни и ждала своего даго, и вот он входил, и волосы его блестели ещё ярче, чем лакированная кожа.
Но, черт побери, ведь даго мёртв! Невинный или виновный — какая разница, мёртв, и все тут. Маррей напрягся, словно все его существо сжалось в кулак, готовый нанести удар.
Но было ещё и письмо. Оно ждало Маррея, терпеливо лёжа на своём месте, ждало, чтобы он его снова перечёл, как уже не раз перечитывал его ночами, сидя в кресле, заперев дверь и наглухо задёрнув шторы. Он возьмёт его в руки, и оно заговорит:
Письмо было послано в оффис Лероя Ланкастера, тот переслал его в лечебницу, а доктор Спэрлин отдал его Маррею. Кэсси Спотвуд так и не видела этого письма: доктор опасался рецидива.
Ну, а что бы изменилось, если бы она и прочла его?
И Маррей вдруг снова увидел спокойное, ясное лицо Кэсси, светившееся от счастья.
«Любовь», — подумал он, и это слово гулким эхом отдалось у него в ушах. Он резко встал, подошёл к сейфу, швырнул в него всё, что лежало у него на коленях, захлопнул дверцу, защёлкнул замок.
Он вышел из кабинета, прошёл в зал. Стоя в темноте, он почти физически ощущал, как сдвигаются стены, как угрожающе навис над его головой безжалостный, блестящий потолок. Дом был тюрьмой.
Он подумал об Анджело Пассегто: как ему дышалось там, в камере, по ночам?
Маррею и самому было тяжело дышать. Стало ещё темнее. А стены все надвигались. Нет, не дом, а сам Маррей Гилфорт был своей собственной тюрьмой. И всегда стремился освободиться от неё, избавиться от необходимости быть самим собой. Пытался стать Сандерлендом Спотвудом и научиться скакать галопом на сером жеребце по красной, как кровь, глине. Пытался стать Алфредом Милбэнком, повторял его слова, брошенные тогда в чикагском баре: «Не пройдёт и часа, как я отдам сто долларов за сочный кусок иллюзии в юбке и со всем, что полагается!» Пытался заставить людей уважать его и для этого пробивался в Верховный суд штата. Хотел бы даже стать Анджело Пассетто в том старом, тёмном доме.
Но если он сам себе был тюрьмой, то кто же тогда тот Маррей Гилфорт, который пытался вырваться из этой тюрьмы?
Ум его медленно осваивал эту мысль. Наверное, так несмышлёный ребёнок рассматривает незнакомый предмет, неуклюже вертя его в своих руках. Он стоял под ледяной тяжестью люстры и боялся шевельнуть головой, боялся заглянуть в большое зеркало во всю стену, потому что знал, что мерцающая тёмная глубина, возможно и не отразит Маррея Гилфорта. Он бросился вверх по лестнице и вдруг ясно и отчётливо, как днём, увидел светящееся от счастья лицо Кэсси Спотвуд. И снова услышал её вопрос: «А ты когда-нибудь любил, Маррей Гилфорт?» На мгновение он застыл на лестнице в темноте, а потом едва не закричал: «Да! Тебя!» Но знал, что это было бы неправдой.
Он стоял там, на лестнице, и с удивлением говорил себе, что никогда толком и не знал её. А как можно любить женщину, которую ты не знаешь? Однажды, много лет назад, открылась дверь старого дома, принадлежавшего Сандерленду Спотвуду, и навстречу Маррею выплыло из темноты бледное лицо девушки; вот и всё, что он знал о ней. Это была мечта. Мечта, навязанная ему судьбой.
Он поднялся к себе в спальню.
Около кровати горела невыключенная лампа. Он увидел освещённый ею большой портрет Бесси, покоившийся на подставке в толстой серебряной раме. Медленно подошёл к нему.
Это была фотография, сделанная незадолго до их свадьбы, — фотография молодой девушки с тонким худым лицом и смеющимися озорными глазами. Маррей всматривался в это лицо, пытаясь вспомнить, каким оно было в жизни. Глаза голубые — да, и волосы каштановые, душистые, с приятным запахом. Бело-розовая кожа; люди называли цвет её лица старомодным. Он вспомнил, что даже от самых лёгких ушибов у неё появлялись синяки — большие чёрные пятна с крохотными лучиками.
Мисс Эдвина сказала: «Люди любили бывать с ней, она была весёлая».
Он попытался вспомнить, так ли это было на самом деле. Было ли ему с ней весело? Он изо всех сил старался вспомнить и не мог.
Он глядел на фотографию, а лицо Бесси продолжало улыбаться ему все с тем же дурацким, непонятным озорством.
Да разве она не знала наперёд, каково ей будет с ним жить? Ему захотелось взять её за плечи и трясти, пока не посыплются у неё изо рта мелкие белые зубки и не сползёт с лица эта глупая улыбка. Рассказать бы этой улыбающейся Бесси, как она будет умирать!
Бесси умирала в этой комнате, на этой кровати, на промокших от пота простынях. Однажды вечером, незадолго до её смерти, когда над ней стояли с одной стороны доктор, а с другой сестра, которая меняла простыни, он вошёл и стал в ногах кровати, глядя на жену с уже привычной бесчувственностью. И вдруг что-то заставило его отвернуться от неё и подойти к этой фотографии, стоявшей и тогда на камине. Он не просто глядел на неё, он впился взглядом в тонкое асимметричное лицо, храбро улыбающееся в своём неведении будущего. Это было невыносимо. Он повернулся и бросился вон из комнаты и больше никогда не рассматривал эту фотографию.
А теперь вот посмотрел и, глядя на неё, вспомнил, как мисс Эдвина сказала: «Она любила вас». И вдруг понял то, что в глубине души знал всегда, знал, но не осмеливался даже себе в этом признаться.
Понял, что если Бесси и любила его, то только потому, что она не пользовалась популярностью у парней; послушать, как она болтает да хихикает, охотники находились, но она была такой тощей! И танцевала плохо, дёргалась, будто скелет на проволочке. Но она была хитра и лукава, она знала его слабости и понимала, что в конце концов он обязательно женится на ней. Из-за её дома, из-за её денег, из-за её друзей, из-за её имени.
И она его любила.
Ну, а если она любила его — Гилфорт потрогал краешек этой мысли, как трогают острое лезвие ножа, — эта любовь была лишь доказательством её несостоятельности.
«И моей, — подумал он, отчаянно сопротивляясь этой мысли и все же чувствуя, что отступать уже поздно, — и моей несостоятельности тоже».
Он понял, что ненавидит её.
«Она любила вас», — сказала мисс Эдвина.
«Любовь, — подумал он, — так вот она какая. Тешить себя дурацкими грёзами, как эта дура Бесси Гилфорт, или дурацкой ложью, как эта дура Кэсси Спотвуд, да ещё при этом называть ложь правдой». И он подумал о бесчисленных людях, идущих сейчас по улицам, стоящих в дверях, лежащих в темноте своих спален, — миллионы людей, и все в чудовищном мире иллюзий. Он смахнул портрет с камина и отвернулся.
Он не видел, как портрет упал, только слышал звон стекла, разбившегося о каминную решётку. Он стоял посреди комнаты, в углах которой уютно лежали тени, и смеялся.
Но смех его звучал лишь одно мгновение.
Потому что его поразила мысль, возникшая не сразу, а как бы нарастая, точно гулкий удар колокола: грёзы — ложь, но грезить — вот в чём правда жизни.
Он стоял в оцепенении, пытаясь осмыслить значение этого открытия. Он не понимал его, но чувствовал, что если миллионы людей живут, не задумываясь об этом, стало быть, они-то все понимают и тогда открытие его хоть что-нибудь да значит.
И он с болью воскликнул: «Почему же мне никто не объяснил, никто не сказал!»
Всю его жизнь какие-то люди проходили мимо, встречались на его пути, иногда улыбались или даже приветливо махали ему. Та женщина, что сидела под кедром, она ведь махала ему и улыбалась. Те мальчишки, что рыбачили там, они тоже смотрели на него, у них были ясные, чистые лица. А теперь вот он стоит тут, содрогаясь от невыносимой мысли: как же он раньше-то, раньше не знал?!
Он медленно снял халат.
Он всех ненавидел.
Сначала он лёг и уставился в потолок. Потом, приподнявшись на локте, нашарил в ящике стола коробку, достал из неё таблетку и не глядя быстро сунул её в рот, словно за ним подсматривали.
Сейчас он уснёт.
Но он не лёг на подушку. Он принял ещё одну таблетку. Проглотил её. Когда во рту собралось немного слюны, он проглотил третью, за ней четвёртую.
И как бы глядя на себя со стороны, удивлённо подумал: «Что это со мной происходит?»
Он сидел, опершись на локоть, и ждал, чтобы во рту собралось достаточно слюны. Нет, он не знал, что с ним происходит. Он просто ждал, пока наберётся слюна во рту. Когда коробка опустела, он лёг.
Спустя немного, он протянул руку, не глядя нащупал выключатель и погасил лампу.
На какой-то миг ему показалось, что он смотрит в иллюминатор самолёта и, убаюканный рёвом моторов, видит, как пушистое, серо-голубое облако обволакивает все вокруг и розовеет от пламени, вырывающегося из турбин самолёта.
А потом он был уже не в самолёте. Он падал, нет, он парил в восхитительном свободном падении, совсем один в светящемся розовом облаке.
Вдруг что-то изменилось. На какой-то миг, словно погрузившись в ледяную воду, он осознал, что с ним происходит. Понял, что он натворил. И ему захотелось все исправить, потому что он должен был вернуться в мир, ходить по земле, ибо одного этого уже достаточно для счастья, это уже само по себе счастье — просто ходить среди других людей, каждый из которых погружён в свои собственные грёзы, и люди эти будут глядеть на тебя и улыбаться и, может, даже помашут тебе. Он с невероятным трудом приподнялся, потянулся к лампе, попытался встать, крикнуть. Позвать Леонида.
Маррей ничего не слышал — ни как рухнула лампа, ни как упал стол.
Перед самым концом Маррей Гилфорт ещё раз на мгновение пришёл в сознание. Ему показалось, что он увидел руку, тянущуюся в темноту сейфа, где точно гнилушки светились холодным светом красное платье, туфелька и письмо. И он с ужасом подумал о том, что теперь раскроется его тайна — они найдут, поймут, узнают.
Но чувство страха проходило по мере того, как он погружался в забытьё, нет, погружался в себя самого, в своё истинное я, потому что теперь ведь он знал о себе всю правду. И нашёл в ней наконец своё счастье.
В тот вечер Сай Грайндер поздно не ложился спать. Он знал, что всё равно не уснёт. И сегодня, как бывало в те времена, когда его мучила бессонница, он отослал Глэдис, а сам остался в гостиной смотреть телевизор. Гостиная была большая, уютная; единственное, что осталось здесь от дома старого Баджа, — это большой камин; стены были обшиты деревянными панелями, сработанными из засохших на территории заповедника каштанов. На одной стене, блестя смазанной сталью и полированным орехом, висели ружья, около них на крюках — два лука, а рядом — колчан со стрелами. На полу возле камина была расстелена медвежья шкура, с другой стороны стоял низкий столик, на котором лежал почти готовый пятифунтовый лук, уже отшлифованный, а возле него — кусочки стекла и наждачной бумаги, моток сыромятной кожи и банка клея.
На каминной полке стоял ящик с ружейными патронами, ваза зелёного стекла, полная скрученных кусочков бумаги, чтобы раскуривать трубку, жестяная коробка с табаком, почти порожняя бутылка хорошего виски, два охотничьих ножа, револьвер, несколько бананов.
Огня в камине не было. На стене, у двери, ведущей в коридор, горела лампочка да светился экран телевизора. Звук был настолько уменьшен, что слышно было, как мягко и печально ударяются о сетку в окне мотыльки, а иногда с гулом летят из темноты какие-то жуки.
Сай Грайндер сидел в кресле перед телевизором, но мысли его были далеко. Его трубка давно погасла, спичек в кармане не было, но он продолжал сжимать трубку в зубах. Он будет сидеть так до последнего выпуска новостей из Нэшвилла, потом пойдёт в спальню и попробует уснуть.
Подошло время новостей. Сай видел диктора с красивым, энергичным, хотя и несколько помятым, лицом, в хорошо сшитом костюме, с тщательно причёсанными тёмными волосами. Он видел, как шевелятся губы диктора, но слова звучали чуть слышно; они едва доносились из того мира, который был для Сая чужим. Сай тяжело откинулся на спинку кресла. Мир, окружавший его сейчас, он создал своими руками.
Вдруг в шёпоте телевизора, который едва перекрывал шелест первой ещё бледной листвы за окном, Сай услышал знакомое имя. Вздрогнув, он наклонился вперёд.
«…в больницу в Паркертоне. Сообщается, что продолжаются попытки реанимировать пациента, однако представитель клиники заявил, что шансов на успех мало. Мистер Гилфорт давно известен как замечательный адвокат, с недавнего времени — член Верховного суда штата. В последние годы он был выдающимся…»
Сай Грайндер поднялся и выключил телевизор.
Он прошёл на кухню, с минуту постоял там, неторопливо подошёл к раковине и наполнил стакан водой из-под крана. На стене над раковиной сияло пятно лунного света. Сай отступил из этой светлой полосы и медленно выпил воду. Потом постоял немного с пустым стаканом в руке.
— Вот черт, — громко произнёс он наконец, — взял да и отравился, а?! — Голос его звучал сухо и хрипло.
Он удивлённо осмотрелся вокруг. Это была его кухня, но все в ней казалось ему незнакомым. Его вдруг охватила ужасная тоска.
Ну что тут делать, если приходишь ночью в пустую кухню, стоишь в лунном свете с пустым стаканом в руке и вдруг чувствуешь, как в горле пересохло, хотя только что пил воду, и как ужасная тоска наваливается на тебя, хотя ты один из тех немногих людей, кто любит одиночество. Что тут делать?
Он медленно поставил пустой стакан на стол и вышел в коридор. Нагнулся, снял туфли и, осторожно держа их в руке, тихонько открыл дверь в комнату дочери и на цыпочках подошёл к её кровати. Штора на окне была задёрнута, и лицо девочки тонуло в темноте. Но Саю и не нужен был свет — он отлично помнил лицо своей дочери. И он долго стоял возле кровати, вглядываясь в её смутно белевшие черты.
Потом вернулся в коридор и прошёл в спальню. Поставив туфли на пол рядом с креслом, он посмотрел на спящую жену. Оконная занавеска была задёрнута неплотно, и свет проникал в комнату, падая на подушку.
Сай на цыпочках пересёк комнату и остановился возле кровати, неторопливо и печально изучая лицо Глэдис. Только теперь он заметил, как похоже оно на лицо девочки, спящей в соседней комнате. Наконец он отвернулся и стал раздеваться.
Раздевшись, постоял посреди комнаты, освещённый лунным светом, соображая, что же следует из этого наблюдения. Его ночная рубашка висела на стуле, там, где её оставила жена. Старомодная фланелевая рубашка, которую не так-то легко натянуть. Сай подошёл к кровати и осторожно залез под простыню. Он знал, что не заснёт. Но лежал тихо, стараясь не шевелиться.
А потом он представил себе, что придёт время и маленькая девочка, спящая сейчас в соседней комнате, располнеет, станет шаркать, сопеть. И она тоже будет спать в комнате, залитой лунным светом, рядом с каким-нибудь неизвестным ему мужчиной, который будет вот так же глядеть на неё, не зная и не желая знать, что творится у неё в душе.
Мысль эта была ужасна, нестерпима. Сай приподнялся на локте, снова пристально посмотрел в лицо жены, омытое лунным светом, и почувствовал, что жизнь вообще ужасна, невыносима.
Он встал.
Снял с вешалки старый махровый халат и босиком прошёл по коридору на заднее крыльцо. Спустился с него и стал под большим дубом, белым от лунного света, и оглядел свой мир, тоже белый и водянистый под луной. Дерево только начало покрываться листьями, но Саю так хотелось спрятаться, что даже это прозрачное укрытие показалось ему недостаточно надёжным: он стоял под дубом, стараясь не дышать, и ждал чего-то.
Он взглянул в долину, на далёкие верхушки деревьев, залитые водянистым светом. Ветер утих, но в воздухе сладко пахло приближающимся дождём. Сай слышал, как мелодично журчит ручеёк, стекавший с верхнего пастбища вдоль изгороди и убегавший в темноту, туда, где скоро разольётся озеро. Небо над долиной было затянуто молочной дымкой.
Он знал, что, когда настанет время выйти из тени под деревом, полная луна будет висеть высоко в небе, в смутно-радужных кольцах тумана, и с этой высоты перламутровое сияние будет струиться вниз, в необъятный мир. Сай босой стоял под дубом, покрывающимся молодыми листочками, чувствовал, как холодна земля, уже поросшая свежей травой, и в душе у него что-то медленно цепенело — так цепенеет ушибленное место сразу после удара, когда ещё не чувствуешь боли. Он опустил голову, прижав подбородок к груди, закрыл глаза и приказал себе ни о чём не думать. Совсем ни о чём.
Но не прошло и нескольких секунд, как перед глазами его снова всплыло лицо женщины, спавшей в его постели, спавшей в ней уже много лет. Да, она была похожа на его девочку. И как он раньше этого не замечал? Все ещё отчётливо видя лицо жены, Сай стал спрашивать себя: «А о чём она думает? Что чувствует?» И поначалу самая мысль об этом казалась ему странной. А о чём вообще она думала всю жизнь? Что чувствовала? Он вдруг понял, что его это никогда не интересовало.
Поняв это, он ощутил мучительную боль. Но он понимал также, что боль эта неизбежна. Потому-то он и стоит здесь.
А когда пришло время, он вышел из-под дерева. Поднял голову. Луна заливала светом все небо и весь мир.
— Ведь это не имеет никакого значения, — сказала она, — потому что оно, твоё сердце, и так уже отдано твоему возлюбленному. И что с того, если его выбросят, а о тебе позабудут? Все равно ты нашла своё счастье. Может, это и ужасно, но счастье все же остаётся с тобой. Послушай, Маррей…
Голос её звучал теперь спокойно и по-деловому.
— Давай я лучше расскажу тебе, как он пришёл. Моросил дождь, когда я увидела его вдалеке. Он шёл прямо по раскисшей дороге. Он был похож на зажжённый факел, он будто горел каким-то белым пламенем. Таким белым, что его трудно было увидеть при дневном свете. Он приближался ко мне сквозь дождь, весь мокрый, и всё равно горел, точно факел.
Она замолчала. Затем нагнулась к Гилфорту и спросила:
— А ты знаешь, что он для меня сделал?
— Нет.
— Заставил меня поверить, что я красивая, — сказала она. — А раньше я в это не верила, я этого не чувствовала. Он называл меня «piccola mia». — Она повторила эти слова очень осторожно, бережно выговаривая каждый слог. — Но всему есть конец, — заключила она.
В наступившей тишине до .слуха Маррея донеслось позвякивание столовых приборов. Накрывали к обеду.
— Неужели ты никого никогда не любил? — спросила Кэсси. — А я любила его, но вдруг поняла, что я стара, и я сказала ему: «Возьми деньги, возьми машину и свою девушку и уходи, уходи куда хочешь, только никогда не обижай её». И знаешь, что он сделал?
Маррей покачал головой.
— Он опустился передо мной на колени и поцеловал мне руку. А потом ушёл, но… — Она уже не глядела на Маррея. Она стояла возле него, высоко подняв голову и устремив взгляд куда-то вдаль. — Он ушёл далеко-далеко, и он счастлив, и я тоже счастлива, оттого что смогла сделать его счастливым. Потому что я его очень любила.
Она подняла руки, словно обнимала, ласкала кого-то; взгляд её был устремлён в пустоту; потом закрыла глаза и подалась вперёд, будто прильнула к кому-то. Маррей глядел на её руки, ласкающие пустоту, и понимал, что для неё это не пустота — она видела в ней лицо Анджело.
— Прекрати! — заорал он, так резко поднявшись на ноги, что стул его опрокинулся.
Она открыла глаза, повернулась. Лицо её горело чистым румянцем, как у только что проснувшегося ребёнка.
— Да знаешь ли ты, где он, этот даго? — спросил он.
И прежде чем она успела ответить, прежде чем с лица её сошло выражение утренней свежести, он шагнул к ней и, глядя на неё в упор, крикнул: — Он на том свете, вот он где!
Когда смысл этих слов дошёл до Кэсси, губы её сложились в снисходительную улыбку.
— Он умер на электрическом стуле, — сказал Маррей. — Осуждён, казнён и знаешь за что?
Она все так же снисходительно улыбалась.
— За убийство Сандерленда Спотвуда! — бросил он, чувствуя такой душевный подъем, что он, казалось, сопровождался почти физическим ощущением полёта и свистом ветра. — Казнён за то, что он зарезал Сандера… — Он замолчал. Затем собрался с силами и сказал: — Но он был невиновен.
Маррей задыхался. Кружилась голова. Он знал, что сейчас произойдёт.
— Сандера убила ты, ты!
Свершилось.
Но она снова покровительственно улыбнулась, покачала головой и сказала:
— Ах, Маррей, Маррей, все-то ты придумал, все до единого словечка.
— Черт подери, это правда. И ты это прекрасно знаешь! Ведь ты…
— Ничего глупее я никогда в жизни не слыхала, — проговорила Кэсси. — Бедный Сандер. Он был болен и…
— Послушай, Кэсси, — произнёс он, чувствуя, как кровь стучит у него в висках. — Да неужели ты не помнишь?
Но она с жалостью поглядела на него, улыбнулась и сказала:
— Конечно, помню. Анджело… он ушёл. И теперь он счастлив.
Закрывая за собой дверь, он оглянулся и увидел, что она все ещё стоит с ясным, покойным лицом и глядит не ему вслед, а куда-то вдаль и вся светится, будто лампа в полутьме комнаты.
В холле сестра сказала, что доктор Спэрлин хочет с ним поговорить. Гилфорт ответил, что у него нет времени, бросился к выходу и сел в свою машину.
Машина тронулась и заскользила по дороге, в сумерки, уже сгущавшиеся под тёмной прохладной зеленью старых кленов. Высоко над клёнами он увидел небо, ясное, лимонно-бледное.
Он выехал на ещё залитую светом дорогу, увидел просторные поля, далёкие холмы, высокое небо и, яростно разгоняя машину, чувствовал, что ему становится легче. Он бежал от счастливой улыбки, светившейся на лице этой женщины.
Какое право она имела на это счастье? Он ненавидел её за то, что она была счастлива. Ненависть и гнала его теперь прочь, в бесконечную пустоту холмов и полей.
Но мир не был пуст.
Мир наплывал на него, и каждая деталь вставала с какой-то небывалой отчётливостью: домик, стоящий посреди двора — маленького квадратика, отрезанного проволочной изгородью от поля; огромный кедр, одиноко стоящий во дворе; дом, когда-то выкрашенный в белый цвет, а сейчас тусклый; ржавеющая жестяная крыша; полуразрушенный сарай; старый мул, стоящий на участке возле грязного пруда, сияющего в вечернем свете; тонкая струйка дыма, голубая и сонная, поднимающаяся вверх. Мельчайшие детали бросались ему навстречу с какой-то безжалостной ясностью, будто под микроскопом, — пятна ржавчины на потускневшей жестяной крыше, верёвка с бельём во дворе, следы кур на влажной земле у кухонной двери, где вылили грязную воду.
Все его чувства словно сконцентрировались в одно — в зрение, и зрение это с болезненной отчётливостью воспринимало каждый предмет, каждую деталь, словно Маррей Гилфорт превратился в огромный, воспалённый, кровоточащий глаз, которому приходилось видеть решительно все.
Он чувствовал, что мог бы все простить этому миру; но зачем эти двое малышей, повисшие на проволочной изгороди, окликнули его, принялись махать ему руками? Впрочем, он мог бы простить даже это.
И женщина, кормившая во дворе младенца, зачем-то помахала ему.
Какое право она имела улыбаться, эта женщина с младенцем, когда в груди у него назревало что-то мучительное и невыразимое? Он возненавидел эту женщину.
Он ненавидел и мужчину, что вернётся с поля, гремя по полу своими грубыми башмаками, мужчину в синей рубахе, тёмной от ещё не высохшего пота. Ведь она будет улыбаться ему, эта женщина.
Он понёсся ещё быстрее. Свет залил высокое небо. Поля кончались, уходили в сторону и затем разлетались веером, как карты, брошенные на стол. Далеко в поле мужчина вёл жёлтый трактор по чёрной рельефной земле. Стая чёрных дроздов проносилась высоко в небе, перестраиваясь в воздухе, сверкая крыльями на фоне лимонно-жёлтого неба.
А он мчался все дальше.
Но весь ужас был в том, что то, чего он страшился, не. оставалось позади — оно бежало ему навстречу: вот два малыша ловят рыбу в речушке, и, проносясь мимо них по мосту, он увидел их поднятые лица — невинные, чистые детские личики.
А вот старый негр медленно идёт по обочине, в одной руке неся корзину, а другой держа за руку маленькую девочку-негритянку в накрахмаленном красном платьице и с красными ленточками в волосах. Машина приблизилась к ним, и старик широко улыбнулся. Почему он улыбнулся? Он был стар, беден, чёрен и всё-таки улыбался.
Вот влюблённая парочка входит в лес. На девушке жёлтое платье. На мужчине брюки цвета хаки и голубая рубашка. Его рука обвивает её талию. Он много выше её. На фоне жёлтого платья его рука на её талии . кажется огромной.
Старик копается на огороде. Вот он поднял мотыгу, и она сверкнула отполированной сталью. Опершись о мотыгу, старик вытер лысую загорелую голову большим красным платком. Блеснули стекла его очков. Полная седая старуха вышла из дому с подносом в руках. На подносе стоял высокий стакан, наверное, с охлаждённым чаем, в стакане — веточка мяты. Она несла чай старику.
Нет, мир совсем не был пуст.
Не было в нём такого места, куда можно было бы скрыться от воспоминания о счастливом лице Кэсси Спотвуд.
Мир был полон людей.
Он намеревался провести ночь в своей квартире в Нэшвилле, но оказался здесь, в Дарвуде. в доме, который когда-то принадлежал Бесси, но теперь стал его собственностью. Ведь деньги, которые он вложил в эти сочные луга, живые изгороди, сад, полный роз, белые заборы вокруг пастбищ, конюшни, сияющие белизной, десятикратно покрыли стоимость старого поместья Дарлингтонов.
В зале, стоя на ковре винно-красного цвета, он увидел себя в большом зеркале в золотой раме — седеющий мужчина разговаривает с седеющим стариком негром в белой куртке, которую он, по-видимому, только что натянул: воротник был загнут внутрь. Нет, сказал Маррей Гилфорт, ужина не надо, он не голоден, только перекусит что-нибудь лёгкое, и утром лошадь тоже подавать не надо, он будет спешить в Нэшвилл; риходил ли ветеринар осматривать растянутое сухожилие Старлайта?
Он принял ванну, надел серую клетчатую рубашку с мягким воротничком, темно-коричневый пиджак с кожаными накладками на локтях, серые фланелевые брюки, домашние туфли и спустился в кабинет, где Леонид уже приготовил для него виски и лёд. Маррей выпил. Он ни разу не посмотрел на дубовую панель, скрывавшую сейф. Он выпил ещё два стаканчика, и наконец Леонид сообщил, что кушать подано.
Поев, он вернулся в кабинет и выпил бренди, но ни разу не взглянул на сейф. Прослушал девятичасовой выпуск новостей, с горечью подумав, что будь он лет на десять моложе, он бы ещё надеялся стать сенатором. Потом отправился наверх, взяв с собой бокал виски с содовой и льдом.
Тщательно приготовил постель, надел пижаму и лёг, опершись на подушку и положив на колени журнал. Бокал виски стоял нетронутым на столике. Маррей лежал, освещённый конусом света от лампы, чувствуя себя в полной безопасности. Мир вокруг него был погружён в полумрак.
Был уже одиннадцатый час, когда он встал, надел халат и домашние туфли и спустился в кабинет. Плотно закрыл дверь, осмотрел шторы на окнах. Затем подошёл к стене, отодвинув панель и повернул холодную стальную ручку сейфа.
Он сел в кресло, положив на колени коричневый бумажный мешок, а на мешок — то, что из него вынул. Кончиками пальцев он слегка теребил ярко блестевший необожжённый край красного платья.
«Он заставил меня поверить, что я красивая», — вот как она сказала.
Красивая! В этой паршивой красной тряпке. Он прикоснулся к кусочку лакированной кожи, блестевшему на туфельке. Красивая? В этих чёрных туфлях на ужасающих каблуках? Да, одетая во все это, она, верно, стояла посреди кухни и ждала своего даго, и вот он входил, и волосы его блестели ещё ярче, чем лакированная кожа.
Но, черт побери, ведь даго мёртв! Невинный или виновный — какая разница, мёртв, и все тут. Маррей напрягся, словно все его существо сжалось в кулак, готовый нанести удар.
Но было ещё и письмо. Оно ждало Маррея, терпеливо лёжа на своём месте, ждало, чтобы он его снова перечёл, как уже не раз перечитывал его ночами, сидя в кресле, заперев дверь и наглухо задёрнув шторы. Он возьмёт его в руки, и оно заговорит:
"Я хочу, чтоб ты знала, как я благодарен. Ты пыталась спасти меня. Спасибо тебе. Никто не верит, что ты говоришь правду. Не знаю почему. Ты добрая, и ты bella, и я хотел любить тебя. Но это не получилось. Ты добрая, ты дала Анджело деньги и машину. Я помню улыбку на твоём лице, когда я целовал твою руку. Я держал своё обещание, как ты просила. Не обижал свою девушку. Теперь они меня скоро убьют. Я не боюсь. Я любил тебя. Но ничего не получилось. Ты хотела спасти меня. Теперь я целую твою руку. Спасибо тебе.Маррей Гилфорт продолжал смотреть на письмо из камеры смертников, написанное химическим карандашом на сероватом листке в синюю линейку, вырванном из школьной тетрадки. В тех местах, где даго задумывался и сосал карандаш, следующее слово было ярче других.
С уважением.
Твой Анджело Пассетто".
Письмо было послано в оффис Лероя Ланкастера, тот переслал его в лечебницу, а доктор Спэрлин отдал его Маррею. Кэсси Спотвуд так и не видела этого письма: доктор опасался рецидива.
Ну, а что бы изменилось, если бы она и прочла его?
И Маррей вдруг снова увидел спокойное, ясное лицо Кэсси, светившееся от счастья.
«Любовь», — подумал он, и это слово гулким эхом отдалось у него в ушах. Он резко встал, подошёл к сейфу, швырнул в него всё, что лежало у него на коленях, захлопнул дверцу, защёлкнул замок.
Он вышел из кабинета, прошёл в зал. Стоя в темноте, он почти физически ощущал, как сдвигаются стены, как угрожающе навис над его головой безжалостный, блестящий потолок. Дом был тюрьмой.
Он подумал об Анджело Пассегто: как ему дышалось там, в камере, по ночам?
Маррею и самому было тяжело дышать. Стало ещё темнее. А стены все надвигались. Нет, не дом, а сам Маррей Гилфорт был своей собственной тюрьмой. И всегда стремился освободиться от неё, избавиться от необходимости быть самим собой. Пытался стать Сандерлендом Спотвудом и научиться скакать галопом на сером жеребце по красной, как кровь, глине. Пытался стать Алфредом Милбэнком, повторял его слова, брошенные тогда в чикагском баре: «Не пройдёт и часа, как я отдам сто долларов за сочный кусок иллюзии в юбке и со всем, что полагается!» Пытался заставить людей уважать его и для этого пробивался в Верховный суд штата. Хотел бы даже стать Анджело Пассетто в том старом, тёмном доме.
Но если он сам себе был тюрьмой, то кто же тогда тот Маррей Гилфорт, который пытался вырваться из этой тюрьмы?
Ум его медленно осваивал эту мысль. Наверное, так несмышлёный ребёнок рассматривает незнакомый предмет, неуклюже вертя его в своих руках. Он стоял под ледяной тяжестью люстры и боялся шевельнуть головой, боялся заглянуть в большое зеркало во всю стену, потому что знал, что мерцающая тёмная глубина, возможно и не отразит Маррея Гилфорта. Он бросился вверх по лестнице и вдруг ясно и отчётливо, как днём, увидел светящееся от счастья лицо Кэсси Спотвуд. И снова услышал её вопрос: «А ты когда-нибудь любил, Маррей Гилфорт?» На мгновение он застыл на лестнице в темноте, а потом едва не закричал: «Да! Тебя!» Но знал, что это было бы неправдой.
Он стоял там, на лестнице, и с удивлением говорил себе, что никогда толком и не знал её. А как можно любить женщину, которую ты не знаешь? Однажды, много лет назад, открылась дверь старого дома, принадлежавшего Сандерленду Спотвуду, и навстречу Маррею выплыло из темноты бледное лицо девушки; вот и всё, что он знал о ней. Это была мечта. Мечта, навязанная ему судьбой.
Он поднялся к себе в спальню.
Около кровати горела невыключенная лампа. Он увидел освещённый ею большой портрет Бесси, покоившийся на подставке в толстой серебряной раме. Медленно подошёл к нему.
Это была фотография, сделанная незадолго до их свадьбы, — фотография молодой девушки с тонким худым лицом и смеющимися озорными глазами. Маррей всматривался в это лицо, пытаясь вспомнить, каким оно было в жизни. Глаза голубые — да, и волосы каштановые, душистые, с приятным запахом. Бело-розовая кожа; люди называли цвет её лица старомодным. Он вспомнил, что даже от самых лёгких ушибов у неё появлялись синяки — большие чёрные пятна с крохотными лучиками.
Мисс Эдвина сказала: «Люди любили бывать с ней, она была весёлая».
Он попытался вспомнить, так ли это было на самом деле. Было ли ему с ней весело? Он изо всех сил старался вспомнить и не мог.
Он глядел на фотографию, а лицо Бесси продолжало улыбаться ему все с тем же дурацким, непонятным озорством.
Да разве она не знала наперёд, каково ей будет с ним жить? Ему захотелось взять её за плечи и трясти, пока не посыплются у неё изо рта мелкие белые зубки и не сползёт с лица эта глупая улыбка. Рассказать бы этой улыбающейся Бесси, как она будет умирать!
Бесси умирала в этой комнате, на этой кровати, на промокших от пота простынях. Однажды вечером, незадолго до её смерти, когда над ней стояли с одной стороны доктор, а с другой сестра, которая меняла простыни, он вошёл и стал в ногах кровати, глядя на жену с уже привычной бесчувственностью. И вдруг что-то заставило его отвернуться от неё и подойти к этой фотографии, стоявшей и тогда на камине. Он не просто глядел на неё, он впился взглядом в тонкое асимметричное лицо, храбро улыбающееся в своём неведении будущего. Это было невыносимо. Он повернулся и бросился вон из комнаты и больше никогда не рассматривал эту фотографию.
А теперь вот посмотрел и, глядя на неё, вспомнил, как мисс Эдвина сказала: «Она любила вас». И вдруг понял то, что в глубине души знал всегда, знал, но не осмеливался даже себе в этом признаться.
Понял, что если Бесси и любила его, то только потому, что она не пользовалась популярностью у парней; послушать, как она болтает да хихикает, охотники находились, но она была такой тощей! И танцевала плохо, дёргалась, будто скелет на проволочке. Но она была хитра и лукава, она знала его слабости и понимала, что в конце концов он обязательно женится на ней. Из-за её дома, из-за её денег, из-за её друзей, из-за её имени.
И она его любила.
Ну, а если она любила его — Гилфорт потрогал краешек этой мысли, как трогают острое лезвие ножа, — эта любовь была лишь доказательством её несостоятельности.
«И моей, — подумал он, отчаянно сопротивляясь этой мысли и все же чувствуя, что отступать уже поздно, — и моей несостоятельности тоже».
Он понял, что ненавидит её.
«Она любила вас», — сказала мисс Эдвина.
«Любовь, — подумал он, — так вот она какая. Тешить себя дурацкими грёзами, как эта дура Бесси Гилфорт, или дурацкой ложью, как эта дура Кэсси Спотвуд, да ещё при этом называть ложь правдой». И он подумал о бесчисленных людях, идущих сейчас по улицам, стоящих в дверях, лежащих в темноте своих спален, — миллионы людей, и все в чудовищном мире иллюзий. Он смахнул портрет с камина и отвернулся.
Он не видел, как портрет упал, только слышал звон стекла, разбившегося о каминную решётку. Он стоял посреди комнаты, в углах которой уютно лежали тени, и смеялся.
Но смех его звучал лишь одно мгновение.
Потому что его поразила мысль, возникшая не сразу, а как бы нарастая, точно гулкий удар колокола: грёзы — ложь, но грезить — вот в чём правда жизни.
Он стоял в оцепенении, пытаясь осмыслить значение этого открытия. Он не понимал его, но чувствовал, что если миллионы людей живут, не задумываясь об этом, стало быть, они-то все понимают и тогда открытие его хоть что-нибудь да значит.
И он с болью воскликнул: «Почему же мне никто не объяснил, никто не сказал!»
Всю его жизнь какие-то люди проходили мимо, встречались на его пути, иногда улыбались или даже приветливо махали ему. Та женщина, что сидела под кедром, она ведь махала ему и улыбалась. Те мальчишки, что рыбачили там, они тоже смотрели на него, у них были ясные, чистые лица. А теперь вот он стоит тут, содрогаясь от невыносимой мысли: как же он раньше-то, раньше не знал?!
Он медленно снял халат.
Он всех ненавидел.
Сначала он лёг и уставился в потолок. Потом, приподнявшись на локте, нашарил в ящике стола коробку, достал из неё таблетку и не глядя быстро сунул её в рот, словно за ним подсматривали.
Сейчас он уснёт.
Но он не лёг на подушку. Он принял ещё одну таблетку. Проглотил её. Когда во рту собралось немного слюны, он проглотил третью, за ней четвёртую.
И как бы глядя на себя со стороны, удивлённо подумал: «Что это со мной происходит?»
Он сидел, опершись на локоть, и ждал, чтобы во рту собралось достаточно слюны. Нет, он не знал, что с ним происходит. Он просто ждал, пока наберётся слюна во рту. Когда коробка опустела, он лёг.
Спустя немного, он протянул руку, не глядя нащупал выключатель и погасил лампу.
На какой-то миг ему показалось, что он смотрит в иллюминатор самолёта и, убаюканный рёвом моторов, видит, как пушистое, серо-голубое облако обволакивает все вокруг и розовеет от пламени, вырывающегося из турбин самолёта.
А потом он был уже не в самолёте. Он падал, нет, он парил в восхитительном свободном падении, совсем один в светящемся розовом облаке.
Вдруг что-то изменилось. На какой-то миг, словно погрузившись в ледяную воду, он осознал, что с ним происходит. Понял, что он натворил. И ему захотелось все исправить, потому что он должен был вернуться в мир, ходить по земле, ибо одного этого уже достаточно для счастья, это уже само по себе счастье — просто ходить среди других людей, каждый из которых погружён в свои собственные грёзы, и люди эти будут глядеть на тебя и улыбаться и, может, даже помашут тебе. Он с невероятным трудом приподнялся, потянулся к лампе, попытался встать, крикнуть. Позвать Леонида.
Маррей ничего не слышал — ни как рухнула лампа, ни как упал стол.
Перед самым концом Маррей Гилфорт ещё раз на мгновение пришёл в сознание. Ему показалось, что он увидел руку, тянущуюся в темноту сейфа, где точно гнилушки светились холодным светом красное платье, туфелька и письмо. И он с ужасом подумал о том, что теперь раскроется его тайна — они найдут, поймут, узнают.
Но чувство страха проходило по мере того, как он погружался в забытьё, нет, погружался в себя самого, в своё истинное я, потому что теперь ведь он знал о себе всю правду. И нашёл в ней наконец своё счастье.
В тот вечер Сай Грайндер поздно не ложился спать. Он знал, что всё равно не уснёт. И сегодня, как бывало в те времена, когда его мучила бессонница, он отослал Глэдис, а сам остался в гостиной смотреть телевизор. Гостиная была большая, уютная; единственное, что осталось здесь от дома старого Баджа, — это большой камин; стены были обшиты деревянными панелями, сработанными из засохших на территории заповедника каштанов. На одной стене, блестя смазанной сталью и полированным орехом, висели ружья, около них на крюках — два лука, а рядом — колчан со стрелами. На полу возле камина была расстелена медвежья шкура, с другой стороны стоял низкий столик, на котором лежал почти готовый пятифунтовый лук, уже отшлифованный, а возле него — кусочки стекла и наждачной бумаги, моток сыромятной кожи и банка клея.
На каминной полке стоял ящик с ружейными патронами, ваза зелёного стекла, полная скрученных кусочков бумаги, чтобы раскуривать трубку, жестяная коробка с табаком, почти порожняя бутылка хорошего виски, два охотничьих ножа, револьвер, несколько бананов.
Огня в камине не было. На стене, у двери, ведущей в коридор, горела лампочка да светился экран телевизора. Звук был настолько уменьшен, что слышно было, как мягко и печально ударяются о сетку в окне мотыльки, а иногда с гулом летят из темноты какие-то жуки.
Сай Грайндер сидел в кресле перед телевизором, но мысли его были далеко. Его трубка давно погасла, спичек в кармане не было, но он продолжал сжимать трубку в зубах. Он будет сидеть так до последнего выпуска новостей из Нэшвилла, потом пойдёт в спальню и попробует уснуть.
Подошло время новостей. Сай видел диктора с красивым, энергичным, хотя и несколько помятым, лицом, в хорошо сшитом костюме, с тщательно причёсанными тёмными волосами. Он видел, как шевелятся губы диктора, но слова звучали чуть слышно; они едва доносились из того мира, который был для Сая чужим. Сай тяжело откинулся на спинку кресла. Мир, окружавший его сейчас, он создал своими руками.
Вдруг в шёпоте телевизора, который едва перекрывал шелест первой ещё бледной листвы за окном, Сай услышал знакомое имя. Вздрогнув, он наклонился вперёд.
«…в больницу в Паркертоне. Сообщается, что продолжаются попытки реанимировать пациента, однако представитель клиники заявил, что шансов на успех мало. Мистер Гилфорт давно известен как замечательный адвокат, с недавнего времени — член Верховного суда штата. В последние годы он был выдающимся…»
Сай Грайндер поднялся и выключил телевизор.
Он прошёл на кухню, с минуту постоял там, неторопливо подошёл к раковине и наполнил стакан водой из-под крана. На стене над раковиной сияло пятно лунного света. Сай отступил из этой светлой полосы и медленно выпил воду. Потом постоял немного с пустым стаканом в руке.
— Вот черт, — громко произнёс он наконец, — взял да и отравился, а?! — Голос его звучал сухо и хрипло.
Он удивлённо осмотрелся вокруг. Это была его кухня, но все в ней казалось ему незнакомым. Его вдруг охватила ужасная тоска.
Ну что тут делать, если приходишь ночью в пустую кухню, стоишь в лунном свете с пустым стаканом в руке и вдруг чувствуешь, как в горле пересохло, хотя только что пил воду, и как ужасная тоска наваливается на тебя, хотя ты один из тех немногих людей, кто любит одиночество. Что тут делать?
Он медленно поставил пустой стакан на стол и вышел в коридор. Нагнулся, снял туфли и, осторожно держа их в руке, тихонько открыл дверь в комнату дочери и на цыпочках подошёл к её кровати. Штора на окне была задёрнута, и лицо девочки тонуло в темноте. Но Саю и не нужен был свет — он отлично помнил лицо своей дочери. И он долго стоял возле кровати, вглядываясь в её смутно белевшие черты.
Потом вернулся в коридор и прошёл в спальню. Поставив туфли на пол рядом с креслом, он посмотрел на спящую жену. Оконная занавеска была задёрнута неплотно, и свет проникал в комнату, падая на подушку.
Сай на цыпочках пересёк комнату и остановился возле кровати, неторопливо и печально изучая лицо Глэдис. Только теперь он заметил, как похоже оно на лицо девочки, спящей в соседней комнате. Наконец он отвернулся и стал раздеваться.
Раздевшись, постоял посреди комнаты, освещённый лунным светом, соображая, что же следует из этого наблюдения. Его ночная рубашка висела на стуле, там, где её оставила жена. Старомодная фланелевая рубашка, которую не так-то легко натянуть. Сай подошёл к кровати и осторожно залез под простыню. Он знал, что не заснёт. Но лежал тихо, стараясь не шевелиться.
А потом он представил себе, что придёт время и маленькая девочка, спящая сейчас в соседней комнате, располнеет, станет шаркать, сопеть. И она тоже будет спать в комнате, залитой лунным светом, рядом с каким-нибудь неизвестным ему мужчиной, который будет вот так же глядеть на неё, не зная и не желая знать, что творится у неё в душе.
Мысль эта была ужасна, нестерпима. Сай приподнялся на локте, снова пристально посмотрел в лицо жены, омытое лунным светом, и почувствовал, что жизнь вообще ужасна, невыносима.
Он встал.
Снял с вешалки старый махровый халат и босиком прошёл по коридору на заднее крыльцо. Спустился с него и стал под большим дубом, белым от лунного света, и оглядел свой мир, тоже белый и водянистый под луной. Дерево только начало покрываться листьями, но Саю так хотелось спрятаться, что даже это прозрачное укрытие показалось ему недостаточно надёжным: он стоял под дубом, стараясь не дышать, и ждал чего-то.
Он взглянул в долину, на далёкие верхушки деревьев, залитые водянистым светом. Ветер утих, но в воздухе сладко пахло приближающимся дождём. Сай слышал, как мелодично журчит ручеёк, стекавший с верхнего пастбища вдоль изгороди и убегавший в темноту, туда, где скоро разольётся озеро. Небо над долиной было затянуто молочной дымкой.
Он знал, что, когда настанет время выйти из тени под деревом, полная луна будет висеть высоко в небе, в смутно-радужных кольцах тумана, и с этой высоты перламутровое сияние будет струиться вниз, в необъятный мир. Сай босой стоял под дубом, покрывающимся молодыми листочками, чувствовал, как холодна земля, уже поросшая свежей травой, и в душе у него что-то медленно цепенело — так цепенеет ушибленное место сразу после удара, когда ещё не чувствуешь боли. Он опустил голову, прижав подбородок к груди, закрыл глаза и приказал себе ни о чём не думать. Совсем ни о чём.
Но не прошло и нескольких секунд, как перед глазами его снова всплыло лицо женщины, спавшей в его постели, спавшей в ней уже много лет. Да, она была похожа на его девочку. И как он раньше этого не замечал? Все ещё отчётливо видя лицо жены, Сай стал спрашивать себя: «А о чём она думает? Что чувствует?» И поначалу самая мысль об этом казалась ему странной. А о чём вообще она думала всю жизнь? Что чувствовала? Он вдруг понял, что его это никогда не интересовало.
Поняв это, он ощутил мучительную боль. Но он понимал также, что боль эта неизбежна. Потому-то он и стоит здесь.
А когда пришло время, он вышел из-под дерева. Поднял голову. Луна заливала светом все небо и весь мир.