– Много ли, мало ли, готов вернуться к исходному… одному примеру следовали – «Камчатке» Головкина. Хронометров и секстанов еще нет. В Англии изготовляются, хотя сами англичане их и не пользуют…
Должен ли он рассказать своему начальнику о том, как искал мастеровых в слободе, как набирал команду, о всем том, над чем размышлял, готовясь в плаванье? Он был краток, сдержан, о чем-то умалчивал. Однажды хотел было дать понять, что время ушло не только на переделку трюма и рангоута, сделано нечто не менее важное – подготовлены люди. Но как сказать обо всем этом? Об экипаже Лазарев сообщил:
– Иностранцев – ни одного. Старых матросов немало, новичков – больше, однако из тех, кто к делу особо способен. И кроме того… – Он несколько замялся. – Больших чаяний люди!
Беллинсгаузен успел перевести на «Восток» из своих сослуживцев с «Флоры» одного капитан-лейтенанта Завадовского и теперь в выборе людей должен был полагаться на Лазарева. Большинство офицеров на кораблях оказалось не «первокампанейцами», и опыту их Беллинсгаузен мог доверять. Особенно выделялся лейтенант Торсон. Кто только не хвалил его из здешних знакомых Фаддея Фаддеевича за расторопность, ум и твердость характера!
Сейчас Фаддей Фаддеевич сказал Лазареву:
– Можете особо довериться этому офицеру…
Ни Лазарев, ни Беллинсгаузен не могли знать и не знали о нем больше.
Торсон, бывая в массонских кружках, занимался отнюдь не мистическим вычислением чисел и разгадыванием судьбы. Там, где он бывал, толковали о назревающих в Семеновском полку волнениях, о крестьянских бунтах на Украине, в Чугуевском уезде, об итальянских карбонариях и об усмирении Европы «Священным союзом». Торсон, близко знакомый с моряком Бестужевым, братом литератора, и с Кондратием Рылеевым, вместе с ними зашел однажды на квартиру к Батенькову, бывшему еще недавно секретарем Сперанского.
– Уходите в плаванье… От наших бурь к другим бурям, – шутил Батеныков.
Он говорит медленно и так же медленно двигался по комнате. На пальце правой руки его поблескивало толстое серебряное кольцо с массонским знаком. Поглядывая на Торсона, словно тот был в ответе за то, что происходило на флоте, Батеныков сказал:
– Мордвинова жаль. Куда годится по сравнению с ним маркиз де-Траверсе, на какие—преобразования способен? Любят ли на флоте Мордвинова? Старик, конечно, не только морскими прожектами увлечен. Ныне он пугает помещиков требованием применить в сельском хозяйстве многополье, молотилки, сеялки. Он заявляет, что слабое развитие промышленности – главная беда России, которая не должна быть только земледельческой страной. Книга его «Некоторые соображения почпредмету мануфактур в России» очень смела. Вот это адмирал! Не только свой рейд-вымпел поднимать умеет, но и государственные вопросы!
– С него бы нашим военным пример брать! – подтвердил Рылеев, приветливо глядя на Торсона, словно относя это свое замечание к нему.
Бестужев молчал. Хозяин дома был зол, тяготился неопределенным своим положением в столице, приехав сюда из Сибири.
Торсон, улыбнувшись, сказал:
– Помимо Мордвинова есть достойные люди на флоте…
Но Батеньков уже «выговорился», подобрел и удивил Торсона осведомленностью о предстоящем плавании:
– Пойдете в высокие широты и, если доберетесь до материка, навечно себя прославите. Только как во льдах будете идти? Нет ли средств таранить лед, ну, как крепостную стену, бывало, при осаде?..
Он усмехнулся собственному сравнению.
– Откуда вы знаете обо всем этом, Григорий Степанович? – спросил Торсон.
– Как же не знать, помилуйте? Коли б не это ваше плаванье, счел бы, что вы от больших тревог бежите. Ведь время-то, сударь мой, подходит…
Уведомленный о настроениях Торсона, он не боялся при нем говорить откровенно.
Торсон ушел от него, размышляя о событиях, ожидаемых Батеньковым. О них смутно уже приходилось ему слышать от товарищей. Странно, теперь, после случайного разговора с Батеньковым, он находил какую-то связь между грядущими событиями и тем, что ожидало его в плаванье. Словно в самой силе бунтующего духа и в стремлении вывести науку на волю было нечто объединяющее их. Ему довелось прочесть в рукописях, еще до напечатания в «Невском зрителе», сатиру на Аракчеева. Ее написал Рылеев, переделав по-своему стихотворение Милона «К Рубеллию»:
Торсон думал о том, в какое страшное для России время он уходит в плаванье. Впрочем, он ничего не хотел бы изменить в своей судьбе и с нетерпением ждал, пока последние приготовления к плаванию будут завершены, царь примет Беллинсгаузена, посетит корабли, и ничто больше не помешает им выйти в море.
В таком настроении он прибыл на корабль и представился Лазареву.
– Вас хорошо знает Беллинсгаузен! – приветливо сказал ему Михаил Петрович.
– Откуда? Мне не приходилось служить под его началом.
Лазарев помолчал. Откуда же тогда идет ранняя слава о молодом офицере? Угадывая его мысли, Торсон тихо произнес:
– Рыбаков хельсинкских в отсутствие команды матросскому делу обучил, на новый корабль принял. Штрафов и наказаний за год не имел. Не это ли помнят?
Действительно, об этом случае на флоте толковали на разные лады! Но фамилию офицера Лазарев не запомнил. Теперь, вспоминая слышанное, он удивился:
– Так это вы были! Почли интересным проводить морские ученья с рыбаками? Или каждого матроса хотели знать, как своего человека? Эту задачу считаю на корабле непременной…
– Что не могу на суше, то властен провести на море! – признался Торсон, что-то не договаривая.
– Как высказали? – переспросил Лазарев.
Торсон в затруднении смотрел на командира, не желая отступать от сказанного и не смея повторить. Он не решался довериться командиру. И хотя ему предстояло два года прожить бок о бок с этим человеком, к которому он питал приязнь, он боялся откровенностью поставить себя и его в неловкое положение: ведь не только командиром «Мирного» был Лазарев, в одном с ним чине, но и представителем Адмиралтейства, «государевым оком»!..
– Начали, так говорите! – усмехнулся Михаил Петрович. – Не хотите ли оказать, что в плаванье вы свободнее в ваших отношениях с людьми, чем в обществе, или у себя в поместье… И ближе, простите меня, к мужику, к народу…
– Вот именно, Михаил Петрович! И доносчиков не увижу. – Он говорил о жандармском корпусе. И, помолчав, добавил неожиданно: – Жаль Головнина нет. А то ведь Крузенштерн считал его самым достойным для начальствования в экспедиции.
– Вот что, Константин Петрович, – заключил Лазарев повеселев, – вы мне ничего не говорите, а выйдем в море – впрямь свободнее станет. Из друзей-то кого поверенным в своих делах оставляете? Слыхал я, семьи у вас нет… А поместье, дом? Кто друг-то ваш столичный и попечитель, от кого рекомендации исходят?
– Кондратий Рылеев! – ответил Торсон с достоинством.
Лазарев наклонил голову.
Об управителе канцелярии Российско-американской компании и поэте Рылееве он был наслышан.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Должен ли он рассказать своему начальнику о том, как искал мастеровых в слободе, как набирал команду, о всем том, над чем размышлял, готовясь в плаванье? Он был краток, сдержан, о чем-то умалчивал. Однажды хотел было дать понять, что время ушло не только на переделку трюма и рангоута, сделано нечто не менее важное – подготовлены люди. Но как сказать обо всем этом? Об экипаже Лазарев сообщил:
– Иностранцев – ни одного. Старых матросов немало, новичков – больше, однако из тех, кто к делу особо способен. И кроме того… – Он несколько замялся. – Больших чаяний люди!
Беллинсгаузен успел перевести на «Восток» из своих сослуживцев с «Флоры» одного капитан-лейтенанта Завадовского и теперь в выборе людей должен был полагаться на Лазарева. Большинство офицеров на кораблях оказалось не «первокампанейцами», и опыту их Беллинсгаузен мог доверять. Особенно выделялся лейтенант Торсон. Кто только не хвалил его из здешних знакомых Фаддея Фаддеевича за расторопность, ум и твердость характера!
Сейчас Фаддей Фаддеевич сказал Лазареву:
– Можете особо довериться этому офицеру…
Ни Лазарев, ни Беллинсгаузен не могли знать и не знали о нем больше.
Торсон, бывая в массонских кружках, занимался отнюдь не мистическим вычислением чисел и разгадыванием судьбы. Там, где он бывал, толковали о назревающих в Семеновском полку волнениях, о крестьянских бунтах на Украине, в Чугуевском уезде, об итальянских карбонариях и об усмирении Европы «Священным союзом». Торсон, близко знакомый с моряком Бестужевым, братом литератора, и с Кондратием Рылеевым, вместе с ними зашел однажды на квартиру к Батенькову, бывшему еще недавно секретарем Сперанского.
– Уходите в плаванье… От наших бурь к другим бурям, – шутил Батеныков.
Он говорит медленно и так же медленно двигался по комнате. На пальце правой руки его поблескивало толстое серебряное кольцо с массонским знаком. Поглядывая на Торсона, словно тот был в ответе за то, что происходило на флоте, Батеныков сказал:
– Мордвинова жаль. Куда годится по сравнению с ним маркиз де-Траверсе, на какие—преобразования способен? Любят ли на флоте Мордвинова? Старик, конечно, не только морскими прожектами увлечен. Ныне он пугает помещиков требованием применить в сельском хозяйстве многополье, молотилки, сеялки. Он заявляет, что слабое развитие промышленности – главная беда России, которая не должна быть только земледельческой страной. Книга его «Некоторые соображения почпредмету мануфактур в России» очень смела. Вот это адмирал! Не только свой рейд-вымпел поднимать умеет, но и государственные вопросы!
– С него бы нашим военным пример брать! – подтвердил Рылеев, приветливо глядя на Торсона, словно относя это свое замечание к нему.
Бестужев молчал. Хозяин дома был зол, тяготился неопределенным своим положением в столице, приехав сюда из Сибири.
Торсон, улыбнувшись, сказал:
– Помимо Мордвинова есть достойные люди на флоте…
Но Батеньков уже «выговорился», подобрел и удивил Торсона осведомленностью о предстоящем плавании:
– Пойдете в высокие широты и, если доберетесь до материка, навечно себя прославите. Только как во льдах будете идти? Нет ли средств таранить лед, ну, как крепостную стену, бывало, при осаде?..
Он усмехнулся собственному сравнению.
– Откуда вы знаете обо всем этом, Григорий Степанович? – спросил Торсон.
– Как же не знать, помилуйте? Коли б не это ваше плаванье, счел бы, что вы от больших тревог бежите. Ведь время-то, сударь мой, подходит…
Уведомленный о настроениях Торсона, он не боялся при нем говорить откровенно.
Торсон ушел от него, размышляя о событиях, ожидаемых Батеньковым. О них смутно уже приходилось ему слышать от товарищей. Странно, теперь, после случайного разговора с Батеньковым, он находил какую-то связь между грядущими событиями и тем, что ожидало его в плаванье. Словно в самой силе бунтующего духа и в стремлении вывести науку на волю было нечто объединяющее их. Ему довелось прочесть в рукописях, еще до напечатания в «Невском зрителе», сатиру на Аракчеева. Ее написал Рылеев, переделав по-своему стихотворение Милона «К Рубеллию»:
Возмущение вызывал царский указ о военных поселениях, и Рылеев писал о деревнях, лишенных прежней красоты.
Надменный временщик, и подлый и коварный,
Монарха хитрый льстец, и друг неблагодарный,
Неистовый тиран родной страны своей…
Торсон думал о том, в какое страшное для России время он уходит в плаванье. Впрочем, он ничего не хотел бы изменить в своей судьбе и с нетерпением ждал, пока последние приготовления к плаванию будут завершены, царь примет Беллинсгаузена, посетит корабли, и ничто больше не помешает им выйти в море.
В таком настроении он прибыл на корабль и представился Лазареву.
– Вас хорошо знает Беллинсгаузен! – приветливо сказал ему Михаил Петрович.
– Откуда? Мне не приходилось служить под его началом.
Лазарев помолчал. Откуда же тогда идет ранняя слава о молодом офицере? Угадывая его мысли, Торсон тихо произнес:
– Рыбаков хельсинкских в отсутствие команды матросскому делу обучил, на новый корабль принял. Штрафов и наказаний за год не имел. Не это ли помнят?
Действительно, об этом случае на флоте толковали на разные лады! Но фамилию офицера Лазарев не запомнил. Теперь, вспоминая слышанное, он удивился:
– Так это вы были! Почли интересным проводить морские ученья с рыбаками? Или каждого матроса хотели знать, как своего человека? Эту задачу считаю на корабле непременной…
– Что не могу на суше, то властен провести на море! – признался Торсон, что-то не договаривая.
– Как высказали? – переспросил Лазарев.
Торсон в затруднении смотрел на командира, не желая отступать от сказанного и не смея повторить. Он не решался довериться командиру. И хотя ему предстояло два года прожить бок о бок с этим человеком, к которому он питал приязнь, он боялся откровенностью поставить себя и его в неловкое положение: ведь не только командиром «Мирного» был Лазарев, в одном с ним чине, но и представителем Адмиралтейства, «государевым оком»!..
– Начали, так говорите! – усмехнулся Михаил Петрович. – Не хотите ли оказать, что в плаванье вы свободнее в ваших отношениях с людьми, чем в обществе, или у себя в поместье… И ближе, простите меня, к мужику, к народу…
– Вот именно, Михаил Петрович! И доносчиков не увижу. – Он говорил о жандармском корпусе. И, помолчав, добавил неожиданно: – Жаль Головнина нет. А то ведь Крузенштерн считал его самым достойным для начальствования в экспедиции.
– Вот что, Константин Петрович, – заключил Лазарев повеселев, – вы мне ничего не говорите, а выйдем в море – впрямь свободнее станет. Из друзей-то кого поверенным в своих делах оставляете? Слыхал я, семьи у вас нет… А поместье, дом? Кто друг-то ваш столичный и попечитель, от кого рекомендации исходят?
– Кондратий Рылеев! – ответил Торсон с достоинством.
Лазарев наклонил голову.
Об управителе канцелярии Российско-американской компании и поэте Рылееве он был наслышан.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
В эти дни молодого казанского ученого Симонова, прибывшего в столицу для изучения новых астрономических приборов Шуберта, направили из Академии наук на корабль, идущий к высоким широтам. Астроном был второй раз в столице, питал умилявшую его петербургских друзей почтительность к учреждениям Академии, к Адмиралтейству и, хотя раньше не собирался уходить в плаванье, назначение это принял безропотно, как уготованное ему судьбой. Он не мог даже определить, какое чувство овладело им, когда ему сообщили президентское решение. Готовые было сорваться с языка доводы о том, что в Казани некому будет проводить наблюдения за одной из комет, которая вот-вот должна появиться, что дома ждет его невеста и, наконец, что его до одури укачивает в море, – так и не были произнесены. Он стоял перед большим столом секретаря Академии, украшенным с одной стороны бюстом Коперника, с другой – Ломоносова, глядел в широкое окно на просторную панораму заново отстраивающейся Петербургской стороны, в недавнем Березового острова, на лодки, снующие возле берега, и в мыслях был уже там – оде-то за Южным полюсом. Этот скачок в те приближенные мечтой дали произошел раньше, чем возникли возражения, и родил столько заманчивых, мгновенно окрыляющих представлений, что, забыв обо всем, что следовало возразить, ученый пробормотал:
– Там можно будет изучать звезды, за которыми пятьдесят лет назад наблюдал Лакайль. А изменение колебания ртути в барометре – это как раз то, о чем я недавно писал…
Отдаленное и близкое соединялось. Находящееся где-то в немыслимом отдалении и отчуждении от всего привычного вдруг обрело не зыбкие и расплывчатые, а явственные и осязаемые формы. Ученый даже представил себе установленный на берегу телескоп, который должен проверить заключения Лакайля о звездных отсветах. И восторжествовало давнее, привитое наукой самозабвенное отношение к Академии.
– Когда отправляться в путь? – спросил он.
– Кажется, недели через две, – произнес секретарь, белесый старичок в парике, с узкими плечами, перетянутыми крест-накрест порыжевшими от времени лентами – наградами Екатерины. Ему было жаль астронома и оттого, что нельзя было выразить эту жалость, он стал чрезмерно важным, хмурился и не мог глядеть ученому в лицо.
– Стало быть, не успею ни собрать вещи, ни проститься с домашними?..
– Не успеете, господин Симонов! – согласился секретарь. – Будете в Рио-де-Жанейро, благоволите передать академику Лангсдорфу, что присланные им в музеум предметы испорчены дорогой и выставлены быть не могут. Еще напомните ему о присылке живой обезьяны…
Астроном не слушал. Он думал о другом. В прошлый раз, восемнадцатилетним магистром, благодарный попечителю своему профессору Разумовскому, он приезжал печатать в столице первое свое сочинение о притяжении однородных сфероидов, в котором изложил некоторые пояснения лапласовой небесной механики. На одной из дорожных станций влюбился в дочь смотрителя. Он не думал, почему на людях, на дороге, a не в городе, застигла его эта любовь и почему девушка из всех путников выбрала именно его. Теперь она ждала своего жениха в Казани. Симонова тяготила мысль о том, что ответит смотритель, когда дочь вновь вернется на станцию и скажет, что лишь через два года заедет за ней жених, возвращаясь откуда-то из заокеанья?
– А может быть, я все же успею съездить в Казань? – повторил ученый.
– Туда три недели пути на перекладных по отличной дороге! – снисходительно объяснил секретарь. – Небось, спешите к невесте? Вы молоды, а молодость нетерпелива и горяча. Впрочем, может ли быть сталь нетерпелив человек, отдавший себя звездному пространству?..
Старичок подсмеивался. Маленькая грудь его, увитая лентами, колыхнулась в смехе, и взгляд посветлел.
– Садитесь, молодой человек, – заметил он. – Вы все время стоите предо мной, словно на смотру. Что вас еще интересует?
Астроном знал о секретаре Академии немногое: старик пользовался полным доверием президента, знал на память все труды, адреса и даже родословную российских академиков, вершил дела по канцелярии и принимал молодых ученых. Сам он был архивариус и в этой должности угождал двору изучением материалов о Рюриковичах. Наверное, он мот бы без запинки и с увлечением рассказать Симонову о жизни любой сестры князя Владимира; он считал ее жизнь не менее важной для познаний прошлого, чем наблюдение над звездами для будущего. Может быть, по степени отдаленности этих предметов от жизни, он находил что-то общее между собой и астрономом, и поэтому был особо внимателен к ученому.
Боясь как бы сказанное им о молодости не показалось Симонову обидным, он добавит:
– Я не осуждаю, да и никто не осудит вас, особенно из моряков, участвующих в этой экспедиции. Ведь они все, кроме Беллинсгаузена да Завадовского, пожалуй, юноши. На этих кораблях идет сама молодость, а с ней и поэзия, и надежды!..
Оказывается, старичок умел говорить прочувствованно. Симонов поднял на него потемневший в тяжелом раздумье взгляд и, простившись, вышел.
Он сосредоточенно шел по мосту через Неву, строгий, в бакенах, как бы закрывающих от всех его лицо, в узком, с длинными фалдами фраке, шитом казанским портным, в модной высокой шляпе. Люди были в черном, и чернота кабриолетов, ландо, извозчичьих карет вдруг вспыхивала на солнце, расплывалась, захватывала одним блеском набережную, мост; и тогда надо было взглянуть вниз, на Неву, чтобы убедиться, что, кроме черного, есть еще спокойный голубой цвет отраженного водой майского неба. Но когда Симонов перевел взгляд на реку, ему захотелось остановиться, столько радостного оживления кипело на солнечной ее глади: парусные лодки плыли рядами, закрывая одна другую своей тенью, легкие челноки водовозов и сбитенщиков проносились между ними, а в стороне, обойдя какие-то баржи, шел корабль, белея на солнце подрагивающей сплошной массой парусов, и с моста казалось, что внизу плывет облако…
Симонов глядел, стоя у перил, и не сразу заметил, что возле него прохожие сбавляли шаг, кучера сдерживали лошадей.
– «Мирный». В конец света идет! – донеслось до Симонова.
Астроном оглянулся. Какой-то мещанин в поддевке крестился, сняв плисовую шапку, и в счастливом изумлении следил за кораблем.
– Поистине, на край света! Вернется ли? – заговорили другие, и возле Симонова образовался тесный круг людей, в котором он заметил рядом с мастеровыми в фартуках монахиню и какую-то чиновницу, закрывшую лицо черным крепом.
Тогда, неловко выбравшись из толпы, Симонов опрометью бросился назад, к пристани, нанял на углу извозчика и, тяжело дыша, крикнул:
– За кораблем! За ним вслед! Догоним ли?
– Догнать немудрено, барин, – откликнулся старик извозчик и, быстро подобрав вожжи, стегнул лошадь. – А вдруг да на Кронштадт вышел? Что же мы до Кронштадта, барин, гнаться за ним будем?
– До Кронштадта! – подтвердил, не задумываясь, Симонов.
В этот час ему не терпелось скорее попасть на корабль, и он вдруг забеспокоился: может быть, не через две недели, а раньше уйдет экспедиция? Где тогда искать «Мирный»?
Извозчик участливо покосился на седока, опросил:
– Из сочинителей будете?
Он не мог знать о том, что Симонов действительно некогда писал стихи и даже собирался посвятить себя литературе.
– Почему, братец, думаешь?..
– Художников уже воэил на корабль, на Охту, a сочинители – те всегда спешат и не поспевают во-время.
– Нет, не сочинитель я! – просто ответил Симонов и замялся: – По звездам я, по небу!.. Об астрономии слыхал, старина?
– По звездам! – повторил извозчик. – Так ведь я и говорю: сочинитель, значит!
Симонов не стал разубеждать его. Он увидел, как в одну сторону с ними, указывая рукой на корабль, пронеслись в колясках какие-то люди.
– Ишь, тоже видать причастные к плаванью, – неодобрительно фыркнул извозчик. – Спешат, прости господи! К такому делу серьезный человек отправится спозаранку!
Ехать долго не пришлось. Корабль остановился против здания Адмиралтейства. Вскоре дежуривший на пристани матрос доставил Симонова к борту «Мирного», крикнул знакомому из марсовых:
– Штатский тут, из господ, передай офицеру!
Над бортом взметнулась и упала веревочная лестница.
– Лезьте, ваше благородие! Да придержите шляпу, как бы не снесло, – оказал матрос.
Симонов довольно ловко карабкался по легкому трапу и лишь раз, ощутив себя на высоте крыш, оглянулся: набережная зеленела газонами, поблескивал булыжник, у адмиралтейского подъезда плясали, выбивая искры из камня, рысаки.
– Пожалуйте руку! – сказал кто-то Симонову сверху и помог ему вступить на палубу.
В эту ночь астроном, засыпая на корабле, пробовал разобраться во всех впечатлениях дня, из которых самым сильным была встреча с Лазаревым. Ученый повторял слова лейтенанта о том, сколь нужен он, Симонов, на корабле и внушал себе, что сделал правильно, иичего не сказав Лазареву ни о невесте, ожидавшей его в Казани, ни о своих страхах перед морем. Симонову казалось, что он, физик-магистр, в чем-то уподобился всего лишь гардемарину и нет в этом печали: мир открывается перед ним заново, и звезды, которые рассматривает он в телескоп, все более становятся для него путеводными! Корабль шел в Кронштадт.
– Там можно будет изучать звезды, за которыми пятьдесят лет назад наблюдал Лакайль. А изменение колебания ртути в барометре – это как раз то, о чем я недавно писал…
Отдаленное и близкое соединялось. Находящееся где-то в немыслимом отдалении и отчуждении от всего привычного вдруг обрело не зыбкие и расплывчатые, а явственные и осязаемые формы. Ученый даже представил себе установленный на берегу телескоп, который должен проверить заключения Лакайля о звездных отсветах. И восторжествовало давнее, привитое наукой самозабвенное отношение к Академии.
– Когда отправляться в путь? – спросил он.
– Кажется, недели через две, – произнес секретарь, белесый старичок в парике, с узкими плечами, перетянутыми крест-накрест порыжевшими от времени лентами – наградами Екатерины. Ему было жаль астронома и оттого, что нельзя было выразить эту жалость, он стал чрезмерно важным, хмурился и не мог глядеть ученому в лицо.
– Стало быть, не успею ни собрать вещи, ни проститься с домашними?..
– Не успеете, господин Симонов! – согласился секретарь. – Будете в Рио-де-Жанейро, благоволите передать академику Лангсдорфу, что присланные им в музеум предметы испорчены дорогой и выставлены быть не могут. Еще напомните ему о присылке живой обезьяны…
Астроном не слушал. Он думал о другом. В прошлый раз, восемнадцатилетним магистром, благодарный попечителю своему профессору Разумовскому, он приезжал печатать в столице первое свое сочинение о притяжении однородных сфероидов, в котором изложил некоторые пояснения лапласовой небесной механики. На одной из дорожных станций влюбился в дочь смотрителя. Он не думал, почему на людях, на дороге, a не в городе, застигла его эта любовь и почему девушка из всех путников выбрала именно его. Теперь она ждала своего жениха в Казани. Симонова тяготила мысль о том, что ответит смотритель, когда дочь вновь вернется на станцию и скажет, что лишь через два года заедет за ней жених, возвращаясь откуда-то из заокеанья?
– А может быть, я все же успею съездить в Казань? – повторил ученый.
– Туда три недели пути на перекладных по отличной дороге! – снисходительно объяснил секретарь. – Небось, спешите к невесте? Вы молоды, а молодость нетерпелива и горяча. Впрочем, может ли быть сталь нетерпелив человек, отдавший себя звездному пространству?..
Старичок подсмеивался. Маленькая грудь его, увитая лентами, колыхнулась в смехе, и взгляд посветлел.
– Садитесь, молодой человек, – заметил он. – Вы все время стоите предо мной, словно на смотру. Что вас еще интересует?
Астроном знал о секретаре Академии немногое: старик пользовался полным доверием президента, знал на память все труды, адреса и даже родословную российских академиков, вершил дела по канцелярии и принимал молодых ученых. Сам он был архивариус и в этой должности угождал двору изучением материалов о Рюриковичах. Наверное, он мот бы без запинки и с увлечением рассказать Симонову о жизни любой сестры князя Владимира; он считал ее жизнь не менее важной для познаний прошлого, чем наблюдение над звездами для будущего. Может быть, по степени отдаленности этих предметов от жизни, он находил что-то общее между собой и астрономом, и поэтому был особо внимателен к ученому.
Боясь как бы сказанное им о молодости не показалось Симонову обидным, он добавит:
– Я не осуждаю, да и никто не осудит вас, особенно из моряков, участвующих в этой экспедиции. Ведь они все, кроме Беллинсгаузена да Завадовского, пожалуй, юноши. На этих кораблях идет сама молодость, а с ней и поэзия, и надежды!..
Оказывается, старичок умел говорить прочувствованно. Симонов поднял на него потемневший в тяжелом раздумье взгляд и, простившись, вышел.
Он сосредоточенно шел по мосту через Неву, строгий, в бакенах, как бы закрывающих от всех его лицо, в узком, с длинными фалдами фраке, шитом казанским портным, в модной высокой шляпе. Люди были в черном, и чернота кабриолетов, ландо, извозчичьих карет вдруг вспыхивала на солнце, расплывалась, захватывала одним блеском набережную, мост; и тогда надо было взглянуть вниз, на Неву, чтобы убедиться, что, кроме черного, есть еще спокойный голубой цвет отраженного водой майского неба. Но когда Симонов перевел взгляд на реку, ему захотелось остановиться, столько радостного оживления кипело на солнечной ее глади: парусные лодки плыли рядами, закрывая одна другую своей тенью, легкие челноки водовозов и сбитенщиков проносились между ними, а в стороне, обойдя какие-то баржи, шел корабль, белея на солнце подрагивающей сплошной массой парусов, и с моста казалось, что внизу плывет облако…
Симонов глядел, стоя у перил, и не сразу заметил, что возле него прохожие сбавляли шаг, кучера сдерживали лошадей.
– «Мирный». В конец света идет! – донеслось до Симонова.
Астроном оглянулся. Какой-то мещанин в поддевке крестился, сняв плисовую шапку, и в счастливом изумлении следил за кораблем.
– Поистине, на край света! Вернется ли? – заговорили другие, и возле Симонова образовался тесный круг людей, в котором он заметил рядом с мастеровыми в фартуках монахиню и какую-то чиновницу, закрывшую лицо черным крепом.
Тогда, неловко выбравшись из толпы, Симонов опрометью бросился назад, к пристани, нанял на углу извозчика и, тяжело дыша, крикнул:
– За кораблем! За ним вслед! Догоним ли?
– Догнать немудрено, барин, – откликнулся старик извозчик и, быстро подобрав вожжи, стегнул лошадь. – А вдруг да на Кронштадт вышел? Что же мы до Кронштадта, барин, гнаться за ним будем?
– До Кронштадта! – подтвердил, не задумываясь, Симонов.
В этот час ему не терпелось скорее попасть на корабль, и он вдруг забеспокоился: может быть, не через две недели, а раньше уйдет экспедиция? Где тогда искать «Мирный»?
Извозчик участливо покосился на седока, опросил:
– Из сочинителей будете?
Он не мог знать о том, что Симонов действительно некогда писал стихи и даже собирался посвятить себя литературе.
– Почему, братец, думаешь?..
– Художников уже воэил на корабль, на Охту, a сочинители – те всегда спешат и не поспевают во-время.
– Нет, не сочинитель я! – просто ответил Симонов и замялся: – По звездам я, по небу!.. Об астрономии слыхал, старина?
– По звездам! – повторил извозчик. – Так ведь я и говорю: сочинитель, значит!
Симонов не стал разубеждать его. Он увидел, как в одну сторону с ними, указывая рукой на корабль, пронеслись в колясках какие-то люди.
– Ишь, тоже видать причастные к плаванью, – неодобрительно фыркнул извозчик. – Спешат, прости господи! К такому делу серьезный человек отправится спозаранку!
Ехать долго не пришлось. Корабль остановился против здания Адмиралтейства. Вскоре дежуривший на пристани матрос доставил Симонова к борту «Мирного», крикнул знакомому из марсовых:
– Штатский тут, из господ, передай офицеру!
Над бортом взметнулась и упала веревочная лестница.
– Лезьте, ваше благородие! Да придержите шляпу, как бы не снесло, – оказал матрос.
Симонов довольно ловко карабкался по легкому трапу и лишь раз, ощутив себя на высоте крыш, оглянулся: набережная зеленела газонами, поблескивал булыжник, у адмиралтейского подъезда плясали, выбивая искры из камня, рысаки.
– Пожалуйте руку! – сказал кто-то Симонову сверху и помог ему вступить на палубу.
В эту ночь астроном, засыпая на корабле, пробовал разобраться во всех впечатлениях дня, из которых самым сильным была встреча с Лазаревым. Ученый повторял слова лейтенанта о том, сколь нужен он, Симонов, на корабле и внушал себе, что сделал правильно, иичего не сказав Лазареву ни о невесте, ожидавшей его в Казани, ни о своих страхах перед морем. Симонову казалось, что он, физик-магистр, в чем-то уподобился всего лишь гардемарину и нет в этом печали: мир открывается перед ним заново, и звезды, которые рассматривает он в телескоп, все более становятся для него путеводными! Корабль шел в Кронштадт.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Не пышна, но уютна была здесь прибранная к рукам северная природа: аккуратные садики с деревьями-недоростками и подрезанной травой вокруг кирпичных домиков с островерхими крышами, чистенькие лерелески на взморье… Толкуют, что будут возведены крепостные стены в Кронштадте и увеличен гарнизон, но пока тих и малолюден этот мощенный булыжником чинный городок. Пахнет смоляными канатами, дымом береговых костров, хвоей и… цветниками. Только в дни прихода кораблей городок походит на бивуак. На улицах толпятся кучера и дворовые. Коляски заполняют небольшую Александровскую площадь. Сбитенщики стоят в ряд возле ограды. И сейчас провожать корабли приехали из разных городов родственники и друзья уходящих в плаванье. В местной газете поэт, скрывшийся под инициалами «Н. П.», возгласил:
Последним прибыли на корабли: священник Дионисий и живописец Михайлов, командированный Академией художеств. Священника упорно не хотели брать, не раз писали о том Адмиралтейству, отговариваясь отсутствием подходящего места: он занял каюту штурмана.
– Где командир? – басисто спрашивает иеромонах вахтенного матроса Батаршу Бадеева. Матрос и иеромонах – оба смуглые, налитые силой, бородатые.,
– Его благородие на берегу!
– А капитан Беллинсгаузен у себя?
– Нет его. – Старик мотнул головой, не зная, как величать священника. Но доверившись ему, сказал: – У государя, в Царском Селе. Нынче с утра уехали.
– Все-то ты знаешь! – удивился Дионисий. – А я здесь, брат, как на пустыре. Не бывал в море, не знаю морских порядков. Тебе, как старому человеку, говорю. Другому бы не открылся.
Матрос, боясь обидеть, осторожно спросил:
– А вы, батюшка, на все время к нам? Как же это, по своей воле?
– По своей и по божьей! – ответил иеромонах. И, желая расположить к себе старика, добавил: – Али не рад? Как же без духовного сана на таком корабле? Давно служишь-то?
– Лет двадцать. Человек я господина Крузенштерна, с ними ходил в первую кампанию.
– Его дворовый и матрос? – переспросит Дионисий.
– Так точно! Господин Крузенштерн не одного меня, почитай, в люди вывели! Ну, а теперь меня опять позвали.
В голосе его священник почувствовал скрытую гордость. «Это вы, батюшка, можете не быть здесь, а я обязан», – казалось, звучало в его речи.
– Да ведь Крузенштерн не идет в плаванье. Беллинсгаузен да Лазарев начальствуют.
– Вот им и передан. Иван Федорович глазами болеют, иначе бы сами пошли.
– Корабль-то хороший? – продолжал спрашивать Дионисий.
– Судно доброе, – солидно ответил матрос. – В своем море и на двух мачтах ходит, а для дальнего плаванья – три ставят. Передняя, изволите видеть, фок-мачта, средняя – грот, я задняя – бизань! Такелаж у нас богатый, да и что ни возьми – оснастка корабельных блоков двушкивная, с железной оковкой. От скул и носу, сами видите, здесь, где ноздри корабельные, такие цепи да якоря – глядеть любо! А паруса!
Он все охотнее рассказывал иеромонаху о корабле и знакомил с его устройством.
Дионисий внимательно слушал, сложив полные руки на животе, перебирая белыми пальцами. Неожиданно он спросил:
– Старик, ты великий грешник?
Матрос опешил, с минуту молчал, потом пробурчал недовольно:
– Все мы грешники. Грешу больше в помыслах. Потому занят службой. Самый старый я на корабле, батюшка! Стало быть, дольше других грешу!
– Держись ко мне ближе! Ничего не утаивай, и тебе легче будет, и мне польза. По годам твоим и сознанию будешь ты среди молельщиков корабельных – первый! И в делах вразумишь меня. Не ходил я на кораблях, одни только паруса знаю, – те, которые душу человеческую поднимают, – молитву да проповедь.
Бадеев слушал, и обветренное лицо его делалось то почти испуганным, то сосредоточенно важным. И льстило, и отпугивало его это обращение иеромонаха.
– Из татар я, – как бы в извинение свое промолвил он. – Отец – выкрест.
– Тем больше благодати божьей сподобился, из темноты вышел! – поддержал его Дионисий и, увидав мичмана Новосильского, поднимавшегося по трапу, заторопился:
– К себе пойду.
Живописец Михайлов успел тем временем зарисовать «Мирный» и две показавшиеся ему колоритными фигуры – иеромонаха и старика матроса. Они чем-то походили на обнюхивающих друг друга медведей, а палуба – на подмостки. Сзади поднимался плотный частокол корабельных мачт, и топор на корме, окрашенный заходящим солнцем, светил как месяц.
Мичман Новосильский выкрикнул:
– Вахтенный!
– Здесь, ваше благородие! – вытянулся перед ним Бадеев.
– Если будут спрашивать офицеров, скажи на квартире у командира они, на Галкиной улице. А груз привезут – вызывай подшкипера.
– Слушаю, ваше благородие. Прикажете шлюпку вызвать?
– Вызывай.
Мичман сошел с корабля и через некоторое время уже входил в дом, где жил командир «Мирного». Его встретила Маша, провела в столовую. Там сидели братья Лазаревы, офицеры шлюпов и слушали Беллинсгаузена, только что вернувшегося от царя.
– В беседе с государем обещал я от имени всех служителей не пожалеть сил, дабы путешествие наше увенчалось успехом. Не счел нужным разуверять в том, что не все земли ныне уже открыты. Неоткрытых земель может и не быть на нашем пути. О том маркиз де-Траверсе предварял своим мнением государя. Но мнение это, разделенное мною, не может служить отговоркой. – Беллинсгаузен поднял голову и, как бы стряхивая с себя какое-то оцепенение усталости, вызванное поездкой ко двору и необходимостью повторять уже не раз сказанное, резко спросил: – Не покажется ли кому-нибудь из вас противоречивым изъявленное мною согласие с этим мнением и одновременно требование мое к вам не ослаблять наших усилий в поисках Южной земли?
Офицеры улыбнулись. Им было понятно то, что тяготило Фаддея Фаддеевича. Мог ли он дать царю какие-либо иные заверения? Утверждать, что южный материк существует, значит обязаться его найти; согласиться же с тем, что пройти к этому материку нельзя, – заведомо оставить науку в неведении и себя в бесславии. Не возникает ли настойчивость стремлений из уверенности в той цели, к какой мы стремимся. Однако одни способны из страха извериться в цели, а другие следуют ей из слепого упрямства.
Обо всем этом они часто говорили в своем кругу. Но как вести себя при дворе? Что сказать министру, который, судя по всему, заранее не верит в успех экспедиции?
Михаил Петрович рассмеялся, представив себе разговоры, которые ведут об экспедиции придворные. Передавали, будто один из сенаторов сделал запрос министру: «Способны ли экипажи кораблей жертвовать собой ради нахождения никому ненужных льдов? Не повернут ли они тотчас же обратно из самосохранения? И не сообразнее ли с оными законами самосохранения отправить экипажи на расширение наших земель в Калифорнии? Иначе говоря, держать синицу в руках, а не ловить журавля в небе».
– Больше разговоров – больше сомнений! – заметил Михаил Лазарев. – Сказанное вами государю, Фаддей Фаддеевич, я полагаю, должно отвращать от праздных толков.
Лазарева поддержал Торсом:.
– Трудно было ответить государю иначе. Я подписаться готов под этим.
Беллинсгаузен с облегчением обвел взглядом офицеров и оказал:
– В инструкции, полученной мною, по сему вопросу нет довода для каких-либо сомнений. Вот, разрешите, прочту… «Ежели под первыми меридианами, под коими он – разумею корабль, господа! – пустится к югу, усилия его останутся бесплодными, то он должен возобновить свои покушения под другими и, не упуская ни на минуту из виду главную и важную цель, для коей он отправлен будет, повторяя сие покушение ежечасно, как для открытия земель, так и для приближения к Южному полюсу. Для сего он употребит все удобное время, по наступлении же холода обратится к параллелям, менее удаленным от экватора, и, стараясь следовать путями, не посещенными еще другими мореходцами…»
– Так писали Сарычев и Крузенштерн, – заметил Лазарев.
В далекий путь отправлялись две экспедиции: шлюпы «Открытие» и «Благонамеренный» под командованием Васильева и Шишмарева на поиски морского пути в обход Северной Америки от Берингова пролива в Атлантический океан и вторая, руководимая Беллинсгаузеном и Лазаревым, к загадочному Южному полюсу. В ее состав входили «Восток» и «Мирный».
Моряков российских провожая,
Честь России им Кронштадт вверял.
Последним прибыли на корабли: священник Дионисий и живописец Михайлов, командированный Академией художеств. Священника упорно не хотели брать, не раз писали о том Адмиралтейству, отговариваясь отсутствием подходящего места: он занял каюту штурмана.
– Где командир? – басисто спрашивает иеромонах вахтенного матроса Батаршу Бадеева. Матрос и иеромонах – оба смуглые, налитые силой, бородатые.,
– Его благородие на берегу!
– А капитан Беллинсгаузен у себя?
– Нет его. – Старик мотнул головой, не зная, как величать священника. Но доверившись ему, сказал: – У государя, в Царском Селе. Нынче с утра уехали.
– Все-то ты знаешь! – удивился Дионисий. – А я здесь, брат, как на пустыре. Не бывал в море, не знаю морских порядков. Тебе, как старому человеку, говорю. Другому бы не открылся.
Матрос, боясь обидеть, осторожно спросил:
– А вы, батюшка, на все время к нам? Как же это, по своей воле?
– По своей и по божьей! – ответил иеромонах. И, желая расположить к себе старика, добавил: – Али не рад? Как же без духовного сана на таком корабле? Давно служишь-то?
– Лет двадцать. Человек я господина Крузенштерна, с ними ходил в первую кампанию.
– Его дворовый и матрос? – переспросит Дионисий.
– Так точно! Господин Крузенштерн не одного меня, почитай, в люди вывели! Ну, а теперь меня опять позвали.
В голосе его священник почувствовал скрытую гордость. «Это вы, батюшка, можете не быть здесь, а я обязан», – казалось, звучало в его речи.
– Да ведь Крузенштерн не идет в плаванье. Беллинсгаузен да Лазарев начальствуют.
– Вот им и передан. Иван Федорович глазами болеют, иначе бы сами пошли.
– Корабль-то хороший? – продолжал спрашивать Дионисий.
– Судно доброе, – солидно ответил матрос. – В своем море и на двух мачтах ходит, а для дальнего плаванья – три ставят. Передняя, изволите видеть, фок-мачта, средняя – грот, я задняя – бизань! Такелаж у нас богатый, да и что ни возьми – оснастка корабельных блоков двушкивная, с железной оковкой. От скул и носу, сами видите, здесь, где ноздри корабельные, такие цепи да якоря – глядеть любо! А паруса!
Он все охотнее рассказывал иеромонаху о корабле и знакомил с его устройством.
Дионисий внимательно слушал, сложив полные руки на животе, перебирая белыми пальцами. Неожиданно он спросил:
– Старик, ты великий грешник?
Матрос опешил, с минуту молчал, потом пробурчал недовольно:
– Все мы грешники. Грешу больше в помыслах. Потому занят службой. Самый старый я на корабле, батюшка! Стало быть, дольше других грешу!
– Держись ко мне ближе! Ничего не утаивай, и тебе легче будет, и мне польза. По годам твоим и сознанию будешь ты среди молельщиков корабельных – первый! И в делах вразумишь меня. Не ходил я на кораблях, одни только паруса знаю, – те, которые душу человеческую поднимают, – молитву да проповедь.
Бадеев слушал, и обветренное лицо его делалось то почти испуганным, то сосредоточенно важным. И льстило, и отпугивало его это обращение иеромонаха.
– Из татар я, – как бы в извинение свое промолвил он. – Отец – выкрест.
– Тем больше благодати божьей сподобился, из темноты вышел! – поддержал его Дионисий и, увидав мичмана Новосильского, поднимавшегося по трапу, заторопился:
– К себе пойду.
Живописец Михайлов успел тем временем зарисовать «Мирный» и две показавшиеся ему колоритными фигуры – иеромонаха и старика матроса. Они чем-то походили на обнюхивающих друг друга медведей, а палуба – на подмостки. Сзади поднимался плотный частокол корабельных мачт, и топор на корме, окрашенный заходящим солнцем, светил как месяц.
Мичман Новосильский выкрикнул:
– Вахтенный!
– Здесь, ваше благородие! – вытянулся перед ним Бадеев.
– Если будут спрашивать офицеров, скажи на квартире у командира они, на Галкиной улице. А груз привезут – вызывай подшкипера.
– Слушаю, ваше благородие. Прикажете шлюпку вызвать?
– Вызывай.
Мичман сошел с корабля и через некоторое время уже входил в дом, где жил командир «Мирного». Его встретила Маша, провела в столовую. Там сидели братья Лазаревы, офицеры шлюпов и слушали Беллинсгаузена, только что вернувшегося от царя.
– В беседе с государем обещал я от имени всех служителей не пожалеть сил, дабы путешествие наше увенчалось успехом. Не счел нужным разуверять в том, что не все земли ныне уже открыты. Неоткрытых земель может и не быть на нашем пути. О том маркиз де-Траверсе предварял своим мнением государя. Но мнение это, разделенное мною, не может служить отговоркой. – Беллинсгаузен поднял голову и, как бы стряхивая с себя какое-то оцепенение усталости, вызванное поездкой ко двору и необходимостью повторять уже не раз сказанное, резко спросил: – Не покажется ли кому-нибудь из вас противоречивым изъявленное мною согласие с этим мнением и одновременно требование мое к вам не ослаблять наших усилий в поисках Южной земли?
Офицеры улыбнулись. Им было понятно то, что тяготило Фаддея Фаддеевича. Мог ли он дать царю какие-либо иные заверения? Утверждать, что южный материк существует, значит обязаться его найти; согласиться же с тем, что пройти к этому материку нельзя, – заведомо оставить науку в неведении и себя в бесславии. Не возникает ли настойчивость стремлений из уверенности в той цели, к какой мы стремимся. Однако одни способны из страха извериться в цели, а другие следуют ей из слепого упрямства.
Обо всем этом они часто говорили в своем кругу. Но как вести себя при дворе? Что сказать министру, который, судя по всему, заранее не верит в успех экспедиции?
Михаил Петрович рассмеялся, представив себе разговоры, которые ведут об экспедиции придворные. Передавали, будто один из сенаторов сделал запрос министру: «Способны ли экипажи кораблей жертвовать собой ради нахождения никому ненужных льдов? Не повернут ли они тотчас же обратно из самосохранения? И не сообразнее ли с оными законами самосохранения отправить экипажи на расширение наших земель в Калифорнии? Иначе говоря, держать синицу в руках, а не ловить журавля в небе».
– Больше разговоров – больше сомнений! – заметил Михаил Лазарев. – Сказанное вами государю, Фаддей Фаддеевич, я полагаю, должно отвращать от праздных толков.
Лазарева поддержал Торсом:.
– Трудно было ответить государю иначе. Я подписаться готов под этим.
Беллинсгаузен с облегчением обвел взглядом офицеров и оказал:
– В инструкции, полученной мною, по сему вопросу нет довода для каких-либо сомнений. Вот, разрешите, прочту… «Ежели под первыми меридианами, под коими он – разумею корабль, господа! – пустится к югу, усилия его останутся бесплодными, то он должен возобновить свои покушения под другими и, не упуская ни на минуту из виду главную и важную цель, для коей он отправлен будет, повторяя сие покушение ежечасно, как для открытия земель, так и для приближения к Южному полюсу. Для сего он употребит все удобное время, по наступлении же холода обратится к параллелям, менее удаленным от экватора, и, стараясь следовать путями, не посещенными еще другими мореходцами…»
– Так писали Сарычев и Крузенштерн, – заметил Лазарев.