Беллинсгаузен наклонил голову. Участвовали в составлении инструкции и он, и Лазарев. Сказать ли об этом? Пожалуй, не следует. Уходя в плаванье, хорошо думать о тех, кому в юности следовал во всем, о старейших моряках русского флота. Чувство единства с ними, не назвавшими себя учителями, но являвшимися ими, передалось и ему. И он, служа на Черном море, считал себя приверженным «балтийцам» и, прежде всего, школе Крузенштерна.
Маша стояла у дверей, и Торсон в волнении встретил сторожкий, испытующий взгляд девушки. Она была в городе, слышала, что говорят об экспедиции, и к чувству гордости за брата все больше примешивался страх, который ей не удавалось подавить. Не только штормы и льды, ожидающие корабль, вызывали это безотчетное гнетущее чувство, – все услышанное ею здесь и от брата наполняло ее тревогой, ничто не могло погасить все более возраставшее тягостное недоумение: какой-то маркиз Иван Иванович, царские угодники, петербургские толки, игра мнений, – сколько, оказывается, лежит на пути мореходов не относящихся к плаванью помех!
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Маша стояла у дверей, и Торсон в волнении встретил сторожкий, испытующий взгляд девушки. Она была в городе, слышала, что говорят об экспедиции, и к чувству гордости за брата все больше примешивался страх, который ей не удавалось подавить. Не только штормы и льды, ожидающие корабль, вызывали это безотчетное гнетущее чувство, – все услышанное ею здесь и от брата наполняло ее тревогой, ничто не могло погасить все более возраставшее тягостное недоумение: какой-то маркиз Иван Иванович, царские угодники, петербургские толки, игра мнений, – сколько, оказывается, лежит на пути мореходов не относящихся к плаванью помех!
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Корабли обеих экспедиций отправлялись в одно время. Братья уходили в вояж, оба на край света: Михаил – к югу, Алексей – к северу. Третий – Андрей провожал их, собираясь вскоре отплыть к берегам Новой Земли. О часе выхода уже знали в порту. По приметам моряков в этот день должен был быть на море штиль. Портовое начальство уведомило Адмиралтейство о готовности кораблей к «выходу, Адмиралтейство передало сообщение во дворец, и теперь в Кронштадте ждали приезда царя. Пользуясь оставшимися днями, Михаил Петрович хотел привести на «Мирный» мастера Охтина. «Босс»[4] жил в Кронштадте и на этот раз не имел отношения к экспедиции. Все же показать ему корабль, думалось Лазареву, необходимо.
За день до выхода братья собрались на «Мирном» в холодной, еще не обжитой каюте командира. Михаил Петрович кончал письмо к матери:
«… Будет тебе печально и одиноко, – думай о нас, но не только бури преодолевающих и льдами затертых… Много солнечных гаваней и чудесных земель предстоит нам посетить…»
Так же успокоительно писал и Алексей, искоса поглядывая на брата. Догадавшись, сколь много общего обнаружится в их письмах, рассмеялся:
– Трудно, живя во святом Владимире, представить себе Южный или Северный полюс! Не сумею успокоить, кажется, мать. Не сочинитель я.
– И не надо матери знать всего! – согласился Михаил, оставляя письмо. – А если что случится, матери не говори, – обратился он к Андрею. – Скажи: где-то в дальних странах задержались. Головнин-де на несколько лет опоздал против срока, а все же вернулся!
С тревожной радостью от сознания значительности всего совершающегося братья поглядывали друг на друга.
– Дуне-то Истоминой что передать велишь? – спросил Андрей Алексея. – Каково ей знать, что променял ты ее на кругосветный вояж?
Алексей молчал. Молодая Истомина, камер-фрейлина императрицы, год назад была наречена его невестой. Сейчас, казалось, он бежал от нее, а может быть… от близости к царскому двору.
Михаил решительно оборвал разговор:
– Стоит ли говорить об этом? Вернемся с честью, тогда и о женитьбе думать. Может, в чувствах что изменится к тому времени или покажется иным. Сойдемте на берег…
Пройдя Купеческую гавань, где стоял «Мирный», пошли берегом. Корабельные мачты чуть колыхались на ветру, казалось, они закрывают собой холодеющее в вечерних сумерках море. К пристани жались яхты, фелюги и отжившие свое, но все еще наплаву старые корветы, некогда плененные в морских боях: из сумерек едва выступали кормовые балкончики на резных кронштейнах, кованые фигурные фонари и тритоны, поддерживающие бушприты.
– Каких только кораблей нет в порту! – усмехнулся Михаил. – А может быть, «Востоку» или «Благонамеренному» со временем красоваться здесь.
– Говорят, «Решимость»[5] в Портсмутском порту отстаивается, – заметил Алексей. – Больше не способна к плаванию.
– У «Решимости» не хватило решимости, – подхватил Михаил Петрович. – Кук решил, что не найти южного материка, ибо такого нет в Южном полярном бассейне, и повернул восвояси. А мы? Можем ли вернуться ни с чем? Перечитывая написанное Куком, все больше убеждаюсь, что он не дошел до цели.
И братья снова – в какой уже раз! – заговорили о том, что стало теперь делом их жизни: о новых путях к полюсам.
Незаметно они подошли к небольшому бревенчатому дому, где жил Петр Охтин – корабельный мастер. В широком окне с затейливо вырезанной рамой мелькал свет. Смутно доносился оттуда гул голосов, должно быть, у мастера были гости.
Михаил Петрович громко постучал в тяжелую дубовую дверь. Тотчас же растворилось окно, из него выглянула большая косматая голова хозяина дома.
– Сию минуту, сударь!
И, распахивая дверь, Охтин сказал:
– Собрал я у себя, старый греховодник, тех матросов, у которых здесь ни родни, ни друзей. Завтра им в плаванье!.. Ну, и плотники наши портовые с ними! Я уж вас в отдельную комнату проведу, чтобы не смущали вы молодцов!..
Охтин был велик ростом, широк в плечах. Седые брови топорщились, но глаза глядели молодо. Говорил он отрывисто, медленно, ступая вразвалку, словно берег скопившуюся в большом его теле неизрасходованную силу. Он явился перед моряками в синем бухарском халате, отороченном беличьим мехом, с чуть отвернутыми рукавами, открывавшими крепкие, привыкшие к работе руки мастера.
Проводив Лазаревых в дальнюю комнату, он удалился «на минутку». В комнате горела одна толстая свеча, бросая отсвет на неясные в сумерках тяжелые предметы, расставленные по углам. Это были старые пюпитры со стеклянным верхом, под которым лежали чертежи кораблей; возле пюпитров – большие куски обыкновенного мореного дуба.
Михаил Петрович нагнулся и, нащупав возле них круглые стеклянные банки с едкопахучей жидкостью, заметил недоуменно:
– Какие-то опыты производит наш мастер! Хаживал к нему не раз, а банок этих здесь не примечал.
Мастер слыл в порту «супротивцем», по мнению портовых начальников, может быть, потому, что бранил нещадно департамент лесов и кораблестроения.
Памятна была и другая его «возмутительная странность»: считал он, что все Охтины – предки его, никогда татарам не подчинялись в далекие те времена, когда Русь под татарским игом стонала. А перед «татарьем» не склоняли предки его головы по той причине, что жили вольницей, как берладники и галицкие «выгонцы», держась вдалеке от берегов, зимуя у моря и в устьях рек… А татары на моря не шли, кораблей не имели.
Все эти толки о мастере вспомнил сейчас Михаил Петрович.
Хозяин дома вернулся с двумя бутылками вина и застал лейтенанта склонившимся в углу над банками.
– Что вы там высматриваете? – спросил он глухо и, как показалось гостям, недовольно. – Господ офицеров не шибко интересует судодельное мастерство в самом его начале…
Босая девушка прошмыгнула в комнату, неся поднос, уставленный закусками, и, оставив поднос на столе, тут же ушла.
– А вот и ошибаетесь, Петр Захарович, – возразил Михаил Петрович. – Не только водить корабль и в оснастке его разбираться, но и знать мастерство строителя обязан офицер. Коли уж на то пошло, скажу: очень я обеспокоен тем, что корабли наших экспедиций построены по плану вест-индских судов и к тому же столь разны в ходу! Подумайте сами, держаться корабли должны вместе, а силой не равны, один должен натруждать рангоут, неся все лиселя, а другой – дожидаться его на малых парусах. И дерево… так ли закалено, Петр Захарович?
– Почему же вы, Михаил Петрович, только теперь заговорили со мной об этом, – укоризненно сказал мастер. – Хоть и на Охте строились ваши суда, а в Кронштадте лишь медью обшивали днище, и то я не преминул бы поглядеть их да что-нибудь присоветовать!
– Знаем, Захарыч, – откликнулся Алексей Лазарев, – да только позвать тебя, когда чужие мастера на корабле, неудобно было. А Адмиралтейству невдомек!
– Стало быть, теперь, перед отплытием!.. – примиренно ворчал мастер, расставляя на столе бокалы. – Ну что ж, спасибо, что пришли! Не смею корить – такой день всем вам сегодня выпал – ведь куда путь держите!
Налив в бокалы вина, медлительно, с той исстари заведенной церемонностью, какая принята на проводах, мастер строго возгласил:
– За командира перво-наперво! Его всем слушать, ему в ответе за всех быть!
И, глядя на Михаила Петровича потеплевшим взглядом, сказал:
– Молод командир! Ох, молод! Но ведь от молодости и упорство. И от труда, конечно, я так полагаю. – Как бы открываясь в сокровенных своих мыслях, прибавил: – Думается мне, господа офицеры, что на море успевает тот, кто с людьми прост и в помыслах своих перед ними чист. Бедный чувствами человек неужели к полюсам пойдет? Ему ли новые земли открывать? Нет, никогда такой не покажет широту души русской. А дело-то морское, – продолжал мастер, – иных людей и вовсе не терпит. С того времени, как с господином лейтенантом Михаилом Петровичем знаком, я простоту его давно приметит. Любопытством своим он меня утешиш. Бывало, приедет ко мне с «Суворова» и выспрашивает про корабль. Все был недоволен!..
– И сейчас, Захарыч, не всем доволен, да поздно уже. Напоследок хоть досмотри на корабль! – сказал Михаил Петрович.
– Как? Сейчас прямо так и пойти с вами на корабль? – удивился мастер.
– Да. Этого я и хочу, Захарыч! Ночь впереди. Одни будем – не помешают нам.
– Ну что ж, сударь, – ответил мастер, – напоследок лишний огляд всегда в пользу. Вы вот в углу кое-что нашли, дерево в банках с кислотой, и, наверно, гадаете, к чему бы это? А я, извольте знать, о прочности корабля донесение в департамент готовлю. Как дерево лучше морить. И какие леса нужны для верфей. Был я недавно, сударь, в Елатьме, торговал у помещика Ставровского лес. Этакое дерево бы в киль корабля. Немало, сударь, на Руси мореходы над кораблем потрудились. Ладьи их – диво! А департаменту купцы не то дерево продают. В Кронштадте иные мастера на все готовы, лишь бы казне не перечить!.. Эх, господа офицеры, – заключил в волнении мастер, – какой бы я вам корабль отстроил, коли б вы мне заказали!
Из соседних комнат доносился отзвук какой-то протяжной песни. Офицеры прислушались.
Босая девушка заглянула в дверь и окликнула хозяина:
– Петр Захарыч!
– Чего тебе?
– Спрашивают вас. Не ладно им!
– Скажи – приду. Пусть себе поют. А дверь не закрывай! Хотим слышать!
Длинная рубаха девушки, подпоясанная бечевой, мелькнула в полутьме белым пятном. Из полуоткрытой двери донеслось:
– Людям трудно думать, что они идут… неведомо куда. Им надо думать о новой русской земле, – заметил Андрей Лазарев. – И что такое южный материк, если не земля, которую нам надо из неведения вызволить?
– Будет трудно, опасно, – задумчиво произнес Михаил. – Но мы не ударим лицом в грязь.
– Пойдемте-ка сюда поближе, – сказал мастер, растроганный песней, и повел офицеров в комнату, что была по соседству с той, где веселились гости.
В приоткрытую дверь Михаил Петрович сразу узнал трех матросов со своего корабля, отпущенных на берег.
Были здесь и две молодые крестьянки, отважившиеся проводить своих близких. Одна из них —статная, с ясным добрым лицом, держалась около матроса с «Востока» Киселева и не спускала с него заволоченных слезами глаз. «Невеста его», – объяснил Охтин. Другая женщина, кутаясь в серый платок, все твердила сидящему рядом с ней немолодому матросу:
– Хотел бы, так отпросился, не ушел бы!
Матрос как будто чувствовал себя и счастливым, и виноватым. Словно в помощь ему и в ответ на жалобное пришептывание жены, матросы запели:
– Матроса примечу, – тихо ответил Лазарев и в нетерпении спросил:– Может, пойдем на корабль, Захарыч?
– Ну что ж. Гостям не скажу. Пусть не обессудят, коли не вернусь скоро.
Ночь полна была тревожных звуков: гулко накатывались волны, раздавался скрежет цепей, надрывно свистел ветер, застрявший в парусах кораблей. Корабли словно приблизились к берегу и заслонили своими тенями причал.
На «Мирном», будто дотлевающие угольки костра, мерцали синие фонари. Их тихий свет как-то скрадывал возникавшее в «очи ощущение тревоги; словно и не идти завтра кораблю в неведомые края, не принимать на себя бури.
Новшеств на корабле было не мало: поставили железные стандерсы, двойные ридерсы, тяжелые кницы по носу и корме. Они придали корпусу корабля большую крепость и устойчивость. Корпус второй раз обшили снаружи дюймовыми досками.
Новые, более легкие баркасы и ялы, плотно охваченные канаггами, высились над палубой. Неузнаваем стал теперь транспорт «Ладога», переименованный в шлюп «Мирный». И Лазарев ждал: похвалит или осудит Охтин сделанное? А главное, что еще посоветует переделать в пути. Не было секретом для Адмиралтейства, что шлюп не очень-то годен для плавания во льдах. Однажды в офицерском собрании в Кронштадте обсуждали предстоящие на корабле переделки.
Лазарев внимательно слушал мастера, осматривавшего корабль, и что-то записывал. Потом проводил старика до конца причальной линии.
В Кронштадте в домах долго светились огоньки.
Вернувшись на корабль, Лазарев велел разбудить Май-Избая и двух матросов. Предупреждая недоумение вахтенного офицера, он сказал:
– Работать ночью, при фонарях.
– Что-нибудь случилось, Михаил Петрович? – осмелился спросить офицер. – Выходим завтра?
– Да. Дела осталось немного. Зовите мастеров, – повторил лейтенант.
В эту ночь Май-Избай выполнил все указанное Охтиным. Симонов смутно слышал во сне стук топоров.
Утро началось с прибытия адмиралтейских чиновников, позже – императорской свиты. Днем прибыл император и служили молебен.
Маша, стоя в толпе на берегу, едва различала корабли. Паруса яхт закрывали перед ней рейд, праздничный гул толпы пьянил, земля под ногами качалась. Маша не могла увидеть братьев и с трудом удерживалась от слез. Она слышала сигнальный выстрел, – стаи чаек, взмыв к небу, пронеслись над берегом. В отдалении забили колокола. Девушка старалась пробраться из толпы ближе к оркестру, к войскам, окружавшим набережную. И тогда Маша увидела рослого тамбур-мажора в мундире, отливающем серебром. Он размахивал раскрашенным длинным жезлом. Он показался Маше напыщенно и нелепо театральным. Она легко, но с досадой ударила его ладонью по руке, в которой он держал жезл, и мягко сказала:
– Не надо!
Солдат в удивлении остановился. Маша отвернулась, нашла на площади свой экипаж и уехала, ни разу не оглянувшись.
За день до выхода братья собрались на «Мирном» в холодной, еще не обжитой каюте командира. Михаил Петрович кончал письмо к матери:
«… Будет тебе печально и одиноко, – думай о нас, но не только бури преодолевающих и льдами затертых… Много солнечных гаваней и чудесных земель предстоит нам посетить…»
Так же успокоительно писал и Алексей, искоса поглядывая на брата. Догадавшись, сколь много общего обнаружится в их письмах, рассмеялся:
– Трудно, живя во святом Владимире, представить себе Южный или Северный полюс! Не сумею успокоить, кажется, мать. Не сочинитель я.
– И не надо матери знать всего! – согласился Михаил, оставляя письмо. – А если что случится, матери не говори, – обратился он к Андрею. – Скажи: где-то в дальних странах задержались. Головнин-де на несколько лет опоздал против срока, а все же вернулся!
С тревожной радостью от сознания значительности всего совершающегося братья поглядывали друг на друга.
– Дуне-то Истоминой что передать велишь? – спросил Андрей Алексея. – Каково ей знать, что променял ты ее на кругосветный вояж?
Алексей молчал. Молодая Истомина, камер-фрейлина императрицы, год назад была наречена его невестой. Сейчас, казалось, он бежал от нее, а может быть… от близости к царскому двору.
Михаил решительно оборвал разговор:
– Стоит ли говорить об этом? Вернемся с честью, тогда и о женитьбе думать. Может, в чувствах что изменится к тому времени или покажется иным. Сойдемте на берег…
Пройдя Купеческую гавань, где стоял «Мирный», пошли берегом. Корабельные мачты чуть колыхались на ветру, казалось, они закрывают собой холодеющее в вечерних сумерках море. К пристани жались яхты, фелюги и отжившие свое, но все еще наплаву старые корветы, некогда плененные в морских боях: из сумерек едва выступали кормовые балкончики на резных кронштейнах, кованые фигурные фонари и тритоны, поддерживающие бушприты.
– Каких только кораблей нет в порту! – усмехнулся Михаил. – А может быть, «Востоку» или «Благонамеренному» со временем красоваться здесь.
– Говорят, «Решимость»[5] в Портсмутском порту отстаивается, – заметил Алексей. – Больше не способна к плаванию.
– У «Решимости» не хватило решимости, – подхватил Михаил Петрович. – Кук решил, что не найти южного материка, ибо такого нет в Южном полярном бассейне, и повернул восвояси. А мы? Можем ли вернуться ни с чем? Перечитывая написанное Куком, все больше убеждаюсь, что он не дошел до цели.
И братья снова – в какой уже раз! – заговорили о том, что стало теперь делом их жизни: о новых путях к полюсам.
Незаметно они подошли к небольшому бревенчатому дому, где жил Петр Охтин – корабельный мастер. В широком окне с затейливо вырезанной рамой мелькал свет. Смутно доносился оттуда гул голосов, должно быть, у мастера были гости.
Михаил Петрович громко постучал в тяжелую дубовую дверь. Тотчас же растворилось окно, из него выглянула большая косматая голова хозяина дома.
– Сию минуту, сударь!
И, распахивая дверь, Охтин сказал:
– Собрал я у себя, старый греховодник, тех матросов, у которых здесь ни родни, ни друзей. Завтра им в плаванье!.. Ну, и плотники наши портовые с ними! Я уж вас в отдельную комнату проведу, чтобы не смущали вы молодцов!..
Охтин был велик ростом, широк в плечах. Седые брови топорщились, но глаза глядели молодо. Говорил он отрывисто, медленно, ступая вразвалку, словно берег скопившуюся в большом его теле неизрасходованную силу. Он явился перед моряками в синем бухарском халате, отороченном беличьим мехом, с чуть отвернутыми рукавами, открывавшими крепкие, привыкшие к работе руки мастера.
Проводив Лазаревых в дальнюю комнату, он удалился «на минутку». В комнате горела одна толстая свеча, бросая отсвет на неясные в сумерках тяжелые предметы, расставленные по углам. Это были старые пюпитры со стеклянным верхом, под которым лежали чертежи кораблей; возле пюпитров – большие куски обыкновенного мореного дуба.
Михаил Петрович нагнулся и, нащупав возле них круглые стеклянные банки с едкопахучей жидкостью, заметил недоуменно:
– Какие-то опыты производит наш мастер! Хаживал к нему не раз, а банок этих здесь не примечал.
Мастер слыл в порту «супротивцем», по мнению портовых начальников, может быть, потому, что бранил нещадно департамент лесов и кораблестроения.
Памятна была и другая его «возмутительная странность»: считал он, что все Охтины – предки его, никогда татарам не подчинялись в далекие те времена, когда Русь под татарским игом стонала. А перед «татарьем» не склоняли предки его головы по той причине, что жили вольницей, как берладники и галицкие «выгонцы», держась вдалеке от берегов, зимуя у моря и в устьях рек… А татары на моря не шли, кораблей не имели.
Все эти толки о мастере вспомнил сейчас Михаил Петрович.
Хозяин дома вернулся с двумя бутылками вина и застал лейтенанта склонившимся в углу над банками.
– Что вы там высматриваете? – спросил он глухо и, как показалось гостям, недовольно. – Господ офицеров не шибко интересует судодельное мастерство в самом его начале…
Босая девушка прошмыгнула в комнату, неся поднос, уставленный закусками, и, оставив поднос на столе, тут же ушла.
– А вот и ошибаетесь, Петр Захарович, – возразил Михаил Петрович. – Не только водить корабль и в оснастке его разбираться, но и знать мастерство строителя обязан офицер. Коли уж на то пошло, скажу: очень я обеспокоен тем, что корабли наших экспедиций построены по плану вест-индских судов и к тому же столь разны в ходу! Подумайте сами, держаться корабли должны вместе, а силой не равны, один должен натруждать рангоут, неся все лиселя, а другой – дожидаться его на малых парусах. И дерево… так ли закалено, Петр Захарович?
– Почему же вы, Михаил Петрович, только теперь заговорили со мной об этом, – укоризненно сказал мастер. – Хоть и на Охте строились ваши суда, а в Кронштадте лишь медью обшивали днище, и то я не преминул бы поглядеть их да что-нибудь присоветовать!
– Знаем, Захарыч, – откликнулся Алексей Лазарев, – да только позвать тебя, когда чужие мастера на корабле, неудобно было. А Адмиралтейству невдомек!
– Стало быть, теперь, перед отплытием!.. – примиренно ворчал мастер, расставляя на столе бокалы. – Ну что ж, спасибо, что пришли! Не смею корить – такой день всем вам сегодня выпал – ведь куда путь держите!
Налив в бокалы вина, медлительно, с той исстари заведенной церемонностью, какая принята на проводах, мастер строго возгласил:
– За командира перво-наперво! Его всем слушать, ему в ответе за всех быть!
И, глядя на Михаила Петровича потеплевшим взглядом, сказал:
– Молод командир! Ох, молод! Но ведь от молодости и упорство. И от труда, конечно, я так полагаю. – Как бы открываясь в сокровенных своих мыслях, прибавил: – Думается мне, господа офицеры, что на море успевает тот, кто с людьми прост и в помыслах своих перед ними чист. Бедный чувствами человек неужели к полюсам пойдет? Ему ли новые земли открывать? Нет, никогда такой не покажет широту души русской. А дело-то морское, – продолжал мастер, – иных людей и вовсе не терпит. С того времени, как с господином лейтенантом Михаилом Петровичем знаком, я простоту его давно приметит. Любопытством своим он меня утешиш. Бывало, приедет ко мне с «Суворова» и выспрашивает про корабль. Все был недоволен!..
– И сейчас, Захарыч, не всем доволен, да поздно уже. Напоследок хоть досмотри на корабль! – сказал Михаил Петрович.
– Как? Сейчас прямо так и пойти с вами на корабль? – удивился мастер.
– Да. Этого я и хочу, Захарыч! Ночь впереди. Одни будем – не помешают нам.
– Ну что ж, сударь, – ответил мастер, – напоследок лишний огляд всегда в пользу. Вы вот в углу кое-что нашли, дерево в банках с кислотой, и, наверно, гадаете, к чему бы это? А я, извольте знать, о прочности корабля донесение в департамент готовлю. Как дерево лучше морить. И какие леса нужны для верфей. Был я недавно, сударь, в Елатьме, торговал у помещика Ставровского лес. Этакое дерево бы в киль корабля. Немало, сударь, на Руси мореходы над кораблем потрудились. Ладьи их – диво! А департаменту купцы не то дерево продают. В Кронштадте иные мастера на все готовы, лишь бы казне не перечить!.. Эх, господа офицеры, – заключил в волнении мастер, – какой бы я вам корабль отстроил, коли б вы мне заказали!
Из соседних комнат доносился отзвук какой-то протяжной песни. Офицеры прислушались.
Босая девушка заглянула в дверь и окликнула хозяина:
– Петр Захарыч!
– Чего тебе?
– Спрашивают вас. Не ладно им!
– Скажи – приду. Пусть себе поют. А дверь не закрывай! Хотим слышать!
Длинная рубаха девушки, подпоясанная бечевой, мелькнула в полутьме белым пятном. Из полуоткрытой двери донеслось:
– Им кажется, будто мы в компанейские земли идем, – сказал Михаил Петрович, вслушиваясь в слова песни. – Из Руси на Русь. Или убеждены, что новые земли обязательно откроем и к России прибавим.
Русс-ка крепость там, се-реди мо-рей,
У Гишпа-нии неспокой-ной,
Управи-телем – капи-тан наш в ней,
А мат-росы мы – ее во-ины.
– Людям трудно думать, что они идут… неведомо куда. Им надо думать о новой русской земле, – заметил Андрей Лазарев. – И что такое южный материк, если не земля, которую нам надо из неведения вызволить?
– Будет трудно, опасно, – задумчиво произнес Михаил. – Но мы не ударим лицом в грязь.
– Пойдемте-ка сюда поближе, – сказал мастер, растроганный песней, и повел офицеров в комнату, что была по соседству с той, где веселились гости.
В приоткрытую дверь Михаил Петрович сразу узнал трех матросов со своего корабля, отпущенных на берег.
Были здесь и две молодые крестьянки, отважившиеся проводить своих близких. Одна из них —статная, с ясным добрым лицом, держалась около матроса с «Востока» Киселева и не спускала с него заволоченных слезами глаз. «Невеста его», – объяснил Охтин. Другая женщина, кутаясь в серый платок, все твердила сидящему рядом с ней немолодому матросу:
– Хотел бы, так отпросился, не ушел бы!
Матрос как будто чувствовал себя и счастливым, и виноватым. Словно в помощь ему и в ответ на жалобное пришептывание жены, матросы запели:
Киселев ласково поглядел на невесту, она вскинула голову, улыбнулась.
Не помянь меня, сердце ми-лое,
Как усопшего не помянь в да-ли,
То судьба моя быстро-крылая
Занесла ме-ня на конец зем-ли.
– Грамотей и книголюб большой, – оказал мастер о Киселеве. – Прямо сказать, самородок. Жаден и способен до всякого дела. У помещика его выкупить – немалая была бы польза. Вернетесь из вояжа, сударь Михаил Петрович, вы уж о человеке этом не позабудьте. А будет нужно, и я помогу, возьму его к себе!.. Из моих-то плотников, пожалуй, половина – служивые!
Занесла ме-ня и остави-ла…
– Матроса примечу, – тихо ответил Лазарев и в нетерпении спросил:– Может, пойдем на корабль, Захарыч?
– Ну что ж. Гостям не скажу. Пусть не обессудят, коли не вернусь скоро.
Ночь полна была тревожных звуков: гулко накатывались волны, раздавался скрежет цепей, надрывно свистел ветер, застрявший в парусах кораблей. Корабли словно приблизились к берегу и заслонили своими тенями причал.
На «Мирном», будто дотлевающие угольки костра, мерцали синие фонари. Их тихий свет как-то скрадывал возникавшее в «очи ощущение тревоги; словно и не идти завтра кораблю в неведомые края, не принимать на себя бури.
Новшеств на корабле было не мало: поставили железные стандерсы, двойные ридерсы, тяжелые кницы по носу и корме. Они придали корпусу корабля большую крепость и устойчивость. Корпус второй раз обшили снаружи дюймовыми досками.
Новые, более легкие баркасы и ялы, плотно охваченные канаггами, высились над палубой. Неузнаваем стал теперь транспорт «Ладога», переименованный в шлюп «Мирный». И Лазарев ждал: похвалит или осудит Охтин сделанное? А главное, что еще посоветует переделать в пути. Не было секретом для Адмиралтейства, что шлюп не очень-то годен для плавания во льдах. Однажды в офицерском собрании в Кронштадте обсуждали предстоящие на корабле переделки.
Лазарев внимательно слушал мастера, осматривавшего корабль, и что-то записывал. Потом проводил старика до конца причальной линии.
В Кронштадте в домах долго светились огоньки.
Вернувшись на корабль, Лазарев велел разбудить Май-Избая и двух матросов. Предупреждая недоумение вахтенного офицера, он сказал:
– Работать ночью, при фонарях.
– Что-нибудь случилось, Михаил Петрович? – осмелился спросить офицер. – Выходим завтра?
– Да. Дела осталось немного. Зовите мастеров, – повторил лейтенант.
В эту ночь Май-Избай выполнил все указанное Охтиным. Симонов смутно слышал во сне стук топоров.
Утро началось с прибытия адмиралтейских чиновников, позже – императорской свиты. Днем прибыл император и служили молебен.
Маша, стоя в толпе на берегу, едва различала корабли. Паруса яхт закрывали перед ней рейд, праздничный гул толпы пьянил, земля под ногами качалась. Маша не могла увидеть братьев и с трудом удерживалась от слез. Она слышала сигнальный выстрел, – стаи чаек, взмыв к небу, пронеслись над берегом. В отдалении забили колокола. Девушка старалась пробраться из толпы ближе к оркестру, к войскам, окружавшим набережную. И тогда Маша увидела рослого тамбур-мажора в мундире, отливающем серебром. Он размахивал раскрашенным длинным жезлом. Он показался Маше напыщенно и нелепо театральным. Она легко, но с досадой ударила его ладонью по руке, в которой он держал жезл, и мягко сказала:
– Не надо!
Солдат в удивлении остановился. Маша отвернулась, нашла на площади свой экипаж и уехала, ни разу не оглянувшись.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
«Назвать бы его «Метаморфоза», – писал Симонов о своем корабле, имея в виду тот интереснейший круг людей, в котором он оказался. Ученый удивлялся развитости матросов, не зная того, как подбирал Лазарев команду; он радовался вольномыслию Торсона и его осведомленности в науках, не догадываясь о политических связях офицера. В письме домой замечал: «Гуманитаристы, и только! Право, наш корабль – это плавающий лицей, в котором прохожу сейчас курс мореходной науки».
И как славно на корабле: парус вздут и округл, как шар, и хочется погладить его живую поверхность; жерла пушек отливают, как воронье крыло, блоки висят громадными литыми серьгами, топоры и лопатки развешаны, и лапа якоря подергивается и манит совсем по-кошачьи!.. Люди ходят тут все статные, всегда бодрые, оснеженный ли ветер бьет им в лицо или зной.
Симонов не мог знать, что подобное же чувство охватывало и других «гражданских» участников экспедиции – живописца и лекаря – в общении с людьми, не стесненными условиями плавания и обретшими здесь, в совершенно новой для себя обстановке, применение своих сил и, может быть, всего лучшего, что носили в себе.
Спустя восемь лет в таежной глухомани, на каторге, вспоминал ссыльный декабрист Торсон путь двух российских кораблей и в воспоминаниях этих черпал мужество. Мысленно возвращаясь к пережитому в эту пору, к вечерам в кают-компании, он любил повторять строки из стихотворения Пушкина.
Могло ли все это относиться к морякам, уже много раз бывавшим в плаванье? Лазарев замечал, что и на них как бы лег отсвет этого чувства, делавшего всех особенно мягкими и предупредительными друг к другу. В первые дни плаванья в некоторой мере мешала деловому знакомству Лазарева с членами экипажа эта праздничная приподнятость настроения, она уводила подчас от обычных будничных тягот. Лазарев приходил в кубрик посмотреть, не сыреют ли стены, не слишком ли влажно у недавно выложенной камбузной печи, и ему передавалось ощущение царившей здесь бодрости, радостного подъема, сплачивавшего матросов.
– Май-Избай, – спрашивал Лазарев, – привыкаешь? Не укачивает? Ты ведь новичок на море?
– Пообвык уже, ваше благородие. Послушал, что другие рассказывают, и кажется самому, что не первый месяц уже плаваю.
– Он у нас… как дома! – говорили матросы.
«А был ли у Май-Избая дом?» – подумал Михаил Петрович уходя, и ему начинало казаться, что люди чем-то возвышены в собственных глазах, увлечены и, может быть, даже немного обмануты…
Он уединялся в своей комнате, и вместе с привычными заботами о команде и корабле его охватывало желание растянуть это общее, столь нужное сейчас чувство подъема. Он знал, что именно теперь люди особо восприимчивы к ученью, при этом в большинстве не готовы к бедам и тяготам, которые сулит им плаванье. Не будет ли его, Лазарева, задачей обрести не только новую землю, но и неслыханный еще на флоте по выучке экипаж? Важно не настроение одного дня или месяца, а настроение, становящееся складом мышления, перерастающее в свойства характера. Размышляя об этом, он вспомнил разговор свой с Торсоном в первые дни после выхода в море:
– Наш иеромонах отец Дионисий назвал на молебне корабль «деревянным вместилищем надежд, на коем господа-помещики и крепостные в одной божеской усадьбе заняты одним боголюбивым делом!» – посмеивался Торсон. – Не кажется ли вам, Михаил Петрович, не для богословских споров будь сказано, что хотя и помещики мы, и царские слуги, но в корабельной усадьбе нашей на сей раз можем не держаться крепостных порядков?..
Лазарев засмеялся и не дал ему докончить:
– Безусловно, Константин Петрович, а коли найдется среди нас, офицеров, помещик с таким норовом, трудно будет ему самому!..
Сейчас, вспоминая разговор, Лазарев подумал, что помещик такой, кажется, сыскался… в лице лейтенанта Игнатьева, который приходил к Беллинсгаузену с донесением о «вольных» порядках на «Мирном»: Симонов-де рассказывает офицерам о Пнине, о Попугаеве, а в беседах за столом спорят о правильности установления Венским конгрессом новых границ европейских государств, будто вправе они, офицеры, судить о делах государевых!
Беллинсгаузен нашел нужным сообщить Лазареву об этом донесении лейтенанта Игнатьева сказав:
– Я выслушал его внимательно и указал ему на одну его странность… на собственную его несмелость в споре: «Вот сами бы и возразили за столом!»
Лазарев сидел в своей каюте и, не замечая того, усмехался кончиками губ. Он отложил корабельный журнал, который только что заполнял, и в задумчивости водил циркулем по гладкому листу бумаги. Луч солнца, проникая сверху сквозь стекло в люке, дробясь, светился на белом мраморе небольшой чернильницы, на зеркальце у двери и серебряном эфесе шпаги, висевшей над койкой, застланной серым суконным одеялом. Тень паруса закрывала порой доступ этому солнечному лучу, как бы пробивающемуся сюда вместе с усыпительно мягким рокотом волн. Мысленно Михаил Петрович восстановил в памяти и другой свой разговор с Беллинсгаузеном: речь шла о маршруте, официально давно принятом, но еще не разработанном во всех подробностях.
– Важно правильно использовать каждое время года, – говорил Фаддей Фаддеевич. – Хитрость, кажется, не велика, а сколь многое зависит от того, чтобы в удобный час оказаться на месте. Погода – капризная спутница, ее надо уломать. Когда тепло – двигаться к цели, а как станет холодно – изменить курс, пойти на северо-восток, к Австралии. – Рука его потянулась к карте. – В нынешний год отсюда будем штурмовать полюс, а в будущем году пойдем с другой стороны, найдем ворота во льдах. В теплые дни будем готовиться к зиме, а зимой – к лету.
Лазарев не прерывал его. Весь опыт Беллинсгаузена подсказывал именно этот, никем еще не хоженный путь. Только очень уверенным в себе и способным людям он может быть под силу. Легко сказать: «Использовать каждое время года». Сколько непредвиденного встанет на пути!
Лазарев ответил ему тогда:
– Я понял вас, Фаддей Фаддеевич. Понял и другое, что следует из сказанного. Команды кораблей не должна трепать лихорадка… Я не о болотной говорю, я говорю о лихорадке ожиданий. Два отборных экипажа, проходящие на море обучение, – вот чем должны быть наши корабельные команды!
– При таком положении и непрерывные работы по обмеру глубин или температуры воды не будут команде в тягость! – подтвердил Беллинсгаузен. – Гумбольт, как известно, считал, что слои холодной воды в глубинах малых широт сами по себе уже доказывают существование подводных течений от полюсов к экватору, ну, а в высоких широтах как?.. В числе задач, стоящих перед наукой, крайне важная задача установить, как распределяется температура на глубинах. Коцебу на «Рюрике» много интересного сделал. А чтобы сравнивать одни наблюдения с другими, нужно запастись терпением и уметь не скучать. При мне спорили, кому терпения более нужно – химику для исследований или моряку?.. Многие видят в нашем деле только эффектную его сторону и военную, да еще почести первооткрывателей. Ведь и вы, Михаил Петрович, – добродушно прищурился он, – предпочитаете тяжести штормов тяжесть научного «водокопания», разрешу себе употребить выражение Сарычева… А то, что вы говорите об учении команд, приемлю с радостью.
Вспоминая сейчас этот разговор, Лазарев благодарность к начальнику экспедиции за прямоту, с ко торой тот говорил о нем, Лазареве, и о том, что представляется ему наиболее трудным в самом характере плавания. Что это – предупреждение? Михаилу Петровичу самому доводилось встречать моряков отменно храбрых выносливых, но совершенно равнодушных к науке: например, почему вдруг в тропиках обнаруживаются в водных глубинах холодные течения. А не это ли рождает заманчивое и простое предположение о течениях из полярных стран к экватору? И не разгадкой ли тайн этих течений, цвета и прозрачности морской воды, жизни морского дна увлечены архангельские рыбаки из стариков-старожилов? Торсон рассказывал в кают-компании, как сельский попик вынес однажды с амвона и передал ему рукопись какого-то старика с наблюдениями из «водной астрономии». Умирая, старик передал эту рукопись на хранение церкви с надписью: «О том, что мучило меня в море и что может служить примером того, какие муки вызывает в человеке незнание им окружающей его природы».
Он вновь начал заполнять корабельный журнал. В каюту постучал вахтенный офицер:
– Копенгаген виден! – доложил он.
Лазарев вышел на палубу. «Благонамеренный» и «Открытие» – их называли «северянами» – уже стояли на рейде.
Алексей Лазарев первый подошел к «Мирному» на ялике и поднялся на борт. Коротко рассказав брату о том, как прошли путь, он признался, что надумал вести дневник.
– Только начни. Потом во вкус войдешь и до конца жизни не бросишь! – весело ответил Михаил Петрович. – Сколько наблюдений, могущих впоследствии прославить морскую науку, теряется из-за лености к записям. А после приходится пользоваться сообщениями иностранцев, которые зачастую не что иное, как повторения.
Вахтенный офицер прервал их разговор. Беллинсгаузен вызывал к себе командира «Мирного».
В Копенгагене к экспедиции должны были присоединиться натуралисты Мертенс и Кунце. Адмиралтейство еще полгода назад получило их согласие идти в плаванье. Теперь посланник барон Николаи сообщил Беллинсгаузену об их отказе. Фаддей Фаддеевич просил поискать «добровольца» в самом Копенгагене.
И как славно на корабле: парус вздут и округл, как шар, и хочется погладить его живую поверхность; жерла пушек отливают, как воронье крыло, блоки висят громадными литыми серьгами, топоры и лопатки развешаны, и лапа якоря подергивается и манит совсем по-кошачьи!.. Люди ходят тут все статные, всегда бодрые, оснеженный ли ветер бьет им в лицо или зной.
Симонов не мог знать, что подобное же чувство охватывало и других «гражданских» участников экспедиции – живописца и лекаря – в общении с людьми, не стесненными условиями плавания и обретшими здесь, в совершенно новой для себя обстановке, применение своих сил и, может быть, всего лучшего, что носили в себе.
Спустя восемь лет в таежной глухомани, на каторге, вспоминал ссыльный декабрист Торсон путь двух российских кораблей и в воспоминаниях этих черпал мужество. Мысленно возвращаясь к пережитому в эту пору, к вечерам в кают-компании, он любил повторять строки из стихотворения Пушкина.
Именно в годы плаванья на «Мирном» и «Востоке» постиг он, по его словам, великую пользу сосредоточенности, столь нужной для знаний и недостижимой в рассеянной петербургской жизни.
…С порядком дружен ум;
Учусь удерживать вниманье долгих дум.
Могло ли все это относиться к морякам, уже много раз бывавшим в плаванье? Лазарев замечал, что и на них как бы лег отсвет этого чувства, делавшего всех особенно мягкими и предупредительными друг к другу. В первые дни плаванья в некоторой мере мешала деловому знакомству Лазарева с членами экипажа эта праздничная приподнятость настроения, она уводила подчас от обычных будничных тягот. Лазарев приходил в кубрик посмотреть, не сыреют ли стены, не слишком ли влажно у недавно выложенной камбузной печи, и ему передавалось ощущение царившей здесь бодрости, радостного подъема, сплачивавшего матросов.
– Май-Избай, – спрашивал Лазарев, – привыкаешь? Не укачивает? Ты ведь новичок на море?
– Пообвык уже, ваше благородие. Послушал, что другие рассказывают, и кажется самому, что не первый месяц уже плаваю.
– Он у нас… как дома! – говорили матросы.
«А был ли у Май-Избая дом?» – подумал Михаил Петрович уходя, и ему начинало казаться, что люди чем-то возвышены в собственных глазах, увлечены и, может быть, даже немного обмануты…
Он уединялся в своей комнате, и вместе с привычными заботами о команде и корабле его охватывало желание растянуть это общее, столь нужное сейчас чувство подъема. Он знал, что именно теперь люди особо восприимчивы к ученью, при этом в большинстве не готовы к бедам и тяготам, которые сулит им плаванье. Не будет ли его, Лазарева, задачей обрести не только новую землю, но и неслыханный еще на флоте по выучке экипаж? Важно не настроение одного дня или месяца, а настроение, становящееся складом мышления, перерастающее в свойства характера. Размышляя об этом, он вспомнил разговор свой с Торсоном в первые дни после выхода в море:
– Наш иеромонах отец Дионисий назвал на молебне корабль «деревянным вместилищем надежд, на коем господа-помещики и крепостные в одной божеской усадьбе заняты одним боголюбивым делом!» – посмеивался Торсон. – Не кажется ли вам, Михаил Петрович, не для богословских споров будь сказано, что хотя и помещики мы, и царские слуги, но в корабельной усадьбе нашей на сей раз можем не держаться крепостных порядков?..
Лазарев засмеялся и не дал ему докончить:
– Безусловно, Константин Петрович, а коли найдется среди нас, офицеров, помещик с таким норовом, трудно будет ему самому!..
Сейчас, вспоминая разговор, Лазарев подумал, что помещик такой, кажется, сыскался… в лице лейтенанта Игнатьева, который приходил к Беллинсгаузену с донесением о «вольных» порядках на «Мирном»: Симонов-де рассказывает офицерам о Пнине, о Попугаеве, а в беседах за столом спорят о правильности установления Венским конгрессом новых границ европейских государств, будто вправе они, офицеры, судить о делах государевых!
Беллинсгаузен нашел нужным сообщить Лазареву об этом донесении лейтенанта Игнатьева сказав:
– Я выслушал его внимательно и указал ему на одну его странность… на собственную его несмелость в споре: «Вот сами бы и возразили за столом!»
Лазарев сидел в своей каюте и, не замечая того, усмехался кончиками губ. Он отложил корабельный журнал, который только что заполнял, и в задумчивости водил циркулем по гладкому листу бумаги. Луч солнца, проникая сверху сквозь стекло в люке, дробясь, светился на белом мраморе небольшой чернильницы, на зеркальце у двери и серебряном эфесе шпаги, висевшей над койкой, застланной серым суконным одеялом. Тень паруса закрывала порой доступ этому солнечному лучу, как бы пробивающемуся сюда вместе с усыпительно мягким рокотом волн. Мысленно Михаил Петрович восстановил в памяти и другой свой разговор с Беллинсгаузеном: речь шла о маршруте, официально давно принятом, но еще не разработанном во всех подробностях.
– Важно правильно использовать каждое время года, – говорил Фаддей Фаддеевич. – Хитрость, кажется, не велика, а сколь многое зависит от того, чтобы в удобный час оказаться на месте. Погода – капризная спутница, ее надо уломать. Когда тепло – двигаться к цели, а как станет холодно – изменить курс, пойти на северо-восток, к Австралии. – Рука его потянулась к карте. – В нынешний год отсюда будем штурмовать полюс, а в будущем году пойдем с другой стороны, найдем ворота во льдах. В теплые дни будем готовиться к зиме, а зимой – к лету.
Лазарев не прерывал его. Весь опыт Беллинсгаузена подсказывал именно этот, никем еще не хоженный путь. Только очень уверенным в себе и способным людям он может быть под силу. Легко сказать: «Использовать каждое время года». Сколько непредвиденного встанет на пути!
Лазарев ответил ему тогда:
– Я понял вас, Фаддей Фаддеевич. Понял и другое, что следует из сказанного. Команды кораблей не должна трепать лихорадка… Я не о болотной говорю, я говорю о лихорадке ожиданий. Два отборных экипажа, проходящие на море обучение, – вот чем должны быть наши корабельные команды!
– При таком положении и непрерывные работы по обмеру глубин или температуры воды не будут команде в тягость! – подтвердил Беллинсгаузен. – Гумбольт, как известно, считал, что слои холодной воды в глубинах малых широт сами по себе уже доказывают существование подводных течений от полюсов к экватору, ну, а в высоких широтах как?.. В числе задач, стоящих перед наукой, крайне важная задача установить, как распределяется температура на глубинах. Коцебу на «Рюрике» много интересного сделал. А чтобы сравнивать одни наблюдения с другими, нужно запастись терпением и уметь не скучать. При мне спорили, кому терпения более нужно – химику для исследований или моряку?.. Многие видят в нашем деле только эффектную его сторону и военную, да еще почести первооткрывателей. Ведь и вы, Михаил Петрович, – добродушно прищурился он, – предпочитаете тяжести штормов тяжесть научного «водокопания», разрешу себе употребить выражение Сарычева… А то, что вы говорите об учении команд, приемлю с радостью.
Вспоминая сейчас этот разговор, Лазарев благодарность к начальнику экспедиции за прямоту, с ко торой тот говорил о нем, Лазареве, и о том, что представляется ему наиболее трудным в самом характере плавания. Что это – предупреждение? Михаилу Петровичу самому доводилось встречать моряков отменно храбрых выносливых, но совершенно равнодушных к науке: например, почему вдруг в тропиках обнаруживаются в водных глубинах холодные течения. А не это ли рождает заманчивое и простое предположение о течениях из полярных стран к экватору? И не разгадкой ли тайн этих течений, цвета и прозрачности морской воды, жизни морского дна увлечены архангельские рыбаки из стариков-старожилов? Торсон рассказывал в кают-компании, как сельский попик вынес однажды с амвона и передал ему рукопись какого-то старика с наблюдениями из «водной астрономии». Умирая, старик передал эту рукопись на хранение церкви с надписью: «О том, что мучило меня в море и что может служить примером того, какие муки вызывает в человеке незнание им окружающей его природы».
Он вновь начал заполнять корабельный журнал. В каюту постучал вахтенный офицер:
– Копенгаген виден! – доложил он.
Лазарев вышел на палубу. «Благонамеренный» и «Открытие» – их называли «северянами» – уже стояли на рейде.
Алексей Лазарев первый подошел к «Мирному» на ялике и поднялся на борт. Коротко рассказав брату о том, как прошли путь, он признался, что надумал вести дневник.
– Только начни. Потом во вкус войдешь и до конца жизни не бросишь! – весело ответил Михаил Петрович. – Сколько наблюдений, могущих впоследствии прославить морскую науку, теряется из-за лености к записям. А после приходится пользоваться сообщениями иностранцев, которые зачастую не что иное, как повторения.
Вахтенный офицер прервал их разговор. Беллинсгаузен вызывал к себе командира «Мирного».
В Копенгагене к экспедиции должны были присоединиться натуралисты Мертенс и Кунце. Адмиралтейство еще полгода назад получило их согласие идти в плаванье. Теперь посланник барон Николаи сообщил Беллинсгаузену об их отказе. Фаддей Фаддеевич просил поискать «добровольца» в самом Копенгагене.