«Посажены русскими людьми морковь да капуста впервые на сей земле и навечно!»
   – Тоже ведь находка для людей! – сказал Батар­ша Бадеев, уходя отсюда последним. – Теперь за себя не стыдно!
   Ливень обрушился, словно водопад с неба, и загнал матросов в лес под провисшую под тяжестью воды кущу лианов и пальм. Стало темно, душно и жарко, словно где-то в саваннах, и, приглядываясь, матросы не сразу увидели возле себя скрытую высокими цветами лотоса одинокую фигурку белой цапли, а подальше, в расщелине базальто­вой горы, группку спрятавшихся лысоватых, будто одетых в белый жилет, марабу.
   Показалось матросам, будто носорог с кожей, как у старого дуба, мирно залег в образовавшейся от дождя луже. И кругом, куда ни погляди, оказываются незаме­ченные ранее звери.
   – Будто в зверинце! – усмехнулся Анохин. Матросы молчали и, присмирев, наблюдали, как все в лесу меняется после дождя: выпуклой и ослепительно зе­леной становится листва, упруго вздымается и, кажется, растет на глазам похожая на осоку трава и обнаружи­вается множество каких-то гусениц, личинок, червяков, копошащихся в складках пальмового листа.
   Переждав, пока жаркое солнце осушит лесную тропу, матросы ее спеша двинулись к стоянке корабля. Лес ожи­вал, вслед им кричали с вершин деревьев неведомые пест­рые птицы и прытко бежала маленькая лесная лань с то­ненькой мордой, острыми ушками и сторожким, внима­тельным взглядом. Она бежала неслышно по влажной земле, и лишь иногда матросы угадывали ее присутствие по легкому хрусту в кустах.
   Батарша попробовал было позвать ее, как подзывают дворовую собаку, но тут же потерял ее из виду, и только чья-то легкая тень дрогнула под листвой сгрудившихся в конце тропы пальм.
   Дождь кончился, матросы, словно все еще скован­ные ощущением этого живительного тропического ливня, подходили притихшие, каждый к своему кораблю. Впро­чем, «своим» для каждого из них стал уже в одинаковой мере «Восток» и «Мирный»: не раз в пути приходилось перемещаться с корабля на корабль, особенно плотникам, а на долгих стоянках команды кораблей еще более сдру­жились.
   Вскоре корабли снялись с якоря и взяли курс на Новую Зеландию. Обитатели Новой Зеландии встретили русских моряков приветливо. Они были, веселы, держа­лись непринужденно и никак не походили на людоедов, которых застал на этом берегу Кук. Они подошли к «Во­стоку» на узенькой пироге, гребли какими-то красными ло­патками, одеты были в легкие ткани, которые носили, как тоги, а поверх них – некое подобие плаща. Туземцы по­могали матросам убирать паруса, вытягивать ванты. Потом стали на палубе в ряд и устроили пляски в знак доброго отношения к морякам. При этом пели, мерно по­качивая головой:
 
Гина реко
Тово гиде
Ней репо!
 
   Торсон узнал потом, что это значило: «Мы вас где-то уже видели, и мы вас совсем не боимся! Право, это неплохо!»
   И в выдумке им нельзя было отказать. Разве не изо­бретательны зеландцы на берегу, накладывая «табу» на жен своих, если хотят оградить их от опасных знакомств, и на свои дома, когда не хотят видеть гостей? Но еще бо­лее находчивы и независимы были жители других земель Полинезии, к берегам которых корабли прибыли в июле, открыв по пути много коралловых островов.
   …Вторичное плаванье в тропиках было богато «находками». Острова, названные здесь же именами Кутузова, Раевского, Чичагова, Ермолова и других военных деяте­лей России, в целом были обозначены теперь Лазаревым на карте как архипелаг Россиян. Позже в письме к Шестакову об открытиях этих, Лазарев скромно сообщал: «Между широтами 15 и 20°, а долготами 210 и 220°, во­сточными от Гринвича, открыли пятнадцать неизвестных островов, некоторые из них были обитаемы…»
   Но ничто не привлекало к себе столь ревнивого внима­ния Торсона, как Полинезия. «Путь сюда приближал, – как писал он много лет позже, находясь в Сибири, – к познанию первых «диких» людей, способных к умному со­противлению иностранцам…»
   О пути в Полинезию писал и Новосильский, не побояв­шийся признаться Торсону в новых своих посягательствах на литературное живописание.
   «Млечный путь, – записывал он, – блистал неизвест­ным для жителей Севера светом… Горящий в беспредель­ном пространстве Южный Крест как бы осенял наши шлюпы. По восточную его сторону загадочное темное пятно в виде груши, как бездонная труба в беспредельное пространство неба, из которого ни одна звездочка не по­сылает отрадного луча… Нельзя равнодушно смотреть на туманные пятна, которых насчитывают тысячи, иные и в самые сильные телескопы не распадаются на звезды и, по мнению астрономов-поэтов, может быть, состоят ив скоп­ления мировой материи. Ночь тропическая (на 22 июля) перед Таити, царицей Полинезии, – с темноголубым не­бом, при стройном шествии небесных светил, которые, по выражению одного христианина-поэта, «имя бога в небе­сах своих начертывают следом», была невыразимо пре­лестна и принадлежала к числу таких, которые в жизни человеческой редко повторяются, может быть, потому, что дают слишком уж много чистейших наслажде­ний».
   Король таитян Помаре принял христианство, не вникая в суть того, чему учил его английский миссионер Нот, жи­вущий на острове, а лишь потому, что считал идоло­поклонство глупостью. На званом обеде он при жрецах и «сановниках» своего королевства съел черепаху, считав­шуюся веками священным животным. Земля не разверз­лась и не покарала нечестивца-короля. На следующий день народ низверг в кумирнях деревянных и каменных черепах и подхлестывал живых, ползущих по дорогам.
   Помаре прибыл на «Восток» со своей семьей. Короле­ва, одетая в желтую ткань из коры хлебного дерева, несла на руках грудного младенца. Миссионер Нот – долговя­зый старик с лицом иезуита – сопутствовал издали. Го­стей принял Беллинсгаузен. Король в синих очках, гладко остриженный, в длинной белой коленкоровой рубахе сам походил на церковнослужителя. Он снял очки, огляделся.
   – Александр… Наполеона побил! – проговорил он, посвященный в события, происшедшие в Европе. И, погля­дев на миссионера, добавил: – Вот господин Нот любит меня, a я господина Нота не люблю. Но мы не деремся.
   Офицеры сделали вид, что не поняли. Миссионер, не удивленный дерзким выпадом короля, вежливо ответил:
   – В миссионерской типографии король сам набрал первую страницу книги священного писания. Зачем же ему со мной драться?
   – Да, набрал. Я люблю буквы, но не тебя! – беззлоб­но бросил ему король. И заговорил об острове.
   Закрыв глава, словно совершая молитву, он бегло пе­речислил всех путешественников, бывших здесь, помянул Ванкувера, Кука, Вильсона, войны со всеми своими врага­ми, – видимо, считал нужным этим перечислением ввести русских в историю своего королевства. Потом решив, что на этом визит его закончен, пригласил моряков к себе во дворец.
   Многое потешало Лазарева при посещении короля: и служанки, надевшие на голое тело какие-то лакейские ливреи, и начальник охраны, державший над головой ко­роля булаву, и сам король. Все же этот человек возбуж­дал интерес к себе. Он строил свой флот, учредил суд, запретил иностранцам без разрешения приставать к бере­гу и даже завел школу… для изучающих английский алфа­вит по книге священного писания. Вне сомнений, он хотел постичь грамоту и тянулся к ней в поисках того нового, что должны были принести ему европейцы.
   Собираясь к королю, офицеры, между прочим, узнали о том, что слово «помаре» означает простуду и король на­звал себя так в честь пережитой им тяжелой болезни.
   Миссиоеер Нот, сидя на низенькой скамейке, пил кофе из крохотной чашечки и почтительно слушал короля. Позже он пригласил Лазарева посетить в городе молит­венный дом. Он, Нот, прочтет там проповедь о смирении.
   В этот день Лазарев вспомнил встречу с Матюшкиным, разговор с ним о короле Томеомеа и строчки из стихотво­рения Кюхельбекера, прочитанные Матюшкиным:
 
…Юные ты племена на брегах отдаленной чужбины,
Дикость узришь, простоту, мужество первых времен;
Мир Иапета, дряхлеющий в страшном бессильи, Европу
С новым миром сравнишь, – мрачную тайну судеб
С трепетом сердца прочтешь в тумане столетий грядущих…
 
   Лазарев думал о том, откуда появились здесь таитяне. Сколь разно говорят о происхождении полинезийцев!
   Сегодня пришлось ему видеть, как строят они свои лод­ки с балансирами, счищая кору деревьев коралловыми скребками и замазывая щели толченой кокосовой шелу­хой, смешанной с клейким куском хлебного дерева. Он слышал молитвенные песни таитян в честь Хиро, лучшего их мореплавателя, и Хуту, прославленного среди них ма­стера – строителя судов.
   Возле небольшой верфи на берегу распахивали поле; Лазарев узнал, что оно должно кормить тех, кто строит по приказу короля флот. Им отпускают даровой хлеб и мол­люсков на пропитание.
   И хотя многое из того, что видел Лазарев здесь, было еще первобытно и вызывало подчас жалость, ему нрави­лись старания этого маленького, почти неведомого племе­ни, столь ревностного к мореходству. «Кто же поможет этим островитянам и поведет их за собой?» – думал он.
   От Маши было письмо в конверте, сплошь залеплен­ном марками с сургучными печатями. Лазарев вспомнил владимирского почтмейстера, разговор с ним о Южной земле и улыбнулся: небось, перекрестился старик, прини­мая письмо.
   Маша писала:
   «… Есть у нас во Владимире купец, торгует с Сибирью, так привык к поездкам туда, что отказывается от постели и приловчился спать в шубах, в кресле, даже когда дома и ехать никуда не надо. Думаю, не отвыкнешь ли и ты от дома. А есть у нас сосед, худенький, как скворушка, го­лосок в ниточку, такой тонкий, музыкант из придворной капеллы, обещает кантату написать в честь отбывших к южным широтам кораблей».
   И о себе: «У нас сейчас глубокая осень. Говорят, осень сосредоточивает человека, мне же скучно!
   Дома все так же; сегодня пошел первый снег. Меняем холодные галоши на теплые».
   Ему запомнились из ее письма слова: «Худенький, как скворушка». Только сестра могла сказать так. И стало грустно по дому.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

   Джозеф Бенкс не имел сообщений о том, где находят­ся русские корабли, вышедшие на поиски южного мате­рика. Английский посол в Петербурге разговаривал с мар­кизом де-Траверсе, но ничего не мог заключить из путаных рассуждений министра.
   – Сие плавание обогатит опыт наших моряков, – твердил морской министр, уклоняясь от каких-либо заяв­лений о том, какие надежды возлагает он на экспедицию.
   – Командиры кораблей не посетили в Лондоне спод­вижников великого Кука, – сказал посол. – Мы считаем, они миновали Англию. Мы отрядили бы корабль, поручив его капитану идти следом и помогать вашим морякам.
   Маркиз хитро усмехнулся и неохотно ответил:
   – Весьма благодарны. Однако в случае гибели ко­раблей, помочь будет поздно, я полагаю. В случае же успеха…
   Он пожал хилыми плечиками, колыхнув золото эполет, поморщился и хотел дать понять, что на успех, собственно, надежд нет.
   – Сама попытка пройти туда умножает славу наших моряков, – закончил он.
   Посол писал сэру Джозефу Бенксу, что русская удаль не преминула сказаться ныне и в мореходстве, и страна, победившая «галлов и с ними двенадцать разноплеменных языков», мнит своим долгом обрести никем не обретенное, но кто не знает, что удаль – это не наука!
   Прошло не более полугода, и старого Джозефа Бенкса вновь встревожило подхваченное многими английскими газетами сообщение: американец Смит открыл Южную землю.
   От сэра Бенкса требовали немедленного созыва геогра­фического общества. Даже король, как передавали, при­гласил к себе старейших на флоте адмиралов, чтобы спро­сить их о Смите.
   Адмиралы колебались: «Кто он Смит?» Промышлен­ник, не ставивший себе цели искать южный материк. Ко­рабль его, вероятно, случайно был отнесен ветрами южнее мыса Горн. Сколько уж бывало этих «случайных откры­тий»!
   Оставалось заключить, большой ли человек мистер Смит? Теперь уже не об открытиях его, а о нем самом пи­салось в газетах. Мистер Смит явился в Лондон триум­фатором и неожиданно очень богатым человеком. Так молва помогла в его предпринимательских делах гораздо быстрее, чем в мореходных. Увалень с шеей битюга, коро­тенький и плечистый, с лицом решительным и недобрым, он предстал однажды перед высоким, успокоенным ста­ростью сэром Бенксом и на просьбу его рассказать под­робнее о своем плавании пробурчал:
   – Прочитайте газеты. Я не умею рассказывать.
   – Но все же, – мягко просил его сэр Бенкс. – Ваши подтверждения относительно того, что это была действи­тельно Южная земля.
   Промышленник вместо ответа протянул ему лондон­скую газету. В ней описывалось, как Смита несли по набе­режной на руках портовые грузчики и как во славу его заложили на верфи самый большой в Англии фрегат, на­звав его «Похититель неизвестности».
   – Этого мне мало, – тускло глядя на промышленни­ка, вяло произнес сэр Бенкс. – Что вы видели там? Куда отнесло вас ветрами, за мыс Горн?
   Смит путано объяснил, куда он шел и где оказался. «Южная земля», как понимал теперь ученый, не что иное, как Новая Шетландия или Южные Шетландские острова.
   Старик простился со Смитом. Ha следующий день он слег, объявив себя больным. Пусть без него чествуют Смита!
   …Российский полномочный министр при португальском дворе в Рио-де-Жанейро уведомлял Беллинсгаузена и Лазарева письмом о заявленных Смитом «обретениях». Письмо застало моряков в Австралии.
   – Мы шли одно время по следу Кука, теперь же по­следуем и за Смитом, – смеясь, сказал Лазарев Беллинс­гаузену. – Теперь возьмем курс на Южные Шетландские острова и будем упорно держаться юга!
   – Надо ли? – раздумывал Фаддей Фаддеевич вслух. – Вы полагаете, что описание нами этих островов может приблизить нас к цели?
   – Полагаю, что цель наша не только неизвестная Южная земля, но и острова, не обретенные пока никем на пути к ней, и, наконец, честь и долг моряка повелевают нам знать весь шар земной, ежели только это возможно. И суть не в Смите!
   Лазарев сказал это запальчиво, рискуя показаться в глазах своего начальника человеком малоосмотритель­ным. Это противоречило всему его опыту и умению вести себя на корабле. Но скажи он иначе, сам Беллинсгаузен не принял бы, казалось, быстрого решения. К тому же на­чальник экспедиции спрашивал его совета. Волен же он, Лазарев, отвечать ему так, как велит разум и сердце.
   Беллинсгаузен согласился:
   – Пусть будет по-вашему. И, конечно, суть не в Смите.
   Они разговаривали на «Мирном» за обедом. Прислу­живал кок в переднике, сшитом наскоро из больших листь­ев какого-то диковинного дерева, похожего на пальму. К столу подавали отечественные блюда: кислые щи, гре­чишники и на десерт ромовую бабу. Обедали в кают-ком­пании за круглым столом, под висячей в медной оправе лампой. На полу, застланном цыновкой, копошились за­летевшие сюда с берега крохотные колибри. На стене в большом овальном зеркале тепло светились смутные отра­жения берега, банановой рощи, охваченной полуденным солнечным зноем. Здесь было прохладно и тихо. Лишь плеск редкой и как бы шарахающейся волны нарушат это необычное на корабле спокойствие.
   Офицеры сидели в белых мундирах, их загорелые лица выражали тревогу. Известие об «открытиях» Смита могло изменить маршрут экспедиции и поколебать уверенность командиров. Но нет, все остается попрежнему.
   Вечером Лазарев писал сестре: «Так как в Англии й, можно сказать, во всей Европе заключили, что открылась, наконец, та матерая на юге земля, которую так долго ис­кали, то мы по одному названию Южной экспедиции обя­занностью почли такое заключение или еще более под­твердить, или вовсе опровергнуть, чтобы обойти землю сию с южной стороны».

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

   Алексей Лазарев не мог отвлечься от странного пред­ставления, будто где-то недалеко идет корабль брата. Это представление рождалось вопреки воле и здравому смыс­лу, возможно потому, что Алексею Лазареву всегда со­путствовало чувство единения с экспедицией, ушедшей к югу. И ничто, казалось, не могло помешать ему рисовать себе несбыточное: стоянку «Мирного» где-нибудь возле Уналашки.
   Это ощущение помогало ему претерпевать опасности собственного пути.
   Он побывал и в Петропавловске, видел Людмилу Ива­новну Рикорд. В домике, неотличимом от тех, что стоят где-нибудь в Рязани, но укрытом высокими пихтами от морских ветров, она поила его крепчайшим китайским чаем и певуче рассказывала о полюбившемся здесь всем лицеисте Матюшкине. А когда Алексей заговорил о юж­ном материке, о брате Михаиле, она вскинула на него большие свои яркие глаза и молитвенно сказала:
   – Боже, не оставь их.
   Она поняла его: и тот конец земного шара ждет рус­ского человека.
   Лазарев подумал: «Можно ли с такой уверенностью в предстоящее русскому человеку не открыть эту «братнину землю?!» Он так и подумал в ту минуту: «братнину землю».
   Алексей Лазарев, как и брат Михаил, многое постигал, находясь в плавании, о многом раздумывал среди опасно­стей. Он любил повторять изречение, прочитанное им во «Всемирном путешественнике»: «Не дивись, путник, чу­десам заморским, храмам и дворцам людским, а дивись переменам, происшедшим в сердце твоем».
   Он писал матери с пути: «…Что до перемен, то они все впереди! У нас изменений нет: плаваем мирно! Михаил не­далеко, так хочется думать, да и верно: расстояния наши по крайности своей и однообразию создают впечатление близости».
   «Мирный» и «Восток» тем временем уже не в первый раз пересекали Южный полярный круг и, пожалуй, ока­зывались перед самыми тяжелыми испытаниями на своем пути.
   Пространства, пройденные кораблями, могли удивлять и восхищать. В попытках пробраться к закрытому льдами южному материку, в существование которого участники экспедиции все больше верили, корабли готовились пере­сечь меридианы там, где они сходятся у Южного полюса. Подчас «кружение» вокруг этого материка, обозначенно­го на картах белым пятном, походило, на маневренное учение.
   На «Мирном» матросы говорили:
   – А ведь если есть земля – найдем!
   Иногда, увидя возле корабля почти не уступающего ему по размеру атласно-синего кита, они шутили:
   – Эх, животина! Куда плывет, чего ищет? Небось, знает, есть там земля или нету.
   В этих водах кит стал привычен, как домашний пес, и матросы, наблюдая за тем, как он пускает фонтаны, гло­тая и процеживая сквозь усы воду, как взметает бесфор­менную свою голову с пастью, которая могла бы поглотить лодку, подтрунивали над ним совсем по-свойски: «Пей, пей, животина, – воды да рыбы в океане хватит».
   Пугало другое. Лейтенант Игнатьев боялся глядеть на яркий свет сияния, и лекарь Галкин закрывал люк в его каюте одеялом. Утомительное и повторяющееся однообра­зие движения среди безграничного водного пространства, монотонность морского пейзажа, бедность красок, в осо­бенности холодный, мертвенный свет полярного сияния, угнетающе действовали на некоторых из команды.
   Свет, льющийся с неба, мешал различать айсберги. Люди, обморочно-бледные, двигались по палубе, как тени.
   Лазарев сказал офицерам, собрав их в кают-компании:
   – Солнечный покой – это с непривычки тяжелее бури. Надо преодолеть свет.
   Вечером «телеграфный» шар заколебался на «Мир­ном» и просигналил «Востоку»: прошу позволения остано­виться.
   Беллинсгаузен ответил: приду к вам.
   Пожалуй, это был первый случай, когда лейтенант Лазарев предпочитал учить экипаж не в пути, а на оста­новке. Но учить «преодолевать свет» не приходилось. У самого глаза слепнут, когда приходится глядеть вдаль, В Петербурге не догадались заказать защитные очки для команды, а в Лондоне никто не надоумил. Впрочем, Кук в своих записках ничего не писал о вреде солнечного света в этих местах.
   Вскоре катер подошел к «Мирному». Пропустив вперед Беллинсгаузена, офицеры вышли на палубу. Корабли сто­яли на якорях в двух милях друг от друга. Слева наплы­вал на «Мирный», заслоняя свет и нагоняя мрак и холод, громадный айсберг. Он медленно проплыл мимо. Приближался другой, снеговым шпилем своим уходя высоко в небо.
   – Надо постоять день. Пусть привыкнут к полярному сиянию, – говорил тем временем Беллинсгаузен Ла­зареву.
   Михаил Петрович молчал. У вахтенных от напряжения разболелись глаза.
   – Что даст один день? Полярное сияние не станет слабее и привычнее.
   Анохин навывал его «сполохом» и говорил, что такой же бывает на Белом море. Он увереннее других чувствовал себя, но и у него началась резь в глазах.
   – Матросам приделать к фуражкам матерчатые ко­зырьки для защиты глаз, – распорядился Беллинсгаузен. И тут же в затруднении спросил: – А салинговым? Им только помешает козырек?
   – Вызовите Анохина! – приказал Лазарев трюмному матросу.
   И, обращаясь к Фаддею Фаддеевичу, пояснил:
   – Лучший он из салинговых, может быть, что-нибудь сам предложит.
   Обращение за советом непосредственно к матросам не было принято на кораблях, но Беллинсгаузен не усмотрел в этом нечто роняющее достоинство офицера.
   – Что бы ты сделал, если бы попал в такую беду, один, без офицера? – спросил Беллинсгаузен Анохина, когда матрос явится на вызов.
   – Ваше благородие, – не смутился Анохин, – цвет­ного стекла на корабле нет, но есть бутылки, а бутыль вин­ная часто из зеленого стекла. Разбить ее и круглый кусок к глазам приставить, легче глазу станет. Так на Белом море, ваше благородие, отец от резкого света избавлялся.
   Нехитрый совет был принят.
   До вечера Анохин ловко выбивал из бутылок цветные кругляши и привязывал к ним ленточки.
   Беллинсгаузен вернулся иа «Восток». Там матросы то­же воспользовались советом Анохина.
   Утро занималось бледное, пасмурное. Самыми тяже­лыми для команды были, пожалуй, эти утренние часы. Матрос Берников будил Киселева, спавшего на подвесной койке над ним, и, болезненно морщась от безжизненного тусклого света, проникающего в иллюминатор, твердит:
   – Где мы? Почему стоим?
   – Ночь ведь еще, ночь. Чего ты? – сердился Киселев, неуверенный в том, что рассвет еще не наступил. – Слы­шишь, тихо на корабле.
   – Ох, Егор, – не успокаивался Берников, – от этого света, должно, хворость моя. Туманы кругом. Бродим, не знамо где…
   Киселев помнил – лекарь говорил, что у Берникова началась цынга, а при цынге человек слабеет волей, под­час мнит себя «конченным», боится света. Киселев присел на койку товарища и, успокаивая его, сказал строго:
   – Ты не будоражь людей, не шуми. А то командира позову. Терпи!
   – Позови, Егор, позови! – неожиданно попросил Бер­ников. – Скажи, извелся в мыслях.
   – Совести у тебя нет! – обругал товарища Киселев и вышел.
   Лазарева он нашел на корме. Матовый свет утренней зари прорывался из облаков и тусклым пятном лежал на чисто вымытой палубе.
   Лейтенант поднял усталые от бессонницы и дневного света глаза:
   – Что тебе, Киселев?
   – Совсем занедужил Берников. Вас просит…
   Лазарев спустился в кубрик. Следом за ним шел Киселев.
   – Что тебе, Берников?
   – Свет мешает, ваше благородие, – приподнялся на койке матрос. – Ни день, ни ночь. Я не трушу, ваше бла­городие, но только…
   – В бою легче было бы! – подсказал лейтенант.
   – Так точно, ваше благородие, в бою легче. Сна ли­шился, и скорбут одолел.
   – Боишься, Берников? Нам не веришь, командирам своим?
   – Конца пути не вижу, ваше благородие! Неужто другие не сомееваются? Или решили про себя: не велика беда, коли не найдем земли этой, лишь бы домой вер­нуться!
   – А ты так не думаешь, Берников? – напрямик спро­сил Лазарев.
   – Нет, ваше благородие, помереть мне, коли вру! Я о том помышляю: если есть земля, надо до нее дойти.
   – Ну и все так думают. Bepнo, Киселев?
   – Так точно, – отозвался живо Киселев.
   – Успокойся, Берников, – продолжал лейтенант, – это болезнь в тебе говорит. Поправишься, вернешься в строй.
   – А вы не говорите никому. Я вам доверился. Значит, не сбились мы с пути?
   – Нет, Берников, будь спокоен. Лазарев вышел.
   Издали доносился грохот громоздившихся одна на другую льдин.
   Матрос Киселев писал в этот день невесте:
   «…Ежели бы имел я свой дом в деревне, то знал бы каждое бревнышко в нем, – где пакля выбивается и где пазы в рамах. Вот так знаем мы и свой корабль, и не только корабль, так хорошо знаем друг друга, как будто в этом доме издавна все живем. Южная земля еще нами не встречена, но обретена вера в себя, в силы свои. Товари­щи говорят свое: никак нельзя цели нашей не достигнуть. Командир наш, однако, иначе спросил матроса Май-Избая: «Хватит ли искать? Четвертый раз ходим, люди из­велись». – На что Май-Избай ответил: «Может быть, но где-нибудь близехонько лежит земля эта, а мы повернем? Ведь теперь к мокроте да стуже привычны стали, доколи силы есть – идти надо». – Сказал так, а сам шатается, бледный весь, лихорадка его с ног валит. С кем письмо отправлю тебе, еще не знаю: Пальмер тут, американец, ко­тика бьет, ничем больше не интересуется, с ним передам. Он в порт Джаксона кораблям сдаст, идущим в Россию».
   Теперь льдины, окружавшие корабль, походили на раз­валины каких-то построек, и корабль, казалось, плыл среди разрушенных, покрытых снегом деревень. Порой так отчетливо, казалось, видны были трубы и полусорванные кровли домов, так тесно жались льдины одна к другой, образуя это столь ощутимое во всем подобие деревни, что вахтенный Анохин жмурился, словно от яркого света, и бормотал: